Мы направлялись к домам Иуды и Анании. Восемнадцать-девятнадцать веков назад Савл, родом из Тарса[171], необычайно ожесточился против новой секты, называемой христианами; он ушел из Иерусалима и отправился по стране разыскивать и уничтожать их. Он шел, «дыша угрозами и убийствами на учеников Господа».
Когда же он шел и приближался к Дамаску, внезапно осиял его свет с неба.
Он упал на землю и услышал голос, говорящий ему.
Савл! Савл! Что ты гонишь меня...
И когда он узнал, что это Иисус говорит с ним, он задрожал, удивился и сказал:
Господи, что повелишь мне делать?
Ему было велено встать и идти в древний город, где ему скажут, что делать. А меж тем люди, шедшие с ним, стояли пораженные ужасом, ибо они слышали таинственный голос, а не видели говорящего. Савл поднялся и тут же понял, что этот жгучий сверхъестественный свет ослепил его и он лишился зрения, и они «повели его за руку и привели в Дамаск». Так был он обращен в веру Христову.
Три дня ослепленный Савл лежал в доме Иуды, и все это время он не ел и не пил.
Один из жителей Дамаска, именем Анания, услышал голос, и сказано ему было:
Встань и пойди на улицу так называемую Прямую и спроси в Иудином доме тарсянина по имени Савл: он теперь молится.
Анания сперва не хотел идти, потому что он уже прежде слышал о Савле и сомневался, тот ли это «избранный сосуд», который может возвещать имя Господа перед народами. Однако он повиновался, пошел на улицу «так называемую Прямую» (как ему удалось найти эту улицу и как он потом выбрался из нее, остается тайной, которую можно объяснить разве только тем, что он действовал по вдохновению свыше). Он отыскал Савла и вернул ему зрение и посвятил его в проповедники; и в этом старом доме, который мы разыскали на улице, по ошибке названной Прямой, начал он свой путь бесстрашного миссионера и остался верен ему до конца своих дней.
Это не был дом того ученика Иисуса, который продал его за тридцать сребреников. Я объясняю это, чтобы отдать должное Иуде, человеку совсем иного склада, чем упомянутый мною выше. Это совсем другой человек, и жил он в прекрасном доме. Жаль, что мы знаем о нем так мало.
Изложенные мною сведения предназначаются для людей, которые не станут читать библейскую историю, если не принудить их к этому какой-нибудь хитростью. Надеюсь, что среди многих сторонников прогресса и образования не найдется ни одного, кто будет ставить мне палки в колеса при исполнении этой миссии.
Улица, называемая Прямой, несколько прямее штопора, но не сравнится в прямизне с радугой. Евангелист Лука не решается утверждать, что эта улица — прямая, но говорит осторожно: «улица
Мы отправились дальше, к северной окраине города, чтобы увидеть место, где темной ночью ученики Господа спустили Павла по ту сторону городской стены, — ибо он так бесстрашно проповедовал учение Иисуса, что жители Дамаска хотели убить его, как они сделали бы и сегодня, услышь они те же слова, — и ему пришлось ради спасения своего бежать в Иерусалим.
Потом мы посетили могилу детей Магометовых и могилу, в которой будто бы похоронен святой Георгий, убивший дракона, и добрались до пещеры под скалой, в которой скрывался Павел после своего побега, пока преследователи не перестали гнаться за ним; а потом нам показали мавзолей, воздвигнутый в память пяти тысяч христиан, которых турки вырезали в Дамаске в 1861 году. Говорят, по его узким улочкам несколько дней подряд потоками лилась кровь; мужчин, женщин, детей убивали без разбору, и сотни неубранных трупов валялись по всему христианскому кварталу; зловоние было ужасное. Все христиане, кто только мог, бежали из города, а магометане не желали пачкать руки, предавая земле «неверных собак». Жажда крови обуяла и горных жителей Хермона и Антиливана, и вскоре еще двадцать пять тысяч христиан были вырезаны, а имущество их разграблено. Как люто ненавидят христиан в Дамаске, да и по всей Турецкой империи! И как дорого они заплатят за это, когда Россия вновь наведет на них свои пушки!
На душе становится легче, когда поносишь Англию и Францию за их старания спасти Оттоманскую империю от гибели, которой она вполне заслужила за минувшее тысячелетие. Мое самолюбие страдает, когда я вижу, что эти язычники отказываются отведать приготовленной для нас пищи, есть из тарелок, из которых ели мы, или пить из бурдюка, оскверненного прикосновением наших нечестивых уст, не процедив воду через тряпочку или через губку! Ни один китаец не вызывал у меня такой неприязни, как эти вырождающиеся турки и арабы, и я надеюсь, что, когда Россия будет готова снова пойти на них войной, Англия и Франция поймут, что их вмешательство и непристойно и безрассудно.
Жители Дамаска воображают, будто в целом свете нет других таких рек, как их жалкие Авана и Фарфар. Да они и всегда так думали. В «Четвертой книге царств», в пятой главе, Нееман сверх меры похваляется ими. Это было три тысячи лет назад. Он говорит: «Разве Авана и Фарфар, реки дамасские, не лучше всех вод израильских? Разве я не мог бы омыться в них и очиститься?» Но кое-кто из моих читателей давным-давно забыл, кто такой Нееман. Нееман — сирийский военачальник. Он был любимец царя и пользовался большим почетом, «и человек сей был отличный воин, но прокаженный». Странное совпадение, что дом, в котором, как нас теперь уверяют, он некогда жил, отведен под больницу для прокаженных, и больные выставляют напоказ свои ужасные уродства и ко всякому входящему протягивают руки, выпрашивая бакшиш.
Пока не побываешь в древнем жилище Неемана в Дамаске и не поглядишь на все эти страшные язвы, не поймешь, как ужасен этот недуг. Искривленные, изуродованные кости, огромные наросты на лице и на теле, сгнившие, отваливающиеся суставы — чудовищное зрелище!
Глава XVIII.
В последние сутки нашего пребывания в Дамаске меня свалил сильнейший приступ холеры, и поэтому я с полным правом лежал на широком диване и пользовался совершенно законным отдыхом. Делать мне было нечего, я лишь слушал, как журчит вода в бассейне, да принимал лекарства, да извергал их обратно. Опасное развлечение, но все же куда более приятное, чем путешествие по Сирии. К моим услугам было сколько угодно снегу с горы Хермон, и так как он не задерживался у меня в желудке, ничто не мешало мне есть его — всегда было место для новой порции снега. Я наслаждался жизнью. В путешествии по Сирии, как и по всякой другой стране, есть своя прелесть, а кроме того, для разнообразия можно сломать ногу или заболеть холерой.
Мы выехали из Дамаска в полдень, часа два ехали по равнине, потом ненадолго остановились отдохнуть в тени фиговых деревьев. Кажется, никогда еще не было такой жары — солнечные стрелы разили землю, точно струи огня, бьющие из паяльной лампы; казалось, лучи ливнем обрушиваются на голову и скатываются вниз, точно дождевые потоки с крыши. Мне чудилось, будто я всем телом ощущаю удары солнечных лучей, — вот один обрушился мне на голову, скатился по плечам, и вот уже меня настигает другой. Это было ужасно. Пустыня сверкала и слепила, и глаза мои непрестанно слезились. У моих спутников были белые зонтики на плотной темно-зеленой подкладке. Это бесценное благо. Я благодарил судьбу, что и у меня есть такой зонтик; правда, он был запакован и вместе со всем багажом опередил нас на десять миль. Мне сказали в Бейруте (есть люди, которые любят пичкать других советами), что надо быть сумасшедшими, чтобы разъезжать по Сирии без зонтика. Поэтому я и купил себе зонтик.
