Слав Христов Караславов
Несколько слов об авторе и романе
Роман «Низверженное величие» — первый том тетралогии, которая задумана как грандиозное сказание о болгарском народе, охватывающее его новейшую историю. С. Хр. Караславов — один из лучших эпических писателей сегодняшней Болгарии, автор широко известной трилогии о великих славянских просветителях Кирилле и Мефодии, — на этот раз взялся за еще более сложный и ответственный труд.
Роман, написанный в остродраматическом ключе, читается с интересом. Тон задается с первой страницы: неожиданно умирает царь Борис, правивший страной с 1918 года до лета 1943 года, и это событие вызывает волнение и конфликты в стране.
Напряженное читательское внимание вызывают переплетения исторических и психологических драм, скрытые мотивы и пружины, определяющие поведение людей — от царского окружения до простых граждан. Жизнь всех основных слоев болгарского общества освещается в различных ракурсах. Автору претит односторонняя подсветка истории и человеческого бытия в любом их ракурсе — от официально-государственного до интимно-личного.
Советский читатель откроет для себя много нового, неожиданного в Болгарии и болгарине. Безусловная удача Караславова — образы представителей нескольких поколений рода Развигоровых, в которых воплотились коренные свойства и особенности болгарского национального характера. И хотя он с симпатией повествует о Развигоровых, однако вовсе не отождествляет свою позицию с их линией жизненного поведения, предпочитая оставаться «за кадром».
Судьба самой Болгарии дана на фоне всемирно-исторической битвы между Германией и Советским Союзом, которая определяла в то время движение истории и судьбу многих европейских и азиатских народов. Показав вторую мировую войну с точки зрения роли в ней Болгарии, Караславов сумел «сплести» мировые события с событиями болгарской жизни в плотный органический узел исторических противоречий. В итоге перед читательским взором возникает картина мощного единого хода общечеловеческой истории и общечеловеческой судьбы.
Низверженное величие
Часть первая. Все смертны
«ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ЦАРЬ БОРИС III ПОСЛЕ КРАТКОЙ И МУЧИТЕЛЬНОЙ БОЛЕЗНИ ОТДАЛ БОГУ ДУШУ СЕГО ДНЯ, 28 АВГУСТА 1943 ГОДА, В 16 ЧАС. 22 МИН., ВО ДВОРЦЕ СОФИЯ, ГДЕ СОБРАЛИСЬ ЧЛЕНЫ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ…»
«ЕСЛИ БЫ ГЛАВЫ ВСЕХ ЕВРОПЕЙСКИХ ГОСУДАРСТВ ОТНОСИЛИСЬ К НОВОМУ ПОРЯДКУ С ТАКОЙ ЖЕ ИСКРЕННЕЙ СИМПАТИЕЙ, НИЧТО НЕ СТОЯЛО БЫ НА ПУТИ БУДУЩЕЙ ЕВРОПЫ».
«МНОГО УСИЛИЙ ЗАТРАЧИВАЮТ ГЕРМАНСКИЕ АГЕНТЫ, ЧТОБЫ ВОЗВЕЛИЧИТЬ ЦАРЯ БОРИСА. ОНИ ПРИПИСЫВАЮТ ЕМУ ТО, ЧЕГО У НЕГО НЕ БЫЛО: БОЛГАРСКИЙ ОБРАЗ МЫСЛЕЙ И ЧУВСТВ. НЕМЕЦ ПО КРОВИ, ЦАРЬ БОРИС ВСЮ ЖИЗНЬ СЛУЖИЛ НЕМЦАМ…»
Царь умер…
Царица Иоанна и княгиня Евдокия, молчаливые, потрясенные, стоят на коленях у его смертного ложа. Послеобеденная августовская жара, необычайно душная, тяжело навалилась на них, и от нее не спасают даже плотные оконные занавеси. Крупная муха, оказавшаяся между двойными стеклами, назойливо жужжала и билась, словно она одна только не хотела примириться со смертью монарха. Доктор Зайтц, стоявший у самой постели, нервно ощупывал руками стетоскоп, принявший последние удары царского сердца и последнее тепло его тела. В изголовье возвышалась установка для переливания крови. В сущности, не возникло необходимости ее использовать. Лицо царя было спокойно, с характерным налетом желтизны, и только черные усы под орлиным носом, казалось, обрели еще более темный оттенок. На их концах виднелись несколько волосков, совсем белых и оттого бросавшихся в глаза. Они побелели в последние дни, словно бы для того, чтобы подчеркнуть черноту усов, и теперь лежали поверх посиневших губ.
Врачи, наши и иностранные, в белых халатах, окружили смертное ложе и с плохо скрываемой иронией наблюдали за нервными пальцами доктора Зайтца, который не мог себе простить поспешного заключения. Были минуты, когда он, уверенный в том, что спасет царя, пытался внушить свой оптимизм другим.
Доктор Зайтц прилетел из Берлина специальным самолетом и уже при первом осмотре категорически отверг диагноз, поставленный придворным врачом вместе с его коллегами. Строгая немецкая аккуратность вызывала их уважение, но в его суждениях они чувствовали пренебрежение, недооценку и даже что-то унижающее их, отчего пропадало всякое желание помогать ему. И все же в глубине души они признавали его правоту. Еще при первом осмотре немец сосредоточился на области сердца, хотя они думали, что плохое состояние царя надо связать с желчным пузырем. Развитие болезни подтвердило диагноз доктора Зайтца; теперь они мысленно упрекали себя за ошибку, утешаясь, однако, тем, что хваленый немецкий специалист не смог спасти Его величество — вопреки своему оптимистическому настрою. Если бы они прислушались к самому монарху, который не раз говорил им, что умрет от грудной жабы, они не уклонились бы так сильно в сторону от истинной причины болезни. Боль в грудине, острые покалывания в плече, тошнота — признаки, достаточные для постановки другого, более верного диагноза. Теперь они молчаливо переглядывались, едва скрывая под личиной мнимой скорби свои мысли и мелкое злорадство.
В стороне от них стояли князь, один из царских советников, военный министр и премьер-министр Богдан Филов, в татарских глазках которого притаилось замешательство. Лишь советник Севов взирал на все с холодным равнодушием.
