Захлопывается крышка. Ещё полгода гимн я не услышу.
У неё есть дочь пятнадцати лет. Год назад она была незаметна, лишена цвета и запаха, чёлка какая-то попадалась иногда, лица не было никакого, глаз она не поднимала.
Помню только, однажды они с мамой играли в бадминтон прямо во дворе. Понятно было, что дочка попросила составить компанию, мать из жалости согласилась – никто с её чадонькой не дружит! – но при этом чувствовала себя совсем неудобно и всё поглядывала на соседские окна. Игра никак не ладилась. По-моему, никто из них так и не взял ни одной подачи. Ударит мама. Ударит дочка. Ударит мама. Ударит дочка… И всякий раз лезут в кусты, долго ищут оперившийся прыткий шарик.
Кот из соседнего подъезда смотрел брезгливо за всем этим. Я сразу сбежал, чтоб не видеть, но не забыл вот.
А этой весной дочь вышла вдруг из подъезда и «здравствуйте» говорит. Будто три монеты уронили в стакан тонкого стекла.
Смотрит в лицо.
Я поднял взгляд и зажмурился.
Мое ответное «здравствуйте» хрустнуло, как древесная кора.
На ней белые, словно мороженое, кроссовки на толстой подошве, джинсы расклешённые, а курточка с маечкой такие, словно с младшего брата сняла – до пупка не дотягивают.
Хотя младшего брата у неё нет.
Имя её я не знаю. Есть какое-то имя вроде, но не знаю.
Днём в подъезде стоят её знакомые малолетки – одноклассники, наверное. Разговаривают так, словно у них насморк. Даже не касаясь их, я знаю, что пальцы у них мокры и холодны. Положи на батарею – батарея начнёт промерзать. Положи в один карман рыбу, в другой такую руку – полезешь и не различишь где что. Зачем природа так не любит подростков с их, знаете, кожей, с их воспалённым… ну чем воспалённым? всем воспалённым.
Вечером появляются другие: на прекрасно дрессированной машине подъезжают двое, оба в узких чёрных ботинках, один в ароматном джемпере, второй в чёрном костюме – белая рубашка, воротничок – как будто только что сдавал бухгалтерский отчёт. Сдал на «пятёрку».
Соседка спускается к ним и, задыхаясь от чего-то, курлыкает возле машины, а они будто бы распушаются, и перья их наэлектризованы – просто не видно под джемпером и под пиджаком, как там всё с лёгким треском искрится.
В машине мягкие сиденья. В кармане чёрного пиджака презервативы.
Слышу, как Нина открывает окно и громко произносит:
– Тут разговаривайте, поняла? Никуда не уезжай. Слышишь или нет?
– Слышу, мам, – отвечает дочь спокойно и снова тихо курлыкает.
Потом машина послушно заводится, а через минуту хлопает дверь подъезда – девушка возвращается в квартиру к маме, улыбаясь самой себе.
Тем временем эти двое в машине говорят друг другу всякие пакости.
На ночь Нина кормит доченьку творожниками и пирожками. Она всё время готовит, а я тоскливо принюхиваюсь, пытаясь различить начинку.
Другой сосед профессор, изучает какие-то точные науки, зовут Юрий, отчество забыл. Он никогда не улыбается и, уверен, даже не умеет этого делать. Половик возле его дверей самый чистый. Впрочем, возле моей квартиры вообще нет половика.
Когда Юрий поднимается на площадку, он всё время приговаривает что-то. Дословно не разобрать, но что-то вроде: «…отвратительно… грязь!.. как самим не стыдно… это же натуральное извращение… ничто иное!.. нет, просто безумие какое-то…»
Если Нина играет гимн раз в полгода, то Юрий пылесосит раз в полтора часа, иногда чаще. Пылесос звучит остервенело и огрызается, как загнанный.
Однажды я курил в подъезде, Юрий зачем-то открыл дверь – сначала первую, деревянную, в три замка, потом вторую, железную, ещё в три замка. Глянул на меня и тут же закрылся, спасаясь, быть может, от микробов, ну и вообще от того, что я пылен, испепелён, тленен.
Однако я успел заметить, что он был в накрахмаленном белом фартуке, синих, выстиранных до бесцветности домашних брюках и в бахилах на ногах – вот как в больницах и поликлиниках выдают бахилы на резиночках, чтоб не топтали, – так он ходит по дому. Под бахилами были тапки. Носки его тоже успел заметить, под укоротившимися от стирки брюками они смотрелись как гольфы.
