– Подсунул письмо под дверь? – спрашиваю я.
Он только машет рукой, зажигает сигарету и устремляет взор в потолок. Больше спрашивать о чем-либо не имеет смысла. Ясно: он в глубокой печали. Можно предложить ему помастурбировать, однако не думаю, чтобы это принесло ему облегчение. Может быть, даже наоборот. «О! Я валяюсь в кровати. Пытаюсь сама себя поласкать, но без Фауста половина удовольствия. Кроме того, меня мучают заботы!» – вспоминаю я признание одной особы, жившей рядом с Эйфелевой башней. Разумеется, она была права. Поэтому ничего не предлагаю Марку, хотя ему это и не повредило бы.
– Я позвоню, – вдруг приходит он в себя и бросается к телефону. Хватает трубку, нервно набирает выученный наизусть восьмизначный номер.
Пауза. Он набирает другой. Пауза. Опять набирает.
– Ты не мог бы помочь расшифровать, какой номер он называет по-французски? – просит он меня.
Десять раз выслушиваю, что хрипит голос в трубке, и номер телефона у нас на столе. Марк снова бросается звонить. Привезенная им коллега тем временем сидит на кровати и, кажется, скоро задремлет.
– Я хочу с ней поговорить! – кричит он в трубку. – Хочу ее увидеть!
Меня совсем не удивляет, что субъект на другом конце провода не понимает желания Марка. Марк бросает трубку, он злится, что ему так невежливо ответили, что желанной девушки он не увидит. Он злится на французов, буржуазию, городской транспорт, почтовое ведомство, туристов, климат, даже на ассортимент вин, потому что он любит итальянское и венгерское, а их здесь не найдешь. По-моему, его злость доходит аж до времен Карла Великого, что уж говорить о французской революции, от которой все остальные беды. Гнев Марка, словно дым, обволакивает всю Францию, ее историю и настоящее. Ему очень странно, и он не понимает, почему в метро не увидишь ни одного солидно одетого человека, ни одной улыбки, ни одного дружеского взгляда! Не пытаюсь возражать, что мир не так уж плох, если даже ему и не удается наставить рога мужу. Не говорю, что из-за этого не стоит вычеркивать вклад французов в человеческую цивилизацию, культуру. Он не услышит. Для него все теперь уместилось между ног той девки, окажись он там, он бы по-другому взглянул на мир. На одну чашу весов он кладет желанное влагалище, на другую – все остальное. Влагалище перевешивает мир. К сожалению, оно недостижимо, поэтому все остальное для него сейчас – полное говно. Больше всего его оскорбило бы сейчас предложение пойти в лес послушать щебетание птиц. Он бы сошел с ума. Мужчина на грани нервного срыва. Ему действительно нужно бы расслабиться. Он очень хочет ту девку, чтобы потом мысленно можно было сказать: она испытала три оргазма. Я – семь. Было хорошо.
– Вы не пейте так много, – предлагает проснувшаяся Римма, которая, должно быть, впервые в жизни видит, как мужчина сходит с ума по девке. Для нее это новость, потому что, выходя замуж, она надеялась, что мужчина будет не кем иным, как другом.
Сидим отяжелевшие: нажрались и напились. Пора куда-нибудь двинуться, но зады просто прилипли к стульям. Ни у кого нет сил подняться. Комната полна всеобщим равнодушием. Так должны были чувствовать себя римские патриции.
Звонок. Опять! Поднимаю трубку. Представляюсь. Голос в трубке. Мужской!
– Если вы не отстанете от моей жены, – говорит он почему-то мне, – я обращусь в полицию. Это последнее предупреждение.
– Я очень извиняюсь, но я говорю по-немецки, – отвечаю я ему.
Он вторично повторяет текст по-английски и кладет трубку. Я ошеломлен, что меня так несправедливо обвинили.
– Марк, кажется, это тебе звонили.
– Мне?! – он изумляется так, как если бы был святым Франциском, отказавшимся от человеческого общества и знающимся только с птицами и зверями.
– Мне кажется, звонил ее муж. Предупредил, что обратится в полицию.