Филов поднял голову и посмотрел в застывшее лицо царя. Он не привык видеть его таким отрешенным. Всегда, когда царь приглашал его, оказывалось, что он заранее обдумал и вопросы, и развитие разговора. В политике царь ходил на цыпочках. Все, что надо было осуществить, осуществлял, но получалось так, будто другие высказывали его собственные идеи и намерения, а он одобрял их, причем с большими колебаниями. Эта предусмотрительность всегда пугала премьер-министра, и теперь у него было такое чувство, будто царь делает вид, что умер, а сам в любое мгновение может подняться и начать свои хитрые ходы со многими недомолвками, колебаниями и в то же время точно устремленные к заранее намеченной цели. Филов взглядом скользнул по темным царским усам с белыми нитями волос на концах и удивился, что нос стал таким большим. Смерть постепенно заостряла черты лица, моделируя их одну к другой с каким-то суровым упорством, и только нос, острый, с легкой горбинкой и побелевшими ноздрями, торчал как бы сам по себе. Чистая шелковая простыня укрывала почившего до самого подбородка, и под ней еле-еле угадывались очертания тела. Царь не отличался богатырским телосложением, все в нем было маломерным, стиснутым, даже его мысли. Тут премьер-министр предусмотрительно оглянулся, словно кто-то мог понять, какой мерой он меряет царя, но быстро успокоился, и его лицо приняло печальное выражение, такое же, как у других. Он попытался вписаться в окружение, но мысли упорно возвращались к мелкому хитроумию царя. До сих пор Филов верил, что пребывал в тени монарха и был лишь исполнителем его воли и желаний, но теперь, глядя на вытянутое под простыней тело, на заострившийся нос, начал понимать, что сам монарх держался в его тени, чтобы оттуда дергать его за ниточки своих предпочтений и намерений…
Богдан Филов отошел в сторону, пропуская князя. Этот бонвиван как раз шагнул вперед, чтобы поцеловать почившего брата в лоб и в руку. Премьер-министр подошел вслед за князем, поцеловал смуглый лоб монарха, дотронулся до безжизненно лежащих пальцев и вышел в коридор. Там уже были царица и сестра царя. Царица закрывала лицо ладонями и пестрым платочком, слегка приглушавшими ее плач. Кто-то шел по коридору и говорил о похоронах. Царица наклонилась еще больше, и плечи ее заходили от рыданий. Она поздно узнала о болезни царя. Ее не хотели беспокоить, все казалось, что болезнь пройдет. Когда же ее вызвали из Царской Бистрицы, царь был уже без сознания. Она долго стояла на коленях около его ложа, безмолвно ожидая минуты просветления. Царь приподнялся, погладил ее руку и медленно, с тяжелой одышкой опустился на спину. И ничего больше.
С этой минуты ее не покидало чувство, что она всеми оставлена и забыта. К ней приходил лишь один из приближенных — Константин Развигоров. Он старался быть рядом, успокаивал ее, сообщал самые незначительные добрые вести, стремясь ее ободрить, но радости от этого было мало. Сквозь боль и ожидание чего-то плохого царица наблюдала, как царедворцы, которые еще позавчера старались попасться ей на глаза, вдруг стали избегать ее, искать князя, чтобы он обратил на них внимание. Они наперебой давали самые различные советы. Кто-то предложил привести ясновидящего прорицателя, и, хотя все знали ее отношение к этому лжепророку, она вдруг увидела его сидящим перед спальней царя — небрежно одетого и уверенного в своем могуществе. Несмотря на скорбь, она не забыла спросить, кто дал указание привести его. Оказалось, на этом сильно настаивала сестра царя. Ее поддержал Севов, самый доверенный из приближенных царя, который не выносил Развигорова и часто пытался оговорить его перед монархом.
Ныне, когда царь был мертв и в дворцовых коридорах шла речь о его похоронах, царица, несмотря на душевную боль и искреннюю скорбь, испытывала глухое презрение ко всем этим угодникам, сбежавшимся на поиски нового хозяина, дрожавшим за собственное благополучие, теплые местечки и многолетнее благоденствие. Среди них Развигоров был единственным человеком, который разделял ее скорбь, заботился о ее здоровье и думал о ее финансовых делах. Они причиняли ей настоящую головную боль — особенно при мысли, что царь, возможно, не оставил никакого завещания. Она надеялась, что он позаботился об этом, ведь однажды он сказал ей, что пришло время написать завещание. Он увлекался гороскопами, часто советовался с разными прорицателями и гадателями: в нем жило предчувствие, что он рано оставит этот мир. Но для тех, кто привык к его молчаливому присутствию, к его жилистой фигуре, к его страсти мотаться по горам в поисках охотничьих трофеев, скоропостижная смерть царя показалась неожиданной…
Тот, кто спрашивал о похоронах, снова задал прежний вопрос. Она услышала, что ее золовка сообщила в ответ о желании царя быть погребенным в Рильском монастыре. Царица никогда не слыхала от царя ничего подобного, но промолчала. Рильская обитель может приютить тело болгарского царя…
Село было видно как на ладони. Дома, крытые тяжелой турецкой черепицей, словно бы усохли от зноя, а над ними трепетало августовское марево. Дамян, командир партизанского отряда, положил бинокль и посмотрел на членов штаба. Комиссар Велко только что возвратился после встречи с ятаками[1]. Он хотел все уточнить, прежде чем начнется новая операция. Они решили проникнуть в село с наступлением темноты. Командиры групп получили задания, но Дамян задержал их послушать последние новости, которые принес Велко. Все надеялись на внезапность. Комиссар был предусмотрителен и распорядился, чтобы люди из его окружения не уходили на встречи с ятаками, пока не подойдет назначенное время операции.
Вчера вечером, когда они пришли в лес, над Каменной Колибой висели облака, а затем пошел мелкий и необыкновенно холодный дождь. Они еще не успели укрыться в скалах под большими деревьями, еще не успели как следует расположиться. Этот дождь намочил траву и камни, и партизаны долго искали сухие местечки под огромными старыми дубами. Пришлось разжечь костры, хотя они и не хотели этого делать. Дым медленно сливался с сумерками, а отблески пламени прикрывались тенью от скал, на уступах которых расположились командиры групп. Бинокль Дамяна был старой марки, но еще хорошо служил ему. Футляр из толстой кожи так сильно потрескался, что красноречиво свидетельствовал о своем возрасте и пройденном пути. Бинокль участвовал в Балканской и первой мировой войнах, не однажды наблюдал сине-зеленые морские воды. Два раза он «возвращался» на исходные позиции под Брегальницей. Тот, кто тогда носил его на груди, ныне был скован ревматизмом, но, догадавшись, что сын готовится уйти в горы, поднялся на чердак и долго рылся там в хламе. А когда вернулся, в его руках был этот бинокль, короткий кавалерийский карабин и сумка с патронами, вонявшая прогорклым свиным салом, которым она была смазана, но кто обращал на это внимание. Для Дамяна, считавшего себя опытным конспиратором, поступок отца оказался совершенно неожиданным. «Был бы я здоров, — сказал отец, — пошел бы с тобой… Но я уже расстрелял свой порох на разных фронтах, а все это сохранил для тебя… Я и не думаю тебя останавливать, потому что знаю: правда на вашей стороне…»
Отец никогда не вмешивался в государственные дела, пока они сами не вовлекали его — как в те три войны. И он прошел их с начала до конца, получив на каждой по ранению. В первой мировой был уже фельдфебелем, но командовал батальоном, потому что они остались без командира, а отец был опытным и грамотным человеком. Когда он принес домой бинокль и карабин, Дамян не знал. Спросить было неудобно: отец ведь не говорил, что у него есть оружие. Его несколько раз награждали орденами за храбрость и однажды — отпуском за героизм. Наверно, тогда он и принес карабин с патронами, а бинокль взял, когда был ранен. Отец не раз вспоминал о Балканской войне, и всегда что-нибудь смешное, особенно охотно — историю с братьями Божебиевыми, которые приволокли домой из Адрианополя страшно тяжелую гирю. Они нашли ее в доме немецкого военного инженера. И один из них решил, что в ней спрятано золото. Братья Божебиевы жили по соседству, и отец часто видел ночью, как они маются, распиливая гирю ножовками. История эта часто приукрашивалась, подновлялась. Один из братьев был ранен на фронте и хромал, но отец утверждал, что он не был ранен, а что гиря, которую он носил в ранце, оборвала ремни и упала ему на ногу. Эта шутка припомнилась сейчас Дамяну, потому что она стала как бы непременным зачином к любому рассказу о тех страшных войнах. Ныне, когда бушевала вторая мировая, унаследованное чувство юмора часто выручало Дамяна, помогая подбодрить приунывших или усталых товарищей. Подождав, пока Велко усядется на нагретом камне, Дамян поднял брови: как, мол, дела?.. Он знал его — если надо было сказать что-то важное, тот не торопился. «Не пора ли тебе, Велко, начать со своих граммов?..»
