Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гегель. Биография - Жак Д' Онт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот удобный повод повторить в связи с этим поступком Гегеля, но с большим правом, сказанное им же — в согласии с глубинной интуицией идеализма — о чудесах Иисуса: «Вместо того, чтобы объяснять принятие христианства с помощью чудес, поинтересуйтесь: каков должен был быть век для того, чтобы чудеса, и именно те, о которых нам рассказывают, оказались возможными»[76]. Ибо чудо, как и всякое другое явление, не может заключаться ни в чем ином, как в сложившемся о нем представлении! Каково же было представление о Гегеле, если его можно было вообразить пляшущим вокруг древа свободы?

Другой факт. Однажды в Штифте узнают о казни Людовика XVI. Штифтлеры, по крайней мере кое‑кто из них, празднуют событие. Чтобы отчитать студиозусов специально приезжает герцог. Разобраться в этом происшествии можно, только поместив его в социокультурный контекст.

Дело в том, что большинство немецких интеллектуалов с самого начала были на стороне Французской революции. Когда она началась, она вызвала волну энтузиазма, захватившую Канта и Гегеля, при этом никто, или почти никто, не намеревался на практике подражать отважным французам. Революционные трудности возрастали, как следствие насилие тоже, и очарование мало — помалу рассеивалось. Большинство немцев, которые поначалу воодушевились и поддержали Революцию, разуверившись, отвернулись от нее, а некоторые выказали откровенную враждебность. Небывало жестоким событием, подытожившим разрыв, стала казнь Людовика XVI 21 января 1793 г. Символический смысл обезглавливания, чье эмоциональное воздействие со временем стерлось, тогда не ускользнул ни от кого.

Все мелкие тираны Германии были страшно напуганы и возмущены, как и — в меньшей степени — их подданные, испытывавшие перед начальством (Obrigkeit) вообще атавистическое чувство преданности и покорности. Они привыкли к самому несправедливому и самому жестокому (колесо, дыба, костер, топор) обращению с подданными, о котором Гегель часто упоминает, чтобы его заклеймить, но не с королями! В дальнейшем, лет на сто вперед сделалось хорошим тоном прилюдно громко осуждать цареубийц (Königsmörder), выказывая законным властям знаки уважения и преданности. Без этого вход в приличное общество был закрыт.

За одним, по меньшей мере, исключением: Штифт. Стипендиаты, в совокупности, не только не осудили убийство Людовика XVI, но отпраздновали его, и можно предположить, что, поступая так, они имели в виду герцога Вюртембергского: если бы добрый герцог был убит, неважно кем и как, штифтлеры и не подумали бы плакать. Они осмелились отпраздновать казнь французской монархии в лице казненного монарха.

Как отмечают биографы — позаботимся о сохранности их выражений — «злоупотребления» в поведении штифтлеров «вынудили герцога лично сделать им внушение».

Не для того же давались деньги религиозному заведению, чтобы плодить революционеров в Швабии! Но в эти страшные годы даже пасторы меняли окраску. Во Франции они повально присоединялись к Революции!

Одна из уловок тиранов, чувствующих угрозу своей власти, заключается в том, чтобы самим открыто и шумно осудить тиранию в принципе, отмежевавшись некоторым образом от нее, и тем самым отвести от себя обвинение. Во времена Гегеля не было нужды выяснять, кто осуждает самовластие, а кто нет: всяк на публике его клеймил, как мог. Нужно было назвать имя тирана.

Что следует именовать тиранией, часто смешиваемой с понятием деспотизма, — на этот счет у Гегеля, Гёльдерлина и Шеллинга сомнений не было никаких. Они вменяли в вину тиранию персонально герцогу Вюртембергскому и его кумиру — королю Франции.

Серьезное отношение и быстрота отклика властей, получивших более или менее точные сведения об опасных настроениях, показательны как реакция на революционные настроения штифтлеров. Герцог поменял маршрут и поспешил возвратиться с дороги! Даже если бы на студентов возводилась напраслина — что очень маловероятно — очевидно, во всяком случае, что все, включая герцога, верили в способность штифтлеров нанести его величеству преступное оскорбление, никто не считал невозможным и немыслимым столь гнусное деяние.

Герцог достаточно часто заявлялся в Штифт собственной персоной, дабы поддержать администрацию и учителей, поторопить с расследованиями. Заведение, призванное избавить его от забот, парадоксальным образом их ему и добавляло.

