Дымился клей в консервной банке. С утра, как братья Райт, в чаду Смолистые строгаем дранки. Рисуем красную звезду. И вот, потрескивая сухо, Сперва влачится тяжело. Но, ветер подобрав под брюхо, Взмывает весело и зло. Он рвется, рвется все свирепей! Потом мелькает вдалеке, Как рыба, пойманная в небе. Зигзагами на поводке, До самой, самой верхней сини, Последний размотав моток… Под ним ленивые разини. Под ним приморский городок. А он с размаху бьет по снасти. Дрожит пружинистая нить! И полноту такого счастья Не может небо повторить. Звезда горящая, флажочек, Я помню тайную мечту: Когда-нибудь веселый летчик Подхватит змея на лету. Но летчики летели мимо. Срывались змеи со шнуров… Назад! Назад! Неудержимо! А где-то Чкалов и Серов… Змей улетал из захолустья. Как чудо, отданное всем. Глядели с гордостью и грустью И понимали — насовсем. Ночные курильщики
Мужчины курят по ночам, Когда бессонницу почуют. Не надо доверять врачам, Они совсем не то врачуют. Ночных раздумий трибунал. Глухие ножевые стычки… Когда бессилен люминал. Рукой нашаривают спички. Огонь проламывает ночь. Он озарил глаза и скулы. Он хочет чем-нибудь помочь. Пещерный, маленький, сутулый. По затемненным городам Идет незримая работа, Мужчины курят по ночам. Они обдумывают что-то. Вот низко прошуршит авто. Вот захлебнется чей-то кашель… Но все не так и все не то, И слышно, как скребется шашель. Трещит, разматываясь, нить: Удачи, неудачи, числа… Как жизни смысл соединить С безумьем будничного смысла? Спит город, улица и дом. Но рядом прожитое плещет. Как птица над пустым гнездом. Над ним душа его трепещет. Он думает: «Мы днем не те, Днем между нами кто-то третий. Но по ночам, но в темноте Тебя я вижу, как при свете». Две тени озарит рассвет. Они сольются на мгновенье. Она в него войдет, как свет, Или уйдет, как сновиденье. Огонь, вода и медные трубы
Огонь, вода и медные трубы — Три символа старых романтики грубой. И, грозными латами латки прикрыв. Наш юный прапрадед летел на призыв. Бывало, вылазил сухим из воды И ряску, чихая, сдирал с бороды. Потом, сквозь огонь прогоняя коня. Он успевал прикурить от огня. А медные трубы, где водится черт. Герой проползал, не снимая ботфорт. Он мельницу в щепки крушил ветряную. Чтоб гений придумал потом паровую. И если не точно работала шпага. Ему говорили: не суйся, салага! — Поступок, бывало, попахивал жестом. Но нравился малый тогдашним невестам. Огонь, вода и медные трубы — Три символа старых романтики грубой. Сегодня герой на такую задачу Глядит, как жокей на цыганскую клячу Он вырос, конечно, другие успехи Ему заменяют коня и доспехи. Он ради какой-то мифической чести Не станет мечтать о физической мести. И то, что мрачно решалось клинком, Довольно удачно решает профком. Но как же, — шептали романтиков губы, — Огонь, вода и медные трубы? Наивностью предков растроган до слез, Герой мой с бригадой выходит на плес. Он воду в железные трубы вгоняет, Он этой водою огонь заклинает. Не страшен романтики сумрачный бред Тому, кто заполнил сто тысяч анкет. Христос
Христос предвидел, что предаст Иуда, Но почему ж не сотворил он Чуда? Уча добру, он допустил злодейство. Чем объяснить печальное бездейство? Но вот, допустим, сотворил он Чудо. Донос порвал рыдающий Иуда. А что же дальше? То-то, что же дальше? Вот где начало либеральной фальши. Ведь Чудо — это все-таки мгновенье. Когда ж божественное схлынет опьяненье. Он мир пройдет от края и до края. За не предательство проценты собирая. Христос предвидел все это заране И палачам отдался на закланье. Он понимал, как затаен и смутен Двойник, не совершивший грех Иудин. И он решил: «Не сотворится Чудо. Добро — добром. Иудою — Иуда». Вот почему он допустил злодейство. Он так хотел спасти от фарисейства Наш мир, еще доверчивый и юный… Но Рим уже сколачивал трибуны. Завоеватели
Крепость древняя у мыса, Где над пляжем взнесены Три библейских кипариса Над обломками стены. Расчлененная химера Отработанных времен Благодушного Гомера И воинственных племен. Шли галеры и фелюги, С гор стекали на конях В жарких латах, в пыльной вьюге, В сыромятных кожухах. Греки, римляне и турки. Генуэзцы, степняки. Шкуры, бороды и бурки. Арбы, торбы, бурдюки. Стенобитные машины Свирепели, как быки, И свирепые мужчины Глаз таращили белки. Ощетинивали копья, Волокли среди огня Идиотское подобье Деревянного коня. Очищали, причащали, Покорив и покарав, Тех, кто стены защищали, В те же стены вмуровав. И орлы, не колыхаясь, Крыльев сдерживали взмах. Равнодушно озираясь На воздетых головах. А внизу воитель гордый Ставил крепость на ремонт. Ибо варварские орды Омрачали горизонт. Стенобитные машины Вновь ревели, как быки, И свирепые мужчины Глаз таращили белки. Печенеги, греки, турки. Скотоложцы, звонари. Параноики, придурки, Хамы, кесари, цари: — Протаранить! Прикарманить! Чтобы новый Тамерлан Мог христьян омусульманить, Охристьянить мусульман. И опять орлы, жирея, На воздетых головах Озирались, бронзовея В государственных гербах. Возмутителей — на пику! Совратителей — на кол! Но и нового владыку Смоет новый произвол. Да и этот испарится, Не избыв своей вины. Три библейских кипариса Над обломками стены. Плащ забвения зеленый Наползающих плющей, И гнездятся скорпионы В теплой сырости камней. Толпа