Комиссар отряда имел за плечами небольшой учительский стаж: специальным министерским распоряжением ему было запрещено учительствовать в Болгарии. Это случилось вскоре после нападения Гитлера на Советский Союз и не было для Велко неожиданностью. Еще когда он учился в Казанлыкском педучилище, его не раз задерживала полиция по подозрению в конспиративных встречах. После запрета Велко поступил на работу в сельскую кооперацию, но его и оттуда уволили.
До ухода в горы он работал весовщиком на фабрике «Витекс». Работа была сезонной, но он радовался и такой возможности. Там он усвоил правило — не спешить. И теперь шутка Дамяна о граммах воскресила в памяти то время, когда Велко работал в «Витексе», единственной в области фабрике по переработке овощей и фруктов. Она была построена в конце тридцатых годов под патронажем какого-то объединения, имевшего дело с немецким капиталом, и предназначалась для снабжения немецкой армии, тогда еще не перешедшей границу Болгарии.
Когда Велко стал работать у огромных весов, на которых взвешивали муку, привезенную из деревень, он вначале чувствовал себя неловко, но затем привык, успокоился, да и товарищи из окружного руководства не только не рассердились, но даже поздравили его с чудесной явкой. Тут, среди сумятицы вокруг возов, среди неприветливых крестьян, каждый мог найти его, что-то поручить или передать, не обратив на себя никакого внимания.
С той поры и появилась у него присказка: «Все начинается с граммов». Будет ли хорошей еда — зависит от дозы соли, порции мяса, словом, от «граммов». И в отряде то в шутку, то всерьез нередко слышалось: будь внимателен к «граммам»… Велко не сердился… В «граммах» измерялись дружеские чувства, соленые шутки, походная усталость. «Ныне мы большой вес подняли», — говорили партизаны, когда переход был долгим. Так и теперь Дамян встретил его привычной шуткой.
Велко сел на нагретый камень и сказал:
— Умер…
— Кто умер?.. Ну же, не жалей граммов!..
— Царь умер… Борис…
— Когда?..
— Не знаю, но умер… Сообщили по радио.
— И хорошо сделал, спасся от нашего суда, — полушутливо-полусерьезно заметил Дамян.
— А теперь?..
— Что «теперь»?..
— Я спрашиваю об операции!..
— Операция есть операция… Мы должны показать людям, что царь умер, а мы живы… — И, повернувшись к командирам групп, Дамян добавил: — Царь умер, но его министры и полиция остались. Скажите партизанам, что мы избавились от корня зла и теперь нам надо рубить ветви. — И, стукнув ладонью по камню, он продолжал: — Первая группа занимает вот эту дорогу над селом, вторая — выход, третья — хребет, на всякий случай, если мы не сумеем быстро уйти. Остальные — со мной и с комиссаром. В школе — полиция, в общине — сторожа и два крестьянина. По дому старосты ударят Страхил Гевгелиеца и Маринчо. Страхил — главный, он хорошо знает село… А теперь по местам… После операции сбор снова тут.
Таковы были распоряжения; командир отдавал их сидя, без всякой назидательности, но в его голосе слышалась какая-то суровая холодность и скрытая торжественность.
Командиры групп один за другим уходили из ущелья. Когда они остались вдвоем с комиссаром, Дамян поднял бинокль, снова осмотрел село и окрестные горные складки. В низине, где сливались несколько мелких речушек, расположилось село Каменные Колибы. Сверху оно было похоже на большую человеческую ладонь. Село состояло из пяти улиц, каждая между речушками, а на месте большого пальца размещались дома и сыроварня Добри Бряговеца. В свое время он прибыл сюда из села Брягово, остался в этом балканском селеньице и стал одним из богатых скотоводов. Сыроварня славилась овечьим творогом и овечьим сыром. Как раз сейчас сюда приехал какой-то специалист по овечьему сыру, но ятаки говорили, что он больше похож на тайного агента. Он не упускал случая посетить корчму и там, в шуме и гаме, выуживал, что ему надо. Гостя видели на прогулке вместе с директором школы, слышали, как он рассказывал о Швейцарии, о тамошнем скотоводстве. А Добри сказал как-то, что его творог и сыр поднялись в цене с тех пор, как тут появился специалист, потому что этот человек обучался за границей…
Насколько верны все эти сведения — сказать было трудно, но командир отряда думал, что неплохо было бы взять этого новоиспеченного специалиста по сырам. Сыроварню все равно надо захватить. Хотя был еще конец августа, но уже чувствовался сентябрь со своими ночными похолоданиями. Отряд нуждался в продуктах, одежде, оружии. Оружие приходилось искать повсюду, но продуктами могло снабдить только село, в противном случае зима довершит то, что не сумели сделать их преследователи: уничтожит партизан. Голод может довести и до предательства, и до полного истощения. Эта операция была задумана прежде всего как снабженческая, но смерть царя придаст ей теперь другую окраску. Она прозвучит как торжествующий залп «в честь» его безликой кончины. Дамян опустил бинокль, спрятал его в футляр и, взяв острый камушек, царапнул им по земле.