– Этого не может быть!!!
Теперь Марк кажется бескрылым ангелом, от всей души желающим семье только добра. Он не понимает. Неспособен поверить, что так безосновательно его может пугать ревнивый муж. Он – просто воплощенная добродетель. Он самый нравственный из самых нравственных, который никогда не смог бы сказать соблазняемой чужой жене: раздвинь ноги, я войду в тебя сзади. У него вообще нет таких мыслей. Он почти кастрирован. Он как евнух, который лишь хочет поговорить, выпить в кафе чашечку кофе, сходить в кино…
Мне смешно, как он хлопает глазами и удивляется.
– Буржуй, – бросает он упрек позвонившему. – Идиот! А какой ревнивый! Теперь я понимаю ее… Теперь понимаю… Как ей должно быть тяжело. Как тяжело…
Действительно тяжело, если она тоже мечтает прилечь под него, а этот муж, последний кретин, не разрешает. Бедняжки. Но почему я?! При чем тут бедный Даниэль, в квартиру которого, может быть, вот-вот нагрянет рота полиции?! Меня беспокоит только одно – полиция. Если они сюда припрутся, я не смогу объяснить, что та девка мне совсем не нужна. Разве им скажешь, что я вовсе не сгораю от желания заполучить ее? Они не поверят. И уведут с собой, потому что убеждены: как черные хотят белых женщин, так приезжие иностранцы жаждут попасть в семьи буржуев и развалить их.
– Я хотел только встретиться, поговорить, – оправдывается Марк, почему-то решивший причислить меня к стаду идиотов.
И все-таки я вижу, что суженый той курочки несколько охладил его чувства. Не знаю, на какое время, но охладил.
– Значит, мы так и будем здесь сидеть, – произносит недовольная Римма – она имеет право пожаловаться на недостаток внимания.
– Нет, сегодня вечером пойдем на Елисейские Поля, – говорю я ей.
– И вы опять будете пить, – грустно констатирует она.
Марк идет по Елисейским Полям так, словно час назад был нокаутирован Мохаммедом Али. Не в состоянии поверить, что с ним могли так поступить. Идет один, и ничего ему больше не нужно. Олицетворение грусти. Открытая рана. Залитое кровью сердце Христа и мука Марии в одно и то же время. Он – раненный стрелой голубь мира. Он – Непорочное Зачатие. Он – чистая жрица. В силу этих причин лучше к нему не обращаться.
Мы входим в музыкальный магазин.
– Здесь есть бар? – спрашивает меня жертва презренного заговора Марк.
– На последнем этаже.
Он исчезает. Углубляюсь в мир музыки. Надев наушники, слушаю все по очереди. Слегка даже подскакиваю, потому что и другие, более нетерпеливые, слушатели двигаются. Начинает болеть голова. Музыка и головная боль – неотделимы друг от друга. В голове звенит. От звуков прячутся все мысли. Они жмутся в уголках черепа и не показываются, даже искушаемые лучшими исполнителями.
– Может быть, надо его поискать, – прерывает меня Римма, испытывающая чувство коллегиальности с Марком-Страдальцем.
– Он в баре.
– Пойдем, ему надо помочь.
Не знаю, надо ли, стоит ли ему помогать, однако так болит голова, что хочется как можно скорее убраться из этого музыкального Акрополя. Голова просто разрывается. Сейчас есть только одна боль – моя. Другой нет и не может быть. Никто не поймет, как мне сейчас больно. Никто!
Марка находим сидящим у бара, совершенно пьяным и… пишущим письмо. Он с некоторых пор не чурается литературы. Еще немного, и начнет сочинять стихи. Может, уже и сейчас пишет стихами. Белыми? Ямбом? Гекзаметром? После таких приключений все может быть. После таких событий пробуждаются скрытые таланты, способности. Может, в нем дремал Байрон, Уайльд, Бодлер. Скорее всего, Бодлер. Цветы зла.
– Идем, Марк, – зовет его наивная коллега, которая не понимает, что прерывать творческий процесс непозволительно.
