Моряком Голицын не стал, но кругозор его от европейского вояжа безусловно расширился. У Петра, надо отдать ему должное, хватило проницательности использовать образованного аристократа на дипломатическом поприще. Дав ему чин гвардии капитана, хотя военного дела Голицын не знал и не любил, царь отправил его чрезвычайным посланником в Стамбул с важным поручением, касающимся свободы судоходства на Черном море.
Карьера князя Дмитрия Михайловича, отнюдь не характерная для тех времен, напоминает по внешним чертам карьеру его антипода Петра Андреевича Толстого: вступление на государственное поприще в весьма зрелых летах, в отличие от большинства петровских "птенцов", дипломатическая служба, отсутствие военной практики. Но при внешнем сходстве имелось тут коренное внутреннее отличие — Толстой, выходец из среднего дворянства, был идеальным исполнителем царской воли. Умный, хитрый и беспринципный, он был готов на все, чтобы выполнить волю своего господина.
Князь Дмитрий Михайлович, исполненный высочайшего родового самосознания, был человеком принципов. Разумеется, как всякому государственному деятелю, особенно в бурное и шаткое время после смерти первого императора, — ему приходилось лавировать, заключать временные союзы с людьми ему чуждыми, притворяться и скрывать свои истинные планы. Но он твердо знал границу компромисса. Именно потому, что он не способен был на роль исполнителя, он и оставался до последнего периода жизни на вторых ролях.
Между тем его образованность и таланты, его воля и честолюбие давали ему право на иную судьбу.
Его характер и воззрения уже сложились к тому моменту, когда Петр в 1689 году сверг правительницу Софью и овладел всей полнотой власти в стране. Князю Дмитрию Михайловичу было тогда 26 лет. Он знал несколько европейских языков и ориентировался в европейских политических теориях. К началу петровских преобразований этот тридцатилетний вельможа уже сформировал свои фундаментальные воззрения, отнюдь не типичные для русских людей его круга. Объясняется это, скорее всего, близостью юного князя Дмитрия к старшему кузену князю Василию Васильевичу Голицыну, фавориту царевны Софьи и фактическому главе государства. Милюков специально настаивал на роли этого биографического обстоятельства.
Когда мы говорим о реформаторском порыве Петра, то часто забываем о том, что в России уже существовал принципиально иной комплекс идей, предполагавших не менее глубокие, но, в отличие от петровских, действительно европейские преобразования. Если реформы Петра, при их внешней европейскости, по сути дела, отсекли Россию от Европы, строившей — по направлению процесса — гражданское общество, и отсекли на столетия, то "кремлевский мечтатель" князь Василий Васильевич Голицын планировал нечто противоположное.
По свидетельству француза Невилля, которому князь Василий Васильевич подробно излагал свою программу, он собирался заменить стрелецкое войско регулярной армией европейского образца, открыть Россию для широких международных связей, послать русских юношей в Европу для обучения, оживить торговлю, заселить Сибирь, заменить натуральное хозяйство денежным. Но при этом ему представлялось в перспективе общественное устройство, о котором Петр и думать не думал, — полная свобода вероисповедания, а затем и освобождение крестьян от крепостной зависимости. Причем — с землей.
Разумеется, Россия, рационально устроенная политически и экономически, была в тот момент мечтой, путь к реализации которой мог измеряться десятилетиями. Но важно направление мысли, направление возможных реформ. Нам важно это и потому, что характер планов князя Василия Васильевича предвосхищает характер мечтаний князя Дмитрия Михайловича, хотя мечтания нашего героя были куда основательнее.
Милюков со свойственной ему определенностью и жесткостью сопоставил деятельность князя Василия Васильевича и мужающего царя:
В то время как Голицын окружал себя книгами, картами, статуями, Петр с азартом предавался спорту, а книги допускал в минимальных размерах, лишь как необходимое зло для подготовки к спорту же… Пока Голицын мечтал о "довольстве народном", Петр исподволь принимал меры для обеспечения личной безопасности. Укрепив свое положение преданной военной силой, Петр обнаружил полное пренебрежение к общественному мнению и издевался над ним в той же мере, в какой Голицын за ним ухаживал и его боялся[53].