За спиной Юрия мелькнул его сын, тоже, кажется, Юрий, симпатичный парень лет восемнадцати. И он был в бахилах, я точно видел.
Дверь захлопнулась, вослед за ней деревянно гаркнула вторая, и тут же включился пылесос – профессор Юрий приступил к истребленью сигаретного дымка, проникнувшего в дом.
Мы с Ниной однажды столкнулись лицом к лицу в подъезде, перекинулись парой слов, чуть повышая голос – Юрий как раз пылесосил.
– Чистоту любит сосед, – сказал я чуть иронично.
– Не был у него дома? – спросила Нина.
– Кто же меня пустит, такого грязного.
– Там как в операционной, – сказала Нина внятным шёпотом – будто опасаясь, что даже через истерзанное рычание пылесоса Юрий способен нас услышать.
Женщины в его дому не водилось.
Но как-то ночью я услышал у соседей крики и внятный шум борьбы. Привстав на кровати, порыскал включатель, зажёг резкий и жёлтый свет.
Раздававшаяся в ночи речь была невнятна, но мужские голоса, похоже, принадлежали Юрию и его сыну. И ещё был женский голос – он вскрикивал и рыдал; рот женщины будто бы затыкали, зажимали всё время.
Громко падали стулья, рушились вешалки, вдребезги билась посуда, потом вдруг всё стихло, и кто-то пробежал в тапочках, кажется, на кухню. Было отчётливо слышно, как ложечкой мешают чай, быстро-быстро.
Ещё минуту я сидел с включённым светом, моргая в окно.
Ничего не понял.
В четвёртой квартире живут студенты, два. Мальчик и мальчик. Снимают жильё. У них до глубокой ночи играет однообразная нерусская музыка. Утром осыпается во все стороны, повизгивая и подскакивая на месте, будильник. Как будто насыпали в железную плошку железной чепухи и грохочут над головою.
Студенты сначала с громким зевом вскрикивают и окликают друг друга, создаётся ощущение, что они спят в лесу и деревья, на которые они взобрались, далеко друг от друга.
Вскоре студенты встают и начинают ещё громче разговаривать, почти кричать – они всё время находятся в разных комнатах, хотя комната у них, собственно, одна, есть ещё кухня, рассчитанная на человека с чайником – кастрюле уже приходится потесниться, прихожка на четыре ботинка и туалет, где можно встать меж ванной и раковиной, а дальше уже двигаться некуда – но есть смысл перетаптываться вокруг своей оси: сначала наблюдаешь себя в зеркале, потом всё время подтекающий в порыжелую ванную душ, потом носки и полотенце на батарее, потом делаешь шаг и выходишь прочь.
У меня такая же квартира, я в курсе.
Студенты мне никогда не встречаются – каждое утро с раздражением я слушаю их голоса, но вставать мне лениво, и я не встаю. Они всё равно вот-вот уйдут, ещё немного поорав в подъезде, – один спустится вниз, второй будет закрывать дверь на ключ, тот, что внизу, объявит, что забыл конспект. «Дебил», – заметит мрачно второй. В итоге дверь в их квартиру будет бам! квыыы… бам! квыыы… Бам!
Потом, наконец, замок закроется на два оборота, и в секунду, когда железно грохнет парадная дверь, я счастливо засну ещё ровно на час.
Ввиду того, что студентов я никогда не видел, у меня есть возможность раскрасить их силуэты, согласно воображению.
Один из них хрипловат, басовит, ноздреват, черноват, руковит. Он за старшего, что даже через стену вызывает у меня некоторое раздражение. Я давно привык, что есть неважные для меня категории стариков, мужиков и детей – и есть все остальные нормальные люди, среди которых за старшего оказываюсь всегда я. А тут самоуправство такое.
Он унижает второго, который сутоловат, угловат, длинноват и слегка гнусит.
Первый стебает второго по любому поводу. «Не трогай мой кипятильник… Да кого волнует, что твой не работает. Попроси его, чтоб поработал!» «У тебя и сестра есть? Старшая? Сиськи уже выросли? Подглядывал в ванной за ней?» «На хер ты повесил сюда половую тряпку? Это твоё полотенце? Удобно, да. Протёр пол, вытер лицо… Ты накрывайся им ещё, когда спишь…»
Вечерами они переругиваются, используя не очень много слов, в пределах десятка-другого. Чаще всего старший повторяет фразу:
– Нет, ни хера ты не прав!