Толпа ревела: — Хлеба! Зрелищ! И сотрясала Колизей, И сладко слушала, ощерясь. Хруст человеческих костей. Уснули каменные цирки, Но та же мутная волна. Меняя марки или бирки. Плескалась в наши времена. Народ с толпою путать лестно Для самолюбия раба. Народ, толпящийся над бездной. История, а не толпа. И в громе всякого модерна, Что воздает кумиру дань, Я слышу гогот римской черни, В лохмотьях пышных та же рвань. Все было: страсти ширпотреба И та нероновская прыть. Попытка недостаток хлеба Избытком зрелищ заменить. Но даже если хлеба вдосталь. Арены новой жаждет век. А в мире все не слишком просто, И не измерен человек. Но из былых каменоломен Грядущий озирая край. Художник, помни: вероломен Коленопреклоненный рай. Античный взгляд
Широкий жест самоубийцы — Как перевернутая страсть. Кого он призывал учиться — Возлюбленную, время, власть? Петли вернейшее объятье И прямодушие свинца, И содрогание конца, Как содрогание зачатья! А мощный римлянин, в дорогу Спокойно осушив бокал. Рабу сенаторскую тогу Откинул: — Подойдет, ей-богу! И до упора — на кинжал! Раньше
Нам говорят: бывало раньше, Случалось раньше — верь не верь. Не говорю, что будет дальше. Но раньше — это не теперь. Не та весна, не та погодка. Бывала раньше неспроста Жирней селедка, крепче водка. Теперь вода и то не та. Не так солили и любили… Попробуй исповедь проверь. Но ведь и раньше говорили. Что раньше — лучше, чем теперь? В увеличительные стекла, Как детство, старость смотрит вдаль. Там выглядит царевной Фекла, Гуляет нараспах февраль. Там молодость кричала: — Горько! — А было сладко, говорят. Недаром старость дальнозорка, Не отнимай ее услад. И в этом нет жестокой фальши, И надо этим дорожить. Тем и прекрасна рань, что раньше Жить предстояло, братцы, жить. Лифтерша
Мокрый плащ и шапку В раздевалке сбросил. — Как делишки, бабка? Мимоходом бросил. Бросил фразу эту Сдуру, по привычке. Вынул сигарету. Позабыл про спички. Тронула платочек, Руки уронила: — Так ведь я ж, сыночек, Дочку схоронила… Вот беда какая, Проживала в Орше, А теперь одна я… — Говорит лифтерша. А в глазах такая. Богу в назиданье. Просьба вековая. Ясность ожиданья — Нет яснее света, Зеленее травки… Так у райсовета Пенсионной справки Просят… Выше! Выше! Нажимай на кнопку! Аж до самой крыши Адскую коробку! Никакого счастья Нет и не бывало, Если бабка Настя Этого не знала. Правды или кривды Не бывало горше. Подымает лифты Старая лифтерша. К небесам возносит Прямо в кабинеты… А еще разносит Письма и пакеты. Усталость
Отяжелел, обрюзг, одряб, Душа не шевелится. И даже зрением ослаб. Не различаю лица Друзей, врагов, людей вообще! И болью отдает в плече Попытка жить и длиться… Так морем выброшенный краб Стараньем перебитых лап В стихию моря тщится… Отяжелел, обрюзг, одряб, Душа не шевелится. Тоска по дружбе
Л С
Мне нужен собрат по перу — Делиться последней закруткой, И рядом сидеть на пиру, И чокаться шуткой о шутку. Душа устает голосить По дружбе, как небо, огромной. Мне некого в дом пригласить, И сам я хожу, как бездомный. Тоскуем по дружбе мужской. Особенно если за тридцать. С годами тоска обострится. Но все-таки лучше с тоской. Надежды единственный свет, Прекрасное слово: «товарищ»… Вдруг теплую руку нашаришь Во мраке всемирных сует. Но горько однажды открыть, Что не во что больше рядиться, С талантом для дружбы родиться. Таланта не применить… Тоскую по дружбе мужской Тоской азиатской и желтой… Да что в этой дружбе нашел ты? Не знаю. Тоскую порой. Сирень и молнии. И пригород Москвы…
Сирень и молнии. И пригород Москвы Вы мне напомнили, а может, и не вы… Сирень и сполохи, и не видать ни зги, И быстрые по гравию шаги, И молодость, и беспризорный куст, И самый свежий, самый мокрый хруст. Где кисти, тяжелея от дождя, Дрожмя дрожали, губы холодя. Дрожмя дрожали, путались, текли. И небом фиолетовым вдали Твой город, забегая за предел, Библейским небом грозно пламенел И рушился, как реактивный вал, И в памяти зияющий провал. Так значит — все? Так значит — отрешись? Но я хочу свою додумать жизнь. Когда дожить, в бесчестие не впав. Нет признаков, мой друг… Иль я не прав? Но почему ж так хлещут горячо Сирень и молнии и что-то там еще. Похожее на плачущую тень? Кто ты? Что ты? Я все забыл, сирень… Молитва за Гретхен
