По ступенькам власти Меншиков взбирался как бы играючи. Настало наконец время, когда можно было осуществить все планы. Но, удивительное дело, государственной мудрости в действиях и поступках светлейшего мы не обнаруживаем[50].
В этом нет ничего удивительного. Комплекс петровских идей, которым Меншиков был предан и стержнем которых было неограниченное самодержавие, в первозданном своем виде потерял смысл. Он стал неплодотворен. Последовательно продолжать петровскую внутреннюю и внешнюю политику — укреплять и развивать самодовлеющую военно-бюрократическую машину за счет страны, не прекращая при этом — что было бы естественным оправданием — внешнюю экспансию, Меншиков не мог. У России не было на это сил. Предложить новую программу он был не в состоянии, ибо у него этой программы не было. Отсюда и произошла промежуточность действий, не дававшая настоящего облегчения стране и не обозначавшая сколько-нибудь ясных перспектив.
Новая программа была у князя Дмитрия Михайловича, но в конкретной ситуации он не видел ни малейших шансов на ее осуществление и, поддерживая противоестественный альянс с Меншиковым, ждал подходящего момента.
Как выяснилось через три года, в России вообще не было недостатка в радикальных программах, но они хранились в головах прожектеров.
Россия оказалась на распутье, и решающую роль в ее ближайшей судьбе — будет ли ее укачивать в обозримом будущем постпетровская мертвая зыбь, реализованная в политике Меншикова, Остермана, Толстого, или же свершится попытка прорыва в качественно иное государственное и экономическое бытие, — решающую роль в этом могла сыграть натура нового царя. И того, кому он доверит фактическую власть. А такой человек или группа людей должны были появиться, причем вне формальной структуры управления.
Что же являл собою император, которому в момент воцарения было одиннадцать лет? Как только мальчик почувствовал вкус власти и понял свое положение, в его характере стали проявляться опасные черты. Меншикова он на первых порах боялся и слушался, но стоило светлейшему заболеть, как стиль поведения Петра II изменился.
Лефорт свидетельствует: "Монарх говорит со всеми в тоне властелина и делает что захочет. Он не терпит пререканий, постоянно занят беготнею; все кавалеры, окружающие его, утомлены до крайности". Через несколько месяцев Лефорт доносил в Дрезден, что, когда юный император недоволен Меншиковым, но не решается сказать ему об этом, он жестоко избивает сына светлейшего, мстя таким образом отцу. "Царь похож на своего деда в том отношении, что он стоит на своем, не терпит возражений и делает что хочет".
Иностранным дипломатам, которые шифрами сообщали своим правительствам наиважнейшие сведения из российской столицы, не было смысла очернять нового самодержца. Они давали своим государям и министрам материал для размышлений о будущем России и Европы. И из их донесений вырисовывается довольно устрашающий характер юного царя. Однако не терпевший пререканий вздорный деспот — отнюдь не повторение Петра I, который очень даже умел выслушивать чужие мнения. Другое дело, что, как правило, выслушав их, он поступал по-своему. Притом, что принимать решения он стал отнюдь не в одиннадцать и даже не в четырнадцать лет. И человеческие судьбы, равно как и дела государственные, от мальчика Петра I никак не зависели…
Мальчик же Петр II, чувствуя себя властелином (что он ясно давал понять окружающим), вел себя как капризный ребенок в ситуациях, которые этого не допускали.
Во время болезни Меншикова летом 1727 года в Петербург с Украины приехал командующий главными силами русской армии князь Михаил Михайлович Голицын. Он приехал представиться юному императору.
Мы знаем, что семья Голицыных была близка к царевичу Алексею, а князь Дмитрий Михайлович был его конфидентом и вполне мог угодить в ссылку вместе с князем Василием Владимировичем Долгоруким. Мы знаем, что князь Михаил Михайлович — единственный! — отказался подписать смертный приговор Алексею. Это его с украинской армией ждали в столице после смерти Петра I — как защитника интересов сына Алексея.