Установка в одном случае на "исполинскую силу своего государства", а в другом — на "довольство народное" — вот принцип, разделивший Петра и князя Василия Васильевича, как через сорок лет смертельно разделит он духовных наследников первого императора и князя Дмитрия Михайловича.
В 1708 году князь Дмитрий Михайлович был назначен киевским губернатором и смог заняться приведением в систему своих воззрений, знаний, политических планов — уже с учетом явных результатов петровской государственной деятельности. Реальные возможности для этого появились у него после Полтавской победы и удаления военных действий от Украины.
Там, в Киеве, князь Дмитрий Михайлович заложил основания своей огромной библиотеки, наполненной преимущественно историческими и политическими сочинениями на многих языках. Киевское и вообще малороссийское духовенство было прочно связано с европейской образованностью. Дом губернатора стал не только средоточием власти, но и центром просвещения. Студенты Киевской духовной академии отыскивали и переводили для него с латыни и польского труды историков, политиков, философов. Тогда — и позднее — он собирал русские летописи, синопсисы, хронографы, давшие ему возможность свободно ориентироваться в политической практике и теории российских царей и государственных деятелей, а с этой литературой соседствовали труды Макиавелли. Томазия, Гуго Гроция, Пуфендорфа, Локка и прочих столпов европейской политической мысли. В частности, сохранилась рукопись перевода трактата Локка, сделанного по поручению князя Дмитрия Михайловича и его рукой надписанного, под названием "Правление гражданское, о его истинном начале и о его власти и ради чего". В трактате этом Локк яростно восстает против доктрины, которая абсолютную власть монарха возводила к отеческим правам праотца Адама, что делало эту власть исторически непререкаемой.
К моменту возвращения в Петербург — для участия в суде над царевичем Алексеем, с которым, как мы помним, князь Дмитрий Михайлович находился в приязни и на которого возлагал немалые надежды, — он был едва ли не самым эрудированным деятелем России, подготовленным к реформам отнюдь не петровского толка.
Впоследствии историки прежде всего задавались вопросом — что толкнуло одного из первых государственных мужей страны, а к 1730 году Голицын был именно таковым, на предприятие, тончайшей гранью отделенное от типичной для того времени политической авантюры? Назвать действия князя Голицына в момент междуцарствия авантюрой не дает права только одно обстоятельство — мощный идейный фундамент, возведенный им в многолетних трудах и лишавший его возможности поступить иначе. Поведение князя Дмитрия Михайловича в ночь с 18 на 19 января 1730 года предваряет поведение лидеров тайного общества в ночь с 13 на 14 декабря 1825 года — нравственная невозможность остаться в бездействии, когда так явственно слышен зов истории, когда кажется, что судьба России зависит только от степени решимости "человека осознавшего". Соловьев, констатируя, что к моменту междуцарствия "князь Дмитрий Михайлович уже придумал лекарство от болезней власти — ее ограничение", объяснил это не столько идеями политика, сколько чертами человека.
Вспомнив судьбу Голицына, мы поймем, каким образом в голове его созрела мысль об ограничении императорской власти. Гордый своими личными достоинствами и еще более гордый своим происхождением, считая себя представителем самой знатной фамилии в государстве, Голицын… постоянно был оскорбляем в самых сильных своих чувствах. Его не отдаляли от правительства, но никогда не приближали к источнику власти, никогда не имел он сильного влияния на ход правительственной машины, а что было виною — фаворитизм! Его отбивали от первых мест люди худородные, но умевшие приближаться к источнику власти, угождать, служить лично, к чему Голицын не чувствовал никакой способности[54].
Но далее Соловьев совершенно справедливо говорит о том, о чем шла у нас уже речь, — "при самодержавном государе значение человека зависит от степени приближения к нему". Опыт царствований Екатерины I и Петра II убедил князя Дмитрия Михайловича, что смена лиц на престоле не решает проблем. Необходимо менять систему.
Милюков в своих "Очерках", окидывая взглядом все пространство общественной и политической жизни петровской и послепетровской России, задержался именно на личных чертах старого князя.
