S3.
Следствием принятия подобных постулатов в системе не-фрегевской логики является введение бинарной связки тождества (кореферентности) которая читается как “ситуация, что ... та же самая, что и ...” или “ситуация, что ... тождественна с ситуацией, что...”. Семантика не-фрегевской логики очевидным образом представляет собой ситуационную семантику, в которой каждому высказыванию приписывается определенная ситуация.
Если теперь рассмотреть аргумент Черча с точки зрения не-фрегевской логики, то в этом случае аргументация, основанная на ситуационной семантике как альтернативе фрегевскому понятию истинностных значений, служащих денотатом предложений, на первый взгляд представляется неприемлемой. Ясно, что всякий, кто желает защитить аргументацию, апеллирующую к ситуационной семантике, должен что-то противопоставить критике Черча. Не-фрегевская аргументация, по мнению Р.Вуйцицкого, в этом случае выглядит следующим образом{157}.
Запишем основные моменты аргумента Черча в виде следующих предложений:
(1) сэр Вальтер Скотт есть автор
(2) сэр Вальтер Скотт есть человек, который написал все двадцать девять Вэверлеевских новелл;
(3) число, равное числу всех написанных сэром Вальтером Скоттом новелл, есть двадцать девять;
(4) число, равное числу графств в штате Юта, есть двадцать девять.
Черч демонстрирует, что (1) и (2) кореференциальны, так как имя “автор
(1)
(2)
соответственно, тогда в силу условия
(5)
описывающего совпадение денотатов по Черчу, мы получаем (1) (2), что можно переписать как
(6) (
в силу того, что в не-фрегевской логике совпадение денотатов свидетельствует о кореферентности предложений. Очевидным образом эти рассуждения можно повторить и для случаев (3) и (4).
С другой стороны, если мы сведем (1) и (2) к предложениям
(1) f(
(2) y(
где f, y представляют собой два предикатных символа, то мы попадаем в несколько другое положение. В этом случае, замечает Вуйцицкий, не-фрегевская логика не дает никакой возможности доказать, что (1) (2).
Оставляя на время это последнее наблюдение, вернемся опять к аргументации Черча. Мы получили, что
(1) (2) и (3) (4).
Черч далее показывает, что (2) и (3) тоже должны быть кореференциальны, поскольку если даже (3) не синонимично (2), то они все же настолько близки друг к другу, что предположение о тождественности их денотатов выглядит вполне убедительным.
Используя нашу предыдущую форму записи, можно переписать (3) следующим образом:
(3) (тот самый
получая тем самым предложение, логически эквивалентное (2). Однако, пишет Вуйцицкий, мы должны ответить на вопрос: действительно ли тот факт, что два предложения логически эквивалентны друг другу, служит достаточным основанием для утверждения об их кореференциальности?
Аргументация Черча позволяет его квалифицировать как сторонника подобной точки зрения. В не-фрегевской же логике принцип кореференциальности логически эквивалентных предложений, гласящий, что
(СЕ)
не принимается. Таким образом, если принять точку зрения Черча, то получаем, что (1) кореферентно (2) кореферентно (3) кореферентно (4), и в этом случае (1) обозначает ту же ситуацию, что и (4). Но если мы считаем, отвергая при этом (СЕ), что ситуации не сводятся к истинностным значениям и истинностные значения не проявляют ситуаций, как это имеет место в не-фрегевской логике, то вывод Черча представляется совершенно абсурдным.
В литературе известны два способа защиты от аргументации Черча, первый принадлежит Барвайзу-Перри, второй — Д.Фоллесдалю. Барвайз и Перри склонны подвергнуть сомнению (СЕ)-принцип, совпадая в этом с не-фрегевской логикой. Что касается Фоллесдаля, то он ставит под сомнение общепринятую точку зрения на сингулярные термины. Он предлагает различать по-настоящему сингулярные термины (те, которые с необходимостью приложимы к объекту) и те, которые лишь случайно истинны в точности для одного объекта (особая разновидность общих терминов). Настоящие сингулярные термины приложимы к одному и тому же объекту во всех возможных мирах”{158}.
Если следовать Фоллесдалю, принимая, например, что автор
Однако, по мнению Вуйцицкого, программа Фоллесдаля по отделению настоящих сингулярных терминов на основании критерия необходимости приложимости к обозначаемому, кажется безнадежной. Нет никакой необходимости в том, что Цезарь назван “Цезарем”, как и совершенно случайным является тот факт, что Москва названа “Москвою”. Вполне возможен такой мир, в котором Цезарь назывался бы Брутом, а Москва — Вашингтоном.
Таким образом остается лишь точка зрения не-фрегевской логики, основывающаяся на непринятии (СЕ)-принципа. Согласно этой точке зрения предложения (1) и (4) не будут кореференциальными. Вспомним, что при сведении (1) и (2) к (1) и (2) соответственно, кореферентность (1) и (2) недоказуема. Единственной проблемой является запрещение интерпретации с помощью (1) и (2).
4. От не-фрегевской аргументации к не-не-фрегевской
Все же в рамках не-фрегевской аргументации трудность решения задачи запрещения интерпретации с помощью (1) и (2) кажется преодолимой, если воспользоваться подсказкой самого Черча. Обратим внимание на следующее место ранее приведенной цитаты из Черча: мы “...
Система подобной логики, так называемой не-не-фрегевской (метафорической) логики, была предложена автором в статье “Ситуации и смысл: не-не-фрегевская (метафорическая) логика. 1”{159}. Следует отметить, что еще сам создатель не-фрегевской логики Р.Сушко развивал в ранних работах теорию
Главной особенностью системы не-не-фрегевской логики является введение в не-фрегевскую логику еще одной связки тождества — связки подобия по смыслу. Взаимоотношение связки кореферентности и связки подобия денотатов по смыслу можно было бы охарактеризовать следующим образом: кореферентность двух утверждений означает подобие их денотатов во всех смыслах. Мы как бы различаем максимальную кореферентность (во всех смыслах) и минимальную (кореферентность в некотором одном смысле).