Для Петра II поддержка Голицыных значила немало. Но князь Михаил Михайлович юному императору почему-то не нравился, и когда знаменитый и популярный в армии фельдмаршал явился во дворец, венценосный мальчишка убежал в сад и велел часовому никого не пускать в ту часть сада, куда он изволил удалиться. Голицыну пришлось уйти. На следующий день на официальном обеде фельдмаршала посадили рядом с императором, и тот откровенно демонстрировал полководцу свое пренебрежение.
Петр II быстро взрослел, но взросление только усугубляло опасные черты его характера. Австрийский дипломат Гогенгольц доносил в Вену весной 1728 года о буйных забавах юного царя: "Прежде можно было противодействовать всему этому, теперь же нельзя и думать об этом, потому что государь знает свою неограниченную власть и не желает исправляться. Он действует исключительно по своему усмотрению, следуя лишь советам своих фаворитов".
И уже в декабре 1729 года — незадолго до смерти Петра II — новый австрийский резидент граф Вратислав суммировал свои наблюдения: "Нельзя не удивляться умению государя скрывать свои мысли; его искусство притворяться — замечательно. На прошлой неделе он два раза ужинал у Остермана, над которым он в то же время насмехался в компании Долгоруких. Перед Остерманом же он скрывает свои мысли: ему он говорит противоположное тому, в чем уверял Долгоруких". И далее: "Искусство притворяться составляет преобладающую черту характера императора".
Покойная великая княгиня — мать Петра II — была родственницей австрийского императора. Вена связывала со своим родственником — владыкой России — далеко идущие планы, следовательно, графу Братиславу хотелось бы изобразить царя в наиболее привлекательном свете. И у нас нет оснований подозревать австрийца в предвзятости. Скорее наоборот.
В том же году испанский посол де Лириа писал:
Хотя и трудно сказать что-либо решительное о характере 14-летнего государя, но можно догадываться, что он будет вспыльчив, решителен и жесток.
Из свидетельств лиц, отнюдь не согласовывавших свои впечатления, а, наоборот, державших их в тайне, вырастает довольно опасная фигура. Юный царь был своеволен, по-мальчишески безжалостен, лицемерен и полон сознания своего всевластия.
При этом надо сказать, что он терпеть не мог учиться и соответственно оставался вполне невежественным.
Можно с достаточным основанием предположить, что наблюдавшие его русские вельможи вспоминали юность Ивана IV, с детства выказывавшего схожие черты. В малолетство Ивана за него правила Избранная рада с Адашевым во главе, чья политика была умна и дальновидна. Но, войдя в возраст, царь быстро разделался со своими опекунами, и Россия оказалась в руках истерического убийцы.
Более всего должен был думать об этом князь Дмитрий Михайлович, связывавший некогда свои планы с царевичем Алексеем, а затем надеявшийся осуществить их, руководя сыном казненного царевича. Теперь на его глазах явно рушилась и эта надежда.
Разумеется, была теоретическая возможность устранить взбалмошного мальчишку, воображавшего, что он может править страной. Но любая группа, решившая выступить против юного царя, должна была понимать, что его устранение ввергнет Россию в неминуемую междоусобицу, вызвав жестокое столкновение разнородных и разнонаправленных интересов. Рядом не было фигуры, на которую можно было бы переключить симпатии гвардии, многих вельмож, народа.
Для гвардии он был внуком Петра Великого. Для родовой оппозиции — сыном Алексея-мученика. Для народа — законным государем.
Легкость, с которой юный царь сместил и погубил "прегордого Голиафа" Меншикова, доказывала его устойчивость. А устойчивость проистекала от перекрещивающихся именно на нем разнородных политических интересов.
Наиболее проницательные политики — русские и иностранные — понимали, конечно, близящуюся опасность разнузданного деспотизма — пришествие русского Калигулы. Но система, лишенная "сдержек" и законных регуляторов, провоцировала это пришествие.
Без изменения системы великую страну, бьющуюся в кризисе, подстерегали нескончаемые испытания.
Испытания эти в короткое царствование Петра II самым чувствительным образом задели достоинство и честь русских дворян.