Кн. Дмитрий Михайлович Голицын и кн. Б. Куракин были передовыми людьми своего времени, гораздо более образованными, чем сам Петр, поневоле пользовавшийся их услугами. Но Петр не пускал их на первые места и распространял на них то недоверие, с которым вообще относился, как мы знаем, к боярству. В свою очередь и они с презрением смотрели на плебейские вкусы и привычки царя, были шокированы его семейными отношениями и не признавали его второго брака, негодовали на выбор сотрудников, как Меншиков, невежественных и надменных, которым тем не менее они принуждены были кланяться. Петровской бесцеремонности и неуважению к чужому достоинству они старались противопоставить крайнюю сдержанность и осторожность, по возможности устраняться от его оргий…[55]
Но если Куракин негодовал в душе и изливал свои чувства на бумаге, то князь Дмитрий Михайлович исподволь готовился к решительному действию.
В замечательной работе "Верховники и шляхетство", посвященной уже непосредственно событиям января — февраля 1730 года, Милюков рассматривал позицию и исходные побуждения князя Дмитрия Михайловича шире и точнее. Но об этом речь впереди…
Пожалуй, наиболее универсальную характеристику Голицына как исторической фигуры дал мудрый Ключевский. Он понимал важность совмещения чисто человеческих и конкретно политических побуждений личности, вознамерившейся в одночасье переломить налаженный Петром ход событий. В одной из публичных лекций, прочитанных в 1890–1891 годах в пользу голодающих, Ключевский по своему подходу близок к Соловьеву.
Это был умный и образованный старик лет под 70, — говорил он о князе Дмитрии Михайловиче, рассказывая о катаклизме 1730 года, — из числа вельмож, которых недолюбливал Петр за упрямый характер и древнерусские сочувствия… Голицын внимательно изучал современное политическое положение Европы, знал и любил русскую старину и усердно собирал ее памятники. С помощью наблюдений, изучения и опыта он составил себе своеобразный взгляд на внутреннее положение России. На события, совершавшиеся при Петре и после, он смотрел мрачным взглядом: здесь все его огорчало, как нарушение старины, порядка и даже приличия[56].
Но, в отличие от Соловьева и Милюкова, в этом коротком тексте Ключевский очерчивает основополагающую по отношению к Голицыну мысль — не только и не столько личное неудовольствие и неприятие происходящего толкало князя на решительные замыслы, но и нечто куда более серьезное. В этом тексте впервые поставлены рядом острый интерес к европейским политическим нравам и преданность русской традиции — тот сплав, из которого выковал князь Дмитрий Михайлович свою ведущую идею.
В 1907–1909 годах, работая над текстами своего классического курса русской истории, Ключевский, после воцарения Николая II пережив крушение надежд на коренные политические реформы и осмыслив дальневосточный позор и первую русскую революцию, равно как и все предшествующие ей катаклизмы, посте того как очередной самодержец обманул страну, попытавшись взять назад вырванные у него в девятьсот пятом году свободы, — посте всего этого Ключевский изобразил фигуру старого князя по-иному, решительно отодвинув в сторону его личные побуждения:
В князе Д. М. Голицыне знать имела стойкого и хорошо подготовленного вождя… Голицын был одним из образованнейших русских людей XVIII века Делом его усиленной умственной работы было
Главное в этих наблюдениях и выводах, стимулированных зловещим опытом первых лет XX века, конечно же, мысль о политической свободе как двигателе планов Голицына. Ключевский был единственным, кто с такой ясностью увидел и обнародовал эту сущностную черту голицынского миростроения. Более того, в черновом тексте "Курса русской истории" он высказался еще определеннее:
Свобода есть такое состояние народа, в котором без стеснения раскрываются и действуют все производительные силы народа, закономерно охраняются все законные интересы, удовлетворяются насущные общественные нужды. Так понимал свободу, может быть, только кн. Д. М. Голицын, один-единственный во всей тогдашней России… Кн. Д. М. Голицын в случае удачи своего предприятия, став душой и руководителем Верховного тайного совета, возможно, поднял бы вопрос об освобождении крепостных людей. Об этом подумывал его двоюродный брат кн. В. В. Голицын при царевне Софье; это считал возможным и его младший родич дипломат кн. Д. А. Голицын в начале царствования Екатерины II; освободительная идея носилась в фамильной атмосфере князей Голицыных[58].