Марк заказывает еще. Из подсунутой барменом бумажки я понимаю, что он пьет уже четвертую или пятую дозу. Да, алкоголь спутник радости и безнадежности. Это вечная истина, которую в этот момент подтверждает Марк-Мука. Он даже немного сердит. Недоволен. Объясняет, что будет пить столько, сколько хочет, да и письмо ему еще надо закончить.
Даже не спрашиваю, кому это письмо. И так ясно.
После музыки я трезвею, а Марк в этом баре самый пьяный, хотя этого никто даже не замечает. Он хочет заказать еще одну. Ему все никак не удается закончить письмо. Не сомневаюсь, что это будет шедевр. Мог бы попросить копию, но сдерживаюсь.
Алкоголь хорошо действует на его творчество. Видно, что ему приходят все новые мысли, таить которые было бы просто безнравственно, их надо обязательно изливать и изливать на бумагу, чтобы тот, кто будет читать, понял все и до конца. В баре темновато, поэтому до меня не добирается ни одна родившаяся в голове Марка мысль. Он все не заканчивает. Если вскоре не закончит, может в какой-то момент упасть с барного стула.
– Вы идите, а я вас догоню, – удостаивает нас обнадеживающей фразой новоиспеченный писатель.
– Мы никуда не пойдем, – заявляет по-прежнему солидарная Римма.
Знаю, что пишущим одиночество необходимо, однако сижу и не двигаюсь с места. Головная боль проходит. Боюсь, как бы писатель не вытащил другой лист. Наконец он кончает, хотя по затуманившимся глазам видно, что мог бы еще писать и писать.
– Что делаем? – спрашивает мученик, словно я не просидел рядом с ним почти час.
– Я хотел бы выпить, но не здесь.
Действительно хочу выпить, так как больше здесь нечего делать. Странно, но без алкоголя и табака не представляю себе мира. Все остальное кажется одними пустяками. Может, я уже алкоголик? Нет, это мне только показалось. Ничего подобного. И приходят же иногда дурацкие мысли в голову! Должно быть, это все музыка. От нее все беды. Не надо было сюда идти. Проклятая эта музыка – классическая, современная, джаз, рок.
Тащимся до Монпарнаса. Уже темно. В кафе кипит жизнь, мне наплевать и насрать на их жизнь и кафе, как и на их бокалы, и на их чашечки кофе – веселящиеся выпивают их от силы по одной. Нам нужно больше. Гораздо больше. В миллион раз больше! Мы совсем иначе веселимся.
Накупив вина, сидим на скамейке перед кафе. На расстоянии вытянутой руки на улице расставлены столики, стулья. Нас разделяет метр. Нас разделяет, кажется, только метр, однако между нами – пропасть. Никто не собирается перепрыгивать через нее. Никто не хочет быть на другой стороне. Мы рядом и в то же время недосягаемы. Из бутылки нам в горло льется вино. Кто-то готов возмутиться, но не отваживается. Мы не нарушаем их законов. Наши бутылки вина засунуты в непрозрачные пакетики. Их и нас охраняют ангелы. Они сидят рядом за столиками и о чем-то болтают. Мы сидим на скамейке и молчим. Если мы заговорим, они заткнутся. Мы не хотим лишать их дара речи. Они не хотят, чтобы мы говорили. Молчащие и мертвые им ближе всего и не так страшны. Для нас они ничего не значат. Для нас они – абсолютные нули, как и мы, правда, для них, хотя они и терпят нас рядом с собой. Они считают, что доставляют нам удовольствие. Увы, увы. Никто не доставляет удовольствие просто так. Никто. У меня лопается ремень…
Прихожу в себя дома.
– Пел, неприлично ругался, называл фашистскими прихвостнями, орал песни вермахта, – рассказывают мне обо мне не терявшие сознания.
Мне должно быть стыдно. Не за что! У меня голова идет кругом от гостеприимства, музеев, награбленных ценностей. Чувствую, что с меня всего этого хватит. Не знаю почему, но я перенасытился – пережрал и перепил. Возвращаю себя к жизни пивом, а в голове светло-светло. Только один вопрос: что я здесь делаю?