По именам студенты друг друга никогда не называют. Поэтому первого я зову «чёрт», а второго – «бедолага».
Чёрт меня бесит. Бедолагу – жалею.
Если Юрий и сын живут в операционной, то Нина и дочь – в кладовке.
Нина однажды заглянула ко мне, спросила, работает ли мой телефон.
Я поднял трубку.
На секунду замешкавшись от неожиданности, телефон выдохнул, хмыкнул и загудел в ухо, сначала неровным, срывающимся гудком, а потом как полагается.
– Гудит, – сказал я и протянул Нине трубку.
– Гудит, – согласилась она, послушав.
– А у меня не гудит, – сказала она, – не посмотришь?
Я пошёл посмотреть, как не гудит. О телефонах я знал только две вещи: что когда они работают – по ним можно разговаривать, а когда не работают – не стоит.
Однажды я даже разобрал телефон. Содержимое меня озадачило.
В Нининой квартире всякий шаг нужно было делать, перешагивая через что-то. Создалось бы ощущение, что они переезжают куда-то, если б не было очевидно, что разнообразно сложенные на полу тюки лежат тут очень давно.
На кухне, слышал я, текла в разнообразную посуду вода. Я подумал, что дочка посуду намывает, но её голос тут же раздался из другой комнаты:
– Не заработал? – спросила она, зевая. Захотелось заглянуть к ней, и я не стал себе отказывать. Взяв телефонный шнур, стал, двигаясь на корточках, пропускать его через пальцы, что твой заправский связист: вроде бы как проверяя на предмет разрыва.
Так и дошёл до нужной двери и скосился туда. Увидел стол в углу, наполовину заваленный учебниками, другую половину занимала швейная машинка, которой явно никто не пользовался. Только малый уголок стола был свободен – на нём одиноко размещалась раскрытая косметичка.
Сама девушка в джинсах и в майке лежала на кровати, глядя в потолок. Ни книги, ни журнала рядом не было. Она просто лежала и, видимо, ждала, когда заработает телефон.
В комнате её наблюдалось то же самое, что и в остальной квартире, – груды вещей, ботинки и тапки какие-то повсюду, все без пары.
Но, странно, ощущения неряшливости почти не возникало. Напротив, казалось: живут люди и живут, им так удобно. Тем более в квартире опять замечательно пахло свежей выпечкой.
Нина прошла на кухню, переступая то через одно, то через второе, выключила там воду и вернулась обратно. Я как раз штекером пошевелил – собственно, это единственное, что я мог сделать, – и телефон, зажимаемый мной меж плечом и ухом, подал сигнал – да так громко, что даже Нина услышала гудок.
– Заработал! – сказала она радостно.
Бережно я положил трубку на рычажки. Телефон немедленно зазвенел.
– Тебя! – сказала мать дочери, сняв трубку.
Дочь тут же появилась, не глядя на меня, схватила телефон и, резво подпрыгивая над мешающими идти тюками, пропала в своей кладовке.
– Привет, – протянула она в трубку и сразу засмеялась так, словно в ответ услышала замечательную шутку.
Я с трудом удержался от того, чтоб выдернуть штекер снова.К тому же вечер не задался.
Я заснул часов в восемь, со мной иногда бывает – причём проспать так я могу до восьми утра; хотя обычно сплю часов шесть, не больше.
Но раз в месяц организм, видимо, перезаряжает батарейки, поэтому ему вынь да положь полсуток покоя.
Однако в десятом часу меня разбудил звонок в дверь.
У меня есть маленький закидон, ещё из ранней юности, – когда вечером ли, ночью кто-то звонит в дверь или по телефону, я всякий раз неистребимо уверен, что это пришла или собирается прийти та, которую я жду. Узнала, что жду, – и вот решилась.
Там, конечно, Юрий стоял за дверью, а никакая не та.
– Видите, что это такое, – не здороваясь, он указал пальцем в угол площадки.
Не привыкший ещё к свету, я сощурился и посмотрел.
– Что там такое? – повторил я хрипло.
– Сигаретный бычок, – сказал Юрий, с трудом сдерживая бешенство, – и внизу ещё два! И – пепел!..
– И – что? – спросил я, сделав ту же дурацкую паузу меж словами «и» – «что», как сделал он, указуя на пепел.