Однако политические идеи, равно как и сословные обиды и претензии, реализуются с той или иной степенью интенсивности (а часто не реализуются вовсе) в прямой зависимости от человеческих свойств деятеля.
Князь Дмитрий Михайлович был человеком сильной, можно сказать, неукротимой натуры. Как уже говорилось, ему приходилось приспосабливаться, вступать в отвратительные ему альянсы, в частности с Меншиковым, скрывать свои истинные воззрения.
Он прошел и через прямое бесчестье. Граф Бассевич, министр герцога Голштинского, рассказывает в записках: "Князь Голицын, замешанный в деле несчастного Шафирова, был присужден, как многие другие, к шестимесячному тюремному заключению. Но по прошествии четырех дней наступила годовщина бракосочетания императрицы, и так как она удостоила просить за него, то император возвратил ему свободу и чин, послав его выразить свою благодарность у ног Екатерины, когда она вышла в залу для принятия приветствий и поздравлений"[59]. Нетрудно себе представить, какой мукой было это для Голицына, Екатерину остро презиравшего.
Но эти унижения не ломали, а, напротив, закаляли его волю. Он верил, что его час придет, и берег себя. Его гордость, если не сказать — гордыня, и гипертрофированная приверженность традиции в полной мере проявлялись в домашнем быту, где он позволял себе быть самим собою. Все, кто пишет о Голицыне, неизменно припоминают, что его младшие братья — фельдмаршал и сенатор — не смели сесть в его присутствии без специального разрешения. А следующие поколения родни целовали ему руку.
Эта гордость и десятилетиями копившаяся, нараставшая в нем уверенность в своей правоте и праве на высокую власть и особую роль оказали ему дурную услугу, когда наступил час исполнения мечтаний.
Значительность его ощущали, однако, все — вплоть до Петра. В потомстве князя Дмитрия Михайловича сохранился апокриф о почтении, которое оказывал князю император. "Петр Великий любил часто захаживать по утрам к князю Дмитрию Михайловичу, чтобы сообщить ему свои новые предприятия или выслушать его мнения. (Это могло происходить уже в последние годы царствования Петра, когда Голицын стал президентом Камер-коллегии и жил в Петербурге. —
Совершенно очевидно, что Голицын был фанатически предан своей главной жизненной идее — уничтожению деспотизма в России и введению представительного правления. Слишком упорно прослеживается она на протяжении многих лет. Слишком явно обнаруживаются порывы князя Дмитрия Михайловича при любой кажущейся удобной ситуации ввести эту идею в государственный быт. "Со времени Петра он постоянно имел в виду ограничить самодержавие", — свидетельствовал саксонский дипломат Лефорт. Стало быть, устремления князя были известны даже далеким от него людям.
Эта преданносгь идее коренного государственного переустройства, тяжелого и опасного в исполнении, свидетельствует и о столь редком в практической политике качестве, как бескорыстие. Не честолюбие, не властолюбие, не какая иная корысть двигали князем Дмитрием Михайловичем. Несмотря ни на что, он в последние годы, будучи едва ли не самым влиятельным членом Верховного совета, оказался среди нескольких вершителей судеб страны. Он был для того времени весьма стар — 67 лет. При смене монарха он мог с почетом и далее занимать свое положение или же удалиться на покой. Если бы его толкало властолюбие, он пошел бы — как это велось тогда в России — по пути создания крепкого альянса с вельможами, близкими к той же Анне. Он выбрал другой путь, сознавая его возможную гибельность.
Как и трагедия Алексея, этот концентрат политической и экономической трагедии России, великая драма 1730 года долго интерпретировалась в нашем отечестве плоско и в мелких категориях.
