– Но вот люди-то настроены скептически.
– Их право. Но ею все равно стоит заниматься. Смотрите: когда я только притащил сюда Джона, почти десять лет назад, мы не знали даже о связи тяготения и струн. Я тогда не ведал,
– Полагаю, люди не видят связи этой теории с реальностью, – вставил я.
– Потому что исследования в струнной теории проходят самые неожиданные стадии. Создание этой теории – открытие, а не изобретение. Они ищут нечто
Позднее я узнал, что Фейнман не возражал против идеи, что какая-нибудь теория – например, струнная – нечто
Так что Фейнман порицал струнную теорию, а Марри ей покровительствовал. Такие вот они, Фейнман и Марри – притягивались своими гениями, отталкивались своими философиями и оставались в равновесии на орбите. Я отчего-то не мог представить их друг без друга. Когда Фейнман умер, мне казалось, Марри слетит с орбиты, как Луна, если бы Земля вдруг исчезла.
Цель науки, может, и описывать реальность, но покуда науку делают люди, на описание влияют человеческие свойства. Фейнманы будут привержены данным, Марри будут следовать своим философиям, своей потребности классифицировать природу – чисто и аккуратно. В конце концов, оба могут добиться успеха – и если добьются оба, примиритель покажет, как их теории подходят друг другу: в точности как Фримен Дайсон сделал с диаграммами Фейнмана. Так же, как в квантовой механике энергию можно рассматривать и как частицу, и как волну, разные видения могут оказаться верными одновременно, они суть не что иное как разные взгляды на одно и то же многогранное чудо – природу.
Марри доказал, что он хороший природоохранник. Вопреки серьезному давлению против продления Шварцу его ставки, его даже слегка повысили – до старшего научного сотрудника – и подписали с ним договор еще на три года. Марри пока не добился для Шварца, чего хотел – постоянной ставки, но пока сойдет как есть.
Узнав о смерти жены Марри, я восхитился, что ему хватило сосредоточенности сделать для Джона хотя бы это. Маргарет проболела больше года. Безнадежный у нее был рак – прямой кишки, он распространился и на печень.
Поначалу Марри подошел к раку так же, как Фейнман: изучил все возможности и полностью включился в выбор лечения. Но под конец их методы разошлись. Фейнман, как обычно, остался верен данным: ему уже толком не могли помочь. Но Марри не смог принять того, что при его гении и доступных ему ресурсах современной науки Маргарет, своего единственного преданного друга, он спасти не может. И даже после того как ему сообщили, что надежды нет, он отчаянно пытался продержать ее живой на экспериментальных методах – уповая на то, что пока суд да дело, изобретут лекарство.
И посреди всего этого он как-то еще ухитрился удержать Джона Шварца в Калтехе.
Константин сказал мне, что, по общему мнению, после смерти Маргарет Марри помягчел. Он больше не кричал так громко, как раньше, – и так часто. Будто подменили Марри, говорил Константин. Я «старого Марри» и не знал, но заметил, что за следующий год он и впрямь стал мягче. Никогда больше я не слышал, как Марри вопит за стенкой. Я раздумывал, что это: сил поубавилось или они ушли на глубину? Может, ценой этой потери он нашел лучший способ жить? Со временем я научился его жалеть. Не потому, что теперь он больше не ощущал потребности разглагольствовать и неистовствовать или постоянно доказывать, что он круче, а потому что первые пятьдесят два года своей жизни он ее ощущал.
XV
Как-то раз ближе к вечеру мы с Константином шли по дорожке под оливами. Академгородок был тих. Всю ночь и утро лил дождь, но теперь прекратил. Ветви олив блестели в первом после ливня солнце. Недавно Фейнман предложил мне взглянуть на одного аспиранта, жившего в общежитии неподалеку. Я решил сходить к нему и прихватил с собой Константина.