— Мост перед сыроварней надо занять пораньше. Передай ятакам, чтобы подготовили несколько мулов с корзинами… И подумай вот о чем. Смерть царя — прекрасный повод рассказать людям кое о каких вещах. Хватит считать его святым…
Адольф Бекерле вспотел. Духота в дворцовой часовне была непереносимой. Он чувствовал, как тонкие струйки пота стекают под застегнутый воротник, как неприятно зудит тело и все больше слабеют колени. Германский полномочный посол в Софии переступил с левой ноги на правую, подвигал легонько плечами и вслушался в отпевание. Это было, в сущности, прощание с мертвым и признание нового царя. Монотонное песнопение святого владыки, запах ладана, дым от кадила еще больше сгущали духоту. Ребенок стоял прямо, ему поднесли какой-то хлеб, он отломил кусочек, кто-то пошептал ему на ухо, и он, как спросонья, дважды сказал: «Бог простит! Бог простит!..» И тут Бекерле почувствовал, как кто-то попытался схватиться за него и сполз вниз; звук от тупого удара о пол разнесся по душной часовне. Это упал полковник фон Фрезен, который еще не вполне восстановил силы после недавнего ранения. Когда они встретились перед дворцом, Бекерле посоветовал ему долго не задерживаться. Так же думал и фон Фрезен, но кто же предполагал, что их втиснут в душную дворцовую часовню.
Его вынесли, словно бы ничего не случилось. Легкое дуновение воздуха ощутилось при открывании и закрывании дверей. Теперь Бекерле мало что слушал и слышал. Лишь когда начали преклонять колени, он сделал то же самое, но перед этим успел заметить, что советский посол продолжает неподвижно стоять, будто его не интересовало то, что происходило вокруг. Эта неучтивость на грани вызова побудила коленопреклоненных обменяться взглядами. Нарушался общепринятый дипломатический этикет. Несмотря на медленное течение мыслей Бекерле, его сознание педантично зарегистрировало: это не может не вызвать недовольства и гнева!.. Он бросил короткий взгляд на премьер-министра Богдана Филова и был удивлен его неожиданным спокойствием. Бекерле вместе со всеми поднялся с колен. В возникшем от движения шуме кто-то слегка коснулся его. Это был Ханджиев, один из царских любимцев, установивший в последнее время весьма дружеские связи с Шенебеком, подчиненным посла, имевшим особые задания и часто через его голову поддерживавшим прямую связь с рейхсмаршалом Герингом. Это делало Шенебека независимым, и Бекерле не хотел портить с ним отношений. Со своей стороны Шенебек также старался, насколько ему позволяла совесть, соблюдать субординацию, и все же Бекерле начинала раздражать его независимость. В последнее время Шенебек делал немало дел за спиной посла, информируя лишь постфактум. Таким был и случай с прибытием доктора Зайтца. Ханджиев нашел Шенебека, а не посла. И тот, не предупредив Бекерле, сам связался с рейхсмаршалом. Бекерле узнал об этом только после прибытия доктора и решил пожаловаться рейхсминистру фон Риббентропу. Телеграмма уже была составлена… Прикосновение Ханджиева было очень легким, и Бекерле подумал, что случайным, но ошибся.
Ханджиев привстал на цыпочки и как-то виновато прошептал:
— Прошу Ваше превосходительство извинить меня за то, что я нарушил табель о рангах…
— За что? — притворился несведущим Бекерле, подумав про себя, что их обоих заботит одно и то же.
— За то, что я обратился за помощью к господину Шенебеку, а не к вам… Я не хотел волновать вас, зная, какую любовь испытываете вы к Его величеству…
— Перед огромной общей скорбью, господин Ханджиев, формальности излишни… Важнее спасти жизнь человека, но мы, к сожалению, не смогли сделать это вопреки большому желанию, стараниям наших врачей и добрым чувствам фюрера и рейхсмаршала…
Ответ, по мнению Бекерле, был исчерпывающим, и он отошел от Ханджиева, сделав вид, будто слушает владыку. Вскоре все вышли на улицу — и словно заново родились. Страшно долгим было мучение во имя мертвого. Эти болгары упорно соблюдали свои глупые церемонии. Потные, раскрасневшиеся, они вытирали упитанные шеи белыми носовыми платками.
Никто из них не вызывал у него доверия. Все казались ему скрытными, скользкими, затаившими в душе что-то коварное. Возможно, заботы о постах и должностях сделали их такими. Того, кто раскладывал пасьянс их судеб, нет в живых. Остался Филов, остался князь Кирилл, осталась эта изворотливая сестра мертвого царя, Евдокия, — стая, лишившаяся вожака. Архитектор Севов, правая рука Бориса, произвел на посла впечатление не очень озабоченного человека. Таким он никогда не видел его. О нем Бекерле знал очень много, и не отсюда, а оттуда, от больших людей рейха. За него он не боялся. Этот человек был как чемодан с двойным дном, и никто не знал, что там скрывалось в его другой части. Даже сам Бекерле не был осведомлен о некоторых его делах. Знал он и то, что Евдокия не любила его, как не любила и царица, и нет ничего удивительного в том, что они объединяются против него.
Обо всех этих людях в сейфе посла хранились тайные сведения. О ком меньше, о ком больше. Они собирались различными путями — от спецслужб, из личных бесед. Многим он был обязан проф. Станишеву, крупному ученому, но ничтожному дипломату. Возможно, этот играет роль смелого, прямого человека, чтобы выглядеть в его глазах приверженцем рейха. Бекерле военным шагом подошел к царице, его длинная фигура изогнулась в поклоне, а рука слегка коснулась ее холодных пальцев; затем весьма сдержанно пожал руки остальным, только с князем и с Евдокией постарался продлить рукопожатие. С коллегами он даже не попрощался. Ему сказали, что сейчас появятся министры с женами, близкие из второго ряда, чтобы проститься с мертвым царем. Бекерле устал от впечатлений и потому поспешил покинуть дворец. На улице его ожидала машина… Он откинулся на заднее сиденье и утомленно прикрыл глаза.
— Домой, — сказал он.
Бекерле долго лежал в ванне. Тело едва умещалось в ней, колени торчали высоко над пеной, приятное тепло успокаивало, и он с наслаждением расслабился после утренних мучений. Его собака, любившая смотреть, как купается хозяин, положила голову на край фарфоровой ванны, и он, погрузившись в мысли, машинально гладил ее. Утром, прежде чем отправиться на это мучительное отпевание, он впервые встретился с тремя врачами, прилетевшими, чтобы оказать царю помощь. Пока царь был жив, им было запрещено пользоваться дворцовым телефоном. Только венскому профессору Эпингеру разрешили связаться со своей клиникой. Последним прибыл невролог Де Кринис — для необходимой помощи по своей специальности. И все это делалось через Ханджиева и Шенебека. Такая таинственность продолжала угнетать полномочного министра Германии, аккредитованного в Софии. Он не привык к тому, чтобы его обходили или им пренебрегали, и потому не был удовлетворен утренним объяснением Ханджиева. Бекерле легонько отстранил голову породистой собаки, надел мохнатый халат и, пока рассматривал себя в запотевшем зеркале, слушал, как служанка расставляла тарелки к обеду.