Тишина. Ответа нет. Тишина.
– Мы завтра уезжаем, – говорит Марк.
– Да, разумеется…
Да, разумеется, больше здесь делать нечего. Нечего. Все когда-нибудь отсюда уезжают – Рильке, Хемингуэй, Миллер… Все проводят какое-то время, разочаровываются и уезжают. Потом, конечно, возвращаются. Иные даже привозят молодых любовниц, чтобы показать себя и рассказать, как славно они здесь проводили время, какие все были замечательные, интересные, неповторимые, таких теперь днем с огнем не найдешь. Всегда нужно уезжать. Нет, я пока не собираюсь. Знаю, что там, куда поеду, будет в сто раз хуже. Знаю, что, как только выйду из самолета, буду жалеть, что не остался еще на день.
– Наш Восточный экспресс отходит завтра.
Объясняю, что ехать целый день – безумие. Лучше ночью. Убеждаю. Решено: следующей ночью.
– А почему вы должны ехать ночью? Поезжайте послезавтра днем.
Они раздумывают. Колеблются. Мое предложение очень разумно. Решено: послезавтра.
– Если послезавтра, – говорю, – то оставайтесь жить у меня. Попьем. В последний раз попьем. В последний раз приготовим себе еду и обожремся. Неизвестно, повторится ли это когда-нибудь…
Они соглашаются. Живут у меня. Я даже забыл, что квартира принадлежит не мне, а путешествующему в это время по желтому Китаю Даниэлю, который совсем не хочет возвращаться в Париж. Он не тоскует по Парижу, как я не тоскую по Вильнюсу.
Воскресенье. Злосчастное воскресенье. В Восточном экспрессе ищем свободные места. Мои приятели уезжают. Поезд набит битком. Поднимаем развалившуюся на четырех сиденьях немку. Она, конечно, недовольна. Марк вытаскивает предназначенную для момента расставания бутылку бренди. Пьем по очереди из горлышка, стоя. Немке, с которой они будут ехать до Штутгарта, противно. Пускаем бутылку по второму кругу. Молчим, потому что все уже и так сказано. Сказано тысячу, миллион лет назад.
– Если как-нибудь, – говорит мне Марк, передавая бутылку, – она тебе позвонит, скажи, что я позвоню ей из Австрии.
– Хорошо, – говорю.
Он даже сейчас не теряет надежду. Я верю, что придет тот день, когда он вернет себе все с избытком.
– Было приятно, – говорит Римма.
– Никогда больше не плачь. Все – одно говно.
Голос объявляет, что провожающим пора выходить из вагона. Тянем еще бренди, меньшую часть оставляем на дорогу. Оно теплое, как и это воскресенье, от которого уже даже и не плохо.
– Позвоню, когда приедем. Ночью. Около двенадцати. Будешь дома?
Конечно, буду, куда я денусь в этом городе. Поезд трогается. Стою на перроне и слежу за ним глазами. Поезд поворачивает. Исчезает последний вагон. Как будто так и должно быть. Архетип разлуки.
Стою на бульваре Страсбур у Восточного вокзала и не знаю, в какую сторону двинуться. Если бы сказал, что мне сейчас не тоскливо, солгал бы. Город пуст. Меня, может быть, в нем тоже уже нет.
Пойду в Сен-Дени.
На бульваре Сен-Дени пожар. Все проститутки, бросив работу, любуются пламенем и смелостью пожарников. Огонь вырывается через окна. Пожарники спасают людей. Всеобщее движение и всеобщий интерес. Девушки из Сен-Дени хлопают в ладоши, когда пожарник технически безукоризненно выполняет свои обязанности – вытаскивает людей из пламени. Приятно видеть столько скопившихся в одном месте девушек. Есть куда посмотреть, однако воскресная грусть заглушает и это удовольствие.
– Явился, как договорились, – говорю открывшей двери специалистке по санскриту, у которой ногти на ногах сегодня украшены тремя литовскими цветами.