Милюков писал:
Попытка верховников понята была у нас как продукт своекорыстного и эгоистического расчета — обеспечить личные выгоды путем раздела власти между двумя могущественными фамилиями. О попытках же шляхетства, протестовавшего против верховников и выступившего с собственным планом политической реформы, в русской печати почти ничего не было известно. Только с середины XIX века стало возможно восстановить истинный характер событий 1730 года и освободить толкование их от запоздалых влияний тогдашней памфлетной литературы[60].
Милюков работал над небольшой, но весьма емкой монографией о событиях 1730 года в начале 1890-х годов.
Он только что защитил как диссертацию известную нам монументальную работу "Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII столетия и реформа Петра Великого", в которой сквозь плотную академическую фактуру уже ясно просвечивал злободневный интерес. Это было время, когда молодой историк выбирал между научной карьерой и карьерой общественной, политической. Если он рассчитывал совместить два эти рода деятельности, то очень скоро понял иллюзорность своих надежд. Он съездил в Англию и, вернувшись оттуда, прочитал в Нижнем Новгороде курс лекций "Об общественных движениях в России". Суть этих движений для него, будущего лидера партии конституционных демократов, заключалась в борьбе за конституционное, представительное устройство российской государственности.
Непосредственным результатом нижегородских лекций было увольнение Милюкова из Московского университета, где он преподавал, и ссылка в Рязань, в которой высших учебных заведений не было, а стало быть, не было и возможности развращать молодые умы.
Вот в этот период он внимательно изучил имеющиеся материалы о конституционном порыве 1730 года, отыскал новые свидетельства и, рассмотрев их взглядом конституционалиста конца XIX века, опубликовал в 1894 году работу под названием "Попытка государственной реформы при воцарении императрицы Анны Иоанновны". Это потом, через восемь лет, он даст работе более популярное название — "Верховники и шляхетство", а тогда ему важно было обозначить основную тему — "Попытка государственной реформы".
Исследование попытки конституционной реформы в послепетровской России стало в некотором роде манифестом начинающего политика. И неудивительно, что, сопоставляя в уме ситуацию сташестидесятилетней давности с современной ему ситуацией, Милюков обратил, как никто до него, особенное внимание на группировку шляхетства, стоявшего за конституционную реформу, но против Верховного совета. Милюков, обдумывающий тактику политической борьбы на рубеже XX века, внимательнейшим образом анализировал просчеты и ошибки разных конституционных групп, не сумевших объединиться и оттого проигравших.
Внимательно читавший уроки Голицына, Милюков смотрел на него трезво и непредвзято.
Отнюдь не склонный идеализировать русских государственных деятелей, он писал:
Можно утверждать, что проект Голицына не только не имел своекорыстно-личного характера, но не имел даже своекорыстно-сословного. На всем проекте лежал отпечаток теоретизирующей и идеализирующей политической мысли[61].
Все это верно, если не считать корыстью стремление крупной личности к самореализации и реализации той идеи, которая долгие годы освящала все поступки и жизненные положения, вплоть до унизительных, и должна была, воплотившись, дать ее носителю ощущение исполненного высокого долга перед Богом и людьми своего государства, перед своими предками, строившими это государство не для того вовсе, чтобы его губили лишенные всяких "сдержек" случайные люди — на троне и вокруг него.
Конечно же, князь Дмитрий Михайлович как восприимчивый человек, глубоко дышавший воздухом немыслимой эпохи, и должен был стать теоретиком по преимуществу. Этому не мешало его доскональное знание России — и государственного, и политического, и экономического ее быта. Такого рода знание во все времена часто соседствовало у радикальных реформаторов — от Петра I до Ленина — с непониманием социально-психологической реальности, с неадекватным представлением о поведении живых людей в той или иной ситуации. На этом рушились реформы, подготовленные куда более тщательно, чем дерзкий замысел Голицына. По той же причине разделил печальную судьбу Голицына великий схематик Сперанский.
Однако не станем следовать укоренившемуся в историографии взгляду, что неудавшееся было обязательно невозможно и неестественно. Этот взгляд порочен и историософски, и методологически. Если в тот момент возможен был перелом в нашей истории, то лишь на фундаменте, уже подготовленном князем Дмитрием Михайловичем.