Его жена Бебеле, которая тоже страдала от духоты в эти невыносимые дни, вышла на террасу в купальном костюме. Эта привычка часто побуждала любопытную молодежь смотреть на нее из соседних окон. Для них это было интересное зрелище, а для Бебеле — поклонение ее красоте. Много раз Бекерле делал ей замечания о ее «вольной программе», но она не меняла привычек — сомнительных привычек актрисы. В свое время Бекерле как сумасшедший влюбился в нее и до сих пор находился во власти этой любви. Возможно, дело было в ее непокорности, в ее странных чарах, которые действовали с первого взгляда. У нее были особенные черты лица. Его пленил ее сочный голос, полные губы и большие глаза, отличавшиеся от арийского расового стандарта. Он замечал все чаще и чаще, что ревнует ее. В таких случаях вспыхивали скандалы, но быстро затихали под приглушенным светом лампы над их постелью. И Бебеле оставалась Бебеле, экстравагантной и независимой, готовой пошутить над его детским лицом и высоким ростом. Он вытер рукавом халата запотевшее зеркало и увидел свое свежее, круглое лицо, с юношеским румянцем на гладких щеках. На низком лбу залегла одна-единственная морщина, и он обрадовался ей как дорогому приобретению. В последнее время, чтобы выглядеть старше, Бекерле отпустил бороду и старательно за ней ухаживал. Бебеле пыталась накручивать ее на пальцы и радовалась ей больше, чем он. В это пребывание в Болгарии он открыл одну ее странную слабость: она любила посещать монастыри и рассматривать монахов и священников. Вначале он сердился, но постепенно убедился, что их бороды ее интересуют больше, чем они сами. Его борода была очень густой, импозантной, и он любил расчесывать ее длинным ногтем мизинца. С тех пор как он отпустил бороду, он действительно стал похож на тридцатидевятилетнего мужчину.
Бебеле уже сидела за столом, когда он, сняв белую сорочку, занял свое обычное место — спиной к камину. Ели молча. Перед десертом Бебеле подняла голову от еды:
— Ты пойдешь в посольство?
— Надо…
Она не спросила, что у него за неотложные дела… В последнее время она видела, как он работал допоздна. Переписка, шифрованные радиограммы, телефонные разговоры. В связи со смертью царя все словно сошли с ума. Из Берлина шли непрестанные запросы, возникали недоказуемые сомнения, проверялись слухи, пересылались секретные сведения из Салоник и Царьграда. Доктор Делиус зачастил в гости — за советами. Бекерле очень хорошо знал его задачи, знал его хитрый, изворотливый ум и потому боялся давать советы. Он предпочитал слушать и делать выводы для себя. За словами Делиуса крылось что-то недосказанное. Они были похожи на лежачий камень, совсем безобидный на первый взгляд, но, если поднимешь его, узнаешь, что там скрывается ядовитая змея, или скорпион, или (это бывало редко) что-либо доброе. Адмирал Канарис не любил его, но ценил за холодную наблюдательность и неуязвимость. И Бекерле старался не сердить его. Сегодня он пригласил его в посольство на кофе: хотел проверить слухи, упорно распространявшиеся среди болгар. От Станишева он, например, узнал, что в смерти царя обвиняют их, немцев. Некие очевидцы утверждали, что видели, как его мертвым выносили из самолета, на котором он прилетел в Софию после встречи с фюрером. Что царь был там отравлен. Другие рассказывали, что он почувствовал себя плохо еще в Главной ставке фюрера, сломленный настойчивыми, неприятными и неприемлемыми требованиями. Как истолкует слухи доктор Делиус, посол заранее знал: «коммунистическая пропаганда» или «английских рук дело».
Бекерле вытер губы белой салфеткой, расчесал густую бороду ногтем мизинца и встал из-за стола.
Жена, словно бы и не заметив этого, продолжала доедать мороженое. Ее сосредоточенность и явное равнодушие задели его, и он, зайдя со спины, коснулся губами ее смуглой шеи. Неожиданная нежность размягчила ее, она лениво закинула назад полную руку и пальцами нащупала его густую бороду. Шутливо подергав ее, Бебеле сказала:
— Господин Бекерле, никогда не оставляйте жену одну…
— Если мадам Бекерле сделает мою работу, я готов следовать ее желанию…
Это была шутка в старом немецком духе и повторялась уже много раз.
И поклонение в мемориальном храме Александра Невского миновало, и похороны в Рильском монастыре отшумели. Царя не стало, не стало и тайно лелеемой надежды Константина Развигорова подняться выше по ступеням иерархической лестницы. Своей мечтой он не делился ни с кем, даже с женой, но в тревожные траурные дни часто возвращался к ней. Особенно потому, что царица относилась к нему с доброй симпатией. Когда он видел, как она страдает и мучается, то думал, что это связано с завещанием царя, о котором ей известно больше других. Большим сюрпризом было, когда этого завещания нигде не нашли. Два царских сейфа и царский письменный стол министр юстиции опечатал сразу же после возвращения Бориса из Берлина. До тех пор много народу крутилось около царской кровати. Как не предусмотрели они этого раньше! Не все любили царицу, и советники не любили друг друга. Те, кто вечно присягает в любви к отечеству, любят больше всего самих себя. Это доказывало их поведение и их дела. К несчастью, поглощенные тревогой за больного супруга, брата и самодержца, серьезные, взрослые люди не догадались сохранить все, что может быть взято, скрыто или уничтожено! Не мог царь, который часто повторял, что, по гороскопу, умрет в пятьдесят лет, не подумать о жене, о детях, о народе. Тот, кто управлял страной с такой уверенностью в себе, не мог быть столь безответственным перед лицом смерти.
Сомневалась и царица. И поэтому она поручила снова просмотреть все ящики, шкатулки и прочее в спальне и в рабочем кабинете царя. Когда ей сообщили о результате поисков, она махнула рукой и глухо сказала: не может быть… Ее супруг не любил много говорить о смерти и завещании, но, вернувшись удрученным после этого визита к Гитлеру, он был откровенен с нею. Во-первых, он сказал, что мир развивается не в соответствии с его желаниями и что как маленькая страна бессильна противостоять воле большой, так и человек бессилен перед своей судьбой. Но если человек может бросить вызов судьбе, по крайней мере письменно зафиксировать свои желания, подтвержденные свидетелями, то маленькая страна ничего не может сделать, кроме как пойти против воли большой, принеся в жертву и свою кровь, и свою свободу. Таковы были его слова, сказанные в минуты глубокого страха и тревоги. Тогда отсутствовали и его сестра, и советники, ожидавшие, что он вернется не так скоро, и она оказалась единственной отдушиной для его большого страха и большой тревоги, с которыми он вернулся домой. В минуту откровенности он признался, что, когда возвращался от Гитлера, мысленно пожелал себе встречи с вражеским самолетом, чтобы свершилось неизбежное… Вообще же, и это правда, он редко посвящал ее в свои волнения, порожденные государственными заботами. Обыкновенно они разговаривали о детях, семейных экскурсиях, о приеме личных гостей, о мигрени и плохом настроении. Даже и теперь, почувствовав первые приступы болезни, он не остановился в Царской Бистрице, чтобы не беспокоить ее и детей, а поспешил в столицу.