Она смотрит на меня ничего не говорящими глазами и не приглашает войти. Уже собираюсь повернуться и отправиться обратно – в Париж.
– Заходите, – говорит она мне. – Может, сумеете вырвать моему ребенку зуб. Он боится идти к врачу. А завтра уезжает в Канаду.
Вхожу. Всюду беспорядок. Она представляет мне пугливого ребенка и дает обычные клещи. Ничего не понимаю.
– Ему нужно вырвать вот этот зуб. – Она тычет пальцем в разинутый детский рот.
И не подумаю, только-только придя в дом, вытаскивать детям зубы. Конечно, если бы я был садистом, то лишь порадовался бы такому случаю, но сейчас…
– Нет, я не буду рвать, – говорю.
Разочарование в глазах у обоих. Они так надеялись.
Они питали надежду, что я вытащу с корнем здоровый зуб, который еще даже не качается. Иначе и быть не может. Оглядываюсь и улавливаю крепнущую вокруг атмосферу Твин-Пикс. Начинаю жалеть, что пришел.
– Подождите в саду, – говорит она и выставляет меня из дома.
Сижу в саду за столиком. Курю. Украшенная тремя цветами специалистка по санскриту не появляется. Не знаю, что я здесь делаю. Не знаю!
– Мой сын отдает вам свое мороженое, – говорит она таким тоном, словно я намеревался отнять у ее отпрыска жизнь.
Мне не нужна жертва. Мне ничего не нужно. Притащился сюда только затем, чтобы убить воскресенье.
– Очень жаль, но столько работы, столько работы…
Опять ничего не понимаю. Она сама вчера звонила и приглашала навестить ее. Только сейчас меня озаряет: она сумасшедшая. Она не притворяется сумасшедшей. Она настоящая сумасшедшая!!!
– Я знаю одного миллионера. Если бы мы как-нибудь приехали, он мог бы пригласить нас пообедать. Было бы славно.
Только уж не обедать. Только не обедать! Ищу предлога, чтобы скорее отсюда вырваться, так как она уже излагает, какой она гениальный литератор. Даже претендент на Нобелевскую премию восхищается ее переводами!
– У меня столько работы, столько работы, – говорю я ей и поднимаюсь.
– Как жаль, – говорит она. – Действительно очень жаль.
Один маразм вокруг меня. Какие-то бессмыслицы. Я последний дурак, последний идиот! Все еще на что-то надеюсь. Верю, что мне удастся убить этот день. Какая наивность! Какая чушь!
Можно пойти к Джиму… Представляю себе все эти морды, разговоры, и меня бросает в дрожь. Нет, только не туда! Только не туда!
В полночь раздается звонок. Марк.
– Я уже на месте, – говорит он мне.
Меня охватывает еще большая грусть. Нужно что-нибудь решить. Дальше так нельзя. Еще несколько знакомств – и мои психические предохранители не выдержат.
– Когда ты возвращаешься домой? – спрашивает он меня.
– Самым первым рейсом. Завтра, – выпаливаю я автоматически и, только сказав это, осознаю, что объявил себе приговор.
– Вот и хорошо. Нечего там делать.
Все вертится с молниеносной скоростью. Я должен торопиться, чтобы не передумать. Должен ни о чем не думать. Ни о чем!
Одежда. Книги. Записи. Чемодан. Билет. Паспорт.
В аэропорту Шарля де Голля пью последнюю каплю водки. Мой рейс. Понедельник.
Не замечаю, как оказался в самолете.
– Пристегните ремни, – требует стюардесса.
– Простите, – говорю ей, – я хотел бы выпить вина – умер мой друг.
– Только когда самолет наберет нужную высоту. Ждите.
Начинаю жалеть. Жалею, что за свою жизнь не утолил никакой жажды. Хочу назад в Париж.
Опять чего-то хочу.1995–1996 Париж – Вильнюс
Примечания
1
Фрекен Смила – героиня романа датского писателя Петера Хеэга «Чувство снега фрекен Смилы». – Примеч. пер.
2
Я люблю тебя
3
Я хочу трахаться