Но, по совести, я думаю, что там, где нужно спасаться от солнца, зонтик только обуза. У арабской фески нет козырька, арабы не пользуются зонтиком и вообще ничем не защищают лицо и глаза и, однако, чувствуют себя на солнце как рыба в воде. Но никогда в жизни не видел я ничего смешнее нашего маленького каравана — уж очень нелепо выглядели мои спутники. Ехали они гуськом, шляпы у всех были обмотаны длиннейшими белыми константинопольскими шарфами, свисающими на спину, все были в зеленых, с боковыми стеклами, очках, у всех над головой белые зонтики на зеленой подкладке, у всех без исключения слишком короткие стремена — никудышная кавалькада, другой такой в целом свете не сыщешь; лошади все до единой движутся тихой рысью, и всадники тянутся друг за дружкой, глядя перед собой неподвижным взглядом и тяжело дыша; все высоко и не в лад подпрыгивают в седле, у всех затекли нелепо задранные колени, все машут локтями, точно петух, готовый закукарекать, и зонтики судорожно подскакивают над головами. Когда видишь средь бела дня это оскорбляющее глаз зрелище, поневоле спрашиваешь себя, почему боги не обрушили на эту безобразную кавалькаду громы небесные и не стерли ее с лица земли! Я смотрел и дивился. Будь моя воля, я бы не допустил, чтобы по моей земле разъезжали подобные караваны.
А когда солнце заходит и путники закрывают зонтики и засовывают их под мышку, картина только меняется, но не становится от этого менее нелепой.
Но, быть может, вы не понимаете, какой у нас дикий и несообразный вид. Окажись вы здесь, вы бы это поняли. Здесь вы все время чувствуете себя так, словно живете этак за тысячу двести лет до рождества Христова, или во времена патриархов, или чуть ближе к нашей эре. Вокруг нас библейские пейзажи, повсюду уклад жизни времен патриархов, те же люди в тех же развевающихся одеждах и сандалиях встречаются на вашем пути, те же нескончаемые вереницы величественных верблюдов проходят мимо, и, как в далекой древности, горы и пустыню объемлет та же молитвенная торжественность, то же безмолвие, — и вот в эту тишину и покой вторгаются шумливые янки в зеленых очках, с растопыренными локтями и подпрыгивающими зонтиками! Они здесь столь же к месту, как зеленый зонтик под мышкой у Даниила, брошенного на съедение львам[172].
Мой зонтик остался в багаже, зеленые очки тоже — там они и останутся. Я не стану ими пользоваться. Я проявлю хоть немного уважения к извечной гармонии, не стану сочетать несочетаемое. Достаточно неприятно будет получить солнечный удар, но незачем при этом еще выставлять себя на посмешище. Пусть я упаду, но по крайней мере я сохраню человеческий образ.
Часах в четырех езды от Дамаска мы миновали то место, где так внезапно был обращен Савл, и здесь обернулись назад и глядели на выжженную пустыню; и в последний раз мелькнул перед нами прекрасный Дамаск в зеленом блистающем уборе. С наступлением ночи для нас раскинули шатры на краю дрянной арабской деревушки Джонсборо. Разумеется, настоящее ее название Эль и как-то там дальше, но мои спутники все еще не желали понимать и произносить арабские названия. Говоря, что это самая заурядная деревушка, я имею в виду, что все сирийские селения в радиусе пятидесяти миль от Дамаска очень похожи одно на другое, — так похожи, что обыкновенному смертному не постичь, чем они разнятся между собой. В сирийском селении хижины тесно жмутся одна к другой, как соты в улье, они все одноэтажные (высотой в человеческий рост) и квадратные, как ящик из-под галантерейного товара; хижины, включая и плоскую крышу, обмазаны глиной и кое-как побелены. Одна и та же крыша часто простирается на полдеревни, покрывая множество «улиц», каждая из которых обычно не шире ярда. Когда в полдень въезжаешь в такую деревушку, первым делом натыкаешься на унылого пса, который поднимает голову и безмолвно просит не переехать его, но при этом и не думает посторониться; потом попадается навстречу нагой мальчишка, он протягивает руку и говорит: «Бакшиш!» — он, собственно, не рассчитывает получить монетку, но этому слову он выучился еще прежде, чем слову «мама», и теперь это стало неистребимой привычкой; потом встречаешь женщину, лицо ее закрыто черным покрывалом, а грудь обнажена; и наконец дети — дети с гноящимися глазами, хилые, всячески изувеченные; и тут же в пыли, прикрытый грязными лохмотьями, смиренно сидит жалкий калека, чьи руки и ноги искривлены и скрючены, как виноградная лоза. Пожалуй, больше никого и не встретишь. Остальные жители спят или пасут коз на равнинах и на склонах гор. Селение построено на берегу какой-нибудь чахоточной речушки, по берегам разрослась молодая, свежая зелень. А во все стороны от этого оазиса на многие мили тянутся одни пески и камень, поросшие кое-где серыми метелками, похожими на полынь. Зрелища более печального, чем сирийское селение, даже и вообразить невозможно, и окрестности его как нельзя более подходят к нему.
Я бы не стал вдаваться в подробное описание сирийских селений, если бы не то обстоятельство, что Нимрод, сильный зверолов, прославленный в Священном Писании, похоронен в Джонсборо, и я хотел бы, чтобы читатели знали это место. Его могилу, как и могилу Гомера, показывают в самых разных местах, но только здесь покоится подлинный, неподдельный прах Нимрода.
Больше четырех тысяч лет назад, когда племена, первоначально населявшие этот край, были рассеяны по всей земле, Нимрод со многими спутниками ушел миль за четыреста и поселился на том месте, где потом вырос великий город Вавилон. Нимрод построил этот город. Это он начал возводить знаменитую Вавилонскую башню[173], но ему не дано было ее достроить. Он возвел восемь ярусов, два из которых стоят и по сей день, — гигантская кирпичная кладка, рассевшаяся посредине от землетрясений, опаленная и наполовину расплавленная молниями разгневанного бога. Огромные развалины долго еще будут стоять как немой укор немощным строителям новых поколений. Они достались совам и львам, а старик Нимрод лежит всеми забытый в этой жалкой деревушке, вдали от мест, где он начал осуществлять свою грандиозную затею.
Ранним утром мы снялись с лагеря в Джонсборо. Мы ехали, ехали, ехали, томимые голодом и жаждой, и казалось, не будет конца этому пути по опаленной зноем пустыне и скалистым горам. Очень скоро в наших бурдюках не осталось ни капли воды. В полдень мы сделали привал неподалеку от жалкого арабского городишки Эль-Юба-Дам, примостившегося на склоне горы, но драгоман сказал, что, если мы спросим здесь воды, все племя нападет на нас, ибо здешние жители не любят христиан. Пришлось ехать дальше. Спустя два часа мы добрались до подножия одиноко стоявшей высокой горы, увенчанной разрушенным замком Баниас[174]; насколько нам известно, это самые величественные на свете развалины такого рода. Замок занимает тысячу футов в длину и двести в ширину, и каменная кладка его необыкновенно симметрична и притом невероятно массивна. Внушительные башни и бастионы поднимаются на тридцать футов, а прежде высота их достигала шестидесяти. Разбитые башенки, которые возвышаются над остроконечной горной вершиной среди дубовых и оливковых рощ, необычайно живописны. Замок этот столь древен, что никому не ведомо, когда он построен и кем. Он совершенно неприступен, лишь в одном месте горная тропа вьется среди огромных камней и взбирается вверх к старому подъемному мосту. За многие сотни лет, пока замок был обитаем и охранялся силой оружия, лошадиные копыта пробили в скалах ямки глубиной в шесть дюймов. Три часа бродили мы по залам, склепам, подземным темницам этой крепости, и ноги наши ступали там, где звенели кованые каблуки многих и многих крестоносцев и где задолго до них шагали герои Финикии.