Радость штифтлеров по поводу смерти Людовика XVI не была случайной, она была связана с одной из навязчивых политических идей. Даже в Альбоме Гегеля фигурировали призывы: In tyrannos! Не подлежит сомнению, что Гегель и штифтлеры были заодно. Исключительный случай для литературы его времени: во всем гегелевском наследии не найти слова сочувствия к Людовику XVI, он даже нигде не упоминает его имени. Но очевидным образом понятно, кого Гегель имеет в виду, когда высказывается против «несказанной несправедливости, обусловленной вмешательством духовной власти в секулярное право, или той, которая порождается оправданием коронованных особ, то есть их самоуправства, коль скоро это самоуправство помазанника, стало быть, произвол божественный, священный»[77], или когда он радуется, видя, как рушится «старое здание беззакония» французской монархии[78].

И пусть у Гегеля нет никаких иллюзий относительно политического строя мелких немецких государств, и он с хирургической точностью вскрывает пороки олигархического правления в Берне, все же именно французская монархия для него, как и для всех его современников, являет миру чистый образец тирании, страны, в которой король оправдывает свои решения знаменитым: «ибо такова наша воля». Людовик XVIII вернется в 1815 г. к этой формуле, наверняка не обрадовав Гегеля. Ему ненавистен личный произвол, «акт насилия со стороны облеченного властью», и в конце жизни он предложит для обсуждения план конституционной монархии, очень умеренный, но, по меньшей мере, призванный избавить от такого сорта деспотизма.

В 1797 г. Гегелю случилось определить деспотизм как «отсутствие политической конституции» (D 283), он забыл о том, сколько конституций остаются мертвой буквой, и сколько их, в действительности, узаконивает скрытый авторитаризм. Гегель прожил всю жизнь под деспотической властью. Пруссия, в которой он завершил свой путь, приняла конституцию лишь в 1848 г., после его смерти. Политическое мышление Гегеля намного опережало политическую реальность.

У него не было причин, ни в юности, ни позже, жалеть Людовика XVI. Гегель отвергает якобинскую диктатуру, но, конечно, не во имя монархии. Он, скорее, вместе с Гёльдерлином причисляет себя к лагерю жирондистов, с воодушевлением проголосовавших за смерть короля. К концу жизни он нанесет памятный визит генералу Карно в его немецком изгнании, цареубийце, одному из самых беспощадных «террористов», и отзовется о нем как о «приятном старике» (С2 295).

Окончание Штифта

Покидая Штифт, Гегель, Гёльдерлин и Шеллинг подняли свой собственный мятеж, однако внутреннего порядка и незначительный по масштабам.

После пяти лет обучения Гегель получил пасторское образование и мог рассчитывать на должность репетитора в Штифте по богословию и философии в надежде позже занять должность преподавателя в том же заведении.

По истечении первых двух лет он получил звание «магистра философии», успешно защитив диссертацию на тему: «Возможно ли исполнение нравственных обязанностей без веры в бессмертие души». После анализа имеющихся на этот счет разнообразных точек зрения, в ней в кантианском духе утверждается, что нравственность должна изучаться сама по себе, и что личные мнения ученого можно не принимать во внимание.

После трех лет изучения богословия Гегель становится «кандидатом по теологии», т. е. фактически кандидатом в пасторы. С этой целью он защищает диссертацию на тему, скорее, историческую: «Об испытаниях вюртембергской церкви».

Похоже, его судьба, как и судьба его товарищей, решена, но ему удается от нее ускользнуть.

У большинства биографов не возникает вопросов при соположении двух плохо совместимых фактов. Один из биографов пишет: «После того как Гегель выдержал кандидатский (на пастора) экзамен, он занял место домашнего учителя в Швейцарии»[79]. Но это все равно, что сказать — аналогия здесь полная — что, «выдержав экзамен на врача, молодой человек начал работать в аптеке»!

На самом деле решение Гегеля — результат крутого идеологического поворота, настоящий вызов судьбе, предсказуемый, впрочем, если проследить его интеллектуальную эволюцию.

Ссылка на то, что «пасторство было ему не по вкусу»[80], недостаточна, ибо тогда зачем ему было ввязываться в это дело? Позже он лицемерно будет утверждать, что пошел по этой дорожке «по желанию родителей», присовокупляя к этому оправданию довод совершенно иного рода, мол, у него была «склонность к богословию»[81]. Но когда он поступил в Штифт, он возненавидел этот сорт богословия.

Ни Гегель, ни Гёльдерлин, ни Шеллинг, ни многие их соученики по Штифту не пожелали стать швабскими пасторами или богословами. Гёльдерлин вскоре, когда для обоих настанут не лучшие времена, откровенно скажет Гегелю: «Если, в конце концов, однажды нам придется рубить лес или торговать притирками и ваксой, тогда; возможно, мы спросим себя, не лучше ли было сделаться преподавателями в Тюбингене. Меня воротит от Стипендиария (Stipendium, т. е. Штифт), он воняет на весь Вюртемберг и всю Баварию, как гроб, в котором уже копошатся черви» (С1 44 mod).

И это спустя три года по окончании Штифта, такое стойкое отвращение!