Беспокойство вызывает отсутствие транзитивности связки подобия смыслов. Однако природа этой нетранзитивности очевидна с точки зрения ситуационной семантики: если мы возьмем два кореферентных в некотором смысле предложения, то кореферентность в некотором смысле второго из них с третьим не означает кореферентность в некотором смысле первого и третьего предложения, ибо у нас нет возможности ни точно указать на эти смыслы, ни сконструировать из двух смыслов некий третий, обеспечивающий транзитивность кореферентности по смыслу.
Еще один трудный момент связан с наложением ограничений на аксиому, говорящую о том, что подобие сложных денотатов по смыслу влечет подобие по смыслу их составляющих (кореферентность в некотором смысле сложных выражений определяет кореферентность в некотором смысле их составляющих). При этом приходится запрещать вывод из кореферентности в некотором смысле сложного выражения, если в роли этого сложного выражения фигурирует противоречивая формула или атомарное утверждение. Но оправдание подобного ограничения можно найти у Л.Витгенштейна, на теорию которого опирается ситуационная семантика не-фрегевской логики. По мнению Витгенштейна, из противоречия не может следовать ничего ввиду его бессмысленности, отсюда тем более нельзя говорить о каком-то тождестве смыслов выражений, входящих в состав противоречивого утверждения. Что касается атомарности утверждения, то в этом случае нельзя аргументировать к совпадению денотатов по смыслу, поскольку атомарное утверждение не имеет составляющих.
Существенным моментом является отмена в не-не-фрегевской логике (СЕ)-принципа. На смену ему приходит иной принцип, принцип подобия по смыслу логически эквивалентных выражений, гласящий следующее:
(SF)
и этот принцип принимается, в отличие от (СЕ)-принципа в не-фрегевской логике. При этом в не-не-фрегевской логике от кореферентности по смыслу двух выражений мы не можем переходить к просто кореферентности этих выражений, что сохраняет отмену (СЕ) для связки кореферентности.
Если мы теперь вернемся к “рогатке” Черча, то трудность решения задачи запрещения интерпретации с помощью (1) и (2), о которой пишет Р.Вуйцицкий, представляется преодолимой как раз с помощью (SF)-принципа.
Напомним, что если принять точку зрения Черча, то получаем, что (1) кореферентно (2) кореферентно (3) кореферентно (4), и в этом случае (1) обозначает ту же ситуацию, что и (4). Но в рамках аргументации, основывающейся на не-не-фрегевской логике, если мы считаем, отвергая при этом (СЕ), что ситуации не сводятся к истинностным значениям и истинностные значения не проявляют ситуаций, как это имеет место в не-фрегевской логике, то вывод Черча не представляется совершенно абсурдным. Теперь мы на основании (SF)-принципа получаем, что аргументация Черча сводится не к кореферентности (1)-(4), но всего лишь к кореферентности в некотором смысле, т.е. (1) кореферентно в некотором смысле (2), (2) кореферентно в некотором смысле (3), (3) кореферентно в некотором смысле (4). При этом от совпадения ситуаций в некотором смысле мы не можем аргументировать к полному совпадению ситуаций (во всех смыслах). Помимо этого кореферентность в некотором смысле (подобие денотатов) нетразитивна, поэтому мы не получаем, например, кореферентность в том же некотором смысле (2) и (3), что и кореферентность (1) и (2).
Наконец, сведение (1) и (2) к (1) и (2) запрещено в рамках не-не-фрегевской логики, но не в том абсолютном смысле, что эти пары предложений не указывают на один и тот же денотат, но потому, что они указывают на один и тот же денотат различным образом, подразумевая различие смыслов этого указания. Это позволяет утверждать, что подправленная не-не-фрегевским способом аргументация Черча не требует, с одной стороны, принятия истинности выражений в качестве их единственного денотата, а с другой стороны, не представляется абсурдной и губительной для ситуационной семантики.
И.П.Меркулов Когнитивные предпосылки возникновения искусства аргументации[5]
Эффективность поведения живых существ зависит от их способностей распознавать объекты окружающей среды и происходящие в ней события. Тип извлекаемой когнитивной информации и ее сложность весьма существенно различаются и зависят от специфики органов чувств различных организмов, которые могут реагировать на температуру, электрический ток, свет, давление, силу тяжести, химические вещества и т.д. (Например, глаз пчел воспринимает поляризованный свет и ультрафиолетовые лучи, но не реагирует на красный свет.) Для того чтобы выжить, они должны соответствующим образом интерпретировать и перерабатывать извлекаемую с помощью органов чувств информацию. Информационный контроль окружающей среды позволяет живым организмам управлять своим поведением, он обеспечивает их адаптацию и выживание. В силу этого
Эволюция когнитивной системы живых существ стала возможной благодаря появлению на Земле около 700 млн. лет назад многоклеточных организмов, которые могут состоять из миллионов, а иногда и миллиардов отдельных клеток различных типов (число таких типов может достигать 200). Многоклеточное строение обеспечило организмам ряд неоспоримых адаптивных преимуществ. Поскольку клеточные механизмы многократно дублируются, а клетки могут замещать друг друга, увеличилась продолжительность жизни и появилась возможность оставить больше потомков, увеличить разнообразие в строении тела и иметь более крупные размеры. Кроме того, многоклеточное строение открыло эволюционные перспективы для запуска механизмов дифференцировки, увеличения типов клеток, а соответственно и их специализации на выполнение определенных адаптивно ценных функций, в том числе и когнитивных — например, обусловило появление нервных клеток и клеток головного мозга. Увеличение типов клеток и их специализация позволили животным иметь более высокую физиологическую стабильность внутренней среды организма, повлекло за собой повышение функциональной эффективности, а следовательно, и эффективности их адаптивного поведения.
Поведение живых существ регулируются главным образом двумя физиологическими системами — нервной и гормональной. Поэтому резонно предположить, что изменения на молекулярно-генетическом уровне приводят к соответствующим клеточным изменениям в тканях мозга — к образованию и делению клеток, к миграции нейронов, образованию нейронных зон, дифференциации нейронов, синаптогенезу и т.д., — а также к изменениям в количестве и структуре гормонов. Эти изменения, в свою очередь, влекут за собой изменения на уровне когнитивной системы отдельных особей в целом, т.е. в выполняемых этой системой функциях, обеспечивающих извлечение, переработку и хранение когнитивной информации, которые, как и любые фенотипические признаки, испытывают давление со стороны окружающей среды благодаря механизмам естественного отбора.
Конечно, не всякие эволюционные изменения в когнитивной системе, как и любые эволюционные изменения вообще, можно интерпретировать с точки зрения их адаптивного значения. Иногда под действием естественного отбора возникают изменения, которые не носят адаптивного характера и могут в конечном итоге привести к селективно невыгодному результату{160}. С другой стороны, возможны и такие изменения, которые скорее всего не имеют явно выраженного адаптивного значения, поскольку не представляют собой некую сепаратно эволюционирующую “единицу”{161}. Хотя когнитивная эволюция в целом увеличивает способности организмов к более свободному, открытому поведению, а тем самым и их адаптивные преимущества в получении информации, относящейся к способам добывания пищи, самозащиты, привлечении брачных партнеров и т.д., вычленение “когнитивных единиц” или, другими словами, каких-то конкретных когнитивных способностей, подлежащих эволюционным изменениям, в силу их тесного взаимодействия на уровне когнитивной системы в целом, как правило, невозможно. Далеко не все функции когнитивной системы организмов четко локализованы, в особенности, если речь идет о высших когнитивных функциях — например, способность к запоминанию, память, видимо, диффузно распределена по многим зонам больших полушарий, а не локализована в каком-то отдельном участке. Многие эволюционные изменения возникают косвенным путем в результате неравномерного, т.е. дифференциального, роста (аллометрии). Эта аллометрия проявляется как между разными видами, так и между особями одного вида. Например, соотношение между размером тела и объемом головного мозга у мелких и крупных человекообразных обезьян различное — у мелких обезьян головной мозг пропорционально больше. Поэтому адаптацией вряд ли можно объяснить тот факт, что у гориллы головной мозг относительно меньше, чем у шимпанзе, и в силу этого шимпанзе — более “умное” животное. Кроме того, на эволюционные изменения в когнитивной системе могут оказывать влияние плейотропные эффекты, сопутствующие изменениям одного гена, которые никак не связаны с адаптивным признаком. И наконец, нельзя не учитывать возможность чисто случайных эволюционных изменений, поскольку, например, значительная часть аминокислотных замещений, ведущих к изменениям ферментов, как теперь выяснилось, была результатом случайного закрепления мутаций в небольших популяциях. Такие закрепления могут достигать высокой частоты в популяциях, если они генетически сцеплены с геном, на который действует естественный отбор.
Важнейшим событием когнитивной эволюции оказалось возникновение мышления — высшей когнитивной функции, в основе которой лежит способность живых существ оперировать внутренними ментальными репрезентациями и “проигрывать” предстоящие действия в своем воображении. Мышление возникает у животных, когда интенция к действию дифференцируется от ее непосредственного, автоматического перевода в моторные акты и освобождает в когнитивной системе пространственно-образную модель окружающей среды. Это позволило живым существам осуществлять мысленные операции в наглядном представлении и открыло путь дальнейшей эволюции способности их когнитивных систем внутренне репрезентировать адаптивно ценную информацию в перцептивных кодах. Животные получили возможность
В ходе дальнейшей биологической и когнитивной эволюции у живых существ наряду со способностями к
Напротив, символическая коммуникационная система, видимо, давала древним гоминидам, освоившим новый для себя способ пропитания — охоту на крупных животных, — большие адаптивные преимущества. Поэтому естественный отбор способствовал совершенствованию языковых способностей индивидов, развитию вербальной коммуникации и мышления
Сохранившиеся тексты папирусов и иные археологические источники достаточно убедительно свидетельствуют о том, что древневосточная (“жреческая”) математика никогда не апеллировала к логико-вербальным методам доказательства, ограничиваясь главным образом лишь разработкой правил вычислений, инструкций, предписаний и образцов решения конкретных задач{162}. Конечно, сами по себе символические преобразования не требуют каких-либо дополнительных логико-вербальных методов доказательства и аргументации: они осуществляются по своим собственным правилам манипулирования символами, смысл которых может раскрываться (интерпретироваться) с помощью рисунков, чертежей и т.д. Однако упор на манипулирование только невербальной символической информацией резко сужал “горизонт” древневосточной науки и по сути дела исключал появление здесь научных теорий. Ведь для того, чтобы получить научные универсалии и сформулировать теоретические обобщения (гипотезы), необходимо подключение достаточно развитых вербальных познавательных средств. А это предполагает наличие когнитивных способностей, которые позволили бы выявить и объединить сходные конкретные образцы, паттерны, экстрагировать их общие элементы (части) и образовывать на их основе пропозициональные сущности — понятия и категории. (Можно, например, постоянно накапливать информацию о площади конкретных, перцептивно фиксируемых треугольников, как это делали древнеегипетские математики, но тогда неизбежно возникнут проблемы с ее хранением и эффективным использованием. В то же время если бы им удалось доказать теорему о площади
Конечно, сам переход от преимущественно образного мышления, обладавшего, судя по имеющимся данным, значительными когнитивными возможностями манипулирования символической информацией, к мышлению преимущественно логико-вербальному нельзя представлять чрезмерно упрощенно — как, например, своего рода акт переключения с одной интерпретативной модели на другую, более всеобъемлющую, в результате которого возникает некий разрыв между неречевыми и речевыми способами познания. Дети, когда они учатся говорить, иногда действительно испытывают серьезные трудности с вербализацией, с поиском нужных словесных репрезентаций, описывающих уже ранее усвоенные ими сценарии, которые фиксируют последовательность практических действий. Однако аналогия с процессами формирования речевого мышления у детей в данном случае вряд ли правомерна. Ощущения интеллектуального дискомфорта и даже состояние фрустрации, появляющиеся в результате несогласованности смыслов перцептивных и вербальных репрезентаций, образного и речевого понимания, периодически могут возникать не только у детей, но и у взрослых — эти ощущения, в частности, нередко выступают побудительными мотивами творческих поисков ученых, поэтов и писателей. Но это, конечно, не означает, что смена доминирующего когнитивного типа мышления обязательно должна повлечь за собой появление какого-то фатального по своим последствиям разрыва между неречевыми и речевыми способами познания, а следовательно, и нарушение межполушарной кооперации, взаимосвязи и взаимодополнительности систем обработки когнитивной информации левого и правого полушарий.
Несмотря на то, что эти системы полностью непереводимы друг в друга, на всех этапах когнитивной эволюции межполушарная кооперация всегда обеспечивала адаптивно эффективные механизмы взаимодействия образных и вербальных средств мышления (и запоминания). По-видимому, эти механизмы предполагают многократное перекодирование когнитивной информации, а также наличие в качестве посредствующего звена абстрактных пропозициональных кодов — языка мысли. Скорее всего слова и их сочетания первоначально выступали в качестве необходимых для коммуникации звуковых средств символизации смыслов (концептов) образов и сценариев. Однако в структуре архаического мышления перцептивный образ органически сливался с оригиналом и был его полноправным заместителем — знать что-либо для древнего человека означало прежде всего быть очевидцем событий, иметь непосредственный сенсорный контакт с познаваемым. Но отсюда, в частности, напрашивается вывод, что в силу своих когнитивных особенностей это мышление вполне могло полностью переносить абсолютное доверие к показаниям органов чувств, к содержанию перцептивных образов на слова и тем самым наряду с магией образа и магией неречевого символа порождать
Есть основания полагать, что магическое “овладение” объектами и событиями с помощью слов (заклинаний и т.д.) постепенно становилось все более важным элементом сакральных ритуалов, который первоначально лишь дополняет, а в дальнейшем начинает частично вытеснять более архаичные невербально-символические формы информационного контроля окружающей среды — ритуальные действия и танцы, рисунки, изображения знаков и т.д. Так, например, судя по имеющимся археологическим данным, по мере развития вербальной коммуникации в ритуалах посвящения первобытных людей “позднего” каменного века особое значение приобрела церемония присвоения
Однако формирование полноценных естественных языков, способных описывать факты повседневного опыта, не только открыло перед древним человечеством принципиально новые возможности углубления и распространения информационного контроля, но и повлекло за собой появление новых проблем. Ведь такие языки обязательно содержат дескриптивные термины, которые имплицитно предполагают константность, воспроизводимость и обобщенный характер обозначаемых ими свойств (отношений) объектов универсума, т.е. некоторую модель понимания реальности. Правила грамматики позволяют еще в большей степени расширить эту модель, включив в нее сущности и утверждения, появляющиеся благодаря лингвистическим комбинациям терминов (имен существительных и прилагательных, глаголов и наречий) в осмысленные предложения. В силу этого “магические” акты лингвистического обозначения смыслов образов, прототипов, сценариев и т.д., первоначально лишь дополнявшие невербальные модели окружающей среды, по мере развития речевого общения и становления полноценного естественного языка могли послужить отправным пунктом формирования простейших концептуальных структур — рассказа, повествования, мифа и т.д. Но таким структурам (как и любым вербальным моделям понимания событий) в силу их информационной избыточности присущ гораздо больший потенциальный риск появления систематических ошибок.
Что же представляет собой рассказ (повествование, миф) как модель понимания событий и каковы характерные особенности такого рода простейших концептуальных структур? Во-первых, рассказ (в той или иной степени) всегда последователен, логичен, его элементы определенным образом связаны между собой (т.е. имеет место когерентность) и образуют более или менее систематическую структуру. Во-вторых, используемые в рассказе имена и другие характеристики предполагают определенный класс референтов, т.е. объектов, событий и т.д., на которые ссылается коммуникант (что, однако, в общем случае не означает, что эти объекты и события действительно имели место или реально существовали). И, наконец, любой рассказ следует рассматривать как идеализацию либо как абстракцию реального хода событий, поскольку в нем выделяются лишь те аспекты, изложение которых составляет цель рассказа. Критическому анализу в принципе могут быть подвергнуты любые структурные характеристики рассказа, если они по каким-либо причинам вызывают сомнения: класс соответствующих референтов, логическая связанность и внутренняя последовательность рассказа, его правдоподобность и правомерность допускаемых им абстракций, идеализации и т.д. Но для этого, конечно, нет необходимости прибегать к помощи каких-то эксплицитно сформулированных метамоделей, где бы канонизировались приемы аргументации и процедуры логического доказательства, и соответственно нет оснований для выдвижения малообоснованных догадок и предположений относительно наличия такого рода моделей в структуре архаического мировосприятия — например, в ранний период древнегреческой истории.
Архаическое, преимущественно образное мышление потенциально располагало (и располагает, если речь идет о современных первобытных популяциях) достаточными когнитивными ресурсами, позволяющими успешно овладеть элементарными приемами аргументации и доказательства (и иными интеллектуальными инструментами познания), хотя оно и неспособно выявить и представить в эксплицитной форме предпосылочные знания, составляющие основу этих приемов. В силу доминирования холистической стратегии обработки когнитивной информации по крайней мере некоторые из этих предпосылок здесь могут неосознанно усваиваться в самом процессе обучения навыкам речи и искусству вербального общения как органические, внутренне недифференцированные части их целостной структуры. Аналогичным образом дело, видимо, обстоит и с каузальными следствиями, вытекающими из сугубо инструментального применения приемов аргументации и доказательства. Таким образом, приобретение интеллектуальных приемов как неартикулированный психический процесс, предполагающий отождествление инструмента с одним из образов “Я” и превращение его в часть оперирующей личности, может ничем принципиально не отличаться от обучения естественному языку и практическим навыкам — плаванию, верховой езде или стрельбе из лука, — которое также не требует фокально осознанного, артикулированного знания о своих предпосылках{163}. Именно поэтому применительно к раннему периоду древнегреческой истории скорее всего правомерно ставить вопрос лишь о
Конечно, все более широкое распространение вербальной формы информационного контроля при определенных условиях действительно могло привести к формированию у соответствующих популяций преимущественно устной (опирающейся на произносимую речь) культуры. Наиболее убедительным примером здесь, пожалуй, может служить культура Древней Греции, где предпочтение устной речи приобрело столь масштабный характер, что даже свои философско-теологические учения греки стремились излагать в форме диалога. Логично также предположить, что закрепленная в древнегреческой культуре когнитивная установка, ориентировавшая на распространение вербального контроля, потенциально содержала в себе предпосылки дальнейшего развития искусства аргументации, поскольку (как и любой другой навык, известный людям на инструментальном уровне) оно в принципе оставалось доступным для последующего фокального осознания и артикуляции. Разумеется, сугубо инструментальное применение этого искусства не было застраховано от ошибок (в том числе и систематического характера), которые, видимо, становились предметом особенно пристального внимания и тщательного изучения в силу своего несоответствия доминирующему в древнегреческом мировосприятии прототипу — ведь в архаическом понимании искусство аргументации могло быть только
Таким образом, относительно быстрое развитие искусства аргументации оказывается одним из следствий когнитивной эволюции, результатом радикальных изменений в доминирующем когнитивном типе мышления популяций и этнических групп, населявших древнегреческие города-полисы. Как и во всех подобных случаях, эти изменения скорее всего были обусловлены взаимодействием генетических факторов и факторов окружающей среды, давлением естественного отбора, который привел к селекции адаптивно ценных когнитивных признаков и формированию соответствующих преадаптивных структур левого полушария, обеспечивших интенсивное развитие и распространение вербальной формы информационного контроля. Конечно, если речь идет о популяциях древних греков, то у нас нет и не может быть прямых исторических свидетельств, которые подтверждали бы сам факт такого рода изменений. Но, к счастью, есть довольно убедительные косвенные свидетельства. Если принять во внимание полученные к настоящему времени археологические данные, а также результаты работ лингвистов по дешифровке древних письмен Эллады, то напрашивается вывод, что уже первичная культура переселившихся с севера в начале II тысячелетия до Р.Х. эллинских завоевателей — греков-ахейцев, — по-видимому, носила преимущественно устный характер и выражала явное предпочтение звучащему слову, речи.
Еще сравнительно недавно большинство исследователей были убеждены в том, что в древней Элладе письменность появилась только в VII–IX вв. до Р.Х. (т.е. после ее захвата греками-дорийцами), когда эллины переняли слоговые знаки финикийцев и преобразовали их в алфавитное (буквенное) письмо. Однако благодаря раскопкам развалин резиденции древних правителей Пилоса были получены неопровержимые доказательства того, что по крайней мере в XVI в. до Р.X. население Греции пользовалось линейным слоговым письмом{165}. Это письмо греки-ахейцы скорее всего заимствовали у древних жителей Крита — подданных царя Миноса, обладавших удивительно высокой культурой. Поскольку между знаками линейного слогового письма минойцев и их еще более древним иероглифическим письмом (а его возраст — более 4 тыс. лет) было обнаружено большое сходство, то это означает, что слоговое письмо возникло на Крите естественным путем и что именно менойцы и были первыми творцами слогового письма. Ведь слоговое письмо развилось из иероглифического, а последнее (как, например, египетское иероглифическое письмо, клинопись Двуречья, лувийская иероглифика, древнейшее письмо Индостана и т.д.) — из языка рисунков, из пиктографии. Однако, как показали исследования лингвистов, в отличие от языка греков-ахейцев структура минойского языка неиндоевропейская — “
Покорив Крит в середине II тысячелетия до Р.X., который ранее благодаря могуществу своего флота был полновластным хозяином Средиземного моря, ахейцы наряду с религиозными культами и т.п. переняли также и линейное слоговое письмо минойцев. Но при этом они “
Конечно, по сравнению с позднейшим алфавитным письмом линейное слоговое письмо греков-ахейцев было чрезмерно сложным и весьма несовершенным. Его, пожалуй, можно сравнить с современной стенографией — лишь тот, кто делает записи, может без особого труда их расшифровать и понять. Поэтому рядом с некоторыми словами, записанными слоговыми символами, ставились идеограммы, передающие смысл слов с помощью изобразительного знака. Это иероглифическое дублирование позволяло писцам Крита и древней Греции выбирать правильный вариант чтения (и понимания) текста. Видимо, грамотность в древней Элладе не оставалась достоянием лишь весьма узкого круга посвященных — читать умели не только писцы, но и купцы, бухгалтеры и торговцы. Чудом сохранились и дошли до нас несколько тысяч надписей, сделанных микенским слоговым письмом, которые были написаны различными почерками (сорок почерков было выявлено только при исследовании “книг” пилосского дворца). Но “
Как свидетельствуют данные археологии и иные дошедшие до нас исторические источники, ахейская культура достигла своего расцвета в XV–XIII вв., приблизительно за столетие до вторжения в Элладу греков-дорийцев. Ее материальной основой первоначально выступала довольно примитивная система богарного земледелия, где использовался индивидуальный труд крестьян — владельцев небольших наделов (парцелл). Лишь в некоторых регионах выращивание зерновых культур дополнялось виноградарством и рыболовством. Однако преимущественно горный ландшафт Греции, ее географическая среда, видимо, исключали сугубо экстенсивный путь развития аграрного производства. Здесь довольно быстро стал ощущаться недостаток плодородной земли, к тому же ее дефицит обострялся стремительным ростом народонаселения. Наличие значительного количества избыточного населения, вынужденного искать какие-то альтернативные источники существования, привело к интенсивному развитию ремесленничества, к росту внутренней и внешней торговли, к появлению густой сети деревень и небольших городков, к возникновению величественных городов-полисов (наиболее крупными из них были Микены, Тиринф, Пилос и Фивы) и, наконец, к массовой эмиграции и образованию колоний по всему Средиземному морю (в Малой Азии, в Италии и Сицилии), а также по берегу Черного моря. Крупные города становятся центрами торговли, ремесел и административного управления. Согласно позднейшим историческим источникам только благодаря экспорту гончарных изделий, оливкового масла и серебра могли, например, осуществляться систематические закупки импортного продовольствия для города Афин, население которого в середине I тысячелетия до Р.Х. временами достигало 300 тысяч.
В силу вышеуказанных причин особое значение в жизни древнегреческих городов-полисов постепенно приобретают торговые сделки, требующие хотя бы элементарного правового оформления, а также публичные судебные разбирательства, где каждый свободный гражданин первоначально являлся своим собственным адвокатом, а судьи избирались жеребьевкой. Интерпретация и толкование правовых норм, выбор различных смысловых значений, использование простейших логических методов доказательства, включая неформальную дедукцию и индукцию (когда дело, например, касалось подведения конкретных случаев под установленную норму или, наоборот, выведения из нормы, предназначенной для решения конкретного случая, некоторого общего правового принципа) и, наконец, способ рассуждения от противного, когда утверждается одно и тем самым отрицается прямо противоположное, — все эти методы аргументации обрели форму артикулированных знаний только благодаря их широкому применению прежде всего в древнегреческой судебно-правовой системе. Характерно, что уже к VI в. до Р.Х. в основных чертах завершилось формирование общего афинского народного права, которое наряду с правовыми обычаями отдельных эллинских племен и родов служило важным регулятором социально-экономической жизни древнегреческих городов-полисов. Кроме того, следует также учитывать особенности античной демократии, которая сводила политическую борьбу за власть к открытому состязанию ораторов, стремившихся повлиять на мнение свободных граждан и “завладеть” голосами избирателей. Здесь, по словам Г.Гегеля, существовала “
Ясно, однако, что успешное применение простейших приемов аргументации и логического доказательства в судебно-правовой и политической системах открывало возможность их широкого использования в качестве универсального средства извлечения новой культурной информации и создания на этой основе соответствующих моделей понимания природы и структуры мира. В результате стремление к распространению вербальной формы информационного контроля постепенно приобретает всеобъемлющий и, что немаловажно, все более осознанный характер и в конечном итоге приводит к формированию у древних греков соответствующих мировоззренческих представлений, отражавших их глубокую убежденность в том, что слово, разум, логос управляют миром, человеческим мышлением и всеми природными и социальными процессами. Пожалуй, впервые эти идеи в четкой форме были сформулированы Гераклитом Эфесским: его “логос” — это одновременно и “истинное слово”, и “разум”, и “закон”, а кроме того, и принцип мира, тождественный с вечным мировым процессом и в то же время неотделимый от основной стихии, космического первоогня. Согласно Гераклиту, овладеть мировым процессом и “законом” природы можно только в процессе разговора благодаря “чудотворной” силе “истинного слова”{171}.
Несмотря на наличие благоприятных условий, способствовавших интенсивным контактам греков со странами Ближнего Востока (прежде всего в Малой Азии), их преимущественно устная, речевая культура, опиравшаяся на когнитивную уверенность в чудодейственной силе слова{172}, все же служила значительным препятствием для полного и всестороннего освоения богатого наследия древневосточных цивилизаций и не позволяла перенять многие элементы их знаково-символических культур. К тому же греки просто не видели в этом особой необходимости — лишенные сакрального смысла, мифы, ритуалы, многочисленные образцы, правила манипулирования символической информацией и т.д. не представляли для них никакой культурной ценности. В области математики их в основном, видимо, отталкивала непомерная громоздкость и сложность вычислений. Тем не менее у древних египтян они скорее всего все же заимствовали приемы оперирования с основными дробями и правила вычислений объемов и поверхностей. Знаменитая теорема Пифагора о площади прямоугольного треугольника, как это стало ясно из текстов папирусов, была хорошо известна древним египтянам, которые использовали ее в качестве “образцового” правила для практических вычислений. Есть также убедительные данные, свидетельствующие о том, что вавилоняне составляли длинные и громоздкие таблицы “пифагорейских” треугольников. По всей вероятности, многие достижения вавилонских математиков в области элементарной теории чисел были заимствованы ранними пифагорейцами. Но заслуга греков состояла вовсе не в том, что они скрупулезно собирали и суммировали математические достижения древневосточных цивилизаций. Там, где математики Древнего Востока видели лишь задачу на вычисление, решаемую путем применения сакральных образцов, правил и предписаний, греки усмотрели проблему совершенно иного порядка, которая становится у них центральной, — как доказать то или иное математическое утверждение или правило, расчленяя задачу на ряд предварительных этапов. И именно этот путь открыл перед ними горизонты теоретической науки.
Весьма показательно, что именно Фалес из Милета, города в Малой Азии, где в наибольшей степени ощущалось влияние культур древневосточных цивилизаций, был, видимо, не только первым из известных нам древнегреческих натурфилософов, но и пионером зарождающейся теоретической математики. По свидетельству неоплатоника Прокла, известного комментатора евклидовых “Начал”, ссылавшегося на такой авторитетный, но, к сожалению, не дошедший до нас источник, как “История математики” Евдема, Фалес доказал ряд кажущихся теперь тривиальными положений геометрии: о равенстве вертикальных углов и углов при основании равнобедренных треугольников, о том, что диаметр делит круг пополам, а кроме того, теорему о равенстве двух треугольников, у которых равны два угла и сторона и т.д. Конечно, в ходе своих доказательств Фалес скорее всего не прибегал к помощи силлогистических методов, а ограничивался сугубо практическими приемами — наложением геометрических фигур друг на друга, перегибанием чертежей и т.д., — которые позволяли визуально убедиться в конгруэнтности сторон, углов, треугольников и полуокружностей{173}. Однако полученные таким путем теоремы уже могли выступать в качестве посылок доказательств силлогистического типа и служить источником для получения новых теорем и аксиом. (При том, разумеется, непременном условии, что наглядные символические репрезентации абстрактных сущностей, построения геометрических фигур с помощью линейки и циркуля и их преобразования должны были обрести новую для себя функцию контроля за формальной правильностью логических выводов в математике и истинностью доказанных с их помощью теорем.) Таким образом, Фалес фактически положил начало систематическому изложению простейших элементов теоретической математики, конструктивизации ее идеализированных объектов. В зародышевой форме, но уже достаточно отчетливо здесь проявилась совершенно новая, присущая только древнегреческой математике, особенность, заключающаяся в наличии математического или логического вывода одного утверждения из другого. Именно эта особенность по сути дела предопределила последующее выдвижение на передний план в античной эпистемологии проблемы доказательства исходных предпосылок (гипотез) научно-теоретического знания, а в дальнейшем и постановку вопроса о том, при каких условиях одни утверждения
И.А.Бескова Девиантные формы аргументации
То, как человек рассуждает, многое может рассказать о его психическом складе, мыслительных способностях и даже состоянии здоровья. Недаром говорят: “Кто ясно мыслит, тот ясно выражает”.
Однако
В каком смысле “приемлемые”? В том, что, если бы наш собеседник основывался на тех же предпосылках, что и мы, он, скорее всего, пришел бы к тем же выводам. Иначе говоря, аргументированным мы считаем такое изложение чьих-либо (в том числе и своих собственных) мыслей, которое склонно было бы использовать большинство представителей той же культуры, что и мы сами. А это означает, что принципы аргументации существенным образом
Когда я говорю о культурных факторах, то подразумеваю не только принадлежность данного конкретного индивида к сообществу, находящемуся на определенном этапе исторического развития (например, технократическая цивилизация и примитивные племена), не только немного расплывчатую культурную дихотомию “Восток — Запад”, но и устоявшиеся в сообществе фундаментальные стереотипы мировосприятия и репрезентации информации. Например, чрезвычайно трепетное отношение к собственному и чужому времени, которое демонстрируют американцы, совершенно нетипично и нехарактерно для арабов. Для американца опоздание на пять минут — это серьезное проявление неуважения к тому, с кем назначено свидание. Во многих арабских странах и 45 минут — не повод для того, чтобы начать беспокоиться о ранее достигнутых договоренностях. Понятно, что и в коммуникативных взаимодействиях эти различия получат проявление.
Так, для американца совершенно нормально условиться о том, что некая встреча состоится через неделю. В арабской стране он вполне может сделать то же самое, и даже получит от своего собеседника заверение, что тот согласен с этим планом. Однако это вовсе не означает, что “назначенная” встреча состоится, просто потому, что в арабской культуре то, что отстоит во времени так далеко, вовсе может не приниматься в расчет.
Понятно, что хотя аргументация в обоих случаях может выглядеть одинаково{174}, для собеседника-американца она будет вполне определенно понимаемой договоренностью, для собеседника-араба, скорее, неким “протоколом о намерениях”, не более того. Нет ничего удивительного в том, что в таких условиях возникают серьезные межличностные проблемы и недоразумения, обусловленные не злой волей или необязательностью участников коммуникации, но иными стереотипами мировосприятия, связанными с отношением ко времени в данной культурной традиции. Учитывая это, было бы разумнее ориентировать аргументацию не на среднестатистического представителя твоей собственной культуры, который неосознанно находится под влиянием тех же фундаментальных стереотипов, что и ты сам, и поэтому не нуждается в их проговаривании и контроле, а на стереотипы той культуры, к которой принадлежит твой собеседник.
Однако это нелегкая задача. Для ее реализации необходимо, как минимум, иметь представление о том, что такие расхождения
Таким образом, мы видим, что даже если не брать в расчет какие-то крайние варианты далеко отстоящих друг от друга традиций, мы все равно обнаруживаем, что оценка аргументации как достаточной, логичной, обоснованной зависит от стереотипов восприятия и мышления
Вот эти “непривычные”, нестандартные формы обоснования собственных поступков, решений, намерений я и называю девиантными, т.е. отклоняющимися. Я склонна согласиться с К.Леви-Строссом, утверждавшим, что не существует плохого и хорошего мышления, есть разные типы осмысливаемой реальности. Точно так же и применительно к теории аргументации: нет правомерной или неправомерной аргументации{175}, есть разные типы
Но всегда ли мы можем сказать, что человек неразумен, что его аргументация неправильная, если она отклоняется от неких достаточно расплывчатых стандартов привычных способов аргументирования, к которым скорее всего были бы склонны прибегнуть и мы сами?{176}
В плане ответа на этот вопрос мне кажется очень привлекательной позиция основоположников теории нейролингвистического программирования Р.Бендлера и Дж.Гриндера{177}, полагавших, что человек может быть максимально рационален в своих действиях, даже если окружающим они кажутся глупыми, непонятными или бессмысленными. Просто дело в том, что другие люди могут видеть иной набор вариантов поведения в проблемной ситуации, чем это
То же, на мой взгляд, относится и к аргументированию. Не всегда, когда чьи-то аргументы кажутся нам глупыми, нелепыми или бессмысленными, они на самом деле таковы. Зачастую причина такого отклонения от наиболее вероятного (для представителей определенного сообщества) хода мысли и его изложения — в том, что внутренняя картина мира, внутренняя реальность, с которой имеет дело данный конкретный человек, такова, что именно
Попытаюсь проиллюстрировать зависимость аргументации, которая может быть названа девиантной по отношению к нашему складу мышления, от особенностей восприятия, мышления, состояния сознания некоторого конкретного индивида.
Интересный пример девиантной аргументации — рассуждения женщины, перенесшей острую форму тяжелого заболевания (шизофрении), самостоятельно излечившейся, а потом увлекательно, с мягкой самоиронией изложившей то, что когда-то переживалось ею как реальность. В данном случае мы имеем дело не просто с
Здесь надо отметить, что длительный период (полгода) ей удалось прожить, скрывая от окружающих свое безумие, колеся без всякой цели по стране, пересаживаясь с автобуса на автобус, лишь подчиняясь тем внутренним командам, которые давали ей ее голоса (в бреду Барбары — Операторы). И это при том, что она не могла дать ответа на простейшие вопросы: какой сейчас год, кто президент Соединенных Штатов и т.п. Иначе говоря, степень ее дезадаптации была достаточно велика. Тем не менее, ей благополучно удалось избежать лечения в психиатрической клинике, убедив врача в своей нормальности.
В целом можно сказать, что, несмотря на огромные внутренние страдания и неспособность здраво рассуждать (в нашем понимании), Барбара О'Брайен совершала многие полезные (а иногда и единственно верные в критических ситуациях) поступки, лишь руководствуясь теми подсказками (а иногда и приказами), которые давали ей ее Операторы.
Для нас же в данном случае интересно следующее: как возможно, что человек, в привычном смысле, не способный здраво рассуждать, тем не менее не только действовал с большой выгодой для себя, но и в отдельных случаях демонстрировал удивительно стройную аргументацию, хотя за секунду до критической ситуации и двух слов связать не мог?
Чтобы проанализировать эти вопросы, посмотрим,
— Вот это и есть решетка{178}. Иногда она бывает и пошире, в зависимости от необходимых Вещи навыков. У тебя они соскоблили часть решетки по бокам. Как правило, с помощью навыков, большинство Вещей вполне справляются с повседневными делами, если Оператору нужно отлучиться. Знала бы ты, как на удивление мало думают Вещи. Большинство из них просто слепо выполняют программы, тщательно разработанные для них Операторами. Когда соскабливают решетку, Вещь замечает, что ей становится труднее думать. На самом деле мыслительные способности ни в коей мере не страдают. Просто Вещь привыкла больше полагаться на свои навыки, чем на разум… Вещью управляют ее навыки, а когда у нее остается только мыслительная способность, из нее может вить веревки даже самый слабенький Оператор. Самостоятельное мышление у Вещи весьма ограничено”{179}.
Как видим, весьма нелестное мнение о мыслительных возможностях человека, но вполне вероятно, достаточно верное. Что бессознательное Барбары в данном случае сообщает о мышлении и поведении человека? Во-первых, что большинство “Вещей” в своей жизни руководствуются навыками, составляющими “решетку мышления”, и слепо выполняют указания Операторов. Если учесть, что Операторы — это субличности, констеллированные в бессознательном, то получается, что люди очень мало думают самостоятельно, пользуясь возможностями сознания. Основная же часть их поведения направляется осколками их личностей, оказавшимися в бессознательном, и диктующими стратегии поведения, которые отвечают природе каждой данной субличности. Поэтому можно сказать, что люди очень несамостоятельны в принятии решений, хотя внешне кажется, что они свободны в выборе.
Во-вторых, если разрушить эти привычные стратегии поведения (“выскоблить решетку”), то человек, несмотря на полное сохранение мыслительных способностей, чувствует себя беспомощным, ему кажется, что стало труднее думать. Хотя на самом-то деле способность мышления не пострадала.
Похоже, так и происходит: любой кризис личностного роста, сопровождающийся разрушением навыков и пересмотром стереотипов, переживается как изменение мыслительных возможностей, хотя они-то как раз непосредственным объектом изменения не являются. Просто, очевидно, за мышление мы часто принимаем процесс, в котором сами играем довольно пассивную роль. Наиболее же активны те наши субличности, которые существуют в бессознательном и настойчиво подталкивают к желательному для них решению. Но поскольку мы не осознаем факт наличия этих субличностей (в их основе — вытесненные нами боли, обиды, проблемы, те способы реагирования и поведения, за которые мы были когда-то наказаны и т.п.), мы, естественно, не можем осознать и вынужденного характера принимаемых нами решений, полагая их свободными, принятыми по нашему собственному желанию и в результате наших собственных размышлений и оценок.
Это очень важный момент:
Анализируя рассказ Барбары о том, как она действовала, на каких основаниях принимала решения, можно сказать, что посылки умозаключений ею иногда вообще не осознавались. Вывода, как
В телефонной книге я нашла номер первого попавшегося врача, вызвала его и забралась в постель. Доктор приехал быстро, обследовал меня и велел немедленно собираться в больницу.
— Я отвезу вас в своей машине.