Нам казалось, что даже землетрясению не поколебать этих могучих каменных стен; какие же силы могли превратить Баниас в развалины? Но немного погодя мы нашли разрушителя, и удивление наше возросло стократ. Семена залетели в расщелины массивных стен, проросли, нежные, тоненькие ростки окрепли, они росли и росли, и под неуловимым, но упрямым напором каменные глыбы раздались, и гигантское сооружение, которое устояло даже против землетрясений, теперь непоправимо разрушается. Узловатые, корявые деревья поднялись из всех щелей и украсили и затенили серые зубчатые стены буйной листвой.
С древних башен мы смотрели вниз, на широко раскинувшуюся зеленую равнину, поблескивающую озерками и ручьями, из которых берет начало священная река Иордан. После бесконечной пустыни картина эта радовала глаз.
Вечерело, и мы стали спускаться с горы через библейские дубравы Васана (тут мы наконец перешли границу и впервые ступили на вожделенную Святую Землю) и у самого ее подножья вошли в отвратительную деревушку Баниас на краю широкой долины и расположились лагерем в большой оливковой роще у пенящегося потока, берега которого окаймляли фиги, гранаты и олеандры в пышном зеленом уборе. Если бы не близость деревушки, тут был бы настоящий рай.
Когда добираешься до привала измученный жарой и весь в пыли, больше всего на свете жаждешь искупаться. Мы поднялись по ручью и ярдах в трехстах от шатров, там, где он низвергается с горы, окунулись в ледяную воду; не знай я, что это главный источник священной реки, я мог бы подумать, что ванна эта мне даром не пройдет. Ведь по словам доктора Б. Я заболел холерой оттого, что в полдень искупался в ключевой воде Аваны, реки дамасской; впрочем, у меня от всякого купанья начинается холера.
Наши неисправимые паломники опять натащили полные карманы разных обломков и осколков. Пора бы уже положить конец этому злу. Они отбивали кусочки от гробницы Ноя, от прекрасных статуй баальбекских храмов, от дома Иуды и Анании в Дамаске, с могилы Нимрода, сильного зверолова, с древних стен баниасского замка, на которых еще не совсем стерлись греческие и римские надписи, а теперь они дробят и терзают древние арки, на которые взирал сам Иисус во плоти. Да сохранит небо священную могилу, когда они нагрянут в Иерусалим.
Здешние руины ничем не примечательны. Тут сохранились массивные стены большого квадратного сооружеиия, которое было некогда крепостью; тут много древних тяжеловесных арок, которые почти совсем погребены под осколками, так что их едва видно; тут в толстостенной трубе по сей день стремит свои воды кристальный ручей, от которого берет начало Иордан; в склоне горы сохранился фундамент мраморного храма, построенного Иродом Великим[175], — еще можно увидеть обломки выложенного прекрасной мозаикой пола; тут диковинный каменный мост, возведенный, быть может, еще до Ирода; повсюду, на тропинках, и под деревьями, валяются коринфские капители, разбитые порфировые колонны и мелкие обломки статуй; и вон там, наверху, на краю обрыва, с которого низвергается поток, уже почти совсем стерлись греческие и римские надписи, прославляющие лесного бога Пана, которому некогда поклонялись греки, а за ними и римляне. Но теперь на развалинах разрослись кусты и деревья; жалкие хижины горсточки грязных арабов прилепились к обвалившимся древним стенам; глядя на это сонное, оцепеневшее захолустье, с трудом веришь, что некогда, пусть даже две тысячи лет назад, здесь был оживленный, прочно выстроенный город. И однако именно здесь произошло событие ставшее источником многих деяний, которым посвящены страницы и томы истории человечества. Здесь, на этом самом месте, Христос сказал Петру:
Ты Петр, и на сем камне я создам церковь мою[176] и врата ада не одолеют ее;
и дам тебе ключи Царства Небесного; и что свяжешь на земле то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле то будет разрешено на небесах.
На этих кратких изречениях покоится все могучее здание римской церкви; в них заложена основа безмерной власти пап над мирскими делами и их божественное право предать душу проклятию или очистить ее от греха. Стремясь удержать за собой положение «единственной истинной церкви», на которое притязает католичество, римская церковь воюет и трудится вот уже много столетий и не ослабит усилий до скончания века. Пожалуй, лишь благодаря этим памятным словам, приведенным мною, разрушенный город и по сей день возбуждает в людях интерес.
Странное это ощущение — стоять на земле, по которой некогда ступала нога Спасителя. Все здесь вызывает чувство подлинности и осязаемости, а ведь это никак не вяжется с той неопределенностью, тайной, нереальностью, которые обычно нераздельны с представлением о божестве. У меня все еще не укладывается в голове, что я сижу на том самом месте, где стоял Бог, гляжу на тот ручей и на те горы, на которые смотрел и он, и меня окружают смуглые мужчины и женщины, чьи предки видели его и даже разговаривали с ним запросто, как стали бы разговаривать с любым, самым обыкновенным чужестранцем. Непонятно мне это, — на мой взгляд, боги всегда были очень далеки от нас, грешных, и скрывались где-то в облаках.
Утром, когда мы завтракали, вдоль границы нашего лагеря, словно обведенного заколдованным кругом, как всегда, собрались бедняки, терпеливо ожидая крох, которые им, быть может, подадут, сжалившись над их убожеством и нищетой. Тут были старики и дети с коричневой и с желтой кожей. Среди мужчин есть рослые, крепкие (мало где увидишь таких силачей и красавцев, как на Востоке), но все женщины и дети старообразны, унылы, измучены голодом. Они напомнили мне индейцев. Они почти нагие, но их скудные одежды пестры и причудливы. Любое пустяковое украшение или побрякушку они пристраивают так, чтобы оно сразу же бросалось в глаза. Они сидели молча и с неистощимым упорством следили за каждым нашим движением, следили неотступно, как умеют одни только индейцы, — беззастенчиво и без жалоб; от этих взглядов белому становится не по себе, они будят в нем зверя, и он готов истребить все племя.
У этих людей есть и другие черты, которые я замечал у благородных краснокожих: на них кишат паразиты, и тела их покрыты корой запекшейся грязи.
Маленькие дети находятся в самом жалком состоянии — у всех гноятся глаза, и они страдают еще многими иными болезнями. Говорят, на всем Востоке не найти ребенка, который не страдал бы глазами, и каждый год тысячи детей слепнут на один, а то и на оба глаза. Я думаю, так оно и есть, потому что каждый день встречал множество слепых, и не помню, чтобы хоть раз видел ребенка со здоровыми глазами. Можете вы представить себе, чтобы в Америке женщина битый час держала своего ребенка на руках и не попыталась согнать тучи мух, облепивших его глаза? А здесь я это вижу каждый день. И всякий раз у меня кровь стынет в жилах. Вчера нам повстречалась женщина верхом на ослике, с младенцем на руках; издали мне показалось, что ребенок в очках, и я еще подумал, как эта женщина могла позволить себе такую роскошь. Но, подъехав ближе, мы увидели, что это не очки, а мухи, расположившиеся лагерем вокруг его глаз, а еще один отряд их производил разведку на носу. Мухи были в восторге, ребенок не протестовал, а потому и мать не вмешивалась.