Гогенгольц недаром писал о влиянии фаворитов. Избавившись от опеки Меншикова и запугав своего официального воспитателя Остермана, тринадцатилетний царь с восторгом отдался водительству худших из семейства Долгоруких.
Попытки Меншикова, равно как и Остермана, управлять юным монархом привели к падению одного и полу-опале другого. Долгорукие — князь Алексей Григорьевич и его сын, князь Иван Алексеевич, — выбрали иной путь: во всем потакать монарху и непрестанно развлекать его.
Фаворит царя — князь Иван Алексеевич Долгорукий — значил в государстве куда больше, чем Верховный тайный совет. Беззащитность страны перед властью и власти перед собственным безумием сказалась в том, что взбалмошный мальчик-монарх выбрал соответствующего фаворита.
Князь Щербатов в своем горьком обозрении русской жизни XVIII века писал о фаворите: "Кн. Ив. Алек. Долгоруков был молод, любил распутную жизнь, и всеми страстями, к каковым подвержены младые люди, не имеющие причины обуздывать их, был обладаем. Пьянство, роскошь, любодеяние и насилие место прежде бывшего порядка заступили. В пример сему, к стыду того века скажу, что слюбился он или, лучше сказать, взял на блудодеяние себе между прочими жену Кн. Е. Т., рожденную Головкину, и не токмо без всякой закрытости с нею жил; но при частых съездах у К. Т. с другими своими младыми сообщниками пивал до крайности, бивал и ругивал мужа, бывшего тогда офицером кавалергардов, имеющего чин генерал-майора и с терпением стыд свой от прелюбодеяния жены своей сносящего. И мне самому случалось слышать, что, единожды быв в доме сего кн. Трубецкого, по исполнении многих над ним ругательств, хотел наконец выкинуть его в окошко, и естьли бы Степан Васильевич Лопухин, свойственник Государев по бабке его Лопухиной, первой супруге Петра Великого, бывший тогда камер-юнкером у двора и в числе любимцев кн. Долгорукова, сему не воспрепятствовал, то бы сие исполнено было"[51].
Если людям, гордым своим происхождением, заслугами предков и собственными, просто людям с развитым чувством достоинства тяжко было переносить унижения от самовластного Петра I, то стократ тяжелее было испытывать унижения со стороны ничтожного фаворита.
Если фельдмаршал Шереметев видел горькую обиду в том, что к нему приставлен был гвардии сержант Щепо-тев, то обида эта смягчалась пониманием, что Щепотев — в данном случае — лишь проводник воли великого государя, которого Шереметев, несмотря ни на что, глубоко чтил. Беспутный Иван Долгорукий получил право унижать генералов от мальчишки, которому беспредельная власть вскружила голову. Щепотев заслужил доверие Петра воинской доблестью, преданностью делу, готовностью к гибели. Иван Долгорукий отличился только разнузданностью и потаканием пробуждающимся страстям юного царя.
Существующая система равно принимала и то, и другое.
Масштаб и характер "персон", оказавшихся у власти, определяли ход государственных дел.
После падения Меншикова между малолетним царем и Верховным тайным советом встали Остерман, головоломно балансировавший между всеми группами и сохранявший некоторое влияние на Петра П, и отец фаворита — князь Алексей Долгорукий, человек ничтожный и своекорыстный, назначенный теперь членом Совета.
Ни тот, ни другой заседаний не посещали. Князь Дмитрий Голицын, канцлер Головкин, генерал-адмирал Апраксин должны были пересылать им свои "мнения", а они, если считали нужным, докладывали императору.
Это было столь же нерационально, сколь и унизительно.
В качестве иллюстрации к этому нелепому положению С. М. Соловьев приводит следующую историю: 4 сентября 1728 года Верховный тайный совет постановил заменить российского представителя при малороссийском гетмане. Князь Дмитрий Михайлович Голицын, Головкин, Апраксин и ставший членом Совета князь Василий Лукич Долгорукий рекомендовали на этот пост кого-либо из трех известных генералов — Матюшкина, Дмитриева-Мамонова или Салтыкова. Члены Совета хотели, чтобы у царя был выбор. Решение было передано Остерману.