Глаза у него были красные. Еще одна долгая ночь с Мег. Пили в каком-то баре «для своих» в Голливуде. Потом у них под дождем сломался «фиат». Отличная машина – если только не нужно куда-нибудь на ней доехать. Но Константина устраивала. Домой добрались на буксире, после чего занялись любовью. Константин несколько раз говорил, что они с Мег не очень соответствуют друг другу на интеллектуальном уровне, однако, судя по всему, на остальных уровнях все обстояло хорошо. Мне-то виделось, что они созданы друг для друга – как модели с обложек
Мне было одиноко, и я порадовался, что он согласился пойти со мной. Такой вот он, Константин – вечно готов к приключениям.
– Что такого особенного в этом парне, что Фейнман тебя к нему засылает? – спросил он.
Я пожал плечами. Фейнман сказал лишь, что будет интересно – или, вернее,
Константин изящно вышагивал по мокрой дорожке. Ни единой капли воды на элегантные итальянские туфли не подцепил. Я случайно влез в глубокую лужу и зачерпнул в ботинок. Яма в бетоне, должно быть. Пока я выливал воду из обуви, Константин спросил, не хочу ли я поработать вместе с ним над его исследованием.
– Брось ты струнную теорию, – сказал он. – И брось пытаться решить квантовую хромодинамику математикой. Компьютеры – вот ответ. Компьютеры – это будущее. Хочешь успеха – ставь на них сейчас.
Константин работал над квантовой хромодинамикой, но относился к растущему числу компьютерных физиков, трудившихся в области так называемых теорий решеток. Поскольку уравнения квантовой хромодинамики, похоже, не могли быть решены людьми, физики-компьютерщики поручили это машинам. А поскольку никакой компьютер, даже самый быстрый, не мог обращаться с бесконечным количеством точек в пространственно-временном континууме, теоретикам решеток пришлось переписать уравнения в терминах конечных решеток из точек, отсюда и название ученых – теоретики решеток.
Предложение Константина застало меня врасплох. Он разговаривал как Рей о своей подруге и ее работе в Беллвью.
– Вот увидишь, – заверил меня Рей, – рано или поздно компьютеры будут всюду. Как ЭАЛ в «Одиссее-2001».
– Может, и так, – сказал я, – но смогут ли они мусор собирать?
– Не, моя работка при мне останется, думаю, – ответил он. – Но дурь курить смогут, это точно.
– Грустные времена придут, – заметил я.
– Ну уж, – отозвался Рей. – Компьютеры людей не заменят. Они их дополнят. Обдолбанный ЭАЛ под боком вечеринку только украсит.
Опыта в программировании у меня было мало, но я что-то не замечал, как они улучшают вечеринки. Не видел я в них и панацеи непреодолимым теориям. Константин мне нравился, но по-настоящему я в его подход не верил. Добывать ответы из компьютера – все равно что из черного ящика. Такое ощущение, что они предлагают решения – численные результаты, – не давая понимания, какое получаешь, решая уравнения приблизительно, но самостоятельно, математически. Поэтому-то компьютерным решениям я и не доверял. Константину я раньше ничего этого не говорил, да и теперь не видел смысла. А к тому же понял, что мое неверие в подход еще не означает, что он ложный – и даже что его не надо пробовать. Надо было примериться собственной интуицией к тому факту, что теории решеток в гораздо большем почете, чем струнная теория, – и куда благоприятнее для будущей постоянной ставки. Да и с Константином мне, наверное, приятно было бы работать.
– Слушай, – сказал он, учуяв мою нерешительность, – мы рассчитали массу протона. Простой математикой это никому не по силам.
Он был прав. Масса протона – простая для экспериментальных измерений величина, а вот теоретически эта масса зависела от кварков внутри и от их сильных взаимодействий, а потому была одной из задач квантовой хромодинамики, которую никто не знал, как решать. Константин произвел некоторый фурор, проделав это на компьютере: многие компьютерные скептики поразились точности ответа.
Он подмигнул мне.
– Это был мой пропуск в Калтех, как-никак, м?