Царица не могла простить сестре царя и князю, что они скрыли от нее состояние здоровья ее супруга. Он слег сразу же после возвращения из Рилы в столицу, а ей сообщили всего за два дня до смерти, когда он был уже без сознания и не мог говорить. Наверное, они боялись, что он скажет, куда положил завещание, или даст ей последние поручения. Тревога родственников о ее здоровье и спокойствии представлялась ей не вполне искренней; подняв утомленные раздумьями глаза, она долго смотрела куда-то мимо Развигорова, прежде чем решилась высказать ему свои догадки.
— Не думаете ли вы, господин Развигоров, что мое присутствие возле больного супруга было нежелательно для некоторых близких лиц?..
Этот прямой вопрос, высказанный откровенно, застиг Константина Развигорова врасплох и побудил его не спешить с ответом, а хорошенько подумать. Повернувшись к царице так, чтобы она могла видеть его глаза, он сказал:
— Ваше величество, я не знаю, кого вы имеете в виду, но сам по себе факт, что вам сообщили так поздно о состоянии вашего супруга и нашего государя, несет в себе зародыш сомнения. Незаинтересованные лица не поступили бы таким образом. Я думаю, что еще многое другое подтвердит предположения Вашего величества. Люди без корней легко меняют почву под ногами… И поэтому мой совет будет таков: пришло, Ваше величество, время подумать о том, кто должен остаться в царском доме, а кто — уйти отсюда раз и навсегда… Среди тех, кому надо уйти, возможно, буду и я, но я говорю вам, как честный человек и преданный слуга, что сегодня — самый удобный день… Завтра может быть уже поздно. Так же как вчера они позволили себе под личиной доброжелательства к вам отстранить вас от последнего его слова, так и сегодня они могут попытаться пренебречь вами, когда надо решать, кто возьмет на себя ответственность за молодого Симеона…
Сказав это, Развигоров полностью раскрыл свое желание занять более значительное место в окружении малолетнего царя. Он знал, что царица не глупа и все поймет, но он не хотел более скрывать свои намерения. Наступило, по его мнению, самое подходящее время сказать ей это… Время, когда она оказалась во власти сомнений и подозрений. Высказав столь сокровенные мысли, Константин Развигоров стал с нетерпением ждать ответа. Он знал привычки Ее царского величества и потому постарался подавить свое волнение. Под маской безразличия он скрывал биение расходившегося сердца, сопровождавшееся обычно таким изменением голоса, будто говорил юноша. Если он заговорит сейчас, голос выдаст его. Царица не вполне уразумела смысл сказанного, по-своему истолковав решимость Развигорова, — как выражение позиции ее верного защитника.
Во время нерегулярных посещений дворца в качестве семейного финансового советника Развигоров не раз оказывался на краю пропасти, особенно в тот раз, когда позволил себе объяснить члену царской семьи истинные задачи Севова. Тогда Развигоров заключил союз с Евдокией. Севов, занимавшийся какими-то ее делами, вдруг получил резкое указание больше не показываться Евдокии на глаза. Все, что он заработал до сих пор, будет, мол, ему передано, но через другого человека. Причина неожиданной ненависти княгини была не известна никому, кроме Константина Развигорова, и он не упустил случая уведомить царя о тайных доходах Севова, которые, как говорилось, поступали через немецкое посольство. Царь как-то равнодушно выслушал все, не проявив желания узнать подробности, но и не остановив его. Развигоров почувствовал, что больше не следует касаться этой темы. Через несколько дней он узнал от княгини Евдокии, что на ее предупреждение царь среагировал вполне определенно: прямо сказал ей, что это не ее забота и что ей не следует вмешиваться в царские дела. Развигоров понял, что совершил ошибку.
В последующие дни он был в напряжении. При каждом приглашении во дворец готовился дать объяснения. Они были дипломатично изворотливы: мол, поступил так из добрых чувств и глубокого уважения к Его царскому величеству, ибо верный подданный не должен молчать о вещах, касающихся короны… И если ошибся, то глубоко обо всем сожалеет и извиняется, что сообщил царю неприятное известие. Эта основная идея его защиты непрестанно обогащалась цветистыми словесами, но по сути почти не изменялась… Хуже было, что царь вообще не вернулся к разговору, словно его и не было. Якобы короткая (в этом случае) память монарха пугала Развигорова, который знал, что Его величество не относится к числу людей с плохой памятью. Развигоров боялся, что за молчанием скрывается что-то другое, что неблагоприятно скажется на его присутствии во дворце. И он не обманулся.
Севова стали приглашать во дворец все чаще, а его — все реже, только по каким-либо сильно запутанным финансовым вопросам. А раньше не было дня, чтобы не нуждались в его советах. Особенно часто приглашали его после падения «Демократического сговора»[2] и прихода к власти «Народного блока»[3]. Это совпало с мировым кризисом, охватившим крупные державы. Кризис отразился и на делах Болгарии. Тогда было много толков о гешефтах «сговористов» с покупкой и продажей столичного трамвая и скотобоен — это принесло им около восьмидесяти миллионов левов. Каждый спешил воровать, пока был у власти. Новый министр финансов поставил вопрос о прежних займах. Особенно о займе на беженцев. Сумма была огромная — два миллиарда двести миллионов, но, когда потребовали отчет, стало ясно, что на беженцев израсходовано не более семисот миллионов, остальные деньги были пущены на строительство железнодорожных линий. Когда царь понял, что министр поставит эти вопросы при утверждении следующего бюджета, он обратился к Развигорову за советом.
Получение международных займов беспокоило царя, как и вопросы устойчивости той или другой валюты. Неконкурентоспособность сельского хозяйства вела к тому, что болгарский рынок постепенно все больше ориентировался на Германию, и это побуждало монарха искать знающих людей. Ему нужна была валюта сильных держав, в то время как немецкие коммерсанты предпочитали обмен товара на товар, и потому царя заботила финансовая стабильность государства. По сути, в этих тревогах не было ничего нового для Его величества. Уже после войн, которые перевернули мир, и, разумеется, болгарскую экономику, он старался быть в курсе дела, чтобы избежать неприятных сюрпризов. Царю казалось, что хаос в хозяйственной жизни страны, продолжавшийся с двадцать девятого по тридцать второй год, мог бы быть менее ощутимым, если бы он сам чаще занимался экономическими делами царства. В то время происходили известные смехотворные события в кредитном законодательстве: кредиторы требовали защиты от должников, которые обнаружили уязвимое место в законе и упорно настаивали на отсрочках. В большинстве случаев они выходили победителями; плохо было то, что закон не предусматривал определенных сроков выплаты долгов.
В этих делах мало кто хорошо разбирался. Одним из знатоков был Константин Развигоров, человек с двумя высшими образованиями — юридическим и финансовым. Он прекрасно видел истинное положение дел и поспешил (как должник) использовать несовершенство закона. Огромная сумма, которую он взял взаймы, чтобы вложить вместе с другими акционерами в чулочную фабрику братьев Х., вдруг была опротестована кредитором. В первое мгновение Константин Развигоров был ошарашен, сбит с толку, но вскоре обрел почву под ногами, решив использовать лазейку в законе. По сути, он был первым, кто, образно говоря, открыл потайную дверцу — неожиданный выход для должников из трудного положения.