Остерман записку вернул, мотивируя это тем, что должна быть названа одна кандидатура, чтоб не утруждать государя выбором. Члены Совета — первые вельможи государства — срочно составили другую записку, где выставили кандидатом одного Салтыкова. Остерман держал документ у себя более полутора месяцев, затем доложил Петру II, и тот решение Совета утвердить отказался… История сама по себе достаточно живописная и характеризующая ведение дел. Но Соловьев не обратил внимания на главное, быть может, содержание этого конфликта.
Вряд ли случайно члены Совета, наиболее активными и целеустремленными среди коих оказались князья Голицын и Василий Лукич Долгорукий, — Апраксин и Головкин были старыми, больными и нерешительными, — назвали именно Матюшкина, Мамонова и Салтыкова. Все три кандидата возглавляли не столь давно "майорские розыскные канцелярии", были столпами "гвардейского режима", неколебимыми сторонниками самодержавной системы в петровском ее варианте. В предложении Верховного совета явственно просматривается желание удалить их из столиц. Причем окончательный выбор Салтыкова тоже весьма красноречив. Равно как и маневры Остермана, не одобрявшего выбор Совета.
Через год с небольшим именно Салтыков станет ближайшим соратником Остермана в борьбе против конституционных планов князя Дмитрия Михайловича и князя Василия Лукича.
Если учесть, что идея ограничения самодержавия, как видно из свидетельств дипломатов, висела над Москвой, то вполне понятно желание противника этой идеи Остермана иметь под рукой петровских "птенцов", и Салтыкова в особенности. Недаром именно "сильный человек" Салтыков назначен был арестовывать Меншикова.
Этот эпизод подспудной борьбы — свидетельство как унизительного бессилия Верховного совета, так и попыток конституционалистов готовить почву для будущих действий.
Между тем ситуация была двойственна, драматична, парадоксальна.
С одной стороны, Верховный тайный совет пытался энергично реорганизовать экономическую жизнь страны: уменьшить налоговое бремя и тем облегчить положение "бедного крестьянства", как сказано в одном из документов Совета; уменьшить количество чиновников, кормившихся у податного дела; создать условия для подъема торговли и частного промышленного предпринимательства, придавленного государственным прессом, для чего упразднена была Мануфактур-коллегия; сокращены были военные расходы и принято решение ежегодно отправлять в отпуск для устройства дел в имениях две трети офицеров и солдат дворянского происхождения, что к тому же принесло бы сильное облегчение бюджету.
Что очень симптоматично — Украине вернули самоуправление, уничтоженное Петром, и восстановили институт гетманства в соответствии с договором, заключенным некогда Хмельницким. Это произошло в 1727 году, а через год Совет образовал из выборных от шляхетства комиссию для систематизации законов — составления нового уложения.
С другой же стороны, все эти разумные и дальновидные меры не приносили должного результата, ибо осуществлять их приходилось внутри изначально порочной системы, сопротивляющейся любым попыткам движения в сторону увеличения свободы и рассредоточения власти, системы, чьи пороки в этот период усугублены были вздорностью и бесконтрольностью юного императора и его близкого окружения.
Ни Сенат, ни Верховный тайный совет, ни индивидуально "большие персоны" не могли противостоять этому стилю царствования. Система оказалась не в силах сама себя защитить. Из нее оказался вынут стержень — деспотическая воля одной сильной личности. Выяснилось, что Верховный тайный совет, объединивший влиятельнейших представителей разных сильных группировок, держался только волею императрицы Екатерины. При самодержавном мальчишке он рисковал потерять свое правительствующее значение. Структура управления страной не имела органической слаженности и прочности живого организма. Она не имела даже механической сцепки налаженной машины. Ее функционирование могло быть нарушено и разрушено первым же грубым толчком. В ней не было запаса прочности, сопротивляемости, свойственной органическим системам.
Иностранные дипломаты, плохо понимая суть происходящего, фиксировали внешние результаты драмы.