Двадцатилетней, Господи, прости За жаркое, за страшное свиданье, И, волоса не тронув, отпусти, И слова не промолви в назиданье. Его внезапно покарай в пути Железом, серой, огненной картечью. Но, Господи, прошу по-человечьи. Двадцатилетней, Господи, прости. Баллада о блаженном цветении
То было позднею весной, а может, ранним летом. Я шел со станции одной, дрозды трещали где-то, И день, процеженный листвой, стоял столбами света. Цвела земля внутри небес в неповторимой мощи. Четыре девушки цвели внутри дубовой рощи. Над ними мяч и восемь рук, еще совсем ребячьих. Тянущихся из-за спины, неловко бьющих мячик. Тянущихся из-за спины, как бы в мольбе воздетых, И в воздухе, как на воде, стоял волнистый след их. Так отстраняются, стыдясь минут неотвратимых, И снова тянутся, любя, чтоб оттолкнуть любимых. Так улыбнулись мне они, и я свернул с дороги. Казалось, за руку ввели в зеленые чертоги. Чертоги неба и земли, и юные хозяйки… Мы поиграли с полчаса на той лесной лужайке. Кружился волейбольный мяч, цвели ромашек стайки. Четыре девушки цвели, смеялись то и дело, И среди них была одна — понравиться хотела. Всей добротой воздетых рук, улыбкою невольной, Глазами — радостный испуг от смелости крамольной. Был подбородка полукруг еще настолько школьный… Всей добротой воздетых рук, улыбкою невольной. А я ушел своим путем и позабыл об этом. То было позднею весной, а может, ранним летом. Однажды ночью я проснусь с тревогою тяжелой, И станет мало для души таблетки валидола. Сквозняк оттуда (люк открыт!) зашевелит мой волос, И я услышу над собой свой юношеский голос: — Что жизнь хотела от тебя, что ты хотел от жизни? Пришла любовь, ушла любовь — не много и не мало. Я только помню — на звонок, сияя, выбегала. Пришла любовь, ушла любовь — ни писем, ни открыток. Была оплачена любовь мильоном мелких пыток. И все, что в жизни мне далось — ни бедной, ни богатой. Со мной существовало врозь, уничтожалось платой. И все, что мужеством далось или трудом упорным, С душой существовало врозь и становилось спорным. Но был один какой-то миг блаженного цветенья. Однажды в юности возник, похожий на прозренье. Он был превыше всех страстей, всех вызубренных истин. Единственный из всех даров, как небо, бескорыстен! Так вот что надо было мне при жизни и от жизни. Что жизнь хотела от меня, что я хотел от жизни. В провале безымянных лет, у времени во мраке Четыре девушки цветут, как ландыши в овраге. И если жизнь — горчайший вздох, то все же бесконечно Благодарю за четырех и за тебя, конечно. Однажды девушка одна
Однажды девушка одна Ко мне в окошко заглянула. Смущением озарена. Апрельской свежестью плеснула. И после, через много дней, Я замечал при каждой встрече. Как что-то вспыхивало в ней И что-то расправляло плечи. И влажному сиянью глаз. Улыбке быстрой, темной пряди Я радовался каждый раз. Как мимолетной благодати. И вот мы встретились опять. Она кивнула и погасла, И стало нестерпимо ясно. Что больше нечего терять. Камчатские грязевые ванны
Солнца азиатский диск, Сопки-караваны. Стой, машина! Смех и визг. Грязевые ванны. Пар горячий из болот В небеса шибает. Баба бабе спину трет. Грязью грязь сшибает. Лечат бабы ишиас. Прогревают кости. И начальству лишний раз Промывают кости. Я товарищу кричу: — Надо искупаться! В грязь горячую хочу Брюхом закопаться! А товарищ — грустный вид. Даже просто мрачный: — Слишком грязно, — говорит. Морщит нос коньячный. Ну а я ему в ответ: — С Гегелем согласно, Если грязь — грязнее нет, Значит, грязь прекрасна. Бабы слушают: — Залазь! Девки защекочут! — Али князь? — Из грязи князь! — То-то в грязь не хочет! Говорю ему: — Смурной, Это ж камчадалки… А они ему: — Родной, Можно без мочалки. Я не знаю, почему В этой малокуче, В этом адовом дыму Дышится мне лучше. Только тело погрузи В бархатную мякоть… Лучше грязь в самой грязи, Чем на суше слякоть! Чад, горячечный туман Изгоняет хвори, Да к тому же балаган. Цирк и санаторий. Помогает эта мазь. Даже если нервный. Вулканическая грязь, Да и запах серный. Принимай земной мазут, Жаркий, жирный, плотный. После бомбой не убьют Сероводородной! А убьют — в аду опять Там, у черта в лапах, Будет проще обонять Этот серный запах. Вон вулкан давно погас, Дышит на пределе! Так, дымится напоказ, Ну, а грязь при деле. Так, дымится напоказ, Мол, большая дума, А внутри давно погас. Грязь течет из трюма. Я не знаю, почему В этой малокуче, В этом адовом дыму Дышится мне лучше! Вот внезапно поднялась В тине или в глине. Замурованная в грязь, Дымная богиня. Слышу, тихо говорит: — В океане мой-то… — (Камчадальский колорит) Скудно мне цевой-то… И откинуто плечо Гордо и прекрасно, И опять мне горячо И небезопасно. Друг мой, столько передряг Треплет, как мочало, А поплещешься вот так — Вроде полегчало. На лежбище котиков
Я видел мир в его первичной сути. Из космоса, из допотопной мути. Из прорвы вод на Командорский мыс Чудовища, подтягивая туши. Карабкались, вползали неуклюже, Отряхивались, фыркали, скреблись. Под мехом царственным подрагивало сало. Струилось лежбище, лоснилось и мерцало. Обрывистое каменное ложе. Вожак загадочным (но хрюкающим все же). Тяжелым сфинксом замер на скале. Он словно сторожил свое надгробье. На океан взирая исподлобья С гримасой самурая на челе. Под мехом царственным подрагивало сало. Струилось лежбище, лоснилось и мерцало. Ворочая громадным, дряблым торсом, Секач над самкой годовалой ерзал, Сосредоточен, хладнокровен, нем, И, раздражаясь затянувшимся обрядом. Пыхтел усач. Однако тусклым взглядом Хозяйственно оглядывал гарем. А молодняк в воде резвился рядом. Тот, кувыркаясь, вылетал снарядом. Тот, разогнавшись, тормозил ластом И затихал, блаженно колыхаясь. Ухмылкой слабоумной ухмыляясь. Пошлепывая по спине хвостом. Но обрывается затишье и дремота. Они, должно быть, вспоминают что-то. Зевота скуки расправляет пасть. Как жвачка, пережеванная злоба Ласты шевелит, разъедает нёбо, И тварь встает, чтоб обозначить власть. Соперники! Захлебываясь, воя, Ластами шлепая, котиху делят двое. Кричащую по камням волоча. Один рванул! И темною лавиной С еще недокричавшей половиной К воде скатился и затих, урча. Два секача друг друга пропороли! Хрипя от похоти, от ярости, от боли. Воинственным охваченные пылом, В распоротых желудках рылись рылом. Заляпав кровью жаркие меха! Спешили из дымящейся лохани Ужраться до смерти чужими потрохами. Теряя собственные потроха… И хоть бы что! Подрагивало сало. Струилось лежбище, лоснилось и мерцало. Здесь каждый одинок и равнодушен. Покамест сам внезапно не укушен. Не сдвинут с места, не поддет клыком. И каждый замкнут собственной особой. На мир глядит с какой-то сонной злобой Недвижным гипнотическим зрачком. Здесь запах падали и аммиачно-серный Извечный дух вселенской свинофермы. Арктическая злоба и оскал. Здесь солнце плоское, закатное, рябое, Фонтаны крови над фонтанами прибоя, И сумрак, и гряда безлюдных скал. — Нет! — крикнул я. — Вовеки не приемлю Гадючьим семенем отравленную землю. Где мысли нет, там милосердья нет. Ты видишь сам — нельзя без человека! Приплюснута, как череп печенега. Земля мертва, и страшен звездный свет. А ночь текла, и млечная громада Спиной млекопитающего гада Отражена… И океанский вал. Над гулом лежбища прокатываясь гулом. Холодной пылью ударял по скулам И, пламенем белея, умирал. Ночной пир на развалинах Диоскурии
А.Х.
Обжор и опивал Достойная опора, Я тоже обладал Здоровьем горлодера. Я тоже пировал При сборище и зелье. Где каждый убивал Старинное веселье. В непрочности всего, Что прочным предрекалось, Одно твое лицо. Как пламя, подымалось. Полуночной судьбы Набросок в лихорадке, И линия губы Как бы прикус мулатки. В непрочности всего Несбыточного, что ли… Вовек одно лицо Пульсирует от боли. И потому его На дьявольскую прочность В непрочности всего Пытает червоточность. И потому у губ Так скорбны эти складки, Но потому и люб Твой пламень без оглядки. Пусть обескровлен пир От долгих посиделок, И плотно стынет жир Предутренних тарелок… И страшен невпопад Трезвеющий Иуда, Его далекий взгляд Откуда-то оттуда… И все-таки, клянусь. Мы сожалеть не будем, Что нас подводит вкус От голода по людям. Ты слышишь чистый звук. За окнами простертый? Крик петуха, мой друг, Но этот город мертвый… Крик петуха, мой друг. Под млечным коромыслом. Где тонет всякий звук, Не дотянув до смысла. Фальшь
Невыносима эта фальшь Во всем — в мелодии и в речи. Дохлятины духовной фарш Нам выворачивает плечи. Так звук сверлящего сверла, Так тешится сановной сплетней Питье с господского стола Лакей лакающий в передней. Прошу певца: — Молчи, уважь… Ты пожелтел не от желтухи… Невыносима эта фальшь, Как смех кокетливой старухи. Но чем фальшивей, тем звончей. Монета входит в обращенье. На лицах тысячи вещей Лежит гримаса отвращенья. Вот море гнилости. Сиваш. Провинция. Шпагоглотатель. Невыносима эта фальшь. Не правда ли, очковтиратель?! Давайте повторять, как марш, Осознанный необратимо, Невыносима эта фальшь. Да, эта фальшь невыносима. Кюхельбекер
Защемленная совесть России, Иноверец, чужой человек. Что тебе эти беды чужие, Этот гиблый пространства разбег! Что тебе от Москвы до Тибета — Ледовитый имперский простор? Что тебе это все? Что тебе-то? Этот медленный мор, этот вздор? Что тебе это мелкое злобство, На тебя, на себя, эта ложь? Как вкусившего сладость холопства Ты от сладости оторвешь? Что тебе эти бедные пашни, Что пропахли сиротским дымком, Что тебе эти стены и башни. Цвета крови, облитой белком? Что тебе? Посмотрел и в сторонку. Почему же, на гибель спеша, В ледовитую эту воронку, Погружаясь, уходит душа… Лев Толстой в Ясной Поляне
От тесноты квартир, от пресноты, От пошлости любого манифеста В горах вам не хватало высоты, А на земле вам не хватало места. Какая же устроит благодать Вас, неустроенных у всех времен на стыке? И не могла оседлость оседлать. Хотя пытались многие владыки. Пытались и пытали эту прыть. Догадываясь смутно и тревожно: Движенье мысли невозможно победить. Хотя, конечно, попытаться можно. Летело в ночь от страждущей души Усталому и сумрачному богу: — Страданием страданье ублажи И обреки на вечную дорогу! От Беринга куда-то на Таймыр, От тесноты в тоске по океану… Так можно ли, когда неясен мир. Не бросить, прокляв. Ясную Поляну? Так, изменяя собственной родне. Вы в странствиях искали постоянства. Не странно ли, в такой большой стране Вы умирали в поисках пространства? Тесны моря. Объятия невест. Тесна Сибирь, и тесен каждый город. О, ищущий руки российской жест И сладострастно рвущий тесный ворот! Он верою сломал неверию Хребет. Но пусты невода. Он словом победил империю. Но не был счастлив никогда. Тютчев
Откуда этой боли крик Или восторг в начале мая? Смешной и суетный старик Преображается и вмиг Меч гладиатора вздымает! Многообразна только мысль, Все остальное исчерпалось. Над нами тютчевская высь — Испепелись и воскурись! — Попробуй взять ее — осталась. Что чудо лирики? Огонь, Из бездны вырванный зубами. И странен стих, как звездный камень, С небес упавший на ладонь. Маяковский
Большой талант как бы свирепость Петровская: — Да будет флот! Все бывшее почти нелепость! Наоборот! Наоборот! Довольно любоваться замком Воздушным! Настоящий строй! Довольно прижиматься к мамкам! Своей обзаведись семьей! Он ходит яростный и хмурый: — Не то! Не так! Наоборот! — Отталкиваясь от культуры. Культуру двигает, как род! Он говорит: — Вперед, подранки! У вас пронзительней права! Но ваши маленькие самки — Курдюк, что убивает льва. Любовь! Любовь! Его химера! Пантера! Кукла без размера! Он знает, но глаза, глаза… Брезгливый комплекс Гулливера И лошадиная слеза. Бывает, боль твоя наружу…
Бывает, боль твоя наружу Не может вырваться никак, И что-то смутно гложет душу, И на душе тревожный мрак. Когда во рту больные зубы. Вот так какой-то защемит. Гадаешь, поджимая губы. Не зная сам, какой болит. Когда ж среди корявых дупел Болящий зуб, как некий звук. Почуял, языком нащупал Ее пульсирующий стук — Боль не стихает. Но от века Страшится хаоса душа. И даже в боли человеку Определенность хороша. Мне снились любящие руки…
Мне снились любящие руки. Они тянулись и просились. И музыки далекой звуки Сквозь толщу жизни доносились. Сквозь толщу жизни эти звуки, Сквозь мусор горьких заблуждений. И эти любящие руки, Как ветви, с робостью весенней Тянулись долгое мгновенье И не решались прикоснуться. Как будто их прикосновенье И означало бы — проснуться. Ушедшей женщины тиранство…
Ушедшей женщины тиранство Превозмоги, забудь, замкнись! Опустошенное пространство Упорная заполнит мысль. Из прожитого, как из глыбы. Глядится мысль в грядущий день. Но грустные ее изгибы — Живой предшественницы тень. Промчатся годы, и другая, Другая женщина уже, Мысль, словно воду, вытесняя. Располагается в душе. И смех ее, и бедный лепет Нам озаряет Божий день. Но красоты духовной трепет — Той, побежденной мысли тень. И лишь поэт, веками маясь. Марает скорбную тетрадь, И мысль и женщину пытаясь В одном пространстве удержать. Анита
Глухонемая девочка Анита, Меня увидев, бросилась ко мне. Ручонками колени обхватила И головой барашковой, шерстистой Потерлась о пальто… И, вдруг лицо Вверх запрокинув, распахнула мне И что-то длинно, длинно промычала. Я наклонился. Тронуло лицо Младенческое, влажное дыханье, И темные, масличные глаза Незамутненной радостью струились. Кто я? Что я? Знакомый человек. Возможность приложения любви. Возможность промычать ее блаженно. Желанье головенкой потереться. Как бы заложенное в каждой пряди Крутой, барашковой, свалявшейся слегка. И благодарное рыдание во мне Вдруг поднялось, и горло запрудило, И смерзлось в нем, не вырвавшись наружу. Глухонемая боль, вернее, хуже. То, что от боли остается там, на дне… Как горько все, любимая, как горько… Бессмысленная сладость поцелуев, Которыми любви заткнули рот. …Любовь — тоннель, что роют с двух сторон. Не так ли вор в чужой квартире ночью, Не смея свет зажечь, торопится, спешит И, спичками все чиркая, хватает Бессмысленные вещи. В том числе И те, что выдадут его потом при свете. Когда любовь не окрыляет зренья, Когда любовь не расширяет совесть. Когда она самообслуга страсти, Пускай двоих, она ничуть не лучше. Гораздо хуже одинокой, той… Была привязанность, как рок или, точней, как рак… Глухонемая девочка Анита, Как много горьких мыслей пронеслось. Когда младенческое влажное дыханье И ясное, как божий звук, мычанье Мне ясно озарило жизнь мою! Ты, и не жившая, что знаешь ты о жизни? Не слышавшая этот мир ни разу. Не говорившая на нашем языке. Откуда понимаешь все, что надо? Ты славная, ты вечная догадка, Что в этом нету никакого чуда. Мы с замыслом прекрасным рождены, Но чудо — пронести его до смерти. Добро — внутри. Но страшен мир наружный, И страшен жест ограбленной души. Ладонями прикрытое лицо: Не говорить, не думать, не смотреть! Один жалеет бедняков…
Один жалеет бедняков. Другой детей и стариков. Еще кого-то третий. Да мало ли на свете. Кого жалеть не жалко? А мне моя весталка Твердит: — Бесстрашных жалко! Кудрявая головка…
Кудрявая головка. Упавшая на грудь… Случайная обмолвка Вдруг распахнула суть. Ты засмеялся: «Рыльце Любимое в пушку… Не берегут кормильца На этом берегу». Но по кристаллу жизни Лжи трещина прошла, Так боль за боль отчизны Однажды обожгла. Ты истины виденье С улыбкою отверг. А день, как в дни затменья. Медлительно померк. Воспоминанье об отце, работавшем на фруктовом складе
Это было так давно, Когда я и собачка моя За оркестром бежали по городу. Это было так давно, Когда деревенские гости К нам домой приезжали на лошадях. Это было так давно, Когда летчики над городом Еще высовывались из аэропланов. Это было так давно, Когда женщины в ведрах таскали Урожай дождевой воды. Это было так давно. Когда саранча Еще казалась коричневым кузнечиком. Это было так давно. Когда в жаровнях осени Еще лопались жареные каштаны. И только фруктовые лавки порой. Только фруктовые лавки Тобою пахнут, отец мой. Эгоизм
В великом замысле природы Есть чудо из чудес — глаза! Мы видим небо, зелень, воды. Все расположенное за Пределом нашим. Не случайно Себя нам видеть не дано. Какой тут знак? Какая тайна? Что в тайне той заключено? Другой! Вот поле тяготенья И направления любви. В глазах другого отраженье Твое — найдут глаза твои! Там облик твой порою зыбкий, Порой струящийся, как свет. Живой, мерцающий и гибкий Твой незаконченный портрет. А человек в слепой гордыне Доверил зеркалу свой лик. Чтобы отчетливый отныне Ему служил его двойник. Но, замысел первоначальный Своей же волей истребя. Он в этой четкости зеркальной Лжет, фантазируя себя. Любитель книг
Любитель книг украл книгу у любителя книг. А ведь в каждой книге любителя книг, В том числе и в украденной книге, Говорилось: не укради. Любитель книг, укравший книгу у любителя книг. Разумеется, об этом знал. Он в сотнях своих книг, В том числе и в книгах, не украденных у любителей книг, Знакомился с этой истиной. И авторы этих замечательных книг Умели каждый раз этой истине придать новый, свежий оттенок. Чтобы истина не приедалась. И никто, как любитель книг. Тот, что украл книгу у любителя книг. Не умел ценить тонкость и новизну оттенков. Которыми владели мастера книг. Однако, ценя тонкость и новизну оттенков В изложении этой истины. Он как-то забывал о самой истине. Гласящей простое и великое: — Не укради! Что касается меня во всей этой истории. То я хочу сказать, что интеллигенции Не собираюсь выдавать индульгенции. Вино
У тетушки, бывало, стопку Перед сияющим блином. А легкую печаль, как пробку. Случалось вышибать вином. Все это молодость и младость, И рядом музыка гремит. Подруги юная лохматость И просто к жизни аппетит. И просто розовую чачу На рынке в утреннюю рань. И всю серебряную сдачу Бродяге — промочить гортань. Плод животворного безделья Вино и с гонором хандра. Но страшно позднее похмелье. Коньяк, не греющий нутра. Теперь лишь тем и знаменито Питье, туманящее взор. Что и не нужно аппетита, А надо догасить костер. Жизнь отключающее зелье И впереди и позади. Нет, шабаш черного веселья, Друзья, господь не приведи! Ах, как бывало в детских играх…
Ах, как бывало в детских играх — Зарылся с головой в кустах! И от волненья ломит в икрах, И пахнет земляникой страх! Поглубже в лес, кусты погуще. Чтоб интереснее игра! И вдруг тревогою сосущей: — Меня найти уже пора! И холодеет под лопаткой: — В какие дебри я залез! — Невероятная догадка — И разом сиротеет лес! Ты сам выходишь из укрытья: — А может, просто не нашли? — Какое грустное событие: Игра распалась. Все ушли. …Вот так вот с лучшей из жемчужин Поэт, поднявшись из глубин, Поймет, что никому не нужен. Игра распалась — он один. Под смех неведомых подружек Друзья в неведомом кругу С обычным продавцом ракушек Торгуются на берегу. Моцарт и Сальери
В руке у Моцарта сужается бокал. Как узкое лицо Сальери. Вино отравлено. Об этом Моцарт знал. Но думал об иной потере. Вино отравлено. Чего же Моцарт ждал. На узкое лицо не глядя? В слезах раскаянья и вдребезги бокал, Сальери бросится в объятья? Вино отравлено. Печаль — и ничего. Распахнутые в звезды двери. Взгляд не Сальери прячет от него. Но Моцарт прячет от Сальери. Вино отравлено. А Моцарт медлил, ждал, Но не пронзила горькая услада. Раскаянья рыдающий хорал… Тогда тем боле выпить надо. Все кончено! Неотвратим финал! Теперь спешил он скорбный час приблизить. Чуть запрокинувшись, он осушил бокал. Чтобы собрата взглядом не унизить. Отрезвленье
Чтоб разобрать какой-то опус, Я на пиру надел очки. Мир отвлеченный, словно глобус. Ударил вдруг в мои зрачки. И, отрезвевшею змеею, Я приподнял глаза в очках. Грохочущею колеею Катился пир на всех парах. Остроты злобные, как плетки, И приговоры клеветы. Как бы смердящие ошметки Душ изрыгающие рты. Я оглядел мужчин и женщин Сквозь ясность честного стекла И увидал извивы трещин, Откуда молодость ушла. Вот эту я любил когда-то, А эти были мне друзья. И где тут время виновато. Где сами — разобрать нельзя. Что сотрясало вас, мужчины. Какие страхи пропастей? Нет, эти страшные морщины Не от возвышенных страстей! Что юности сказать могли бы. Покинувшей далекий сруб. Властолюбивые изгибы Вот этих плотоядных губ? Уже вдали, уже отдельно От пережитого всего. Душа печалилась смертельно. Но не прощала ничего. А воздух распадался рыхло, И под уклон катился пир. Я снял очки. Душа притихла. И воцарился горький мир. Ложь
В устах у молодости ложь Или бахвальство в клубах дыма, Не то, чтобы простишь — поймешь, Оно, пожалуй, исправимо. Поймешь застольных остряков И лопоухого позёра. Но лица лгущих стариков. Но эта ярмарка позора, Но этот непристойный дар. Что, как работа, многих кормит… Апоплексический удар. Едва опередивший бормот… За что, за что пытать судьбу Перед вселенской немотою, Когда одна нога в гробу. Канкан отплясывать другою?! Жизнь, нет тебе вовек прощенья…
Жизнь, нет тебе вовек прощенья, За молодые обольщенья. За девичьих очей свеченье. За сон, за ласточкину прыть. Когда пора из помещенья, Но почему-то надо жить С гримасой легкой отвращенья. Как в парикмахерской курить. Неясный звук
Что там? Тревогою мгновенной Неясный звук протрепетал. То человек? Или Вселенной До нас доносится сигнал? Что там? Тоскует мирозданье? Иль ропот совести и зов? То всхлипы тайные страданья Или капели водоклев? Что там? Рыданье или хохот? Шуршанье веток или крыл? (Машины пробежавшей грохот Тот звук неясный перекрыл.) Что там за стенкой шевелится? Сосед? Он спит или не спит? Хрипит, придушенный убийцей, Или, подвыпивший, храпит? Неясный звук! Здесь воля наша Водоразделом пролегла. Весов таинственная чаша Над бездною добра и зла. Не говори потом: — Не предал… Не знал… Понятья не имел… Да, ты не знал! Да, ты не ведал! Поскольку ведать не хотел! Прекрасное лицо миледи…
Прекрасное лицо миледи Нас потрясало неспроста. Оно — намек, что есть на свете Души бессмертной красота. Оно намек, что есть на свете Светящаяся доброта. Сама ж прекрасная миледи Не смыслит в этом ни черта. В ее ногах и в зной, и в стужу, Коленопреклоняясь зря, Влюбленные искали душу. Как пьяницы у фонаря… Несовместимы совершенства: Почти всегда в одной — одно. И на частичное лишенство Живущее обречено. Самой природе перегрузки Не по плечу мильоны лет. В прекрасной мантии моллюска Жемчужин не было и нет. …А он влюбился, бедный малый, Не понимая ничего. Простим, простим, простим, пожалуй. Ошибку дивную его! Баллада о юморе и змее
В прекрасном, сумрачном краю Я юмору учил змею. Оскалит зубки змейка. Не улыбнись посмей-ка! Но вот змеиный юмор: Я всхохотнул и умер. Сказали ангелы в раю: — Ты юмору учил змею, Забыв завет известный, Вовеки несовместны Змея и юмор… — Но люди — те же змеи! — Вскричал я. — Даже злее! …И вдруг зажегся странный свет. Передо мной сквозь бездну лет В дубовой, низкой зале Свифт с Гоголем стояли. Я сжал от боли пальцы: — Великие страдальцы. Всех лилипутов злоба Вас довела до гроба. — Учи! — кивнули оба. и растворились в дымке, Как на поблекшем снимке. Я пробудился. Среди книг, Упав лицом на черновик, Я спал за письменным столом Не в силах совладать со злом. Звенел за стенкой щебет дочки. Но властно призывали строчки: В прекрасном, сумрачном краю Я юмору учил змею… Детство и старость
Не именины и не елки. Не лимонадные иголки. Не сами по себе, не в лоб. Но детства сладостный захлеб. Но тайно льющийся из щелки. Куда прильнули наши челки. Грядущей жизни праздник долгий. Его предчувствия озноб. Порой не так ли — кто ответит? — В глазах у мудрых стариков Грядущей жизни праздник светит, Иль близость кроткий взор приветит Не смерти, что любого метит, — Освобожденья от оков. Суеверие
Что сулят нам в грядущем созвездия. Что гадалки, что кошки, что сны? Суеверие — призрак возмездия Затаенного чувства вины. Бога нет. Но во тьме бездорожия Много странных и страшных примет. Суеверие — вера безбожия. То-то боязно! Бога-то нет. Время
Расплывчатый образ времени Внезапно щемяще и четко Качнулся над старой кофейней Поверх поседелых голов. Где форварды моей юности, Перебирая четки, Перебирают возможности Своих незабитых голов. Когда в толпе с умершим другом…
Когда в толпе с умершим другом Лицо подобьем обожжет, С каким блаженством и испугом В груди сожмет и разожмет! Пусть для тебя еще не вечер. Но кажется, далекий миг Втолкнул и вытолкнул до встречи Космической ошибки сдвиг. Так на вершине поднебесной Альпийским холодом дыша. Почти внезапно бездну с бездной. Пьянея, путает душа. Как дети в радостную воду. Она кидается в обрыв, Как бы вселенскую свободу Еще в земной предощутив! Сходство
Сей человек откуда? Познать — не труд. Похожий на верблюда Пьет, как верблюд. Похожий на оленя Летать горазд. Похожий на тюленя Лежит, как пласт. Что толку бедолагу Жалеть до слез? Похожий на конягу И тянет воз. В броню, как черепаха, Одет иной. Переверни — от страха Замрет герой. А тот стучит, как дятел, В кругу родни. Держу пари, что спятил От стукотни. Качается головка, Цветут глаза. Не говори: — Плутовка. Скажи: — Гюрза! Похожий на совенка Возлюбит мрак. Похожий на ребенка — Мудрец, чудак. Похожий на барана — Баран и есть! Похожий на тирана Барана съест. И в ярости пророка Жив носорог. Когда коротконого Мчит без дорог. Я думаю — живущий Несет с собой Из жизни предыдущей Жест видовой. Остаточного скотства, Увы, черты. Но также благородства И чистоты. Забавно это чудо — И смех и грех. И страшен лишь Иуда: Похож на всех. Элегия
День, угасая на лету. Там на закате колобродит. И горизонт свою черту. Еще условную, проводит. Не потому ли дарит ночь Живому мудрая природа, Чтобы, привыкнув, превозмочь Мрак окончательный ухода? Так друга кроткая рука, Встречая нас в родном предместье. Как бы смягчив издалека Готовит к неизбежной вести. Что смерти черный монумент? Единство времени и места. Но грусти мягкий аргумент Сильней нелепого протеста. Покуда эта грусть свежа, В огнях столиц и в захолустье — Мы живы. Мертвая душа Не ведает вечерней грусти. И потому в закатный час Не обо мне грусти и майся, О жизни, разлучившей нас, Грусти. И грусти не пугайся. В горах Армении
Вдали от гор давно закисли: Размер, стопа. Вверх по тропе в первичном смысле Ступи, стопа. Вокруг армянские нагорья. Легко, светло. Здесь некогда плескалось море. Но истекло. Бог на людей за жизнь без веры, За грех по гроб (Не половинчатые меры) Низверг потоп. Да сгинет лживое, гнилое. Пустой народ! Дабы от праведника Ноя Пошел приплод. О Арарат над облаками. Когда б не ты. Еще бы плавал Ной над нами. Ковчег, скоты. Еще бы плыл и плыл над нами Сквозь хлябь времен. И над ревущими волнами Архангел-слон. Он протрубил у Арарата: — Я вижу брег! Но оказалось, рановато Приплыл ковчег. И сын, возмездию не внемля (Не Сим, но Хам), Привнес на вымытую землю Родной бедлам. Мелькали царства, книги, числа… Кумирни зла. Как бы в огонь — вовек и присно! Как бы дотла! Что человек для человека? О Арарат! Из всех, кого вспоило млеко, Он виноват. Он совесть заменил насущным: Вперед! Вперед! Как будто совесть сам в грядущем Изобретет. Ракеты, космос, книги, числа. Плоды ума. Ветхозаветная зависла Над нами тьма. Покуда в атомном дымище Мир не усоп, Вода, по крайней мере, чище, Я за потоп. И если дело до ковчега Дойдет, как встарь, На борт — не стоит человека. Такая тварь! Мы это чувствуем боками Своей тщеты. О Арарат над облаками. Когда б не ты! Гегард
С грехом и горем пополам. Врубаясь в горную породу, Гегард, тяжелоплечий храм. Что дал армянскому народу? Какою верой пламенел Тот, что задумал столь свирепо Загнать под землю символ неба. Чтоб символ неба уцелел? Владыки Азии стократ Мочились на твои надгробья, Детей, кричащих, как ягнят, Вздымали буковые копья. В те дни, Армения, твой знак Опорного многотерпенья Был жив, Гегард, горел очаг Духовного сопротивленья. Светили сквозь века из мглы И песнопенья и лампада. Бомбоубежищем скалы Удержанные от распада. Страна моя, в лавинах лжи Твои зарыты поколенья. Где крепость тайная, скажи. Духовного сопротивленья? Художник, скованный гигант. Оставь безумную эпоху. Уйди в скалу, в себя, в Гегард, Из-под земли ты ближе к Богу. У ног цветок из камня вырос…