И вдруг то святое доверие, которое годами укреплялось в болгарах, рухнуло навсегда. В этом виноваты были банки, находившиеся в сильной иностранной зависимости. Вмешательство соответствующих финансовых служб, наблюдающих за их операциями, бросило тревожную тень даже на дворец. Во многих случаях кредиты были прекращены. Так как имелось в виду, что они нужны для закупки оружия и перевооружения армии, нельзя было не уведомить об этом царя. И тогда он впервые почувствовал потребность в действительном знатоке и правовой, и финансовой стороны проблем, столь неожиданно обрушившихся на царство.
Константин Развигоров не мог забыть свое первое приглашение во дворец. За ним пришел начальник царской канцелярии. Было второе ноября, без десяти десять, когда Развигоров поднялся по дворцовым ступеням. От этой встречи в нем сохранился образ царя и осталось странное ощущение его лисьей хитрости. Тогда он решил быть откровенным, не желая выглядеть ловким канатоходцем, и поэтому на следующей встрече сделал несколько предложений: во-первых, как можно скорее создать комиссию при министерстве финансов, которая разработает поправки к закону о кредитовании; во-вторых, надо ограничить ввоз и установить контроль за покупкой и продажей иностранной валюты. Другие предложения были сложнее, и потребовалось немалое время объяснить их суть Его величеству и склонить его к первому шагу по пути стабилизации. Во всемирном кризисе это была капля в море, но ее хватило, чтобы завоевать доверие Его величества. Во время следующего посещения царь дал ему проекты бюджетов на тридцать второй и тридцать третий годы. К ним была присовокуплена и речь министра финансов, который попытался представить картину финансового положения, указав на большие и маленькие ошибки неверной финансовой политики в предшествующие десять лет. Развигоров хотел быть беспристрастным, и в этот раз не мог не возразить. Он не мог отказаться от выгод, которые давали заем на беженцев и другие займы, плохо было лишь то, что собранные средства не употребили по назначению. И министры, и банкиры, и предприниматели грабили по крупному счету.
Развигоров не хотел входить в подробности, опасаясь задеть своего друга Бурова, бороться с которым было опасно. Он предпочел подчеркнуть, что Болгария жила не по средствам. Предшествующие хищения в соединении с кризисом, падение английского фунта, изменение конъюнктуры цен на зерно, истощение народного хозяйства принесут еще свои горькие плоды. Экспорт страны сведен к нулю. Платежный баланс находился в плачевном состоянии, товарный кредит был ничтожен. Свое слово сказало также бремя долгов и репараций. Развигоров не спал две ночи подряд. Его проект приняли. Он предложил проверить платежный баланс, проверить, как составляются сметы и проводится обмен валют. Оказалось, что эти проверки ранее не осуществлялись. Развигоров лично контролировал всю работу, и его замечания без каких-либо поправок были внесены в речь министра финансов. На первый взгляд все делалось правильно, по двум графам: «Доходы от обмена валют» и «Расходы от обмена валют». В графе «Доходы» был отдельный параграф для поступлений от займов, однако отсутствовали пояснения по трем главным путям валютных поступлений, а без этого нельзя было увидеть, что те поступления, которые были не нашими, а иностранными, не следовало ни подытоживать, ни расходовать. В результате получалось, что за счет ничтожного валютного притока от нынешнего экспорта приходилось покрывать текущие потребности и оплачивать нынешний импорт плюс долги за прошлый импорт в размерах, не отвечающих действительным доходам. По этому пути страна двигалась к полному краху, к растрате кредита от иностранных банков: из почти трех миллиардов осталось менее девятисот миллионов.
Предложение было таким: отделить импорт от экспорта, разделить поступления чисто банковской валюты, валюты из других источников и валюты от займов. Надо бить тревогу, потому что опасность огромна. Торговый баланс страны головокружительно расходился с платежным.
С того дня дворцовые двери были открыты для Константина Развигорова. Когда как, бывало и хорошо, и плохо, но он всегда находился у царя на виду, до появления более молодых и ловких людей. Подводя сейчас итоги, он пришел к выводу, что польза, полученная от того, кого уже нет в живых, превышает страхи и огорчения. Особенно с тех пор, как царица взяла его под свое покровительство. Тогда финансист впервые понял, что царь и царица имеют разные счета в швейцарских банках. В первую минуту это показалось ему странным, но, подумав о превратностях судьбы, он понял, что так лучше. И впервые он перевел часть недвижимого имущества, разбросанного по столице и по провинциям, на счет жены. А когда два его сына достигли совершеннолетия, он купил им квартиры. Большой кризис научил его бдительности, и если дело дойдет до банкротства, то он потеряет лишь то, что принадлежит лично ему и чем он лично распоряжается.
Ныне царица волновалась больше за детей, чем за народ и государство, и он понимал ее материнские чувства, но боялся, что в них не найдется места для его мечты. Она ведь даже не упомянула о ней. По тому, как она погрузилась в поиски завещания и не вникла в суть сказанного ей Развигоровым, он понял, что либо она бессильна сделать это, либо просто не потрудилась понять его. Вторично напоминать ей о себе и своих желаниях было бы бестактно и даже дерзко.
Константин Развигоров сделал весьма изысканный низкий поклон и, сказав подходящие к случаю любезности, легким шагом направился к двери. Когда он остановился под дворцовым балконом, солнце ударило ему в глаза, сад ослепил яркой пестротой цветов, но ничто не взволновало его. Какая-то злость на вся и всех тяжело стеснила грудь и отняла способность радоваться жизни. Он впервые так откровенно высказал свое желание и не встретил ни понимания, ни поддержки…
Князь Кирилл не мог уразуметь, мир ли изменился или он сам. Постепенно вещи получали другие измерения, вопросы, которые раньше казались ему дурацкими, обрели трудный, скрытый смысл. В последнее время князь, наблюдая за собой, не узнавал себя. Оказалось, что богемный образ жизни, демонстративная неприязнь к власти были всего лишь позой, заученной позой, порожденной тем, что не он был первородным сыном и что ему не дано обладать царским престолом. Эта мысль с детских лет засела в его голове. О ней ему постоянно напоминали близкие и знакомые. Об отце он вообще не желал ничего знать. Это был раб, всецело зависевший от своих желаний, от своего эгоизма. Если бы обстоятельства не сложились столь трагично, едва ли его брат сел бы на царский трон. Так и ушел бы из жизни с чувством, что он престолонаследник, первый, кто станет царствовать после отца. И вот Бориса нет, а отец жив. Неудивительно, что он переживет и второго сына. Огромный эгоизм держит его на поверхности жизни, как осенний лист на водной стремнине. Старик не совсем забыл о том, как он царствовал; спустя много лет его склонность к внешнему блеску не ослабла. Он продолжал думать о себе как о монархе, обиженном судьбой, но возродившем народ. Он считал, что его обмануло не собственное славолюбие, а знатные европейские родственники, которые, по его мнению, не могли простить ему величия и сделали все, чтобы унизить его. В этом, возможно, была доля истины, но, зная его невероятное самомнение и огромные аппетиты, князь Кирилл был склонен искать причину и в нем самом. Катастрофа, которая постигла Болгарию, была следствием излишней самоуверенности царя-отца. Он решил делать дела, не сообразуясь с возможностями обескровленного народа. И что он оставил сыновьям? Кирилл, который, пока был жив брат, смотрел на вещи со стороны, улавливал во всех его поступках вечный страх, порожденный крахом отца. Брат ходил в политике на кошачьих лапах, постоянно озираясь, много раз все обдумывая, прибегая ко всевозможным хитростям, единственной целью которых было запутать врагов страны и его личных врагов.