Известный историк прошлого века Д. А. Корсаков, автор основательного труда о событиях 1730 года, на который мы будем неоднократно опираться, точно сказал о нашем герое:
Князь Дмитрий Михайлович Голицын — двулицый Янус, стоящий на рубеже двух эпох нашей цивилизации — московской и европейской. Одним лицом своим он вдумчиво смотрит в былое Руси, другим — самонадеянно приветствует ее грядущее[62].
Он был не единственным Янусом в том человеческом раскладе, который развернулся в великой исторической игре, что началась январской ночью 1730 года в древней русской столице. Василий Татищев, стратегический союзник Голицына и тактический его противник, был по-своему не менее двойствен.
Оба они потерпели поражение от людей простых и цельных, ставивших перед собой цели плоские и сиюминутные — удержать власть, сохранить в неприкосновенности государственную модель, ими созданную и воспетую, людей, которым не дано было заглянуть в будущее и у которых, соответственно, не кружилась голова от вида грядущей пропасти.
"Случай удобен: если ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов", — так сформулировал Пущин накануне 14 декабря самоощущение свое и своих товарищей.
Можно с уверенностью предположить, что князь Дмитрий Михайлович испытал то же самое, узнав о смерти Петра II. Прямой предшественник умеренных декабристов, о чем догадывался из них разве что Михаил Александрович Фонвизин, князь Голицын, в отличие от петербургских реформаторов, вытолкнутых нелепостью политического процесса на площадь с оружием в руках, стоял наверху государственной пирамиды, имел в руках не шпагу, а кормило власти.
Он готовился к этому часу долго, методически и уверенно…
Современники дружно утверждают, что князь Дмитрий Михайлович не жаловал иноземных советчиков. И однако же человеком, который существенно помог князю отшлифовать свои политические воззрения, соотнести их с принципами европейских систем, был именно иноземец — голштинец Генрих Фик.
Появление Фика на русской службе типично для петровских времен. Фик был рекомендован Петру голштинским министром Бассевичем через русского генерала Адама Вейде как знаток шведского государственного устройства. Это было в 1715 году, когда Петр приступал к внутреннему реформированию и, в частности, продумывал возможность введения в России коллегий.
Вскоре Фик был командирован царем во враждебную Швецию в качестве тайного агента с целью вывезти документацию по устройству коллегий. В декабре 1716 года Вейде докладывал царю, что Фик "возвратился из Стокгольма счастливо, но с собою все, что коллегиям надобно, всякие порядки вывез; то и иные многие годнейшие вещи о зело полезных порядках с собою же присовокупил. Точию то учинено, сказывает, с великим страхом и не знал, как лучше сделать: брал того ради свою жену с собою и те письма вшивал ей под юбки, а иные роздал для сохранения шкиперам".
Подобной далеко не безопасной деятельностью занимался Фик несколько последних лет Северной войны. Но, будучи сторонником правления представительного и симпатизируя республиканским идеям, он старался познакомить царя и с подобными системами. Петр, однако же, эти попытки оставлял без внимания. Ему не нужна была шведская конституция. Ему нужно было рациональное устройство конкретных учреждений, коллегий в частности. Он был уверен, что в самодержавную ткань напором и страхом можно вживить элементы иных систем и они будут функционировать и приносить пользу.
Когда князь Дмитрий Михайлович был президентом Камер-коллегии, то Генрих Фик состоял у него вице-президентом. И очень скоро, распознав эрудированность и истинные настроения своего подчиненного, Голицын сделал его советником и сотрудником в полуконспиративных занятиях. Князя интересовали как раз те вывезенные Фиком из Европы документы, что не были востребованы Петром. Документы эти — инструкции, указы, уставы, — раскрывавшие механизмы функционирования конституционных институтов, были по приказу Голицына переведены для него (шведского языка он не знал) и тщательно им изучены.
