Псков (делая вид, что это остроумная шутка). Ха-ха. Договорились. Выписываем из Африки зебру.
Редакция (твердо). Зебру — в следующий раз. А сейчас нужна лошадь. Кстати, с телегой.
Псков (уныло). Так это не шутка?
Редакция (сочувственно вздыхает).
Псков (вкрадчиво). Знаете что? Мы дадим ему «Волгу»! Идет?
Редакция (решительно). Нужна лошадь. Ленский, Онегин, Шек...
Псков (тяжелым вздохом). Ладно, что-нибудь придумаем, задали вы нам работы. Пусть этот... (далее неразборчиво) приезжает, посмотрим...
ВПЕРЕД, ЗА ЧЕТВЕРГОМ
В четырнадцати километрах от Порхова находится знаменитый в области колхоз «Россия». Первый наш визит в «Россию» был кратковременным. В правлении нас встретил новый председатель Александр Антонович Павловский. Когда начальство в поисках лошади обзванивало колхозы, Александр Антонович, на свою беду, оказался в служебном кабинете, и это обстоятельство определило начальный пункт нашего путешествия. Едва мы успели представиться друг другу и обменяться мнениями о погоде, как с дороги донесся веселый грохот пустой телеги.
— Экипаж подан, — галантно произнес Павловский.
Мы выбежали на дорогу. Перед нами, лениво перебирая мощными ногами, стояла упитанная лошадь. Я погладил ее морду, и лошадь повела в мою сторону глазами. В жизни еще никто не смотрел на меня с таким равнодушием. Казалось, она говорила: «Много вас, любителей гладить чужую морду. А как дело дойдет до овса — так все вы в кусты, никого не доищешься». За лошадью вытянулась свежесколоченная телега, на которой восседал поджарый старичок в аккуратном пиджачке. Старичок благожелательно улыбнулся и сообщил, что зовут его Дмитрий Иванович Королев и что к походу он готов. Возница нам сразу пришелся по душе.
— Это кобыла? — доверительно спросил Малыш.
— Как тебе сказать, — задумчиво ответил Дмитрий Иванович. — С какой стороны посмотреть. Вообще-то был мерин.
— А зовут его как?
Прозвище мерина нам не понравилось. Мы сочли, что такая превосходная лошадь заслуживает лучшей доли, и после короткого спора перекрестили мерина в Четверга — по бессмертному примеру Робинзона.
— Пусть будет Четверг, — согласился покладистый Дмитрий Иванович. Мерин замотал хвостом. — Видите? Он согласен. Будем грузиться?
Мы водрузили на телегу чемодан, рюкзак с консервами и концентратами, казанок и треногу, мешок с одеялами и сумку с эмалированной посудой.
— А сами? — спросил Дмитрий Иванович.
— Мы пешком, за телегой.
— Я, грешный человек, предпочитаю ездить, — признался Дмитрий Иванович и взмахнул прутиком.
— Вперед, Четверг!
— Брысь!
Это Малыш прогнал черного кота, который пытался перебежать нам дорогу и поставить тем самым путешествие под угрозу срыва. Кот шмыгнул в сторону, и мы двинулись в путь. Впереди — Четверг с телегой, за ней вышагивал Малыш, а в арьергарде, любуясь придорожным пейзажем, брели мы с Травкой. С одной стороны нам улыбалась колосистая рожь, с другой — изумительно чистыми зелеными волнами переливался лен.
ВОЛЫШЕВО
Дмитрий Иванович оказался сущим кладом. Словоохотливый и начитанный старик, с хорошо подвешенным и очень правильным языком, он всю дорогу снабжал нас полезными сведениями. Даже не верилось, что этому энергичному и расторопному старику, который за многие дни пути ни разу не пожаловался на усталость, уже семьдесят четыре года. А ведь из них пятьдесят лет Дмитрий Иванович проработал кузнецом, и каким кузнецом! Блоху, правда, он не подковывал — как-то в голову не приходило тратить время на изделия не первой для колхоза необходимости — но со всей округи протаптывали тропинки в кузницу к мастеру, который работал неторопливо, но с аккуратностью и добросовестностью, ценимыми превыше всех других характеризующих работу качеств. Последние годы Дмитрий Иванович на пенсии, но на здоровье не жалуется и никогда не отказывает колхозу в помощи, если она нужна.
Перед прибытием в очередное хозяйство Дмитрий Иванович давал нам краткую историческую справку.