Едва арабы прослышали, что среди нас есть врач, они стали стекаться к нам со всех сторон. Доктор Б. По доброте душевной взял ребенка у сидевшей неподалеку женщины и чем-то промыл его больные глаза. Женщина ушла и подняла на ноги всех своих соплеменников — и уж тут было на что посмотреть! Увечные, хромые, слепые, прокаженные — все немощи, порожденные ленью, грязью и беззаконием, — все были представлены на этом конгрессе, созванном в какие-нибудь десять минут, и народ все еще прибывал. Каждая женщина принесла больного младенца — если уж не своего, то соседского. Какие почтительные, благоговейные взоры обращали они к этой пугающей, таинственной силе — Доктору! Они следили, как он доставал свои склянки и пузырьки, как отсыпал белый порошок, как отмерял по капле одну драгоценную жидкость за другой, они не пропускали ни единого его движения, не сводили с него зачарованных глаз, и ничто не могло разрушить это очарование. Без сомнения, они верили, что он всемогуществом равен Богу. Когда они получали свою долю лекарств, глаза их сияли радостью, — хотя по натуре это народ неблагодарный и бесстрастный, — на каждом лице была написана непоколебимая вера, что нет на свете силы, которая помешала бы теперь больному исцелиться.
Христос знал, чем привлечь сердца этого простодушного, суеверного, терзаемого недугами народа: он исцелял страждущих. В это утро, когда по всей округе разнеслась весть о том, что наш доктор, простой смертный, помог больному ребенку, люди сбежались к лагерю, окружили доктора и глядели на него с благоговением, хотя еще не знали, будет ли толк от его снадобий. Их предки, которые ничуть не отличались от них ни цветом кожи, ни одеждой, ни обычаями и нравами, ни простодушием, толпами стекались к Христу, — и не диво, что, когда на глазах у них он единым словом исцелял страждущего, они стали поклоняться ему. Не диво, что молва о его деяниях передавалась из уст в уста. Не диво, если толпы, следовавшие за ним, были столь велики, что однажды — в тридцати милях отсюда — больного пришлось спустить в дом через крышу, ибо невозможно было пробиться к двери; не диво, что в Галилее несчетные толпы собрались послушать его и ему пришлось проповедовать с лодки, которая отошла от берега; не диво, что, даже когда он удалился в пустыню близ Вифсаиды, пять тысяч человек последовали за ним и нарушили его уединение; и если бы он не накормил их при помощи чуда[177], ему пришлось бы видеть, как они терпят голод из-за своей безграничной веры и преданности; не диво, что, когда в те дни в каком-либо городе начиналось волнение и сутолока, сосед объяснял соседу: «Говорят, пришел Иисус из Назарета!»
Итак, я уже сказал, что доктор оделял всех лекарствами до тех пор, пока было чем оделять, и он прославил себя этим по всей Галилее. Среди пациентов был и ребенок дочери шейха, ибо даже у этой горстки оборванных нищих, погрязших в болезнях и грехе, есть его величество шейх — жалкая старая мумия, которую естественней было бы увидать в богадельне, чем на посту верховного правителя этого племени несчастных, полуголых дикарей. Принцессе — я имею в виду дочь шейха — всего лет тринадцать-четырнадцать, у нее милое, хорошенькое личико. Это единственная из всех встреченных нами в Сирии женщин, которая не страшна как смертный грех, поэтому при виде ее праведник не осквернит бранью день субботний. Однако ребенок ее наводил на грустные размышления: бедняжка был ужасающе худ, кожа да кости, и смотрел па нас так жалобно, будто понимал, что если сейчас ему не посчастливится, то больше уж надеяться не на что; и все мы исполнились к нему самым искренним, неподдельным состраданием.
Но я слышу, что моя новая лошадь, видимо, решила сломать себе шею, натыкаясь на канаты, которыми закреплены наши шатры, и мне придется пойти ловить ее. С Иерихоном я распрощался. Новым конем тоже не очень-то похвастаешь. Одна задняя нога у него вихляет, а другая — прямая и негнущаяся, как жердь. Он почти совсем беззубый и слеп, как летучая мышь. Нос был когда-то перебит и теперь изогнут, как колено, нижняя губа отвисает, как у верблюда, уши коротко обрублены. Я не сразу подобрал ему имя, но в конце концов решил назвать его Баальбеком — за то, что он такая редкостная развалина. Я не могу не говорить о своих лошадях — ведь мне предстоит долгое, утомительное путешествие, и естественно, что я думаю о них почти столько же, сколько о вещах куда более значительных.
Мы ублаготворили наших паломников, проделав тяжкий путь от Баальбека до Дамаска, но лошади Дэна и Джека пришли в полную негодность, и надо было заменить их другими. Драгоман сказал, что лошадь Джека издохла. Я поменялся лошадьми с Магометом — царственного вида египтянином, адъютантом нашего Фергюсона. Фергюсоном я называю, разумеется, нашего драгомана Авраама. Я выбрал эту лошадь не потому, что она мне приглянулась, а потому, что не посмотрел на ее спину. Я не хочу видеть ее. Я видел спины всех остальных лошадей и заметил, что почти у всех они стерты и покрыты ужасными язвами, которые уже много лет никто не промывал и не смазывал. От одной мысли, что придется весь день подвергать лошадь этой немыслимой, мучительной пытке, становится тошно. Должно быть, моя лошадь ничем не отличается от остальных, но я хоть могу утешаться тем, что не знаю этого наверняка.
Надеюсь, что впредь я буду избавлен от восторгов и умилений по поводу арабов, которые будто бы боготворят своих лошадей. В детстве я мечтал быть арабом, жителем пустыни, владеть прекрасной кобылицей по имени Селим, Вениамин или Магомет, мечтал, что буду кормить ее из своих рук, и она будет заходить в шатер, и я научу ее тереться об меня и ласково глядеть на меня своими большими нежными глазами; и я воображал, как в такую минуту появится чужестранец и предложит мне за нее сто тысяч долларов, чтобы я мог поступить, как истый араб, — соблазненный деньгами, я буду колебаться, но любовь к моей кобылице возьмет верх, и я наконец скажу: «Расстаться с тобой, красавица моя? Никогда в жизни! Прочь, искуситель, я презираю твое золото!» — и тут же вскочу в седло и как ветер помчусь по пустыне!
И вот теперь я вспоминаю свои мечты. Если арабы, о которых я читал в книгах, похожи на здешних арабов — их любовь к прекрасным кобылицам обман. У тех, которых я знаю, нет любви к лошадям, нет ни капли жалости, и они не знают, как обращаться с лошадью, как заботиться о ней. В Сирии чепрак — это просто стеганая подстилка толщиной в два-три дюйма. Его никогда не снимают с лошади, ни днем, ни ночью. Он насквозь пропитан пóтом, грязен и облеплен шерстью. Он просто не может не разводить болячек. Этим разбойникам и в голову не приходит вымыть лошади спину. И в шатры лошадей не вводят, они остаются под открытым небом в любую погоду. Взгляните на моего Баальбека, на эту несчастную развалину с подрезанными ушами, и пожалейте о былых восторгах, которые вы попусту потратили на вымышленных Селимов!
Глава XIX.
После часа езды по неровной, каменистой полузатопленной дороге и по васанским дубравам мы прибыли в Дан.
Здесь на невысоком пригорке берет начало широкий прозрачный ручей, у подножья он образует неглубокое озеро и потом устремляется по равнине бурным полноводным потоком. Это озерцо — один из главных истоков Иордана. Берега его и берега ручья окаймлены цветущими олеандрами, но все же при виде этих невыразимых словами красот уравновешенный человек не станет биться в судорогах, как можно вообразить, начитавшись книг о путешествиях по Сирии.
Если с того места, о котором я говорю, выстрелить из пушки, ядро вылетит за пределы Святой Земли и упадет в трех милях от нее, на неосвященной почве. Всего час прошел, как мы перешли границу и оказались в Святой Земле, мы еще не успели проникнуться сознанием, что под ногами у нас совсем иная почва, чем та, к которой мы привыкли, а сколько исторических имен уже зазвучало вокруг! Дан, Васан, озеро Хула, истоки Иордана, море Галилейское[178]. Отсюда они видны все, кроме последнего, но и до него рукой подать. Деревушка Васан некогда была царством, которое славилось своими тельцами и дубами, как о том поведало нам Священное Писание. Озеро Хула — это и есть библейские воды Мером. Дан стоял на северной границе Палестины, а Вирсавия на южной — вот откуда пошло выражение «от Дана до Вирсавии». Это все равно что наше «от Мэна до Техаса» или «от Балтиморы до Сан-Франциско». И наше речение и израильское, оба означают одно и то же — большое расстояние. На медлительных верблюдах и ослах путешествие от Дана до Вирсавии — миль полтораста или немногим больше — отнимало семь дней, при этом израильтяне пересекали всю свою страну из конца в конец и пускались в путь только после долгих сборов и сложных приготовлений. Когда блудный сын отправился в «дальнюю сторону», похоже, что он ушел всего миль за девяносто, не больше. Ширина Палестины миль сорок, самое большее шестьдесят. Из штата Миссури можно нарезать три Палестины, и земли еще останется, а пожалуй, хватит и на всю четвертую. От Балтиморы до Сан-Франциско несколько тысяч миль, но через два-три года я смогу проделать это путешествие поездом за те же семь дней[179]. Если я буду жив, я непременно время от времени буду прибегать к услугам железной дороги, чтобы пересечь континент, но с меня вполне хватит одного путешествия от Дана до Вирсавии. Оно, вероятно, куда труднее. Итак, если мы услышим, что израильтянам расстояние от Дана до Вирсавии казалось огромным, не будем задирать нос, ибо это было и есть огромное расстояние, если к вашим услугам нет железной дороги.
На небольшом пригорке, о котором я уже упоминал, стоял некогда финикийский город Лэйш. Морские разбойники из Цоры и Эскола завладели им и жили там свободно и беспечно, поклоняясь богам собственного изделия, а когда они приходили в негодность, крали идолов у своих соседей. Иеровоам сделал золотого тельца[180], чтобы привлечь народ свой и удержать его от опасных поездок в Иерусалим, которые могли кончиться тем, что сердце народа вновь обратится к истинному государю. При всем моем почтении к древним израильтянам я не могу не заметить, что они не всегда были столь добродетельны, чтобы устоять перед соблазном золотого тельца. Человеческая природа мало изменилась с тех пор.
Веков сорок тому назад арабские цари из Месопотамии разграбили город Содом и среди прочих пленников захватили патриарха Лота; они повели его в свои владения, а по дороге завернули в Дан. Они привели его сюда, и Авраам, который преследовал их, темной ночью неслышно прокрался меж шелестящих олеандров, скрываясь в тени величавых дубов, напал на спящих победителей и лязгом мечей пробудил их от сна. Он отнял у арабов Лота и всю прочую добычу.
Мы продолжали путь. Теперь мы ехали зеленой долиной, миль шести в ширину и пятнадцати в длину. Ручьи, которые считаются истоками Иордана, текут по ней и вливаются в озеро Хула; оно неглубокое, трех миль в поперечнике, и в южном конце его берет начало река Иордан. Озеро окружено обширной топью, поросшей тростником. Между топью и стеной гор лежит довольно широкая полоса плодородной земли; на краю долины, со стороны Дана, топь отступает, и добрая половина земли плодородна и орошается истоками Иордана. Земли здесь вполне хватило бы для одной фермы. Это почти оправдывает восторги тех соглядатаев, которые привели неутомимых искателей приключений в Дан. Они сказали: «Мы видели землю, и она прекрасна. Нет здесь недостатка ни в чем, и все там есть, чем богата земля».
Их восторги оправданы хотя бы тем, что они никогда еще не видали такого благодатного края. Земля эта вполне могла прокормить шестьсот мужчин вместе с их семьями.
Когда мы спустились на равнинную часть фермы, оказалось, что здесь можно пустить лошадей рысью. Это выдающееся событие.
День за днем мы мучительно карабкались по бесконечным горам и скалам, и когда вдруг выехали на эту изумительную, совершенно ровную дорогу, каждый вонзил шпоры в бока своей лошади и поскакал с такой скоростью, о какой можно было только мечтать и какая в Сирии казалась совершенно недостижимой.
Местами земля здесь возделана; акр-другой плодородной почвы, на которой кое-где торчат сухие, не толще пальца, прошлогодние стебли кукурузы, — редкая картина в этой стране. Но в такой стране — это волнующее зрелище. Неподалеку бежит ручей, и на его берегах стадо овец и забавных сирийских коз с наслаждением уплетает гравий. Я не поручусь, что так оно и было на самом деле, — я лишь предполагаю, что они ели гравий, потому что больше там есть было нечего. Пастухи были точной копией Иосифа и его братьев[181]; на этот счет у меня нет никаких сомнений. Это рослые, мускулистые бедуины с очень темной кожей и иссиня-черными бородами. У них сурово сжатые губы, бесстрашные глаза, и движения их царственно величавы. Они носят не то чепцы, не то капюшоны — пестрые, с длинными, падающими на плечи, бахромчатыми концами, и просторные развевающиеся одежды в широкую черную полоску — наряд, который видишь на любой картинке, изображающей смуглых сынов пустыни. Я думаю, что, представься им случай, эти пастухи тоже продали бы своих младших братьев. У них та же осанка и одежда, те же обычаи и занятие и та же беззаботность в вопросах морали, что у их предков. (Прошлой ночью они напали на наш лагерь, и я не питаю к ним добрых чувств.) Ослы у них карликовые, таких повсюду встречаешь в Сирии и помнишь по всем картинам, изображающим «Бегство в Египет»[182], где Мария с младенцем едет на осле, а Иосиф идет рядом, огромный по сравнению с крохотным животным.
Но на самом деле здесь, как правило, мужчина едет с ребенком на руках, а женщина идет пешком. Со времен Иосифа нравы не изменились. Мы бы не стали держать у себя в доме картину, на которой Иосиф ехал бы, а Мария шла пешком; для нас это было бы кощунством, а для сирийских христиан — нет. И впредь картина, о которой я только что говорил, всегда будет казаться мне несколько странной.
Мы снялись с лагеря всего каких-нибудь два-три часа назад, поэтому нам, конечно, рано еще было останавливаться на привал, хотя рядом и был ручей. Пришлось еще час оставаться в седле. Мы опять увидели воду, но нигде во всей этой пустыне нет ни клочка тени, а солнце жгло немилосердно. «Как в тени большой скалы на истомленной земле». Нет в Библии слов прекрасней, и, наверно, еще никогда и нигде за время наших странствий не трогали они нас так, как в этой сожженной солнцем, голой, без единого деревца, земле.
Здесь делают привал не когда хотят, а когда это возможно. Мы нашли воду, но там не было тени. Поехали дальше и нашли наконец дерево, но там не было воды. Мы отдохнули, позавтракали и вот приехали сюда, в Айн Мелах. (Мои спутники назвали его Болдуинсвиллом.) Дневной переход на сей раз был очень короткий, но драгоман не желает ехать дальше и изобрел вполне правдоподобную ложь о свирепых арабах, которыми кишмя кишат все окрестности, и поэтому ночлег за пределами Айн Мелаха слишком опасное времяпрепровождение. Что ж, эти арабы, видимо, и в самом деле опасны. Они вооружены заржавленными, много на своем веку повидавшими кремневыми ружьями с длинным, в человеческий рост, стволом без прицела, и пуля его летит не дальше брошенного рукою камня и разит куда менее верно. За пояс, — а поясом им служит обернутый несколько раз вокруг талии широкий шарф, — у них заткнуты два-три огромных пистолета, никогда не бывших в употреблении и заржавевших; такое оружие будет давать осечку до тех пор, пока вы не окажетесь вне пределов досягаемости, а потом взорвется, и тогда прощайся араб с головой. Они очень, очень опасны, эти сыны пустыни.
Прежде, когда я читал о том, как Вильяму Граймсу едва-едва удавалось ускользнуть от бедуинов, у меня кровь стыла в жилах, но если мне снова придется читать об этом, я и бровью не поведу. По-моему, он ни разу не говорит, что бедуины напали на него или хотя бы неучтиво обращались с ним, но чуть ли не в каждой главе они приближаются к нему, и у него особый дар так расписывать опасности, что у читателя волосы становятся дыбом; и спрашивать себя, каково было бы его родным, если бы они видели, какая страшная угроза нависла над их бедным мальчиком, измученным скитаньями, с затуманенным усталостью взором; и вспоминать в последний раз отчий дом, и милую старую церковь, и корову, и все прочее; и наконец, выпрямившись во весь рост в седле и расправив плечи, выхватить свой верный пистолет, дать шпоры «Магомету» и ринуться на свирепого врага с твердым решением дорого продать свою жизнь. Правда, когда уж он съезжался с бедуинами, они ни разу ему ничего худого не сделали и даже не собирались никогда, — и только диву давались, чего он так распетушился; а все же я всякий раз не мог отделаться от мысли, что лишь отчаянная храбрость спасла его от гибели; и потому, почитав на сон грядущий о бедуинах Вильяма Граймса, я никогда не мог спать спокойно. Но теперь я знаю, что эти его бедуины — чистейший обман. Я видел чудовище, и теперь оно мне не страшно. Нет, у него никогда не хватит смелости пустить в ход свое допотопное оружие.
Примерно за полторы тысячи лет до рождества Христова на том месте, где мы сейчас раскинули лагерь, у вод Меромских, разыгралось одно из самых жарких сражений Иисуса Навина. Иавин, царь Асорский (царство его находилось по ту сторону Дана), созвал всех соседних шейхов с их ополчением, чтобы сразиться с грозным израильским полководцем, который шел на них войной.
И собрались все цари сии, и пришли, и расположились станом вместе при водах Меромских, чтобы сразиться с Израилем.
И выступили они, и все ополчение их с ними, многочисленный народ, который множеством равнялся песку на берегу морском.
Но Иисус напал на них и перебил всех до единого. Таков был его метод ведения войны. Он никогда не давал газетам возможности поспорить о том, кто же выиграл битву. Эту долину, столь мирную сегодня, он обратил в дымящуюся бойню.
Где-то в этих краях — не знаю в точности где — лет через сотню израильтяне вступили в еще одно кровопролитное сражение. Пророчица Девора повелела Бараку взять десять тысяч воинов и выступить против другого царя Иавина, который в чем-то провинился. Варак сошел с горы Фавор, милях в двадцати пяти отсюда, и дал бой войску Иавина, которым командовал Сисара. Варак выиграл битву и, чтобы сделать победу полной, истреблял, как тогда было принято, остатки ополчения, а тем временем Сисара убежал пеший; измученный усталостью и жаждой, он едва держался на ногах, и некая Иаиль, женщина, с которой он, видимо, был знаком, пригласила его отдохнуть в ее шатре. Усталый воин охотно принял приглашение, и Иаиль уложила его в постель. Он сказал, что изнывает от жажды, и попросил у своей великодушной спасительницы испить воды. Она принесла ему молока, он отпил с благодарностью и снова лег, чтобы забыться сном и не вспоминать о проигранном сражении и униженной гордости. Едва он уснул, Иаиль взяла молот и кол от шатра, тихонько подошла к нему и пробила ему череп!
«...а он спал от усталости — и умер». Так трогательно просто сказано в Библии. Ликующая «Песнь о Деворе и Вараке» восхваляет Иаиль за ее памятное деяние.
Да будет благословенна между женами Иаиль, жена Ховера Кенеянина, между женами в шатрах да будет благословенна.
Воды просил он; молока подала она, в чаше вельможеской принесла молока лучшего.
(Левую) руку свою протянула к колу, а правую свою к молоту работников; ударила Сисару, поразила голову его, разбила и пронзила висок его.
К ногам ее склонился, пал и лежал; к ногам ее склонился, пал; где склонился, там и пал сраженный.
Теперь уже в этой долине не увидишь подобных волнующих сцен. В какую сторону ни пойдешь, на тридцать миль вокруг не встретишь хотя бы одинокой деревушки. В двух-трех местах жмутся друг к другу шатры бедуинов, но оседлых жителей тут нет. Здесь можно проехать десять миль, не встретив и десяти человек.
К этому краю вполне подходят слова одного из пророков:
Я опустошу землю твою; и враги твои, живущие на ней, изумятся. И рассею народ твой среди язычников, и обращу меч на тебя; и земля твоя будет пустыней, и города твои опустеют
Стоя здесь, у опустевшего Айн Мелаха, никто не осмелится сказать, что пророчество не исполнилось.
В библейском стихе, который я привел выше, есть слова: «все цари сии». Они сразу же привлекли мое внимание, потому что здесь я воспринял их совсем иначе, чем дома. Теперь мне уже совершенно ясно, что если я хочу извлечь пользу из этого путешествия и составить себе правильное представление обо всем том, с чем мы здесь сталкиваемся, мне придется накрепко забыть очень многое из того, что я знал о Палестине прежде. Мне придется прибегнуть к методу сокращения. Подобно кисти винограда, которую соглядатаи принесли из земли обетованной, все палестинское виделось мне в слишком большом масштабе. Некоторые мои представления были довольно дики. Слово «Палестина» будило в моем воображении смутный образ страны, такой же огромной, как Соединенные Штаты. Почему — не знаю, но так уж оно было. Скорее всего, у меня просто не укладывалось в голове, что у маленькой страны может быть столь богатая событиями история. Признаться, я был несколько удивлен, убедившись, что великий турецкий султан не выше простого смертного. Надо постараться свести мои представления о Палестине к более скромным размерам. Иной раз всю жизнь не можешь отделаться от впечатлений, полученных в детстве. «Все цари сии». Когда я читал эти слова в воскресной школе, я мысленно видел торжественную процессию монархов таких стран, как, скажем, Англия, Франция, Испания, Германия, Россия и т. п., в пышных одеждах, на которых горят и переливаются драгоценные каменья; в руках у них золотые скипетры, а на головах сверкающие короны. Но здесь, в Айн Мелахе, после того как мы проехали по Сирии и основательно изучили особенности и обычаи этой страны, слова «все цари сии» утратили свое величие. Теперь я знаю, что это лишь горсточка мелких царьков, полуголых и полуголодных дикарей вроде наших индейских племен, которые жили на виду друг у друга и чьи «царства» считались большими, если они занимали пять квадратных миль и насчитывали две тысячи душ. Монархии тридцати «царей», уничтоженные Иисусом Навином во время одного из его знаменитых походов, все вместе равнялись по величине примерно четырем нашим средним округам. Жалкий старый шейх, которого мы видели в Кесарии вместе с сотней его ободранных приближенных, в те далекие времена тоже именовался бы «царем».
Семь утра. И так как мы на лоне природы, траве полагалось бы сверкать росой, цветам разливать в воздухе благоухание и птицам щебетать среди ветвей. Но — увы! — здесь нет ни росы, ни цветов, ни птиц, ни деревьев. Здесь лишь равнина, палимое солнцем озеро и за ним голые скалы. Шатры свернуты, арабы, по обыкновению, яростно грызутся между собой, повсюду валяются свертки и узлы, их поспешно вьючат на мулов, лошади оседланы, зонтики наготове — через десять минут мы сядем на коней и вновь двинемся в путь. Белый город Мелах, на краткий миг воскресший из мертвых, вновь исчезнет без следа.
Глава XX.
Несколько миль мы ехали по унылым местам, — почва довольно плодородная, но заросла сорными травами, — по безмолвным, мрачным просторам, где мы встретили только трех человек: трех арабов, одетых в одни лишь длинные грубые рубахи вроде той дерюги, которая не так давно служила единственным одеянием негритянских мальчишек на плантациях Юга. То были пастухи, и они повелевали своими стадами при помощи классической пастушьей свирели — тростниковой дудочки, издающей поистине адские звуки, под стать арабскому пению.
В их свирелях не слышно даже слабого отголоска той дивной музыки, какую слыхали предки пастухов на равнинах Вифлеема, когда ангелы пели «Мир на земле и в человецех благоволение».
Земля, по которой мы ехали, зачастую и не земля вовсе, а камень — желтоватый, гладкий, словно отполированный водой; редко увидишь острый край или угол, он ноздреват, источен, весь во впадинах, придающих ему какую-нибудь странную, неожиданную форму, и зачастую походит на череп. Здесь кое-где еще сохранились остатки древней римской дороги, напоминающей Аппиеву дорогу, и плиты ее держатся за свое место с истинно римским упорством.
Серые ящерицы, законные наследницы руин, гробниц и всяческого запустения, скользят там и сям среди камней или мирно греются на солнце. Всюду, где процветание сменилось упадком, где слава вспыхнула и погасла, где красота обитала и исчезла, где на смену радости пришла скорбь, где жизнь била ключом, а теперь воцарились тишина и смерть, — всюду поселяются ящерицы и глумятся над суетой сует. Наряд ящерицы цвета пепла, а пепел — символ несбывшихся надежд, неосуществленных желаний, погибшей любви. Если бы она обладала даром речи, она сказала бы: «Возводи храмы — я буду владыкой их развалин; возводи дворцы — я поселюсь в них; создавай империи — я наследую их; хорони своих красавиц — я увижу, как трудятся могильные черви; и ты, что стоишь здесь и рассуждаешь обо мне, — я еще когда-нибудь поползу по твоему трупу».
В этом пустынном месте мы увидели и муравьев, они проводят здесь лето. Провизию они доставляют из Айн Мелаха, за одиннадцать миль отсюда.
Джеку сегодня нездоровится, это сразу видно, но он настоящий мужчина, хоть и юнец, и не говорит о подобных пустяках. Вчера он слишком долго пробыл на солнце, но так как причиной тому была любознательность и желание извлечь из нашего путешествия как можно больше пользы, никто не говорит ему: «Сам виноват». Мы хватились, что его уже целый час нет в лагере, и потом отыскали неподалеку у ручья; он не взял с собой зонтика, и ничто не защищало его от жгучего солнца. Если бы он привык обходиться без зонтика, все сошло бы благополучно, но он к этому не привык. Когда мы подошли, он как раз собирался кинуть камень в черепаху, которая грелась на коряге посреди ручья.
— Не надо, Джек, — сказали мы. — За что вы ее? Что она вам сделала?
— Ладно, я ее не убью; а следовало бы, ведь она обманщица.
Мы спросили — почему, но он ответил, что это не важно. По дороге к лагерю мы еще раз спросили его и еще, но он снова ответил, что это не важно. Поздним вечером, когда он, задумавшись, сидел у себя на постели, мы задали ему все тот же вопрос, и он сказал:
— Да это не важно. Теперь уж мне все равно, но, понимаете, днем мне это не понравилось; ведь я сам никогда ничего не выдумываю, и, по-моему, полковнику тоже не следовало бы. А он выдумывает. Вчера вечером во время молитвы в шатре паломников он сказал — и похоже даже было, что он читает по Библии, — что в этой стране реки текут млеком и медом и что здесь можно услышать голос черепахи[183]. Я подумал, что насчет черепахи это, пожалуй, уж слишком, но потом я спросил мистера Черча, правда ли это, и он сказал, что правда; а если уж мистер Черч говорит, я ему верю. Но вот сегодня я добрый час сидел и наблюдал за черепахой и совсем изжарился на солнце, а она так ни разу и не запела. С меня сошло семь потов, честное слово не меньше, пот заливал мне глаза и капал с носа; и вы же знаете, штаны у меня узкие, как ни у кого, — все эта глупая парижская мода, — да еще подшиты оленьей кожей, так они пропотели насквозь, а потом высохли и стали коробиться, и жали, и натирали — это была просто пытка, — а черепаха так и не запела. Наконец я сказал себе: это обман, вот что это такое, самый настоящий обман; и будь у меня хоть капля здравого смысла, я бы знал, что черепахи не поют. И тогда я решил: будем справедливы к этой особе, дадим ей десять минут сроку, а уж если и через десять минут она не запоет — ей не уцелеть. И все-таки она не запела. Я все сидел и ждал, а вдруг она вот-вот запоет, потому что она поминутно то поднимала, то опускала голову, то закрывала глаза, то опять открывала, как будто старалась выучить какую-то песню наизусть, но как раз когда десять минут прошли и я совсем уже измучился и испекся, эта проклятая черепаха положила голову на бугорок и заснула крепким сном.
— Да, это, пожалуй, и вправду неприятно, ведь вы так долго прождали.
— Вот и я так думаю. Тут я сказал: «Ладно, не хочешь петь — не надо! Но и спать тебе тоже не удастся». И если бы вы не помешали, я заставил бы ее убраться из Галилеи с такой скоростью, о какой ни одна черепаха и мечтать не могла. Но теперь все это уже не важно, Бог с ней. У меня сзади на шее вся кожа слезла.
Часов в десять утра мы остановились у рва Иосифа. Это разрушенный средневековый караван-сарай, в одном из боковых дворов которого мы увидели глубокий, обнесенный стенами и крытый сводом ров, наполненный водой; предание гласит, что в этот самый ров бросили Иосифа его братья. Более достоверное предание, опирающееся на географию страны, утверждает, что знаменитый ров находится в Дофане, примерно в двух днях пути отсюда. Как бы там ни было, раз многие верят, что это и есть настоящий ров, на него любопытно поглядеть.
Трудно выбрать самое прекрасное место в книге, столь богатой прекрасными страницами, как Библия, но даже под этим переплетом не много есть таких, которые могут сравниться с волнующей повестью об Иосифе. Кто научил этих древних авторов простоте слога, меткости выражений, пафосу, а главное — этому дару оставаться в тени: рассказывать обо всем так, что повествование течет словно само собою и само за себя говорит? Шекспир всегда присутствует в своих сочинениях, и следуя за величавой поступью периодов Маколея, тоже ощущаешь его присутствие, но создатели Ветхого завета невидимы глазу.
Если ров, о котором я говорил, подлинный, значит здесь много веков назад случилось то, что всем нам знакомо по картинкам. Неподалеку отсюда сыновья Иакова пасли свои стада. Отец, встревоженный их долгой отлучкой, послал Иосифа, своего любимца, поглядеть — не случилось ли с ними чего. Иосиф провел в пути шесть или семь дней; он шел по этой земле, самой унылой, каменистой и пыльной во всей Азии; ему было всего семнадцать лет, и он, как мальчишка, гордился своим пестрым фраком. Иосиф был любимец отца, и в глазах братьев это было его первое преступление; он видел сны и говорил, будто они предвещают, что в далеком будущем он возвысится над всей своей семьей, — и это было второе его преступление; к тому же у него была красивая одежда, и уж наверно он простодушно тешил свое юношеское тщеславие, не скрывая от братьев своей радости. Таковы были его преступления, и злобные братья сговорились примерно наказать его, как только представится случай. Когда он шел к ним от моря Галилейского, они увидели его и обрадовались. «Вот идет сновидец, — сказали они, — убьем его». Рувим просил их не убивать Иосифа, и они пощадили его жизнь, но схватили его, сорвали с него ненавистную одежду и бросили его в ров. Старшие братья намеревались оставить его там, и конечно он бы умер, а Рувим решил тайком освободить его. Но Рувим ненадолго отлучился, а братья тем временем продали Иосифа измаильтянским купцам, которые направлялись в Египет. Такова история рва. И вот этот самый ров сохранился на этом месте по сей день, и он останется здесь до тех пор, пока с «Квакер-Сити» сюда не нагрянет очередной отряд губителей статуй и осквернителей могил, которые уж наверняка выкопают весь этот ров и увезут с собой, — ибо нет в них уважения к священным памятникам старины, и куда бы они ни пришли, они все разрушают и ничего не щадят.
Иосиф стал человеком богатым, почитаемым, могущественным, «начальствующим над всей землею Египетской», как говорится в Библии. Иосиф был настоящим царем в Египте, он был силой и мозгом монархии, хотя титул и оставался за фараоном. Иосиф один из подлинно великих мужей Ветхого завета. И он был самый благородный и самый мужественный из всех, кроме разве Исава. Почему не сказать доброго слова об этом царственном бедуине? Одно только можно поставить ему в вину — он был неудачник. Почему все должны безмерно восхвалять Иосифа за великодушие и щедрость к его жестоким братьям и кидать лишь жалкую кость похвалы Исаву за его куда большее великодушие к ограбившему его брату?
Воспользовавшись тем, что Исав отчаянно проголодался, Иаков украл у него первородство и великую честь и уважение, которые принадлежали тому по праву; обманом и вероломством он украл у Исава отцовское благословение; по его вине Исав стал чужим в отчем доме и ушел бродить по свету. Но спустя двадцать лет Иаков повстречал Исава и, дрожа от страха, пал к его ногам и жалобно умолял брата избавить его от заслуженного наказания. И как же поступил этот великолепный дикарь? Он кинулся на шею Иакова и обнял его! И когда Иаков, который не способен был понять благородную душу, все еще полный страха и сомнений, «дабы приобрести благоволение в очах господина моего», хотел подкупить Исава, отдав ему в дар свое стадо, что ответил этот великодушный сын пустыни?
«У меня много, брат мой, пусть будет твое у тебя!»
Когда они встретились, Иаков был богат, любим женами и детьми и путешествовал с помпой, окруженный слугами, многочисленными стадами и караванами верблюдов, а Исав так и остался бездомным изгнанником, каким он стал по милости брата.
Прошло тринадцать лет, полных чудес, и братья, которые продали Иосифа, голодные и униженные, пришли чужаками в чужую землю купить «немного пищи», а когда их обвинили в краже и призвали во дворец, они узнали в его владельце Иосифа; братья были полны страха: они нищие, а он владыка могущественной империи! Найдется ли на свете человек, который не воспользовался бы таким подходящим случаем сделать широкий жест? Кто же больше достоин восхищения — изгнанник Исав, простивший процветающего Иакова, или же Иосиф, простивший дрожащих оборванцев, удачному злодейству которых он обязан был своим высоким саном?
Перед тем как подойти ко рву Иосифа, мы взобрались на гору, и, не заслоненная ни деревцем, ни кустиком, нам открылась картина, увидеть которую мечтают миллионы верующих во всех концах мира и готовы отдать за это половину всего, что имеют, — в нескольких милях впереди лежало священное море Галилейское!
Вот почему мы не стали мешкать у рва Иосифа. Мы отдохнули сами и дали отдых лошадям и несколько минут наслаждались благословенной тенью древних строений. Вода у нас вся вышла, и два хмурых араба, которые слонялись неподалеку со своими длинными ружьями, сказали, что ни у них, ни где-либо поблизости воды нет. Они знали, что немного солоноватой воды есть во рву, но слишком чтили это священное место, служившее темницей их предку, и не желали, чтобы из него пили христианские собаки. Но Фергюсон связал несколько тряпок и носовых платков и сделал из них веревку, достаточную для того, чтобы можно было кувшином зачерпнуть воды, и мы напились и поехали дальше и вскоре спешились на тех берегах, которые стали священными, ибо по ним ступала нога Спасителя.
В полдень мы искупались в море Галилейском — истинное благо в этом пекле — и потом позавтракали под старым одичавшим фиговым деревом у источника Эйн-э-Тин, в сотне ярдов от развалин Капернаума. Любой ручеек, журчащий меж скал и песков, в этом краю нарекают высоким званием источника, и людей, живущих на берегах Гудзона, Великих озер и Миссисипи, охватывает безмерный восторг, едва они завидят эти «источники», и они пускают в ход все свое умение и мастерство, чтобы излить свою хвалу на бумагу. Если бы собрать воедино все стихи и весь вздор, посвященный здешним источникам и окрестным пейзажам, получился бы солидный том — неоценимая растопка для печи.
Наши энтузиасты паломники, которые себя не помнили от радости с тех пор, как ступили на священную землю, во время завтрака только и могли бормотать какие-то несвязные слова, кусок не лез им в горло — так им не терпелось самолично пуститься в плавание по морю, которое носило на своих волнах лодки апостолов. С каждой минутой нетерпение их росло, и наконец меня стал одолевать страх: я опасался, что они, пожалуй, храбро махнут рукой на благоразумие и осмотрительность и закупят целый флот, вместо того чтобы нанять одну посудину на час, как делают все рассудительные люди. Я трепетал при одной мысли о том, как эта затея опустошит наши кошельки. Видя, с каким пылом люди средних лет готовы предаться неразумной прихоти, прельстившей их своей новизной, я не мог не думать о печальных последствиях. И однако удивляться тут было нечего. С самого младенчества этих людей учили чтить, даже боготворить святые места, которые предстали ныне их счастливым взорам. Долгие, долгие годы эта картина мерещилась им среди бела дня и являлась им по ночам во сне. Стоять здесь, видеть все это своими глазами, плыть по этим священным водам, лобызать благословенную землю, простершуюся вокруг, — они лелеяли эту мечту, а годы уходили один за другим и оставляли неизгладимые следы на их лицах и иней в волосах. Дабы увидеть эту землю, плыть по этим волнам, они покинули дом и близких и проехали многие тысячи миль, и трудности и лишения не остановили их. Удивительно ли, что убогий свет будничного благоразумия померк перед ослепительным сиянием их осуществленной мечты? Пусть сорят миллионами, решил я, кто думает о деньгах в такую минуту!
В таком настроении я поспешил вдогонку за нашими нетерпеливыми паломниками и, стоя на берегу озера, вместе с ними стал изо всех сил кричать и махать шляпой, чтобы привлечь внимание проходившего мимо «корабля». Наши старания увенчались успехом. Труженики моря повернули и пристали к берегу. По всем лицам разлилась радость.