В отличие от Петра, который ориентировался на бюрократический абсолютизм шведских королей Карла XI и Карла XII, Голицын и Фик изучали установления до и после этих монархов, то есть государственный быт Швеции конституционной. Причем умный вольнодумец Фик привлекал русского вельможу не только как источник сведений о европейском государственном праве, но и как собеседник, с коим можно было обсудить самые разные стороны мироустройства. Оба они понимали, что собственно государственная система погружена в жизненную стихию, общему состоянию которой она должна соответствовать, или же существование становится тягостным и опасным.
Роль Фика выявилась для современников немедленно по получении из Москвы известий о тамошних событиях. Конфидент князя Дмитрия Михайловича не только перестал скрывать свои взгляды и планы, но и принялся бурно их пропагандировать. Он, например, громогласно читал в Камер-коллегии текст кондиций и говорил, что "ныне империя Российская стала сестрица Швеции и Польше; россияне ныне умны, понеже не будут иметь фаворитов таких, как Ментиков и Долгорукий, от которых все зло происходило". Фик, разумеется, имел в виду не сам по себе институт фаворитизма, который был вторичен, а ту атмосферу беззакония и отсутствия отрегулированной и подконтрольной обществу системы управления, которая и порождала фаворитизм.
Шведский резидент Мориан доносил в Стокгольм, что Фика считают "состоящим в сношениях с некоторыми из 28 господ, стремящихся к свободе и положивших начало отмене самодержавия, для чего статский советник Фик не только указал, что в подобных случаях делалось и установлялось в других государствах, но и сам изготовил несколько пунктов и условий, ограничивавших ее величество".
Когда после провала замыслов князя Дмитрия Михайловича Генрих Фик был арестован, то на допросах выяснилась совершенно нетипичная для нравов того времени близость Гедиминовича и безродного бюрократа-голштинца. В протоколе допроса записано: "Князь Голицын был его покровителем, охотно допускал его к себе и находил удовольствие толковать с ним по вечерам, в продолжение нескольких часов, о новой и древней истории, также о разности вер. Иногда это продолжалось до полуночи, и тогда князь, по своему обыкновению, приказывал подавать и набивать трубку за трубкою ему и прочим своим приятелям". К нашему сожалению, следователи не стали выяснять, кто были эти "прочие приятели" князя Голицына, с которыми обсуждал он проблемы исторические и религиозные. А быть может, и злободневно политические.
Фик для Голицына был, конечно же, соратником. За спиной у них была уже одна акция высокого значения — создание Верховного тайного совета, в организации которого Фик принял самое деятельное участие и чье возникновение дипломатами-наблюдателями было воспринято как первый шаг к конституционному устройству.
Именно существование Верховного тайного совета и главенствующая роль в нем к 1730 году князя Дмитрия Михайловича стали практической основой великих событий 19 января.
ФЕНОМЕН ТАТИЩЕВА
Подлинным лидером сильной шляхетской группировки, особо интересовавшей Милюкова, был уже упоминавшийся нами Василий Никитич Татищев.
Историк В. Строев, сильный своим принципиальным стремлением к объективности, характеризуя двух лидеров шляхетского движения — князя Черкасского и Татищева, писал: "Впоследствии, когда он (Черкасский. —
История — это люди, поступки людей, сочетания этих поступков — и ничего более. И часто представление о личности политического деятеля, ключевой фигуры той или иной ситуации, объясняет исход движения, восстания, реформы не менее, чем знание общеэкономических и общеполитических факторов, — этой обезличенной концентрации тех же человеческих поступков.
Так, роковую роль сыграли в послефевральский период 1917 года личные особенности самого Милюкова, в бытность его министром иностранных дел с февраля по апрель. Не менее роковую роль сыграли и особенности характера Керенского в последующий период.
Разумеется, здесь надо опасаться упрощения, сведения сложных мотиваций на плоско-психологический уровень. Так, князь Щербатов в знаменитом сочинении "О повреждении нравов в России", отдавая должное попытке верховников (хотя и сильно перепутав фактическую сторону), справедливо называл князя Дмитрия Михайловича "человеком разумнейшим своего века", но, говоря об его противниках, объединил в одну компанию совершенно разных персонажей и действия их объяснил так: "Однако, если не точно пользою отечества побуждены, то собственными своими видами, нашлися такие, которые предприняли разрушить сие установление (ограничение самодержавия. —
Писавший всего лишь через полвека после событий князь Щербатов ошибался здесь, как мы увидим, почти во всем. И особенно в отношении Татищева.