Их донесения своим правительствам с 1728 года постепенно становятся паническими.
Герцог де Лириа писал:
Все идет дурно; царь не занимается делами, да и не думает заниматься; денег никому не платят, и Бог знает, до чего дойдут здешние финансы; каждый ворует сколько может. Все члены Верховного совета нездоровы, и потому этот трибунал, душа здешнего управления, вовсе не собирается. Все соподчиненные ведомства тоже остановили свои дела. Жалоб бездна; каждый делает то, что ему взбредет на ум. Об исправлении всего этого серьезно никто не думает, кроме барона Остермана, который один отнюдь не в состоянии сделать всего.
И далее де Лириа пишет фразу глубокой значимости:
Я полагаю, что здесь все готово для революции, которая может нанести неисправимый вред этой монархии.
В другом донесении он снова возвращается к роли Остермана: "…Все против него, хотя и без всякого основания, так как он способный министр и не желает ничего, кроме величия этой монархии".
Фраза о революции и пассаж об Остермане — связаны. Де Лириа имеет в виду, разумеется, не народную революцию, но государственный переворот, долженствующий изменить развитие сграны, антипетровский переворот. Поэтому Остерман и представляется герцогу, и не только ему, единственным спасителем России, — "величие этой монархии" для Остермана неразрывно было с самодержавием.
Резиденты европейских дворов, заинтересованных в сохранении военного статуса России на международной арене — для равновесия сил, — мало задумывались о том, что полезно самой России, ее жителям. Остерман — апостол военно-бюрократической системы, и в самом деле беззаветно преданный петровским принципам, — был для них фигурой идеальной.
Князь Дмитрий Голицын и все, кто мечтал петровскую модель принципиально изменить, казались им опасными смутьянами и ретроградами.
Саксонский посланник Лефорт в июне 1728 года описывает ситуацию почти в тех же словах, что и испанец:
"Когда я смотрю на настоящее управление государством, мне кажется, что царствование Петра Великого было не что иное, как сон. Все живут здесь в такой беспечности, что человеческий разум не может постигнуть, как такая огромная машина держится безо всякой подмоги; каждый старается избавиться от забот, никто не хочет взять что-либо на себя и молчит… Войско везде погибает. Верховный тайный совет все выслушивает, предвидит будущие несчастия, но никто не имеет права говорить. Я полагаю, достаточно не более года, чтобы флот не был в состоянии выйти в море. Швеция старается возвратить себе отнятые земли… Монарх Божьею милостью знает, что ему никто не осмелится прекословить: в этом постарались его еще более убедить. Царь не знает истинного пути, которому он должен следовать, и все это идет к разрушению.
В ноябре тот же Лефорт ужасался:
Стараясь понять состояние этого государства, убеждаешься, что его положение с каждым днем делается непонятнее. Можно было бы сравнить его с кораблем, предоставленным на произвол судьбы. Буря готова разразиться, а кормчий и все матросы опьянели или заснули. Огромное судно несется, и никто не думает о будущем. Каждый покидает кормило и остается в бездействии, тогда как следовало бы работать, имея в виду грядущие поколения; действительно, можно подумать, что все на этом судне ждут только сильной бури, чтоб при первом несчастий воспользоваться пожитками корабля.
Разумеется, им было непонятно происходящее. Они не могли понять той страшной усталости, которая наступает от многолетнего перенапряжения сил страны. А. усталость порождает безответственность, отталкивание от чувства долга, требующего нового напряжения сил. Они не могли понять отвращения, которое испытывали самые разные слои и группы русских к военно-бюрократическому монстру, который их заставили создать. Стремительный распад и гибель этого монстра, которая и в самом деле могла привести к катастрофическим последствиям и для страны, не воспринимались очень многими как несчастье. Отвращение и обида пересиливали политический рационализм.
Царствование Петра II — странное, дикое, но крайне показательное время.
"Восшествие на престол Петра II удовлетворяло огромное большинство в народе", — писал С. М. Соловьев. Это и понятно — воцарение законного наследника, сына любимого "чернью" Алексея, разрядило само по себе психологическое напряжение в стране.