В результате три друга должны были устраиваться домашними учителями в знатные или богатые семейства, занимая положение, тяжелее и унизительнее которого была в их глазах только служба в Штифте.

Гегель был не из упрямых, долго стоять на своем его не хватало. Он был склонен к компромиссам, и даже к сделкам с совестью. Но всему есть границы: кем угодно, раз уж деваться некуда, но только не пастором! В лучшие свои религиозные минуты он полагает, что «позитивные» церкви предают «божественное начало». Вместе с друзьями он грезит о «Невидимой церкви», предреченной Лессингом и Кантом. От существующей церкви он будет держаться в стороне.

Причинами, на которые часто ссылаются для объяснения его отречения от пасторства, стало быть, следует пренебречь. Иногда упоминают об «отсутствии дара красноречия», вменяемого ему в недостаток. Но, с одной стороны, мы видели, что его друзья, кому подобные упреки не адресовались, не менее упорно, чем он, уклонялись от пасторства. С другой стороны, те, кто стали пасторами, набирались из наименее способных учеников, несомненно, также неловких и в искусстве проповеди. И, наконец, не Штифт и церковь его отвергли, но он сам motu proprio от них удалился.

Не каждому доброму лютеранину суждено стать пастором. Но что нам думать о религиозности человека, который долго и целеустремленно готовился к карьере богослова, мог достичь в ней самых больших успехов и на пороге предпочел свернуть в сторону и вступить на путь изгнания, сделав выбор в пользу тягостной и монотонной жизни домашнего учителя?

Покидая Штифт и Швабию, убежит ли он тирании?

V. Слуга

Думаю, лучше уж мне умереть, чем быть домашней прислугой […]. Тому положению, о котором вы мне говорите, я предпочитаю занятие самое жалкое и самое тяжелое, какое только можно вообразить, лишь бы сохранить свободу, когда мне придется искать здесь счастья.

Мариво. Жизнь Марианны

Жизнь тюбингенским семинаристам представала совсем не в розовом цвете. Но какой черной она станет потом, они и вообразить не могли. После окончания заведения они пытались избежать заурядной и унизительной участи, чуждой их натуре, но меняли шило на мыло. В конце концов они не выдерживали физически или нравственно. Приходилось уступать.

Пасторство Гегель упорно отвергал как занятие постыдное, средствами на жизнь он не располагал, а потому не оставалось иного выхода, как согласиться на место домашнего учителя. На самом деле он очень даже стремился такое место получить, и устройству предшествовал обстоятельный торг, касающийся жалованья и условий проживания. Речь шла о месте в одной патрицианской семье в Берне. Для гонимых нуждой молодых немецких интеллектуалов, чаще всего швабов, служба в Швейцарии стала такой же традиционной повинностью, как служба швейцарских наемников во французской армии.

Такое зависимое положение тяготило юные души, исполненные сознания собственного превосходства, честолюбивые, тщеславные. Какой контраст между самым возвышенным о себе представлением, притязаниями на безусловное духовное водительство, высокой субъективной самооценкой и объективным положением, печальной участью домашней прислуги. Сам себе господин и властелин целого мира во время ночных бдений, будущий философ изо дня в день терпит оскорбительную зависимость, живя в условиях, которые кажутся ему невыносимыми. Впору с ума сойти или стать циником.

Воздушные замки можно строить из идей, но для жизни нужна хоть какая‑то конура. Впрочем, конура, — это для красного словца, полагают, что в Швейцарии у Гегеля была своя маленькая на одного человека комната[82] — далеко не всем так везло, и хозяева были настолько снисходительны, что время от времени ему дозволялось сидеть на дальнем конце семейного стола.

Нужно признать, что хозяева сами часто оказывались в двусмысленном положении. Для своих дорогих крошек им нужны были лучшие учителя, и значит, самые умные и образованные из им рекомендованных. В этом смысле в лице Гегеля, Гельдерлина, Шеллинга они получали то, чего желали. Но им самим, чаще всего хуже образованным, не таким умным, лишенным столь высоких притязаний, в свою очередь приходилось испытывать тайное унижение в связи с интеллектуальным и моральным превосходством прислуга. Особенно, когда жены осмеливались сравнивать их между собой.

Домашний учитель безоговорочно считался прислугой, челядью (Gesinde), как прямо говорят об этом историки[83]. К концу XVIII века с таким статусом уже трудно мириться. Гегель знал о бунте Марианны из Мариво, чьи романы раскрыли ему многое в человеческой душе. Но для свободы нужны деньги. У него не было выбора, как его не было у умершего в 1791 г. Моцарта.