— В селе Волышеве, где нынче конный завод номер восемнадцать, вы увидите бывший дворец бывшего графа Строганова, — сообщил он. — О графе до сих пор рассказывают много небылиц, но факт остается фактом: лошадок он любил, и они не раз брали призы на скачках. Лично я с его светлостью знаком не был, поскольку наши дома расположены далеко один от другого. Мне как-то недосуг было выбраться к графу в гости, а он тоже, наверное, потерял мой адрес.
Травка сказала, что у нее с графом старые фамильные счеты. История этой распри такова. Задолго до революции Травкин дед, псковский крестьянин и фанатичный лошадник, ценой полного развала своего хозяйства вырастил жеребца и повел его в город на ипподром. Не только в заштатном Пскове — в Петербурге быстроногие лошадки Строганова били конкурентов, и безвестного жеребца вместе с хозяином осыпали насмешками. Даже после первой победы никто не принимал всерьез «деревенщину без роду и племени». Но когда дедов жеребец, намертво забыв про субординацию, несколько раз подряд оставил за своим хвостом строгановских фаворитов, начался ажиотаж. Деда засыпали предложениями, даже сам граф навязывал ему за жеребца крупную сумму. Но дед опрометчиво отказался — славу он ценил превыше денег. Такого деду простить не могли — темной ночью жеребца пристрелили. Дед был достаточно дальновидным, чтобы не предъявлять претензии — с богатыми не судись...
Дорога к Волышеву шла через левады, в которых резвились грациозные кобылки, стройные жеребцы и шаловливая поросль. Места волышевские очень хороши, да и с лошадиным царством заманчиво было познакомиться, так что мы решили раскинуть здесь свой шатер. Но мечты о свежем сене временно пришлось отложить: местная жительница, Травкина троюродная тетка, и слышать не хотела, чтобы мы валялись на сене, как беспаспортные бродяги. По приказу Марии Ивановны — так зовут тетку — над нами взяла шефство младшая дочка, пятнадцатилетняя Нина, милая девчурка с застенчивой улыбкой. Нина представила нас признанному знатоку истории села Волышева, учителю химии Филиппу Ивановичу Русакову, с которым мы провели несколько интересных часов.
Прежде всего мы осмотрели дворец, который и в самом деле заслуживает этого пышного титула. Построенный в смешанном стиле (центральная часть — барокко, крылья — русский классицизм), дворец очень красив, особенно издали: когда подходишь ближе, вместо восторженных эпитетов в голову лезут всякие прозаизмы, вроде «амортизации» и «капитального ремонта». В учебное время здесь размещается средняя школа, а летом классы превращаются в жилые комнаты пионерского лагеря. Отдыхающим детям здесь предоставлена широкая инициатива в приеме гостей: один из нас долго почесывался после удара огрызком яблока. Но нам пояснили, что такие случаи не типичны, поскольку яблоки еще не созрели и достать их трудно.
Мы прошлись по залам дворца, поражаясь их былому великолепию. Двери, оконные переплеты мореного дуба, мраморная лестница, которую граф приобрел в Турции на толкучке и привез сюда в разобранном виде. И паркет, какого я еще не видел. Когда мы соскоблили с пола грязь, перед нами предстала изумительной красоты мозаика из редчайших сортов тропических деревьев: красного, черного, розового. Сначала я даже усомнился — разве это дерево? Даже через лупу между паркетными пластинами вы не обнаружите малейшей щели: этот пол делался на века. Трудно оторвать взор от чудесной лепки стен и потолков; даже покрытая дешевой побелкой, она кричит о том, что перед вами — произведение искусства.
Но... паркет, на который в Эрмитаже вас не пустят даже в войлочных шлепанцах, вопит от боли, когда по нему волокут кровати и подбитые гвоздями ящики. К ценнейшему дубу, которым отделаны комнаты, испытываешь острую жалость: скоро он будет годиться разве что на дрова.
— Думаете, у нас самих сердце не болит? — спрашивает Филипп Иванович. — Но откуда простой сельской школе взять деньги на реставрацию?
На мой взгляд, есть два выхода из положения. Либо сделать из бывшего строгановского дворца музей, и в этом случае построить для школы новое здание. Либо — пойти по пути наименьшего сопротивления, оставить школу на месте, но в самом пожарном порядке вывезти из дворца паркет и другое ценное дерево. Думаю, что не один крупный музей будет драться за право получить остатки волышевской роскоши.
За дворцом на сорока пяти гектарах раскинулся парк, от которого тоже одним словом не отделаешься: не всякий ботанический сад может похвастаться такой коллекцией деревьев. Здесь их больше двухсот пород: декоративные вязы, березы и липы со срезанным листом, красный клен, кедр, пихта, туя. Граф не жалел денег на свои прихоти, редкие породы деревьев доставлялись сюда на подводах вместе с почвой.
Парк великолепно спланирован: на северной стороне — березовая роща, центральная часть — лиственные и хвойные породы; стройные ряды величественных лип образуют ромбы и круги, переходящие в изумительную аллею. По преданию, когда-то здесь была красавица беседка, служившая графу для объяснений в любви. Говорят, беседка пустовала редко.
Архитектурный ансамбль Волышева завершают конюшни, расположенные кирпичными полукругами напротив дворца. Лошади были страстью Строганова. Нужно отдать ему должное, он многое сделал для постановки племенного дела: русские и английские рысаки волышевского завода высоко ценились знатоками.
А теперь вернемся в сегодняшнее Волышево.
В ЛОШАДИНОМ ЦАРСТВЕ
Я представлял себе директора конезавода этаким атлетом в галифе, с изящным хлыстом в руке, вроде бабелевского начальника конзапаса. Проницательный читатель уже про себя решил, что я ошибся, и не буду его разочаровывать. Василий Георгиевич Костев оказался самым обычным человеком среднего роста, с худым и очень утомленным лицом. Ничто не говорило о том, что передо мной сидит известный лошадник, сын, внук и правнук лошадников, раз и навсегда продавший благородному лошадиному делу свою бессмертную душу; человек, который слова «мы, коневоды» произносит так, как новообращенный д'Артаньян изрекал: «Мы, мушкетеры!»
Василий Георгиевич руководит многоотраслевым хозяйством. Помимо лошадей, совхоз славится лучшим в области стадом коров и обширными посевами кормовых культур, которые отнимают у директора львиную долю рабочего времени и, главное, отрывают от горячо любимых лошадей. Костев шесть лет работает в Волышеве, за эти годы совхоз стал высокорентабельным, но послушать директора — главного он не добился.
— Вы не поверите, — трагическим голосом сообщает он, — я не всех лошадей знаю по имени! Представляете? У меня просто не хватает времени!
О своих коллегах по профессии он отзывается так:
— Коневод может быть кем угодно, даже свинарем, но свинарь не может быть коневодом. И знаете почему? Потому что лошадь...
И усталые глаза директора начинают извергать пламя. Это он доказывает, что из всех живых существ лошадь — самое чистое, благородное и мудрое и что «еще нужно разобраться, кто высший продукт развития материи. Иные люди воображают о себе бог знает что, а на поверку они моему Пробегу — я уже не говорю о Ноготке, правнуке великого Ветерка, — и в подметки не годятся».
Василий Георгиевич молча шевелит губами: видимо, перечисляет про себя имена людей, не выдерживающих никакого сравнения с лошадью.
Вначале мы посетили тренировочную конюшню для молодняка. Здесь живут жеребята, которых в семь-восемь месяцев отрывают от кобылы-мамы (эта операция называется «отъем») и воспитывают по определенной системе: приучают к удилам, уздечке, вожжам и качалкам — так называются коляски, в которых восседают наездники. Затем начинаются занятия по выездке, и по достижении двухлетнего возраста бывшие жеребята, а ныне дипломированные лошади с высшим образованием, распределяются по ипподромам.
Жеребята, как и всякое юное зверье, вообще вызывают умиление, но совсем юная и необыкновенно грациозная кобылка Победа была так прелестна, что при виде ее начал бы сюсюкать даже контролер-ревизор из электрички. А ее глаза? С чудной лирической поволокой, грустные и черные глаза Победы как две капли воды напоминали глаза... Если бы я был уверен, что известная и весьма уважаемая киноактриса не обидится, то назвал бы ее имя. У Победы совсем маленькая, но трогательная биография: в четыре месяца она осталась сиротой и с тех пор питается разведенным коровьим молоком с сахаром. Малыш помог конюху Тамаре Соболевой почистить сиротку скребницей и затем сфотографировался с Победой, причем позировала она с таким кокетством, словно выступала по телевидению.
В леваде — огражденном зеленом загоне — мы познакомились с жеребцами полуторагодовалого возраста. Пока мы стояли поодаль, они резвились, как школьники-первачки перед началом урока, но стоило подойти поближе, как жеребцы приняли чопорный вид: как-никак им скоро на ипподром. Гнедые, серые в яблоках, вороные красавцы спокойно направились нам навстречу, сознавая, что сейчас у них будут брать интервью. Не могу похвастаться, что мы чувствовали себя абсолютно спокойно, когда они сгрудились вокруг нас беспорядочной толпой, игриво толкаясь и покусывая друг друга. Пока Василий Георгиевич с наслаждением трепал жеребцов за уши и гладил шелковые шкуры, я с некоторым беспокойством следил за вызывающим поведением саженного роста серого в яблоках шалунишки. Сначала жеребец бесцеремонно меня разглядывал, словно решая, достоин ли я его внимания, но потом потянул из моих рук фотоаппарат с явным намерением проглотить его с потрохами. Тщетно директор уговаривал нас не покидать это благородное общество — мы откланялись и удалились, провожаемые гулом сожаления. Серый в яблоках некоторое время брел сзади, норовя куснуть мой «Зенит», но затем презрительно фыркнул и отправился к своим приятелям.
Познакомились мы и с кобылами — в леваде паслось полсотни разномастных, породистых красавиц. Некоторые кобылы облизывали своих жеребчиков и снисходительно следили за их выходками — резвитесь, мол, зеленая молодежь, скоро и вы узнаете, каковы на вкус удила. Мы с уважением смотрели на кобылу с трагическим именем Роковая Любовь, которая спокойно щипала траву и не подозревала о печальном пророчестве. Василий Георгиевич, мучимый нерастраченным гостеприимством, предложил мне прокатиться на Обойме — смирной, по его словам, кобыле, которая почти никогда не капризничает. Меня насторожило слово «почти», ибо я имею скромный опыт верховой езды, воспоминание о котором вызывает у меня содрогание. Поэтому я решительно отклонил великодушное предложение, резонно полагая, что сейчас может быть именно тот случай, когда Обойма закапризничает.
Полюбовались мы и Ноготком, вороным потомком короля ипподромов, Отпрыском и Пробегом. Время от времени эти жеребцы отправляются на бега в различные города страны, и краснеть за них не приходится. На них же лежит обязанность продолжения рода, и не было случая, чтобы они выполняли ее из-под палки или стремились переложить ее на плечи товарища.
— Такой жеребец, — с гордостью сообщил Костев, — стоит пять тысяч рублей.
— Ого, дороже «Москвича», — с уважением сказал я и тут же понял, что допустил вопиющую бестактность.
— Сравнили... — с глубоким упреком вымолвил Василий Георгиевич. — Да вы поставьте их рядом, эту неодушевленную консервную банку и моего Ноготка! Разве можно...
Я извинился.
Потом Василий Георгиевич ввел меня в святая святых — рассказал о племенном деле. Завод был создан в двадцатых годах, направление — русские рысаки. Это же направление осталось основным и после войны. Несмотря на трудности восстановительного периода, были достигнуты хорошие результаты: волышевские рысаки приближались к международному классу и уже готовились получать визы для заграничных гастролей. И вдруг на племенных лошадей обрушился тяжелый удар. Это произошло в конце пятидесятых годов, когда основой многих экономических экспериментов был административный восторг. Экспериментатор вообще относился к лошадям иронически, «за людей их не считал» — как выразился наездник Дмитрий Васильев. И последовал приказ: распустить и разогнать. Племенному делу была нанесена долго не заживающая рана. Ведь хорошую породу выводят десятилетиями, чтобы передать потомству лучшие качества самых прославленных рысаков. Если сегодняшний аристократ с древней родословной охотно женит сына на дочери миллионера-мыловара, то коневод не пойдет на компромисс ни за какие коврижки. В этих делах он куда более консервативен, чем великосветский сноб, к чистокровной кобыле может посвататься лишь такой же чистокровный жених, жеребца с подозрительной родословной к именитой невесте и на пушечный выстрел не подпустят. Когда появляется потомство, начинается кропотливейшая работа по изучению благоприобретенных качеств. Из жеребят выбираются, как говорят коневоды, самые прогрессивные, и в дальнейшем развивается уже эта линия. И так — до бесконечности.
Нынче на заводе заняты скрещиванием русской и орловской пород. Результаты обнадеживают, но международного класса волышевские рысаки еще не достигли, лучшее время самого резвого жеребца на классическую дистанцию 1600 метров — две минуты семь секунд, а нужно выйти из двух...
Я уже говорил о том, что Василий Георгиевич Костев — потомственный коневод. Его прадед строил Деркульский конный завод, что в нынешней Луганской области, дед и отец служили на заводе конюхами. Но когда Костев вернулся с фронта, то неожиданно для себя увлекся рисованием. Его работы случайно увидел профессор-архитектор и предложил подать заявление в институт. Но отец сказал: «Это хорошее дело — строить дома. Но смотри не ошибись. Мы уже сто лет с лошадьми. Услышишь ржание — бросишь свои чертежи и побежишь в конюшню, в крови это».
И Костев подал заявление... в институт коневодства, расположенный в подмосковном Голицыне. С той поры лишь несколько месяцев он был оторван от своих любимых лошадей — когда его перевели в трест. Однако, к удивлению начальства, главный зоотехник потребовал понизить его в должности и сбежал на отдаленный конный завод в Башкирию.
— Там у меня был любимец, жеребец Лексикон, — рассказывает директор. — Я воспитал его с пеленок, и мы крепко привязались друг к другу. Когда я входил в денник, он ржал, бросался ко мне, клал морду на плечо, и начинались всякие телячьи нежности. Однажды ехал на нем расстроенный. Вдруг Лексикон споткнулся, я рухнул на дорогу и потерял сознание. Очнулся — стоит надо мной такой убитый горем, смотрит на меня такими грустными человеческими глазами, что я чуть не разнюнился. Кое-как доехал, улегся в постель, но не тут-то было: прибежал конюх в полной панике, Лексикон просто сходит с ума, бьет копытом и никого не подпускает. С большим трудом я доковылял до конюшни и был вознагражден сторицей. Лексикон прыгал вокруг меня, как собака, ласкался и радостно ржал. Сердце разрывалось, когда перевели на другой завод; в ногах валялся, чтобы отпустили со мной Лексикона — увы...
Если вы не хотите стать в глазах Костева достойным презрения пустомелей, не вздумайте задать ему вопрос: «А не отходят ли ваши лошадки в прошлое? В наш век атомной энергии...»
Могу сказать, что вам ответит Василий Георгиевич:
— Конечно, были и есть такие люди, которые готовы обречь на вымирание лошадей, в тысячу раз более человечных, чем они. Такие ретрограды заперли бы лошадей в зоопарк, как крокодилов. Да, лошадь по сравнению с самосвалом экономически не выгодна. А цветы — экономически выгодны? Может, и пионы вырвать с корнем, чтобы на их месте посадить более полезную картошку? Нет уж, есть и другие люди. Они понимают, как облагораживает человека общение с лошадью, и предвидят бурное развитие конного спорта, да и не только спорта... Мне искренне жаль тех, кто думает, что лошади не будут нужны в будущем. Ну, кто осмелится возразить?
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ МОГИКАН
К человеку, одержимому сильными страстями, нельзя относиться равнодушно. Даже когда он внешне спокоен, в нем дремлют вулканические силы, готовые яростно вырваться наружу, как только откроется кратер.
Но если потухший вулкан вызывает чувство глубокого удовлетворения, то грустно бывает смотреть на человека с погасшими страстями, острые углы которого словно срезаны неумолимым рубанком обстоятельств. Смотришь на такого и вспоминаешь: «Укатали Сивку крутые горки»...
Я всегда с любопытством и симпатией относился к цыганам, этим ни на кого не похожим красивым и гордым людям, превыше всех благ ценившим свободу передвижения по земле. К ним нельзя было подходить с обычной меркой: этого не понимал не только пушкинский Алеко. Таинственный народ, неизвестно откуда пришедший и в незапамятные времена сделавший своей родиной земной шар, волновал воображение. Гаданием, песнями и плясками зарабатывали цыгане свой более чем скромный хлеб насущный, а вместо приварка до отказа насыщались вольным воздухом и свободой — не за это ли их так полюбил Пушкин? И не за это ли цыган так ненавидели? Люди вообще не склонны относиться доброжелательно к тем, кто отличается от них, и о цыганах пошли легенды, где ложка правды растворялась в ведре самых диких измышлений. Как это иногда бывает, недостатки отдельных представителей народа в глазах невежд обрастали чудовищными наслоениями. Забывалось, что если лошадей цыгане иногда действительно крали, то они никогда не воровали целые государства; бывало, что цыгане пускали в ход кинжал, но никогда не сооружали пирамиды из человеческих голов; просили для своих детей кусок хлеба, а не концессии, брали за гадание скудную мзду, а не проценты с грабительских займов. Многие века цыган преследовали, закрывали перед ними двери государств, создавали драконовские законы; наконец, уничтожали их физически. Но народ ни запретить, ни уничтожить нельзя, и никакие силы не могли помешать вечным кочевникам бродить по земле в своих живописных одеждах.
И все равно табор погиб. Он взорвался изнутри и разошелся по швам, как бочка князя Гвидона. Понять это мне помог Михаил Иванов, пожилой цыган, конюх волышевского конезавода.
Мы познакомились в леваде, куда он ранним утром вывел пастись свой табун. Как бы вы ни были воспитаны и тактичны, к одинокому человеку в поле можете подойти и смело с ним заговорить, и будьте уверены, что он обрадуется нежданному собеседнику. Мы присели на видавшую виды попону, и пошел неторопливый разговор на общефилософские темы. У кого что болит, тот о том и говорит — и Михаил Иванович, ободренный тем, что его внимательно и с интересом слушают, долго размышлял о своей цыганской доле.
— Я уже давно не настоящий цыган, — говорил он, — потому что цыгане — это не просто национальность, а образ жизни. Мало ли что в паспорте написано! Цыган — это табор, лошадь и шатер, который сегодня здесь, а завтра там; это когда вечером не знаешь, что будешь кушать утром. А я что? Живу в квартире, в кирпичном доме, обедаю за столом и сплю на кровати; у меня сто пятьдесят рублей зарплата и дети, которые не боятся своего отца. Я знаю, что будет завтра, послезавтра и через месяц. То же, что и сегодня, — буду убирать, кормить, чистить да пасти вдвоем с напарником пятьдесят четыре лошади, потом приду домой, пообедаю и поведу семью в клуб — смотреть кино. А может, посижу вдвоем с женой и поговорю с ней про табор, но так, чтобы дети не слышали, а то снова скажут: «Жили вы, как дикие звери». Они нас не понимают, как будто говорим на разных языках. Мы уже давно оседлые, пятнадцать лет, и даже старший сын табора совсем не помнит. А что хотеть от остальных? Они и думать не думают о своих отцах, которые дышали вольным воздухом, ночевали в палатках и готовили пищу на кострах, которые не знали, что такое телевизор и каждый день — новая газета. Мы мерзли, мокли под дождем и коченели под ветром. Тебе холодно? Пляши, чтоб искры летели! Дети, бывало, умирали, случалось, хоронили в пути, Бог дал — Бог взял. Но жили мы дружно, голодали и наедались вместе, пели и плясали тоже вместе... Одному везло — так всем везло, один попадал в беду — все попадали в беду. И закон соблюдали честно. Ого, если бы я сказал отцу, что мне не нравится табор, что я разлюбил цыганскую жизнь и не почитаю закон, хочу получать зарплату и спать на железной кровати... Ого! Он не посмотрел бы, что я — родная кровь...
— Почему же вы покинули табор? — спросил я. Михаил Иванович долго молчал, гладя рукой свои железные волосы.
— Ты меня неправильно спросил, — сказал он. — Я не покидал табор. Он долго горел, как сырые дрова, и догорел до трухи. Его время кончилось. Сначала ушла молодежь. Молодым цыганам захотелось каждый день слушать радио, ходить в кино и учиться на доктора или инженера. Те, кто на войне остались живыми, вернулись с фронта для того, чтобы сказать «прощайте». У них уже был свой закон. Они забрали девушек — тех, кто согласился променять на них табор, — и ушли в город. Остались старики, вдовы и совсем малые дети. А что такое мудрость без силы? Старик много знает, но руки его не могут вытащить из грязи телегу. Девушкам, которые остались в таборе, были нужны мужья, но их бывшие парни женились на русских. Тогда и девушки пошли за русских, кто не возьмет наших черноглазых красавиц! Вот и пришел табору конец... Продали мы лошадей и пошли, кто куда. Теперь одни работают на заводе, другие — в совхозе.
— А ваши дети?
— Старший закончил школу, хочет после армии поступить в техникум. Остальные — их у меня семеро — учатся. Пусть учатся, я крепкий еще, ого!
Михаил Иванович вытащил старенький кисет и скрутил цигарку. Руки у него были узловатые, а твердые, как камень, мозоли ограничивали подвижность пальцев. Он закурил, глубоко затянулся, и темные глаза на его смуглом морщинистом лице были печальны.
— Да-а, жизнь прожить — не поле перейти, добрый человек, — проговорил он. — Я жил так, они хотят по-другому, пусть им будет лучше. Может, они и правы. Придет время — разбегутся, страна большая, места всем хватит, а мы уж так и останемся здесь...
— Почему именно здесь?
— Как почему? — удивился Михаил Иванович, вставая и поднимая с травы седло. — А лошади? От них я не уйду никуда. Спасибо за компанию, пора на водопой. Эй, эгей!
Он оседлал лошадь, по-молодому вскочил на нее и помахал на прощанье рукой.
Наверное, его детям будет лучше.
ВЕЗЕТ ТОМУ, КТО САМ ВЕЗЕТ
На следующий день Василий Георгиевич пригласил нас полюбоваться истоками молочной реки, которая из Волышева через Порхов течет в Ленинград.
Всего в совхозе триста коров, упитанных и веселых. Прошло то время, когда именитые рысаки при встречах высокомерно от них отворачивались, как аристократы от плебеев; волышевские коровы нынче не какие-нибудь худородные скотинки, а племенные, с длинной родословной и звучными титулами. Мы посетили их во время обеда. Можете назвать меня верхоглядом, но я не заметил ни одной коровы, которая жаловалась бы на плохой аппетит. Перед каждой из них возвышалась гора зеленых деликатесов и полупудовый брикет соли. Тщательно, как подлинные гурманы, коровы прожевывали каждый кусок, облизывали соль шершавыми языками и время от времени нажимали мордой на рычаг автопоилки. В жизни я не видел такой дружно жующей компании. Три сотни голов — представляете, сколько нужно еды, чтобы накормить такую ораву? Корова со своей примитивно-отсталой моралью живет по формуле: «Ты — мне, я — тебе», и смелые попытки отдельных колумбов науки вырастить сознательную корову, пренебрегающую первой половиной формулы, пока не дают обнадеживающих результатов. Поэтому директор, вставая с постели, думает о кормах, вертится вокруг них весь рабочий день, засыпает с мыслью о зеленой массе и видит во сне сенокос. Если глубокой осенью окажется, что на каждую корову запасено две тонны сена и тонн десять — пятнадцать силоса, директор просветлеет лицом и спокойно уедет в санаторий, чтобы привести в порядок поизносившиеся нервы.
Сытая корова — благодарное животное. Усилиями энтузиастов в совхозе создано высокопродуктивное стадо, с наиболее высоким в области надоем — до четырех с половиной тысяч литров на среднестатистическую корову. Недавно в стаде были разоблачены несколько саботажниц, которые, потеряв стыд и совесть, ухитрялись высасывать свое молоко. Этих коров подвергли позорному наказанию: на их морды надели колючие рогатки. Теперь преступницы исправились, ведут себя хорошо и могут честно смотреть в глаза подругам.
Большое впечатление произвела на нас гигантского роста корова по имени Муха. Сорок шесть литров в день — признайтесь, эта цифра заслуживает уважения. Мы хотели было взять автограф, но Мухе было не до мирской суеты: четыре дня назад она стала мамой совершенно очаровательной черно-белой телочки. Но когда мы во всеуслышание заявили, что дочка — вылитая мама, польщенная Муха смягчилась и великодушно позволила нам стать крестными. Кроху назвали Медея. Со смышлеными черными глазами, не по годам развитая, Медея, безусловно, не заставит нас краснеть за нее.
Простившись с Мухой и ее семейством — рядом квартируют три старшие дочери, которых мама тоже не стыдится, — мы отправились на сенокос. Дни стояли удивительные. Над землей плыло щедрое солнце, на небе — ни облачка, о чем еще можно мечтать в золотую пору сенокоса? К сожалению, я не могу воспеть кольцовскую романтику косьбы, если позволительно назвать романтичной самую тяжелую в деревне работу. Дело в том, что Василий Георгиевич, при всем своем искреннем уважении к поэзии, обеспечил совхоз прозаическими сенокосилками, которых, быть может, не уложить ни в один стихотворный размер, кроме гекзаметра, но которые зато косят как черти. На одном участке заготовки сена, однако, все еще используется ручной труд. Как легко догадаться, здесь работают женщины, они граблями сгребают сено в копны. Потом подъезжает юркий тракторишко и отвозит копны к скирде, возле которой рычит в ожидании трактор со стогометателем — грозной на вид машиной, ощетинившейся длинными острыми зубьями. Стогометатель подхватывает две-три копны, поднимает их на должную высоту и опускает на скирду. Здесь уже работают мастера высокой квалификации: уложить скирду в 25 — 30 тонн — дело нешуточное...
До вечера прыгали мы на «газике» по совхозным угодьям. Не стану описывать патриархальный сельский пейзаж, высокую пшеницу и колосистую рожь — если память не изменяет, это уже встречалось в художественной литературе. Но одно поле нас поразило: на нем зеленела кукуруза. Не рекордсменка, высотой с Останкинскую башню, а самая обыкновенная, ниже человеческого роста, многократно воспетая и столько же раз обруганная «королева полей». Мы с Травкой переглянулись, а Василий Георгиевич тут же принял равнодушный вид: уж он-то отлично понимал, что мимо такого чуда равнодушно не пройдешь. Я не знал, как поступить: либо высказать свое соболезнование — «ну и ну, кто это вам навязал такую чертовщину?», либо восхититься фанатичной верой директора в развенчанную на Псковщине культуру. Я выбрал более безопасный третий путь и произнес скучным голосом:
— Значит, кукуруза?
— Да, — коротко ответил Костев.
— Навязали? — не выдержал я. Директор кивнул.
— Кто? — закричал я, вытаскивая блокнот. — Фамилия? Должность?
— Пишите, — охотно ответил Василий Георгиевич. — Костев, директор совхоза «Волышево». Будем знакомы. Кукурузу совхозу навязал я.
И начался длинный полуторачасовой монолог, который в сильно сжатом виде следует ниже:
— Мышьяк — лекарство или яд? И да и нет. Щи без соли вы в рот не возьмете, а пересоленные? И здесь все зависит от дозы. Вопрос в том, кто ее определяет, специалист или дилетант. Так произошло и с кукурузой: площадь посевов определяли товарищи, плохо понимавшие в этом деле. Кукурузу, самую капризную и трудоемкую культуру, они решили вырастить при помощи взрыва энтузиазма. Вместо удобрений и машин рекомендовалось использовать бурные аплодисменты. И посеяли — сразу на тысячах гектаров... А я и тогда и сейчас выращиваю ее на ста пятидесяти га, на них мне хватает и рабочей силы, и удобрений. И кукуруза у нас растет — из года в год, попробуйте уговорить меня от нее отказаться! Вы знаете, сколько зеленой массы дает клевер? Тридцать—сорок центнеров с гектара. А кукуруза — триста—четыреста, в десять раз больше! Есть в округе председатели, которые с большим юмором относятся к этим посевам, а весной приходят к «отпетому кукурузнику» смирные, как овечки: «Продай, Георгич, силосу, скот кормить нечем...» У нас хорошо смеется тот, кто смеется весной... А эпопея с клевером? Вызывают меня к начальству: «Клевера больше сеять не будешь. Антинаучно». «Хорошо, — сказал я. — Не буду. Разумеется, при том условии, что вместо клевера вы дадите мне другие корма, с такими же качествами, а то коровы у меня необразованные: им растолкуешь, что их любимый клевер антинаучен, а они затянут свою песню: «Му-у-у!» Что в переводе означает: «Шиш от нас молоко получишь!» И что же? Нет, говорят, кормов не дадим, выкручивайся как знаешь. Тогда я кладу на стол заявление: освобождайте меня от работы и не сейте. А если не освободите, предупреждаю: клевер у меня будет. Меня называли травопольщиком, отсталым элементом, я пал в глазах кое-какого начальства, но коровы у меня не пали. Тяжело в ту весну пришлось председателям, которые в одну минуту променяли вековой крестьянский опыт на бездумную инструкцию... Почему улыбаюсь? Вспомнил еще об одной инструкции, мы же их получаем пудами... Так вот, несколько лет назад во все хозяйства пришла замечательно толковая бумага. Прочитали мы ее один раз, другой, повертели так и сяк — нет, в корзину не сунешь, бумага пришлепнута печатью, под ней — подпись. Значит, не первоапрельская шутка, а входящий документ, приказ! А по этому приказу надлежало пересчитать и срочно сообщить, сколько галок обитает на вверенных нам земельных угодьях. Вот теперь вы улыбаетесь, а зря: пересчитать галок наверняка требовалось во имя науки. Может, без них диссертация на корню засыхала. Хотел я было распорядиться прекратить всякие второстепенные работы, вроде сенокоса и силосования, чтобы бросить коллектив на подсчет галок, но спохватился: как платить людям — повременно или за каждую галку? И вдруг среди галок найдутся отдельные антинаучно настроенные элементы, которые начнут летать с места на место? Со стыдом признаюсь — пришлось схалтурить. Отчет наш выглядел примерно так: «При попытке приблизиться к стае для подсчета галки удалились в направлении Средиземного моря. Единственную оставшуюся на месте галку съела кошка. С огромным к вам уважением — Костев».
— А теперь взгляните налево, — продолжал свой монолог директор. — Правильно, овес. Сеем для лошадей. Они не дураки, находят в нем все необходимое для своего организма. Ценнейшая культура! Диву даешься, что мы забыли о таком чудесном диетическом продукте! Попробуйте лишить англичанина овсяной каши — он решит, что настал конец света. Овсяный кисель — ведь это же прелесть! А гречиха? Дайте мне гречневую кашу с молоком, и не нужно никаких других деликатесов!
К вечеру мы возвратились домой. Василий Георгиевич выглядел утомленным — как-никак с шести утра на ногах. И завтра в шесть, и все последующие драгоценные летние дни...
— Постояла бы погода с недельку, — с надеждой глядя на небо, проговорил он. — Год намечается неплохой, повезет — с большой прибылью закончим.
— Одна поэтесса сказала: «Везет тому, кто сам везет», — с уважением заметила Травка.
— Везешь, везешь, да и спотыкнешься, — вздохнул директор.
— Споткнешься, встанешь и дальше повезешь, — обнадежила Травка.