Но у народа были и другие основания для довольства: неразбериха в управлении, полное равнодушие первых лиц в государстве — царя и нескольких Долгоруких — к тому, что происходило на просторах России вне поля их зрения, пресечение внешнеполитической активности, сокращение армии и флота — все это принесло народу явное облегчение. Налоги уменьшились, рекрутов не требовали, и, стало быть, увеличивалось число рабочих рук.
Но облегчение, основанное на развале государства, не могло быть долговременным и сулило в будущем еще большие тяготы и опасности.
А распад подступал к повседневному быту. В апреле 1729 года в Москве — в Немецкой слободе — начался пожар. Опираясь на свидетельства иностранных дипломатов, Соловьев воспроизвел событие, ни при Петре I, ни даже при Екатерине I совершенно немыслимое: "…в полчаса пламя обхватило уже шесть или восемь домов. Гвардейские солдаты с топорами в руках прибежали на пожар и стали, как бешеные, врываться в дома и грабить, грозя топорами хозяевам, когда те хотели защитить свое добро, и все это происходило перед глазами офицеров, которые не могли ничего сделать"[52].
Если петровские гвардейцы, славные своей дисциплинированностью и верностью долгу, вышли из повиновения и повели себя как заурядные грабители, значит, стали рваться те связи, на которых держалась петровская система.
Грабеж остановило только появление Петра II, распорядившегося найти и арестовать грабителей. Но замешанными в разбое оказались именно те гвардейские гренадеры, которыми командовал фаворит — князь Иван Долгорукий. И дело замяли. Поскольку сам фаворит вел себя по-разбойничьи, не опасаясь наказания, то неудивительно, что его подчиненные постепенно усваивали эту вольготную манеру общественного поведения.
Несмотря на меры, принятые Тайным советом, направленные на облегчение жизни народа, все напряженнее становились социальные взаимоотношения в стране. Постепенное истончение любого рода "сдержек" — в разных сферах и на разных уровнях общественного существования, — отсутствие естественных регуляторов поведения приводили к тому, что хаотическое насилие, как простейшая и сиюминутно эффективная форма решения конфликтов, стало охватывать Россию. Разбой теперь оказывается заметным фактором в общеполитической игре. В 1728 году помещики Южной России сообщали в челобитной Верховному тайному совету, что в Пензенском уезде за последние годы поселилось "много набродного народа, с 5 тыс. человек, и живут в горах, и в земляных избах, и в лачугах". Но беглецы, очевидно не склонные уходить за границу, не склонны были и мирно влачить жалкое свое существование. Ситуация менялась. Этот "набродный народ", объединяясь в разбойничьи ватаги до двух сотен человек, "домы многих помещиков разбивают, и села и деревни разоряют и пожигают, и самих помещиков, и жен их, и детей мучительски пытают, и огнем жгут, и ругательным смертям предают".
В Совет доносили, что в Алатырском уезде разбойники напали на село Пряшево, принадлежащее князю Куракину, убили приказчика, сожгли более двухсот дворов и две церкви. (Нападение на церкви и ограбление их вообще было и в XVIII, и в XIX веке явлением частым.) Вооруженная ружьями и пушками разбойничья ватага собиралась штурмовать и сам Алатырь. Верховный тайный совет распорядился послать против "набродного народа" кавалерийские части с генерал-майором или полковником во главе.
"Разбойничье движение", как мы увидим, постепенно нарастало, пока взаимная враждебность сословий, социально-политических групп, массы населения и военно-бюрократического аппарата не взорвалась гражданской войной — пугачевщиной.
Через сто с лишним лет, в стабильные 1830-е годы, отчеты Министерства внутренних дел свидетельствуют о ежегодных убийствах помещиков во всех губерниях. Социального мира в России не было вообще. Была ложная стабильность — насильственное замирение народа машиной подавления. И если в 1839 году шеф политической полиции граф Бенкендорф в официальном докладе императору назвал крепостное право "пороховым погребом под государством", то можно с уверенностью сказать, что на этом пороховом погребе страна жила непрерывно с петровских времен, ибо уже существующее крепостное право было усугублено именно тогда до степени рабства, отягощено безжалостной фискальной политикой, а крестьянин лишен прямой связи с государством и гражданского правосознания.
Положение дел к концу 1720-х годов было таково, что необходимость кардинальных перемен ясна стала любому думающему человеку.
Перемены эти могли реализоваться в двух направлениях. Те государственные мужи, чьи мечтания олицетворяла доктрина Остермана и Феофана Прокоповича, считали, что следует восстановить петровскую систему железного контроля, усовершенствовав и модернизировав ее, и сильной рукой регулировать жизнь страны. Те, кто понимал пагубность петровской модели, те, кто, как князь Дмитрий Михайлович Голицын, желали истинной европеизации, думали о структуре, органически соединявшей все сословные и социальные группы, основанной на постепенной гармонизации интересов. Они ориентировались как на прошлое России — Земские соборы, Боярскую думу, традиции сословного государства, — так и на свежий европейский опыт.
Все понимали, что приближается кризис. Понимали это и Долгорукие, судорожно пытавшиеся закрепить свое положение женитьбой юного императора на сестре фаворита.
Это были напрасные мечты. Для того или иного разрешения кризиса требовались люди совсем иного ранга, чем фаворит и его отец. В такие моменты сочетание человеческих воль, образующих поле исторического напряжения, складывается — при кажущейся хаотичности — в предельно четкий рисунок и сталкивает людей, сконцентрировавших в своих программах ведущие тенденции эпохи. Эти тенденции могут быть оформлены с разной степенью ясности. Но вектор каждой из них ощутим с роковой определенностью.
ЧАСТЬ II
ПРОРЫВ
В Москве в домах и на улицах слышны были только речи об английской конституции и правах парламента.
О РОЛИ ЛИЧНОСТИ В ИСТОРИИ
В январе 1730 года пятнадцатилетний император Петр II заболел оспой, к тому же простудился на охоте, и 18 января стало ясно, что он умирает. В начале первого часа ночи на 19-е число началась агония. Император закричал: "Запрягайте сани, я еду к сестре!" — и скончался. Сестра, к которой он собирался ехать, умерла незадолго до того.
С этой ночи в продолжение пяти недель в России происходили события, по своему подспудному смыслу мало с чем в нашей истории сравнимые. И поразительной особенностью пятинедельной драмы было то, что столкнул лавину, запустил действие, ход которого "возбудил великие надежды", а финал отравил будущее на столетия вперед, действие, в которое вовлечены оказались тысячи людей из вельможества и шляхетства, один человек… Все что угодно могло произойти в те дни — кровавая междоусобица или полюбовный компромисс. Но князь Дмитрий Михайлович Голицын уговорил Верховный тайный совет отдать трон вдовой племяннице Петра Великого, курляндской герцогине Анне Иоанновне, и, произнеся роковые слова: "Воля ваша, кого изволите, только надобно нам себе полегчить", — создал ситуацию в русской истории небывалую.
Князь Дмитрий Михайлович, столкнув лавину, все пять недель пытался направить ее мощную энергию к достижению великой цели. Без его устремленной воли не было бы прорыва 1730 года. И прежде чем перейти к описанию и анализу самих событий, мы должны ясно представить себе главное действующее лицо.
Князь Дмитрий Михайлович происходил из древнейшего рода Гедиминовичей, потомков великого князя литовского Гедимина. На протяжении нескольких столетий Голицыны играли ведущую роль — среди других аристократических родов — в создании и охранении государства Российского, и память об этой роли узаконивала самые дерзкие взлеты честолюбия.
Катастрофа, постигшая князя Василия Васильевича Голицына после падения Софьи, — арест, ссылка, заточение, — судя по всему, не коснулась его кузена. Но сколько-нибудь значительной карьеры он смолоду не сделал. Петр обратил на тридцатичетырехлетнего князя Дмитрия Михайловича свое суровое внимание лишь в 1697 году, когда послал его среди других тридцати девяти стольников в Италию — учиться морскому делу.