Мы нашли комнату Чувака-Паука, постучали, он открыл. Тощий, в калтеховской футболке на несколько размеров больше необходимого. У него была большая комната, залитая свежим солнечным светом, но вряд ли ему это нравилось. Ему бы и в пещере отлично было, подумал я. То же касалось и главных, судя по всему, обитателей комнаты – нескольких сотен пауков.
Комната была с математической эффективностью заставлена ломберными столиками – но не для удобства людей. Между ними едва можно было протиснуться. На столиках рядами стояли пластиковые стаканчики. В каждом жило по пауку – или, по крайней мере, паукообразному гаду. Громадные пауки. Малюсенькие. Волосатые. Лысые.
– Там и вон там, – пояснил он, – ядовитые… Выползти они не могут, – прокомментировал Чувак-Паук. – Смотрите, – он накренил один стаканчик, чтобы показать, какие у него скользкие стенки и паук не может по ним взобраться. Воском он их покрыл? Или полиамидом? Непонятно. Однако так или иначе фокус сработал. И слава богу, подумал я. Но следом подумал, что произойдет, случись землетрясение. Под Юрикой год назад, в ноябре, было 7,2 балла. У Константина мысли оказались менее теоретическими.
– Слушайте, – сказал он, разглядывая коллекцию, – а где вы спите?
И тут до меня тоже дошло: в комнате не то что кровати – тут и кресла-то не было. Только столы с пауками.
– Под столами, – ответил Чувак-Паук.
– Девчонкам, небось, нравится, – заметил Константин.
– О, для этого я к ним домой хожу, – ответил Чувак-Паук.
С учетом его интересов и малочисленности в Калтехе студенток я задумался, случается ли с ним «это» вообще. Да и нужно ли оно ему. У него, похоже, любовь с пауками.
Мы ушли.
– Интересно, зачем Фейнман послал тебя смотреть на
– Не знаю. Но он прав. И впрямь интересно, – ответил я.
– В болезненном смысле слова, – заметил он.
Я пожал плечами.
– По-моему, он вполне счастлив.
– Слушай, некоторые больные люди счастливее всех. Они слишком больны, чтобы понимать, какие они должны быть несчастные.
Он остановился прикурить сигарету.
– Шварц, наверное, тоже счастлив. Может, спит под бухтой струн, – сказал Константин. Не торопясь выдохнул клуб дыма. Я вдруг тоже захотел сигарету. Мне показалось, что Константину она доставляет глубочайшее наслаждение. – Дай знать, если захочешь поизучать решетки, – сказал он. – Обещаю тебе одно… спать под столом с пауками – или струнами – не придется.
С тем мы и двинулись дальше к факультетскому зданию. И тут я приметил вдалеке Фейнмана. Последние два дня выискивал его, надеясь придумать какой-нибудь естественный способ на него напороться и проверить, разговаривает он еще со мной или уже нет. Я сказал Константину, что зайду попозже. И пошел к Фейнману.
Когда я до него добрался, он созерцал радугу. Лицо его от сосредоточенности словно светилось. Будто он раньше никогда такого не видел. А может, будто в последний раз.
Я осторожно приблизился.
– Профессор Фейнман, здрасьте, – сказал я.
– Смотрите, радуга, – ответил он, не поворачивая головы. Я вздохнул с облегчением: в его голосе не слышалось и тени раздражения.
Я стал вместе с ним смотреть на радугу. Она производила довольно сильное впечатление, если остановиться и глядеть на нее. Я тогда ради этого обычно не останавливался.
– Интересно, что думали о радуге древние, – поразмыслил я вслух. Мифов о звездах множество, но мне показалось, что радуги должны были казаться не менее загадочными.
– С этим к Марри, – отозвался Фейнман. Позднее я проверил эту теорию Фейнмана – спросил Марри. Разумеется, я обнаружил, что Марри – энциклопедия туземных и древних культур. Он даже коллекционировал предметы древности. От него я узнал, что племя Навахо считало радугу знаком удачи, а вот другие индейцы полагали ее мостом между живыми и мертвыми. Названия всех этих племен я не то чтобы разобрал, поскольку Марри произносил их аутентично до нечленораздельности.
– Я знаю одно, – продолжил Фейнман, – что по одной легенде ангелы подкладывают золото под концы радуги, и только голый человек может до него добраться. Можно подумать, голому человеку больше нечем заняться, – добавил он с коварной улыбкой.
– А вы знаете, кто первым объяснил подлинную природу радуги? – спросил я.
– Декарт, – ответил он. Еще мгновение – и он смотрел мне прямо в глаза. – Как вы думаете, какая отличительная черта радуги вдохновила Декарта на создание математического анализа? – спросил он.
– Ну, радуга – это на самом деле сечение конуса, видимое как дуга цветов спектра, когда капли воды подсвечены солнечным светом из-за спины наблюдателя.
– И?
– Думаю, вдохновением послужило осознание, что задачу можно проанализировать, рассмотрев одну-единственную каплю и геометрию всего явления.
– Вы упускаете ключевую особенность этого явления, – сказал он.
– Ладно, сдаюсь. Что его вдохновило, по-вашему?
– Я бы сказал, его вдохновила мысль, что радуга – это красиво.
Я смотрел на него растерянно. Он взглянул на меня.
– Как ваша работа? – спросил он.
Я пожал плечами.
– В общем, никак. – Вот бы мне быть, как Константин. У него всего просто.
– Можно я спрошу кое о чем? Вспомните, как были ребенком. В вашем случае не придется напрягаться. Когда вы были ребенком, вам нравилась наука? Была она вашей страстью?
Я кивнул.
– Сколько себя помню.
– И мне, – сказал он. – Помните: это потеха. – С этим он ушел.
XVI
В том узком временном промежутке, когда я знал Фейнмана, он оказал чрезвычайное влияние на мою жизнь. И я даже не отдавал себе отчета, почему. Я знал, что наставником он не будет ни в каком виде. Фейнман избегал любых факультетских и административных дел и мало чем помогал своим аспирантам и молодым докторам. Он даже велел Хелен разослать необычное письмо всем младшим физикам, с которыми работал, два года назад отбывшим из Калтеха. В письме сообщалось, что он более не будет писать им рекомендации, поскольку последние два года не следил за их исследованиями. Он старательно избегал любой деятельности, которую не считал
Тогда я не знал ответа. Ныне, став отцом двоих детей, я понимаю природу этого притяжения. Даже после падений и взлетов примерно пятидесяти лет зрелости, даже умирая, Фейнман оставался ребенком. Свежим, веселым, игривым, лукавым, любопытным…
Компания взрослого ребенка вроде Фейнмана заставляла усомниться во многом. Например, в том, что мы делаем в жизни, потому что должны – или, по крайней мере, нам
Фейнман, разговаривая со мной у себя в кабинете, сказал, что нашел свое место в жизни – в физике.
XVII
Я стоял у себя в кухне и потягивал крепкий, сладкий, тягучий эспрессо. Ничто не предвещало начала худшего дня в моей жизни.
Проснулся я спозаранку: в город приехал профессор, знакомый с аспирантуры. Он мне был вроде наставника, но мы не виделись много лет. Договорились встретиться в «Атенеуме», на поздний завтрак, или, как он его назвал, ланч. Потом ему нужно было вылетать в Бостон, а мне – идти к врачу.
По моим тогдашним понятиям «спозаранку» означало примерно десять утра. Получается какой-то лежебока, но я еще с аспирантуры привык работать далеко заполночь. Такая уж у физиков традиция, по крайней мере еще со времен Рене Декарта, с семнадцатого века. Декарт никогда не вылезал из постели до полудня. Он, видимо, и завел эту традицию, но поскольку люди вокруг не понимали ее, Декарт обзавелся репутацией лентяя. И тем не менее ему удалось произвести переворот и в физике, и в математике, и в философии. Недурно для лентяя.
В аспирантуре я свою работу романтизировал. Спал допоздна, работал допоздна – и на вечеринках отрывался по полной. Может, три науки я и не перевернул, но, во всяком случае, эти три стороны жизни у меня были под стать Декартовым, думал я. С поправкой на мой график и посвящение себя мыслями и силами почти исключительно работе я с внешним миром почти никак не взаимодействовал. Даже тусовки случались в основном с такими же учащимися, как я. Но мне хватало контактов и с коллегами – и с современниками, и в веках. Для меня физики, отделенные от меня временем – Эйнштейн и Ньютон, а также, разумеется, Декарт, – были такой же частью моего сообщества, как и друзья-физики, обитавшие не рядом в пространстве. Мы все были членами благородного общества, и каждый возлагал свой кирпичик в величественное здание теоретической физики.
В Калтехе все оказалось несколько иначе. Куда-то девалась погруженность. Изучая струнную теорию, я слишком часто поглядывал на часы и искал любого повода отвлечься. Связи с коллегами я толком не ощущал, однако ночной уборщик был крайне любезен, и потому вместо ночных разговоров о физике я обретал довольно обширные знания о профессиональном футболе в Мексике.
Накануне вечером я долго не укладывался из-за возрождения одного старинного увлечения – писательства. Все началось с одного нашего ночного просмотра «Собаки Баскервиллей». Мы с соседями, смотря кино, обычно выкрикивали смешные варианты реплик персонажей. И тогда меня озарило: этот фильм создан для приколов. И я засел писать пародию, нечто похожее на «Аэроплан!»[16] – кино, вышедшее за год до этого, которое я посмотрел пять раз.
Хоть лет с девяти я и пописывал рассказы, в Калтехе о сценарии все равно рассказывать стеснялся. Физики, особенно теоретики, часто считают себя миссионерами – или же они просто снобы. И занятия литературой-то могли счесть едва ли допустимым, а уж сценарий точно был ниже нуля по шкале низколобости. Предполагалось, что я одержим физикой, а не Шерлоком Холмсом.
Об этом я и размышлял, прибыв к 11:30 в «Атенеум» на встречу с другом-профессором. В мои аспирантские времена мы были близки, и я подумал, не спросить ли его совета и по части трудностей с исследованием, и своего нового увлечения. Уверенности в его реакции у меня не было. Явившись, он поразил меня тем, что выглядел в точности так же, как и при нашем расставании: дородный, добродушный, густые седые волосы, окладистая борода. Мне даже показалось, что я опознал его спортивную куртку. Единственная новинка его внешнего вида – крошка в бороде, видимо, с завтрака, а не со времен моей аспирантуры. Это показалось мне до странности обаятельным.
Официант, студент по программе работы и учебы, в форменном облачении, принес нам хлебцы и масло. Мы попивали воду из изящных кубков и посматривали в меню. Я не спрашивал у своего бывшего профессора, над чем он сейчас работает: он добился кое-чего путного лет двадцать назад, но я толком не помнил никаких его публикаций времен нашего с ним общения. Зато я сказал, что поглядываю на струнную теорию. Он знал о ней от ее начала в семидесятых, но удивился, что кто-то ею до сих пор занят. Я мысленно вписал его в лагерь забывчивых – в противовес лагерю скептиков.
– С карьерой будьте осторожны, – сказал он. – Нельзя слишком долго скакать с темы на тему, иначе будет трудно дальше искать работу. Чтобы ваше имя набрало вес, исследованиям требуется определенное постоянство.
– Мне иногда кажется, что я больше ни одной статьи не напишу.
– Дайте время. Не паникуйте.
– Я и не паникую. Скорее… обескуражен.
– У всех у нас бывает. Таков процесс.
– Может, я под это не заточен, – сказал я.
– Слушайте, я в вас верю. Держитесь.
– Спасибо.
Он хмыкнул.