Домашний учитель, как и слуга, значимая фигура для немецкого общества конца века. Это может показаться странным. Слуги и учителя составляют незначительное меньшинство населения. Их роль в обеспечении основных условий общественной жизни далеко не так важна, как роль крестьян, гораздо более многочисленных, которые это общество кормят, или ремесленников и даже солдат. Однако в литературе эпохи чуть ли не об одних только слугах и речь; трудно найти театральную сцену, в которой им не отводилась бы главная роль. Дело в том, что литераторов, профессоров, публицистов в основном поставлял именно этот слой, а они предпочитали говорить о том, что хорошо знают и непосредственно пережили сами.

Унизительное положение

Удел домашнего учителя карикатурно описан в знаменитой пьесе Ленца (1751–1792) «Домашний учитель», которую Гегель знал. Ее играют еще и сегодня, даже во Франции. Молодой незадачливый простолюдин влюбляется в дочку своих хозяев, а то и в саму хозяйку. У Ленца история кончается кастрацией. Гёльдерлину во Франкфурте, неподалеку от Гегеля, вскоре придется пережить что‑то подобное, правда, до кастрации не доходит, но не исключено, что последствия были для него еще более жестокими.

Когда романисты эпохи изображают домашние дела, речь, как правило, идет о любовных взаимоотношениях: о любви учителя к служанке, лакея к маркизе, гувернера к жене банкира. И действительность, бывает, подражает выдумке, оказываясь даже более суровой: страсть Гёльдерлина к Диотиме обернется настоящей драмой.

Оценить степень отвращения к Штифту можно, лишь зная, на что пошли молодые люди, только бы не оставаться в нем. Позже Гегель мог сколь угодно смущенно признавать свое учительство результатом свободного решения, продиктованного «личными запросами»[84]. На самом же деле, он, выразимся иначе, свободно запродал себя, поскольку иного выхода не было.

Он знал, на что шел, соглашаясь «наняться к кому- нибудь слугой», «служить у кого‑нибудь». При том что особенно выбирать не приходится, он все‑таки выбирает. Лучше уж «торговать ваксой или колоть дрова», чем оставаться в Штифте, но также: лучше наихудшее рабство, чем «самое ничтожное ремесло», обеспечивающее хоть какую- то независимость…

Образ слуги (Knecht), легко уподобляемого рабу — символ подневольного состояния — занимает такое важное место в «Феноменологии духа», что кое‑кто даже хотел по существу свести всю книгу к знаменитой «диалектике господина и раба», буквально «слуги» (Herr und Knecht), развернутой в важной и оригинальной главе.

Но в данном случае нелишне вспомнить о том, что и сам Гегель был слугой, причем довольно долгое время. Он не просто стал слугой, он жил среди слуг, что совсем не должно было доставлять ему удовольствия, и наблюдал поведение слуг более низкого ранга, с которыми общался изо дня в день.

Удел домашнего учителя был общей судьбой многих молодых немецких интеллектуалов, привычка к этой барщине, однако, нисколько не меняла ее социального смысла и не делала менее унылой.

Гегелевская диалектика господина и слуги оригинальна и впечатляюща. Она фиксирует и неосмотрительно универсализует определенный социальный опыт и важный аспект культурного пейзажа. В то же время положение дел в этой диалектике искажено. Непременное присутствие лакеев, служанок, горничных воспринимается как подтверждение их фундаментальной общественной функции. Но в действительности оно обусловлено тем иллюзорным представлением, которое составили о самих себе основные действующие на исторической сцене лица.

Аристократ и богач напрямую общаются только с людьми состоятельными и с положением или же имеют дело с прислугой, включая управляющих, служащих им универ — сальными заступниками и посредниками. Лишь иногда они бросают рассеянный, за редкими исключениями, взор на своих крепостных, крестьян, «поденщиков», истинных производителей благ, обеспечивающих их привилегированное существование. Лишь в редких случаях появляются в комедиях и романах выставленные смешными нелепыми маргиналами крестьяне и поденщики.

По отношению к полностью зависящему от него слуге аристократ или богач порой тоже испытывает смутное чувство зависимости, даже можно сказать, что у них обоих извращенная тяга к такого рода зависимости. Чем бы был Дон Жуан без Сганареля или Господин без Жака Фаталиста? Сообразительность и плутовство позволяют слуге взять своеобразный реванш за свое рабство.

Положение слуги, какие бы формы оно ни принимало, ощущается как крайне унизительное теми, кто поначалу не представлял себе, что это такое, и у кого жизнь сложилась так, что он «оказался» в этом положении. Напротив, рабы по рождению принимают его без долгих раздумий и послушно, считая следствием некоего естественного закона.

Как водится, эксплуататоры также ссылаются на естественный закон, возлагая на обездоленных ответственность за закабаление: челядью делает не социальное принуждение, но естественная склонность. Слугами становятся те, кого страх смерти заставляет отступить перед ничего не страшащимся господином!