Князь Кирилл давно понял трагичное, безвыходное положение брата. Народ, верный своему вековому устремлению к России, расходился в желаниях с царской династией. Отцу было несколько легче — на Руси еще властвовал царь, с которым он все же мог найти общий язык; для Бориса дело приняло совсем иной оборот. Если он пошел бы вместе с народом, то рано или поздно распростился бы с короной. Коммунизм не любит коронованных персон. За примером не надо далеко ходить — достаточно было знать, что произошло в огромной Стране Советов. Многовековой институт царизма с его глубокими корнями был сломан — что же говорить о династии Кобургов, корешки которой еще не разрослись за пределы цветочного горшка, в котором ее доставили в Болгарию. Разве может она претендовать на какую-то связь с этой страной? О цветочном горшке ему сказал брат, когда Кирилл попытался однажды поучать его, как надо управлять. Посмеявшись над Кириллом, он запретил ему вмешиваться в царские дела. Когда тот, задетый за живое, попробовал возразить, Борис сказал, что, как он полагает, из-за бегания за кокотками у Кирилла не остается достаточно времени для размышлений. Большие вопросы требуют большой бессонницы. И пока Борис, страдая от бессонницы, пытается разбить горшок, в котором их привезли из Германии, он, Кирилл, даже не подозревает, что существует подобный вопрос.
Этот разговор происходил вскоре после рождения Марии Луизы, и его единственным результатом было то, что царь внес изменения в Конституцию: если у него не будет сына-наследника, престол должен перейти к дочери… Тем самым пресекались мечты и надежды Кирилла, которого бросали, так сказать, на произвол судьбы. И князь решил больше не вмешиваться в дела брата. Тогда и возник неписаный устав, начинавшийся со слова «молчанье»… Под молчаньем может укрываться много добродетелей и пороков. В первое время он сблизился с богемой, затем — с картежниками, а женщины сами находили его и не давали скучать. Лишение всякой надежды на престол, совершившееся по воле царя, Кирилл ставил в «заслугу» прежде всего царице. Эта итальянка, кроткая на вид, но злобная и мстительная, умело плела свою сеть. И князь глубоко в сердце затаил сильную ненависть к ней. Он молча ждал случая, чтобы уязвить свою невестку, нанести ей такой удар, который если и не устранил бы, то по крайней мере унизил бы ее.
И случай вскоре представился. Поползла молва, что у нее связь с царским адъютантом… Молва была столь упорной и прилипчивой, что князь не смог удержаться, чтобы однажды глупо не пересказать ее брату. Он ожидал, что известие заинтересует его, но тот сделал вид, что ничего не слышал. Однако спустя несколько дней царь приказал ему — судя по всему, выполняя желание царицы — предстать пред очи царя и царицы и доказать свое обвинение. И тут потерпели полный крах его тайные намерения. Те, кто сказал ему об этом и уверял, что может все документально подтвердить, вдруг попрятались, и князь остался один, опозоренный перед Их величествами.
Семейный скандал был заглушен, но князь и княгиня Евдокия уже не были во дворце желанными людьми. Но в то время, как Евдокия отступила и укрылась в своем доме, князь продолжал играть роль человека, не потерпевшего поражения. Лишь при встрече с царицей он чувствовал, как холодом сковывает его позвоночник и напрягаются скулы от смеси ненависти и презрения, от униженной гордости и неистового желания расплаты. Все это жило в нем, раз за разом стремясь вовлечь его в другие, незначительные интриги, закупорить его в золотом сосуде облагороженного утонченного отмщения. До сих пор нового случая ему не представилось; напротив, обстоятельства изменились. Теперь она должна дать или не дать согласие на то, чтобы он стал регентом, одним из опекунов малолетнего царя.
Как человек, который знает мысли противника, князь Кирилл начал отчаиваться, но, поскольку обстановка вокруг смерти царя становилась все более напряженной и все более насыщенной грозовыми разрядами, постольку он все ощутимее улавливал, что приходит его время. Он узнавал это и от тайных доброжелателей. Первым, кто пришел к нему, был архитектор Севов. Они не любили друг друга. Он имел о нем (не без влияния сестры) особое мнение. Князь думал, что архитектор — шпион, который следит за ним, нанимает людей подслушивать его разговоры, и считал Севова способным на любые подлости. Несмотря на огромное доверие, которым Севов пользовался у Бориса, князь допускал мысль о том, что этот бездарный архитектор служит не только интересам дворца. Князю казалось, что севовские нити тянутся и в Берлин, и в Лондон. Севов попал в окружение царя по высочайшей рекомендации и постепенно, не имея никаких званий и чинов, вытеснил всех самых близких советников. Князь не удивился, когда тот заговорил с ним первым. Это было за два дня до кончины царя. После очередного совещания врачей они оба задержались в рабочем кабинете Его величества. Смеркалось, в кабинете становилось все темнее, и предметы утрачивали свои привычные очертания. Немецкий доктор вышел, чтобы сообщить последнее заключение консилиума о состоянии здоровья Его величества. Оно было неутешительным. Врачи предсказывали близкий конец. Доктор предложил зажечь лампу, но Кирилл не пожелал. Этот сумрак напоминал ему детство, когда власть еще не встала между братьями, и все представлялось в завуалированном, заманчивом свете. Детьми они любили приходить сюда и трогать различные предметы. Такую же слабость он заметил и у детей брата. Симеончо и Мария Луиза часто прибегали в кабинет после окончания рабочего дня, и не раз он заставал их за перестановкой вещей. После ухода доктора князь хотел встать, но голос Севова остановил его. Архитектор предложил ему встретиться на улице. Князь Кирилл не спросил зачем, а только уточнил место встречи. Чтобы скрыть любопытство, он решил переменить тему разговора и, не придавая своим словам особого смысла, сказал:
— А вы, архитектор Севов, как думаете, не надо ли пригласить царицу из Бистрицы? Пришло время и ей узнать, что происходит с царем…
Этот неожиданный вопрос, судя по всему, поставил Севова в затруднительное положение. Наступила долгая пауза, и князь понял, что он обдумывает ответ. Затем Севов сказал: