Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Радуга Фейнмана. Поиск красоты в физике и в жизни - Леонард Млодинов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Но вот люди-то настроены скептически.

– Их право. Но ею все равно стоит заниматься. Смотрите: когда я только притащил сюда Джона, почти десять лет назад, мы не знали даже о связи тяготения и струн. Я тогда не ведал, для чего струны вообще сгодятся. Но я знал, что будет отлично. Слишком уж красиво, чтоб не быть. Очевидно, не все это видели. Когда Джон Шварц и Майкл Грин обнаружили связь с гравитацией, это обнадежило. Я гордился и радовался, что Джон в Калтехе. Но все-таки кое-кто влиятельный по-прежнему не понимает. Есть дикое противодействие. Даже неприязнь.

– Полагаю, люди не видят связи этой теории с реальностью, – вставил я.

– Потому что исследования в струнной теории проходят самые неожиданные стадии. Создание этой теории – открытие, а не изобретение. Они ищут нечто существующее, а не создают нечто подходящее экспериментальным данным. Продвигаются медленно. Но есть надежда, что собирается уникальная, непротиворечивая теория. Поэтому я их и поддерживаю. Нутром чую, что-то в этом есть. Скажем так: я поддерживаю заповедник исчезающих теорий.

Позднее я узнал, что Фейнман не возражал против идеи, что какая-нибудь теория – например, струнная – нечто существующее, которое нужно выкопать, а Марри верил, что со струнной теорией все так и есть. Но Фейнман считал, что лишь принцип наблюдения за природой, а не жажда ученых к унификации, может привести к верной теории. Таков был его вавилонский подход – молись на явление, а не на объяснение.

Так что Фейнман порицал струнную теорию, а Марри ей покровительствовал. Такие вот они, Фейнман и Марри – притягивались своими гениями, отталкивались своими философиями и оставались в равновесии на орбите. Я отчего-то не мог представить их друг без друга. Когда Фейнман умер, мне казалось, Марри слетит с орбиты, как Луна, если бы Земля вдруг исчезла.

Цель науки, может, и описывать реальность, но покуда науку делают люди, на описание влияют человеческие свойства. Фейнманы будут привержены данным, Марри будут следовать своим философиям, своей потребности классифицировать природу – чисто и аккуратно. В конце концов, оба могут добиться успеха – и если добьются оба, примиритель покажет, как их теории подходят друг другу: в точности как Фримен Дайсон сделал с диаграммами Фейнмана. Так же, как в квантовой механике энергию можно рассматривать и как частицу, и как волну, разные видения могут оказаться верными одновременно, они суть не что иное как разные взгляды на одно и то же многогранное чудо – природу.

Марри доказал, что он хороший природоохранник. Вопреки серьезному давлению против продления Шварцу его ставки, его даже слегка повысили – до старшего научного сотрудника – и подписали с ним договор еще на три года. Марри пока не добился для Шварца, чего хотел – постоянной ставки, но пока сойдет как есть.

Узнав о смерти жены Марри, я восхитился, что ему хватило сосредоточенности сделать для Джона хотя бы это. Маргарет проболела больше года. Безнадежный у нее был рак – прямой кишки, он распространился и на печень.

Поначалу Марри подошел к раку так же, как Фейнман: изучил все возможности и полностью включился в выбор лечения. Но под конец их методы разошлись. Фейнман, как обычно, остался верен данным: ему уже толком не могли помочь. Но Марри не смог принять того, что при его гении и доступных ему ресурсах современной науки Маргарет, своего единственного преданного друга, он спасти не может. И даже после того как ему сообщили, что надежды нет, он отчаянно пытался продержать ее живой на экспериментальных методах – уповая на то, что пока суд да дело, изобретут лекарство.

И посреди всего этого он как-то еще ухитрился удержать Джона Шварца в Калтехе.

Константин сказал мне, что, по общему мнению, после смерти Маргарет Марри помягчел. Он больше не кричал так громко, как раньше, – и так часто. Будто подменили Марри, говорил Константин. Я «старого Марри» и не знал, но заметил, что за следующий год он и впрямь стал мягче. Никогда больше я не слышал, как Марри вопит за стенкой. Я раздумывал, что это: сил поубавилось или они ушли на глубину? Может, ценой этой потери он нашел лучший способ жить? Со временем я научился его жалеть. Не потому, что теперь он больше не ощущал потребности разглагольствовать и неистовствовать или постоянно доказывать, что он круче, а потому что первые пятьдесят два года своей жизни он ее ощущал.

XV

Как-то раз ближе к вечеру мы с Константином шли по дорожке под оливами. Академгородок был тих. Всю ночь и утро лил дождь, но теперь прекратил. Ветви олив блестели в первом после ливня солнце. Недавно Фейнман предложил мне взглянуть на одного аспиранта, жившего в общежитии неподалеку. Я решил сходить к нему и прихватил с собой Константина.

Глаза у него были красные. Еще одна долгая ночь с Мег. Пили в каком-то баре «для своих» в Голливуде. Потом у них под дождем сломался «фиат». Отличная машина – если только не нужно куда-нибудь на ней доехать. Но Константина устраивала. Домой добрались на буксире, после чего занялись любовью. Константин несколько раз говорил, что они с Мег не очень соответствуют друг другу на интеллектуальном уровне, однако, судя по всему, на остальных уровнях все обстояло хорошо. Мне-то виделось, что они созданы друг для друга – как модели с обложек «Cosmopolitan» для моделей с обложек «Cigar Aficionado».

Мне было одиноко, и я порадовался, что он согласился пойти со мной. Такой вот он, Константин – вечно готов к приключениям.

– Что такого особенного в этом парне, что Фейнман тебя к нему засылает? – спросил он.

Я пожал плечами. Фейнман сказал лишь, что будет интересно – или, вернее, интер-ресно, как он это произносил. Кажется, у этого аспиранта имелась коллекция пауков. Я подумал, что коллекция, видимо, будь здоров какая, раз заслуживает специального визита.

Константин изящно вышагивал по мокрой дорожке. Ни единой капли воды на элегантные итальянские туфли не подцепил. Я случайно влез в глубокую лужу и зачерпнул в ботинок. Яма в бетоне, должно быть. Пока я выливал воду из обуви, Константин спросил, не хочу ли я поработать вместе с ним над его исследованием.

– Брось ты струнную теорию, – сказал он. – И брось пытаться решить квантовую хромодинамику математикой. Компьютеры – вот ответ. Компьютеры – это будущее. Хочешь успеха – ставь на них сейчас.

Константин работал над квантовой хромодинамикой, но относился к растущему числу компьютерных физиков, трудившихся в области так называемых теорий решеток. Поскольку уравнения квантовой хромодинамики, похоже, не могли быть решены людьми, физики-компьютерщики поручили это машинам. А поскольку никакой компьютер, даже самый быстрый, не мог обращаться с бесконечным количеством точек в пространственно-временном континууме, теоретикам решеток пришлось переписать уравнения в терминах конечных решеток из точек, отсюда и название ученых – теоретики решеток.

Предложение Константина застало меня врасплох. Он разговаривал как Рей о своей подруге и ее работе в Беллвью.

– Вот увидишь, – заверил меня Рей, – рано или поздно компьютеры будут всюду. Как ЭАЛ в «Одиссее-2001».

– Может, и так, – сказал я, – но смогут ли они мусор собирать?

– Не, моя работка при мне останется, думаю, – ответил он. – Но дурь курить смогут, это точно.

– Грустные времена придут, – заметил я.

– Ну уж, – отозвался Рей. – Компьютеры людей не заменят. Они их дополнят. Обдолбанный ЭАЛ под боком вечеринку только украсит.

Опыта в программировании у меня было мало, но я что-то не замечал, как они улучшают вечеринки. Не видел я в них и панацеи непреодолимым теориям. Константин мне нравился, но по-настоящему я в его подход не верил. Добывать ответы из компьютера – все равно что из черного ящика. Такое ощущение, что они предлагают решения – численные результаты, – не давая понимания, какое получаешь, решая уравнения приблизительно, но самостоятельно, математически. Поэтому-то компьютерным решениям я и не доверял. Константину я раньше ничего этого не говорил, да и теперь не видел смысла. А к тому же понял, что мое неверие в подход еще не означает, что он ложный – и даже что его не надо пробовать. Надо было примериться собственной интуицией к тому факту, что теории решеток в гораздо большем почете, чем струнная теория, – и куда благоприятнее для будущей постоянной ставки. Да и с Константином мне, наверное, приятно было бы работать.

– Слушай, – сказал он, учуяв мою нерешительность, – мы рассчитали массу протона. Простой математикой это никому не по силам.

Он был прав. Масса протона – простая для экспериментальных измерений величина, а вот теоретически эта масса зависела от кварков внутри и от их сильных взаимодействий, а потому была одной из задач квантовой хромодинамики, которую никто не знал, как решать. Константин произвел некоторый фурор, проделав это на компьютере: многие компьютерные скептики поразились точности ответа.

Он подмигнул мне.

– Это был мой пропуск в Калтех, как-никак, м?

Мы нашли комнату Чувака-Паука, постучали, он открыл. Тощий, в калтеховской футболке на несколько размеров больше необходимого. У него была большая комната, залитая свежим солнечным светом, но вряд ли ему это нравилось. Ему бы и в пещере отлично было, подумал я. То же касалось и главных, судя по всему, обитателей комнаты – нескольких сотен пауков.

Комната была с математической эффективностью заставлена ломберными столиками – но не для удобства людей. Между ними едва можно было протиснуться. На столиках рядами стояли пластиковые стаканчики. В каждом жило по пауку – или, по крайней мере, паукообразному гаду. Громадные пауки. Малюсенькие. Волосатые. Лысые.

– Там и вон там, – пояснил он, – ядовитые… Выползти они не могут, – прокомментировал Чувак-Паук. – Смотрите, – он накренил один стаканчик, чтобы показать, какие у него скользкие стенки и паук не может по ним взобраться. Воском он их покрыл? Или полиамидом? Непонятно. Однако так или иначе фокус сработал. И слава богу, подумал я. Но следом подумал, что произойдет, случись землетрясение. Под Юрикой год назад, в ноябре, было 7,2 балла. У Константина мысли оказались менее теоретическими.

– Слушайте, – сказал он, разглядывая коллекцию, – а где вы спите?

И тут до меня тоже дошло: в комнате не то что кровати – тут и кресла-то не было. Только столы с пауками.

– Под столами, – ответил Чувак-Паук.

– Девчонкам, небось, нравится, – заметил Константин.

– О, для этого я к ним домой хожу, – ответил Чувак-Паук.

С учетом его интересов и малочисленности в Калтехе студенток я задумался, случается ли с ним «это» вообще. Да и нужно ли оно ему. У него, похоже, любовь с пауками.

Мы ушли.

– Интересно, зачем Фейнман послал тебя смотреть на это? — спросил Константин.

– Не знаю. Но он прав. И впрямь интересно, – ответил я.

– В болезненном смысле слова, – заметил он.

Я пожал плечами.

– По-моему, он вполне счастлив.

– Слушай, некоторые больные люди счастливее всех. Они слишком больны, чтобы понимать, какие они должны быть несчастные.

Он остановился прикурить сигарету.

– Шварц, наверное, тоже счастлив. Может, спит под бухтой струн, – сказал Константин. Не торопясь выдохнул клуб дыма. Я вдруг тоже захотел сигарету. Мне показалось, что Константину она доставляет глубочайшее наслаждение. – Дай знать, если захочешь поизучать решетки, – сказал он. – Обещаю тебе одно… спать под столом с пауками – или струнами – не придется.

С тем мы и двинулись дальше к факультетскому зданию. И тут я приметил вдалеке Фейнмана. Последние два дня выискивал его, надеясь придумать какой-нибудь естественный способ на него напороться и проверить, разговаривает он еще со мной или уже нет. Я сказал Константину, что зайду попозже. И пошел к Фейнману.

Когда я до него добрался, он созерцал радугу. Лицо его от сосредоточенности словно светилось. Будто он раньше никогда такого не видел. А может, будто в последний раз.

Я осторожно приблизился.

– Профессор Фейнман, здрасьте, – сказал я.

– Смотрите, радуга, – ответил он, не поворачивая головы. Я вздохнул с облегчением: в его голосе не слышалось и тени раздражения.

Я стал вместе с ним смотреть на радугу. Она производила довольно сильное впечатление, если остановиться и глядеть на нее. Я тогда ради этого обычно не останавливался.

– Интересно, что думали о радуге древние, – поразмыслил я вслух. Мифов о звездах множество, но мне показалось, что радуги должны были казаться не менее загадочными.

– С этим к Марри, – отозвался Фейнман. Позднее я проверил эту теорию Фейнмана – спросил Марри. Разумеется, я обнаружил, что Марри – энциклопедия туземных и древних культур. Он даже коллекционировал предметы древности. От него я узнал, что племя Навахо считало радугу знаком удачи, а вот другие индейцы полагали ее мостом между живыми и мертвыми. Названия всех этих племен я не то чтобы разобрал, поскольку Марри произносил их аутентично до нечленораздельности.

– Я знаю одно, – продолжил Фейнман, – что по одной легенде ангелы подкладывают золото под концы радуги, и только голый человек может до него добраться. Можно подумать, голому человеку больше нечем заняться, – добавил он с коварной улыбкой.

– А вы знаете, кто первым объяснил подлинную природу радуги? – спросил я.

– Декарт, – ответил он. Еще мгновение – и он смотрел мне прямо в глаза. – Как вы думаете, какая отличительная черта радуги вдохновила Декарта на создание математического анализа? – спросил он.

– Ну, радуга – это на самом деле сечение конуса, видимое как дуга цветов спектра, когда капли воды подсвечены солнечным светом из-за спины наблюдателя.

– И?

– Думаю, вдохновением послужило осознание, что задачу можно проанализировать, рассмотрев одну-единственную каплю и геометрию всего явления.

– Вы упускаете ключевую особенность этого явления, – сказал он.

– Ладно, сдаюсь. Что его вдохновило, по-вашему?

– Я бы сказал, его вдохновила мысль, что радуга – это красиво.

Я смотрел на него растерянно. Он взглянул на меня.

– Как ваша работа? – спросил он.

Я пожал плечами.

– В общем, никак. – Вот бы мне быть, как Константин. У него всего просто.

– Можно я спрошу кое о чем? Вспомните, как были ребенком. В вашем случае не придется напрягаться. Когда вы были ребенком, вам нравилась наука? Была она вашей страстью?

Я кивнул.

– Сколько себя помню.

– И мне, – сказал он. – Помните: это потеха. – С этим он ушел.

XVI

В том узком временном промежутке, когда я знал Фейнмана, он оказал чрезвычайное влияние на мою жизнь. И я даже не отдавал себе отчета, почему. Я знал, что наставником он не будет ни в каком виде. Фейнман избегал любых факультетских и административных дел и мало чем помогал своим аспирантам и молодым докторам. Он даже велел Хелен разослать необычное письмо всем младшим физикам, с которыми работал, два года назад отбывшим из Калтеха. В письме сообщалось, что он более не будет писать им рекомендации, поскольку последние два года не следил за их исследованиями. Он старательно избегал любой деятельности, которую не считал интер-ресной. Бывал резок и груб, а я все равно не растерял нисколько из того мгновенного восхищения, какое непроизвольно возникло при нашей первой встрече. Отчего же?

Тогда я не знал ответа. Ныне, став отцом двоих детей, я понимаю природу этого притяжения. Даже после падений и взлетов примерно пятидесяти лет зрелости, даже умирая, Фейнман оставался ребенком. Свежим, веселым, игривым, лукавым, любопытным… Заинтер-ресованным. Прибавьте волос, вычтите несколько морщин, верните здоровье – и получите того же Фейнмана, который выкрикивал проклятья на вымышленном итальянском хамам-шоферам в Бруклине пятьдесят лет назад[15].

Компания взрослого ребенка вроде Фейнмана заставляла усомниться во многом. Например, в том, что мы делаем в жизни, потому что должны – или, по крайней мере, нам кажется, что должны. Просиживаем на скучных встречах с коллегами – или покупателями, или клиентами, – а на самом деле хотим торчать на улице и пялиться на радугу, а не лепить себе карьеру, к которой не имеем никакой страсти, лишь потому, что так, по идее, выглядит путь к успеху. Как и мои маленькие сыновья, Фейнман был ошеломительно честен с людьми, включая себя самого, и его было не заставить делать то, чего он сам не хотел – во всяком случае, без ворчания. И вот он, контраст: я был все еще волен выбирать себе путь, но уже шел на компромиссы, не успев взяться за дело. Чем, по моему мнению, стоило заниматься? Что придаст моей жизни смысл? Струнная теория? Теория решеток? Или просто «устроиться» в таком месте как Калтех?

Фейнман, разговаривая со мной у себя в кабинете, сказал, что нашел свое место в жизни – в физике.

Я должен был оказаться в физике. Хотите, скажу, как я это понял? Видите ли, у меня у маленького была лаборатория, и я играл в ней. Я говорил, что ставлю эксперименты, хотя никогда по-настоящему их не ставил. Придя в колледж, я понял, что это был за эксперимент. Эксперимент по измерению некой идеи. Но на самом деле мои эксперименты – не про это. Эксперимент был вот в чем: собрать фотоэлемент, который включал бы звонок, или радиоприемник, или что-нибудь такое, когда я перед ним прохожу. Это был не эксперимент по обнаружению чего-нибудь. Просто игра. Я у себя в лаборатории играл. И чинил радиоприемники. В этом городе, во времена Депрессии, а я был всего лишь мальчишкой, и это почти ничего не стоило… и я себе собрал кое-какие инструменты и покупал запчасти. Я понимал, что делаю. Мне так нравилось просто что-нибудь собирать.

А потом я открыл способность к теоретическому анализу. Сначала пошел в МТИ, на первый курс математического факультета. Пошел к декану и спросил: «Сэр, в чем прок высшей математики, если не учить еще более высшей?» И он ответил: «Если такой вопрос возникает, лучше вам дальше математикой не заниматься».

И он оказался совершенно прав. И это меня кое-чему научило.

Я выбрал математику только из-за очень хорошего владения ею. И с чего-то взял, что математика – это высший уровень. Но вообще-то я ею увлекся из-за прикладной науки. А тогда не очень это ценил.

Я увлекался математикой – и увлекался всем, что было как-то полезно. Под полезным я понимаю применять понимание природы, то есть ДЕЛАТЬ с этим что-нибудь. Не просто наплодить еще всякого логического, чудовища этого. Конечно же, нет в том ничего плохого. Математиков я не принижаю. У всех свои интересы. Но я понял, что мой интерес – не точность доказательств, а то, что они доказывают; а это для математиков не самая обычная установка. Им нравится структурировать природу доказательств и прочее. А мне были интереснее факты, показанные математическими соотношениями. Потому что я хотел их к чему-нибудь применять, понимаете? Потому и установка у меня была другая.

Я нашел себе место в физике. Это моя жизнь. Для меня физика – потеха больше, чем что угодно еще, иначе я бы ею не занимался.

XVII

Я стоял у себя в кухне и потягивал крепкий, сладкий, тягучий эспрессо. Ничто не предвещало начала худшего дня в моей жизни.

Проснулся я спозаранку: в город приехал профессор, знакомый с аспирантуры. Он мне был вроде наставника, но мы не виделись много лет. Договорились встретиться в «Атенеуме», на поздний завтрак, или, как он его назвал, ланч. Потом ему нужно было вылетать в Бостон, а мне – идти к врачу.

По моим тогдашним понятиям «спозаранку» означало примерно десять утра. Получается какой-то лежебока, но я еще с аспирантуры привык работать далеко заполночь. Такая уж у физиков традиция, по крайней мере еще со времен Рене Декарта, с семнадцатого века. Декарт никогда не вылезал из постели до полудня. Он, видимо, и завел эту традицию, но поскольку люди вокруг не понимали ее, Декарт обзавелся репутацией лентяя. И тем не менее ему удалось произвести переворот и в физике, и в математике, и в философии. Недурно для лентяя.

В аспирантуре я свою работу романтизировал. Спал допоздна, работал допоздна – и на вечеринках отрывался по полной. Может, три науки я и не перевернул, но, во всяком случае, эти три стороны жизни у меня были под стать Декартовым, думал я. С поправкой на мой график и посвящение себя мыслями и силами почти исключительно работе я с внешним миром почти никак не взаимодействовал. Даже тусовки случались в основном с такими же учащимися, как я. Но мне хватало контактов и с коллегами – и с современниками, и в веках. Для меня физики, отделенные от меня временем – Эйнштейн и Ньютон, а также, разумеется, Декарт, – были такой же частью моего сообщества, как и друзья-физики, обитавшие не рядом в пространстве. Мы все были членами благородного общества, и каждый возлагал свой кирпичик в величественное здание теоретической физики.

В Калтехе все оказалось несколько иначе. Куда-то девалась погруженность. Изучая струнную теорию, я слишком часто поглядывал на часы и искал любого повода отвлечься. Связи с коллегами я толком не ощущал, однако ночной уборщик был крайне любезен, и потому вместо ночных разговоров о физике я обретал довольно обширные знания о профессиональном футболе в Мексике.

Накануне вечером я долго не укладывался из-за возрождения одного старинного увлечения – писательства. Все началось с одного нашего ночного просмотра «Собаки Баскервиллей». Мы с соседями, смотря кино, обычно выкрикивали смешные варианты реплик персонажей. И тогда меня озарило: этот фильм создан для приколов. И я засел писать пародию, нечто похожее на «Аэроплан!»[16] – кино, вышедшее за год до этого, которое я посмотрел пять раз.

Хоть лет с девяти я и пописывал рассказы, в Калтехе о сценарии все равно рассказывать стеснялся. Физики, особенно теоретики, часто считают себя миссионерами – или же они просто снобы. И занятия литературой-то могли счесть едва ли допустимым, а уж сценарий точно был ниже нуля по шкале низколобости. Предполагалось, что я одержим физикой, а не Шерлоком Холмсом.

Об этом я и размышлял, прибыв к 11:30 в «Атенеум» на встречу с другом-профессором. В мои аспирантские времена мы были близки, и я подумал, не спросить ли его совета и по части трудностей с исследованием, и своего нового увлечения. Уверенности в его реакции у меня не было. Явившись, он поразил меня тем, что выглядел в точности так же, как и при нашем расставании: дородный, добродушный, густые седые волосы, окладистая борода. Мне даже показалось, что я опознал его спортивную куртку. Единственная новинка его внешнего вида – крошка в бороде, видимо, с завтрака, а не со времен моей аспирантуры. Это показалось мне до странности обаятельным.

Официант, студент по программе работы и учебы, в форменном облачении, принес нам хлебцы и масло. Мы попивали воду из изящных кубков и посматривали в меню. Я не спрашивал у своего бывшего профессора, над чем он сейчас работает: он добился кое-чего путного лет двадцать назад, но я толком не помнил никаких его публикаций времен нашего с ним общения. Зато я сказал, что поглядываю на струнную теорию. Он знал о ней от ее начала в семидесятых, но удивился, что кто-то ею до сих пор занят. Я мысленно вписал его в лагерь забывчивых – в противовес лагерю скептиков.

– С карьерой будьте осторожны, – сказал он. – Нельзя слишком долго скакать с темы на тему, иначе будет трудно дальше искать работу. Чтобы ваше имя набрало вес, исследованиям требуется определенное постоянство.

– Мне иногда кажется, что я больше ни одной статьи не напишу.

– Дайте время. Не паникуйте.

– Я и не паникую. Скорее… обескуражен.

– У всех у нас бывает. Таков процесс.

– Может, я под это не заточен, – сказал я.

– Слушайте, я в вас верю. Держитесь.

– Спасибо.

Он хмыкнул.



Поделиться книгой:

На главную
Назад