В некоторых отдельных, исключительных случаях, к примеру, в случае Гегеля и Гёльдерлина, имеет место нечто похожее. У них была возможность задуматься о пути, на который они вступают. Писатели ошибочно делают из этих особенных случаев общее правило и объясняют изъяны социального строя низкой моралью большинства.

Как следствие, ни Гегель, ни Гёльдерлин не предполагают отмены или преодоления рабского положения. Главным образом они сетуют на то, что несправедливо в него попали. Они‑то, конечно, заслуживают лучшего. Им бы не слугами быть, а самим их иметь.

Гегель, согласившийся «жить у кого‑нибудь» на правах домашней челяди, всегда будет настаивать на раболепстве слуги, на свойственной ему исходной низости, при том что сам согласился на такую же участь. Правда, что в течение шести лет учительства, сначала в Берне, потом во Франкфурте, он будет черпать силы лишь в желании и надежде бросить это занятие и приложит к тому немало усилий.

Такая предвзятая оценка объективной ситуации приводит к неправомерным выводам. «Чувствуя себя плохо в этой шкуре» — а им было плохо — несчастные униженные жертвы ополчаются не на положение дел как таковое, а на скверное поведение хозяев.

Домашний учитель учит детей своего хозяина в соответствии с его указаниями, но с ним самим обращаются как с ребенком. Хозяева, зачастую необразованные и спесивые люди, презирают тех, чьими услугами пользуются, и дают им это почувствовать. Ну а слугам, находящимся в положении, о котором они неспособны отдать себе ясный отчет, это не нравится.

Гёльдерлин сбежал от своего хозяина во Франкфурте не потому, что устал от роли слуги, но потому, что больше не мог терпеть, как неприкрыто ему указывают на его подчиненное положение. Ощущение унижения, бывшее следствием, значило для него больше, чем причина, — объективное состояние зависимости. Он поделился переживанием с матерью, и нужно думать, выразил, хоть и чересчур эмоционально, то, что было на душе также и у Гегеля.

«Высокомерное хамство… представление, что домашний учитель — та же прислуга…»[85], вот с чем не может смириться Гёльдерлин, не с социальным статусом прислуги, а с адресованными ему бестактными замечаниями, когда он забывается, претендуя на большее! И напротив, он без колебаний возлагает вину на крестьян, когда те пытаются немного облегчить гнет и нужду. Он пишет матери в 1798 г.: «Впрочем, беспорядки не обещают быть такими ужасными. Если крестьяне обнаглеют и устроят беспорядки, как вы опасаетесь, их сумеют усмирить»[86].

Эти амбициозные лакеи испытывают по отношению к «простонародью», к «землепашцам», одно лишь презрение, и тем большее, что сами они унижены теми, кто стоит на социальной лестнице ступенью выше.

Их раздражает, когда хозяева указывают им: «Вы всего лишь слуга!» — им нужно, чтобы с ними обращались по- другому: «Эксплуатируйте меня, но будьте при этом вежливы».

* * *

Свои отношения с последовательно менявшимися хозяевами, возможно, в чем‑то отличные от отношений Гёльдерлина со своими, Гегель характеризовал не в столь резких выражениях. Он вообще больше помалкивал на этот счет, и его молчание само по себе говорит о многом. Ни одного доброго слова, ни одного письма после отъезда, ни одного воспоминания ни о хозяевах, ни о детях. Он относился к ним еще неприязненнее, чем Гёльдерлин…

Гегелевская диалектика отношений господина и слуги, будучи шире описания простых отношений с прислугой, все же утверждает, что преодоление отрицательных сторон положения слуги не предполагает отмены оного. В самом деле, речь идет не об отмене отношений «наниматель- хозяин — наемный слуга», но только о «признании» в наемном работнике «человека».

Слепота по отношению к своему собственному положению позволяет хозяину уличать слугу в раболепстве, в котором, по здравому разумению, он должен был бы обвинять самого себя. Гегель был очень доволен одной из своих формул, которую случилось повторить самому Гёте: «Для лакея нет героя; но не потому что последний не герой, а потому что первый — лакей»[87].

При таком взгляде на вещи не избежать противоречий и путаницы.

Ни себе, ни Гёльдерлину он не мог вменить в вину наличие рабской души, а потому иногда приходилось объяснять положение слуги не природным раболепством, а как‑то иначе. В этом прямо касающемся его вопросе он разрывался между двумя противоположными решениями: одно проистекало из его собственного опыта, другое диктовалось выстроенной им теорией — теорией, которая норовила ловко воспользоваться кое — какими уроками жизни. В его случае трудно было сделать выбор. Но так или иначе, победу одержало то, что лучше согласовывалось с философским идеализмом.

Вообще же, стремясь покончить с рабством, иного средства, помимо заблаговременного духовного самовоспитания, Гегель не предусмотрел. Самое важное в диалектике господина и раба это то, что и тот и другой, поначалу пребывая в отношениях независимости и зависимости, непокорности и готовности уступить, со временем свои отношения преобразят. В конце концов, в ходе пышного диалектического развертывания (ибо диалектика достигает своих целей так же хорошо в воображении или во сне, как и в рациональном мышлении, или объективной реальности) они «признают друг друга» в правовом отношении равными. И может статься, пожмут друг другу руки, обнимутся и обольются слезами. После чего каждый отправится к себе: слуга в прихожую, хозяин в гостиную. Печальное зрелище, как, в сущности, и в «Острове рабов» Мариво.

Гегель разделяет широко распространенную иллюзию своего времени. Она родственна заблуждению Робеспьера, убедительно описанному и подвергнутому критике Жаном Жоресом[88].

Однако эти соображения, это помещение абстрактного человека в конкретные социальные условия жизни имели важные последствия и далеко не безобидный результат. Они означали поворот в понимании человеческого мира, характерный для конца XVIII столетия, он прихотливо сопутствует происходящим объективным переменам, с их едва ли поддающимся анализу сплетением субъективных и объективных факторов. Осознание себя человеком, обусловленное у слуги изменением его реальных отношений с господином, влечет за собой продолжение и способствует углублению начальных перемен. К тому же у Гегеля встречаются всевозможные противоречивые пометки, мнение его на этот счет на протяжении жизни менялось.

Гегель делается слугой как раз в то время, когда сам статус слуги становится предметом рефлексии. Это было подневольное общество, в котором процветало угодничество, и нужно было приспосабливаться или умирать. На самом деле никто или почти никто до 1789 г. не верил в возможность другой жизни и не мечтал о ней. И даже после 1789 г. самым непокорным порой приходилось смиряться. Фихте часто упрекали в строптивости и несговорчивости в связи с оказавшимся для него фатальным «делом об атеизме» в Йене. Изобрази он покорность, худшего удалось бы избежать. Все простые люди и даже великие писатели, адресуясь к вышестоящим, заканчивали свои послания уверением в покорности: «Ваш покорный слуга (Knecht)».

Пребывание домашним учителем ощущалось Гегелем как одна из форм рабства, тяжкое воспоминание о которой он сохранит на всю жизнь; ему последовательно пришлось испытать на себе разные формы подчинения, и трудно было решить, какая из них худшая. Учительство отличается лишь непосредственно очевидным характером повиновения. Однако зависимость может, принимая другие, более скрытые формы, быть еще жестче.

У Гегеля не было достатка Декарта, который, хотя и слыл человеком небогатым, имел прислугу: «У него было мало слуг, по улицам он ходил без свиты […] не носил шляпы с перьями и шпаги, каковых требовало его положение, и от чего в то время никак не мог уклониться человек благородный»[89].

С той поры, однако, статус философа в мире изменился, в философию пришло пополнение.

За исключением краткого периода нестабильности, вызванного Французской революцией, Гегель неизменно жил в строго иерархизованном мире, в котором всякий человек с более высоким статусом, более влиятельный или богатый, считал тех, кто располагался ниже, слугами. Этого всеобщего хамства к концу его жизни в мире станет еще больше; Гегель не поладит с прусским принцем королевской крови, уже тогда выказывавшим норов. Этот надменный недоумок, Фридрих Вильгельм IV, ставший королем вскоре после смерти философа, доведет в 1842 г. до сведения прусского населения, что все их имущество на самом деле составляет его наследственную собственность, которой он распоряжается по своему усмотрению, и что все население не только его подданные, но и слуги: «Я желаю править теми моими подданными, которые, как малолетние дети, в этом нуждаются, карать тех, кто позволяет сбить себя с толку, привлекать, напротив, к управлению моим имением тех, кто этого достоин, давать им право личного владения и защищать их от заносчивой наглости лакеев»[90].

На политику отца, Фридриха Вильгельма III, не повлияли ни гегелевская доктрина, ни кантовская концепция человека, изложенная в известной статье «Что такое Просвещение?». Да и сам Гегель всегда видел у лакеев одно лишь неоправданное «самомнение». Поэтому он, еще меньше, чем Кант, требовал отмены этого социального института и не предвидел таковой. Для этого нужно было бы совершить невозможное — во всяком случае, невозможное по тем временам — упразднить наемный труд.

Гегель требовал лишь того, что он именует «признанием»: признания равного достоинства всех людей, по закону и на словах, признания их равной «моральной» ценности, что, хотя и не затрагивало социальных различий, было важным шагом вперед.

Он выставляет только очень скромные требования, — такими они представляются нам сейчас, но в его времена они казались дерзкими и внушали опасения.

Открыто Гегель формулирует лишь, так сказать, идею минимума свободы, которая ныне выглядит очень робкой, но в то время вслух сказать больше было нельзя, и этой идеей можно было задеть короля, прусского принца крови, да и весь двор: «Затем люди, если они должны действовать для дела, хотят [они только „хотят”!] также и того, чтобы оно вообще нравилось им, чтобы они могли принимать в нем участие, руководясь своим мнением о его достоинствах, правоте, выгодах, полезности». И ему хватает смелости утверждать: «Это в особенности является существенным моментом в наше время, когда люди не столько привлекаются к участию в чем‑нибудь на основе доверия, авторитета, а посвящают себя тому или иному делу, руководясь собственным умом, самостоятельным убеждением и мнением»[91]. Так пусть же господа придумывают собственное оправдание установленных ими порядков! В их глазах слуги никогда не станут менее ленивыми, лживыми, наглыми, и никогда достаточно льстивыми. Если они повинуются, это угодливость. Если сопротивляются, — наглость.

Швейцария

И вот осенью 1793 г. Гегель отправляется в Швейцарию, великое путешествие для того, кто ни разу не покидал родного Вюртемберга, и довольно заманчивое, потому что Гельвецию многие считают страной свободы. Личный опыт быстро разрушит это заблуждение.

Но пока что его душа ублаготворена. Конечно, от тягот учительства и положения слуги никуда не уйдешь, но, коль скоро они неизбежны, следует радоваться хотя бы тому, что удалось получить место, благодаря которому у него будет досуг для продолжения любимых занятий, и немного гордиться тем, что выбор влиятельного бернского семейства, благодаря важным рекомендациям, пришелся именно на него.

Это время жизни Гегеля принято называть «бернским «периодом». Благоразумнее сохранить это название, ныне общепринятое, хотя оно и неточно и неверно. Нанявшая его семья Штайгеров отличалась от других Штайгеров — ибо их было несколько ветвей — местом проживания: Штайгеры из Чугга (Steiger von Tschugg), поскольку она владела поместьем Чугг (Аннет) возле Бьеннского озера, которое можно посетить и сейчас, хотя оно принадлежит больничному учреждению. Штайгеры, и с ними Гегель, проводили в Чугге большую часть года и, во всяком случае, лето. По- видимому, Чугг значил в глазах Гегеля так же много, как и Берн. Там он мог видеть из окна Бьеннское озеро, озеро Жан — Жака, а, преодолев несколько километров, легко оказывался в Нойшателе, прусском княжестве с относительно либеральным правлением, приютившем много свободных умов, изгнанных из своих стран. Также совсем близко была расположена страна Во, что‑то вроде кантона — слуги при кантоне — хозяине, Берне, которой однажды Гегель займется обстоятельно. По роду своей административной и политической деятельности Штайгеры были втянуты в нескончаемые распри между притеснителем, Берном, и притесняемым, кантоном Во.

Образ жизни домашнего учителя, полностью зависящий от прихоти хозяина, менялся вместе со сменой последнего. Учитель обязан был терпеть хозяйские причуды и настроения. Если уж доходило до крайностей, учитель бежал, и не то чтобы это не считалось неким правонарушением. Так, Гёльдерлину пришлось внезапно оставить несколько мест, одно за другим. После каждого такого одностороннего разрыва получить новое место оказывалось все труднее, и бедный поэт из‑за этого страдал еще больше.

Гегелю не случалось рвать с хозяевами, а может, он считал такое поведение неразумным. Другое место могло оказаться хуже. Но у Штайгеров он никогда не чувствовал себя комфортно; можно было устроиться и получше: друзья, центры немецкой культуры, университеты страны, библиотеки были далеко…

Гегелю было не по себе в чужих — географически и культурно — местах, в непривычном социальном окружении, с которым он до той поры не имел дела, не таким, как у него на родине, хотя тоже господским. В доме Штайгеров царил дух консерватизма, судя по всему, довольно умеренного, но все же очень далекого от революционной восторженности семинаристов из Тюбингена.

Берн был в те времена независимым, могущественным городом и занимал в Швейцарии доминирующее положение. Им управляла реакционная олигархия, жестоко угнетавшая другие кантоны и простой люд: «Две сотни», из которых Штайгеры составляли значительное число. Власть олигархии держалась на насилии и интригах. О степени ее самоуправства и высокомерия можно судить по уведомлению, остававшемуся в силе еще в 1793 г., которое бальи[92] Лозанны, представлявший власти Берна, направил в 1759 г. Вольтеру, позволившему себе шутки в их адрес: «Месье де Вольтер, говорят, вы пишите против Бога, — это плохо! Но, думаю, Он простит вас; а еще говорят, вы возводите хулу на Господа нашего Иисуса Христа, — это тоже плохо; но я все- таки думаю, что и Он гоже простит вам это по великой своей милости; но месье де Вольтер, остерегитесь писать против их Высочеств в Берне, наших верховных правителей, ибо, будьте уверены, они вам этого никогда не простят»[93].

Позже Гегель осмелится «писать против их Высочеств в Берне», но в то время, приехав в страну, он сначала должен был убедиться, что они не лучше герцога Вюртембергского.

Среди бернских олигархов Штайгеры часто оказывались самыми неуступчивыми, самыми беспощадными в борьбе со своими противниками. Прямой работодатель Гегеля, майор Карл Фридрих фон Штайгер (1754–1841), впрочем, от вершин власти уже отодвинутый, возможно, был исключением в семействе, поскольку придерживался довольно широких взглядов. Каталог его библиотеки, которой Гегель свободно пользовался, включает первоклассную литературу. Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кем ты хотел бы быть…

Существует два мнения: одни считают, что Гегель не переносил атмосферу этого дома. Другие полагают, что ему у Штайгеров жилось не так уж плохо, поскольку они, на то похоже, и сами были против притеснений в Берне и на зависимых территориях, в отличие от остальных членов семейства. Какое же мнение справедливо?

Неведение — причина наших колебаний, оно по- прежнему скрывает от нас личность «принципала» Гегеля, и эго тем более обидно, что неведение устранимо. Должны же быть какие‑то свидетельства и документы. Чтобы ответить на вопросы достаточно было бы, чтобы какой‑нибудь исследователь, и именно швейцарский, уделил время и силы изучению соответствующих материалов.

Мы еще весьма мало знаем о жизни Гегеля в Швейцарии в течение, как‑никак, трех лет! Кого тогда могла заинтересовать личность домашнего учителя — иностранца, кто мог предугадать его будущую славу?

В Бернском кантоне царила атмосфера несправедливости, насилия, жестокости. Гегель вскоре это заметит: «Ни в одной другой стране не вешают, не колесуют, не обезглавливают, не сжигают на медленном огне столько народу, сколько в этом кантоне», — и добавляет на полях: «В Берне еще применяются пытки, и для вынесения смертного приговора не требуется признания преступника» (D 252)… Иллюзии насчет «свободной Гельвеции» рассеялись, но, похоже, Гегель все еще воображает, что в иных местах все не так плохо.

В итоге ситуация в Берне не могла вызвать у молодого философа желания сбросить маску, к которой он уже привык. Он по — прежнему прячет эссе, продолжая над ними работать, несомненно, рассчитывая на более благоприятные для публикации дни, — которые, впрочем, никогда не наступят. Он не сумел бы издать их ни в одной стране, разве что во Франции во время краткого хаоса Революции.

У Штайгеров Гегель должен был учить двух девочек и мальчика, все трое — еще малые дети. Сверх того он исполнял кое — какие мелкие поручения. Было ли это знаком особого доверия или, напротив, он был мальчиком на побегушках?

Служба у Штайгеров давала кое — какие преимущества. Лучше служить богатым и могущественным, чем бедным и слабым: ведь от достатка господ зависит положение слуг. Для наблюдений за общественной, политической и культурной жизнью дом этих патрициев оказался исключительно удобен. В этом смысле ему повезло, и он сумел воспользоваться случаем.

Он с интересом рассматривает предстающий ему феномен, — бернскую олигархию. Не улетая нимало духом в философские Эмпиреи, он уделяет много внимания — прямо с какой‑то страстью к конкретным вещам — самым что ни на есть реальным сторонам политической жизни. Его исследования насыщены критикой. Ненависть не менее прозорлива, чем любовь. Он изучает тем тщательнее, чем строже судит. При нем проходили выборы в кантональный совет Берна, он отмечает интриги и гнусный торг, посредством которых устанавливается абстрактная власть денег. Он выносит приговор в адресованных Шеллингу нескольких словах: «Творящиеся среди бела дня низости, махинации, после которых интриги двоюродных братьев и сестер при дворе не стоят упоминания, описать невозможно. Отец назначает сына или мужа дочери, за которым самое крепкое наследство, и все в том же духе. Чтобы научиться разбираться в аристократической конституции, надо провести здесь одну из этих зим, перед Пасхой, когда проходят дополнительные выборы» (С1 28).

Где осуществлялись эти делишки, — в штайгеровском семействе или в его окружении? Как бы, однако, ни вели себя хозяева, они принадлежали бернской аристократии, классу господ.

Наряду с вынесением моральных оценок, Гегель продолжает методично и очень детально, с привлечением статистики, исследовать швейцарскую финансовую систему. Разумеется, он оставляет эти исследования при себе. Их публикация, невозможная, оказалась бы опасным разоблачением властей. Одновременно его занимают размышления более общего характера, например об изменениях в ведении войн, связанных с переменой политического строя (R 62).



Поделиться книгой:

На главную
Назад