Сын мелкого служилого дворянина, Василий Никитич Татищев тем не менее по своей "исходной знатности" не уступал князю Дмитрию Михайловичу — основатель фамилии Татищевых Василий Юрьевич, родившийся в конце XIV века, был сыном князя Юрия Ивановича Смоленского, Рюриковича.
Обученный отцом грамоте, во всем остальном самоотверженный самоучка, Василий Никитич к середине жизни стал одним из образованнейших людей своего времени, не уступая в эрудиции исторической и, используя современный термин, политологической своему будущему противнику князю Дмитрию Михайловичу и намного превосходя его в точных науках.
Нам важна, для понимания их парадоксальной вражды и вообще сути происшедшего между ними и вокруг них, не столько биография Василия Никитича, сколько его психологическая характеристика, очерк его личности, его взаимоотношения с миром, а не только с государством. Но для этого все же необходимо знать — из какой почвы вырос этот удивительный дух, одновременно восхищающий и отталкивающий, ибо в личности Татищева воплотились с черно-белой резкостью все особенности Петровской эпохи, петровского миростроения — кроме, разве что, могучей тяги к казнокрадству, в котором, как мы увидим, Василия Никитича настойчиво тем не менее обвиняли… Василий Никитич был военным профессионалом. И это, бесспорно, принципиально отличало его как политического теоретика от князя Дмитрия Михайловича — человека статского по сути своей, не командира, не полководца, но — деятеля.
Василий Никитич надел драгунский мундир, как только ему исполнилось восемнадцать лет. А надев его, немедленно оказался под Нарвой. Это было в 1704 году, и это была вторая Нарва. Первая закончилась унизительным разгромом русской армии, вторая стала триумфом другой уже армии — армии нового образца.
Первый русский историк Татищев вступил в историю и вообще в самостоятельную, сознательную жизнь под отвратительный вой картечи, тяжелое уханье мортир и треск крепостного камня, дробимого изо дня в день ядрами осадной артиллерии. А первыми картинами активной истории, встряхнувшими сознание провинциального юноши, были картины остервенелого штыкового боя в проломах, резни и грабежа на улицах взятой штурмом Нарвы. Жизнь предстала ему грубой и жестокой, стремящейся смести всякие законы и правила и обратиться в кровавый хаос. И Петр, скакавший с обнаженной шпагой по нарвским улицам, своей яростной властью унимавший обезумевших солдат и прекративший бесчинства, должен был предстать юному Татищеву богом порядка и системы.
Если для князя Дмитрия Михайловича главным побудительным мотивом к борьбе за свою политическую идею, за свое мироустройство было стремление охранить личность человека от произвола, а Россию от разорения, то для драгунского, а затем артиллерийского капитана Василия Татищева, задумавшего свой план миростроительства, главным было то же, что и для его кумира — Петра Великого, с детства и навечно сохранившего в пораженном сознании ужасающие картины стрелецкого буйства, мучительной гибели (на его глазах) близких людей под копьями и бердышами пьяных носителей хаоса, бессистемности, недопустимого своеволия. Петр жил мечтой снять этот ужас, сделать его небывшим, превратить чреватую кровавым хаосом Россию в огромную регулярную Голландию, стройно существующую и легко управляемую к ее же счастию и процветанию. Татищев так далеко не шел, признавая за российской сущностью немалую самоценность и отдавая должное традиции, но вослед за Петром обожествляя регулярность.
Если Голицын хотел дать людям достойное существование через упорядоченную крепкими законами свободу, то Петр желал заменить потребность в свободе, ведущей, по его разумению, к своеволию и хаосу, потребностью в осмысленном подчинении и любовью к регламенту, которую он надеялся воспитать в своих подданных. (И горько обижался на них за то, что они никак не хотели полюбить регламент, и страдал искренне и трогательно.)