– Нина Александровна не курит, я не курю, студенты, снимающие квартиру, – тоже не курят. Курите только вы!
– Слушайте, вы в своём уме? – наконец понял я, в чём дело. – Не имею никакого представления, откуда взялись эти бычки! И – пепел! Никакого! У меня пепельница есть.
– Нина Александровна не курит! – повторил Юрий упрямо, словно это неопровержимо доказывало мою вину. Взгляд его был яростен и ненавидящ.
Я захлопнул дверь.
Через минуту в квартире Юрия заработал пылесос. Он вопил о ничтожестве и мерзости мира.
Всё стихло только к полуночи.
Следующий звонок раздался, когда на улице даже авто перестали ездить. Царила глухая ночь.
«Сейчас… сейчас я ему бычок в глаз воткну», – решил я, чертыхаясь в темноте.
От бешенства забыл, в какую сторону у меня замок поворачивается, крутил туда-сюда, выламывая пальцы. Открыл наконец.
Там стояла Нинина дочка.
– С мамой плохо, – сказала она, – а телефон опять не работает.
Я набрал скорую. Слушая вопросы невозмутимой телефонистки, всё время переспрашивал свою гостью:
– Возраст?.. Шестнадцать! Тьфу, да не твой, матери! Полное имя, фамилия, отчество… – дочь так и ответила – имя, фамилию, потом задумалась над отчеством и назвала, явно сомневаясь в верности ответа.
– Да, Александровна, – вспомнил я. – Что у неё болит?
– Что-то с сердцем, – ответила девушка; губы её дрожали.
Она была в материнском халате.
– Сейчас приедут, – сказала телефонистка равнодушно. – Дверь подъезда оставьте открытой. Или постойте на улице, встретьте.
Мы прошли в квартиру к Нине – она лежала на кровати, уже одевшаяся, бледная, с открытыми глазами, прерывисто дышала. Светил ночник. На столике россыпью лежали лекарства.
– Надо что-то? – спросил я негромко.
Нина отрицательно качнула головой, жмуря глаза.
Я вышел на улицу, оставив дверь в подъезд открытой, закурил там.
Подумав, вернулся на лестницу, подобрал два бычка, бросил их в ночь.
Это ж наша красавица, дочь Нины, начала покуривать, я ж знаю.
Подъезжающую скорую было слышно издалека.
Лёжа на кровати, закинув руки за голову, я продумывал разные варианты. Например, можно случайно столкнуться в подъезде и спросить, работает ли телефон.
Как её зовут, кстати… У кого б поинтересоваться.
Можно случайно столкнуться с Юрием в подъезде и спросить:
– Не знаете, как зовут дочь Нины? Я хочу случайно столкнуться с ней в подъезде и спросить, работает ли у неё телефон.
…Нет, сложно.
Столкнуться всё-таки с ней и спросить: не хочешь ли ты поиграть в бадминтон? Помню, вы с мамой увлекались этой игрой…
Нина уже неделю как лежала в больнице. Дочери её будто и дома не было – только однажды я слышал, как она сняла крышку пианино, взяла единственную жалостливую ноту и тут же закрыла инструмент.
«Тоскует по матери», – решил я. Самочувствие Нины меня тоже печалило, что, признаюсь, мешало с должным вдохновением подойти к вопросу о бадминтоне.
От вялых размышлений меня отвлекли голоса студентов.
Старший опять грубил.
– Давай деньги сюда, я тебе сказал, – наседал тот, который чёрт, на своего соседа.
– У меня мало уже осталось, – почти хныкал в ответ тот, что бедолага.
– Чего ты не понял? Деньги сюда!
– Это же наш общак, ты что… – плаксиво отвечал бедолага, всё ещё не сдаваясь.
Раздался звук удара и высокий мужской вскрик.
– Вот сука, – сказал я вслух, впрыгнул в тапки, натянул майку и решительно вышел в подъезд.
Сначала примерился пальцем к звонку на двери студентов, но, подумав, что звонок не столь грозно прозвучит, как хотелось бы, занёс кулак для того, чтоб грохнуть по войлочной обивке… и вдруг остановил себя.
Студенты продолжали разговаривать.
– Тебя прёт, что ли, от этой дряни? – спрашивал чёрт с недоумением и брезгливостью.
– Я только один раз попробовал, – отвечал ему бедолага, хныча.
– Какой «один раз»! Я твои шприцы каждый день нахожу!
– Мне пацаны дали попробовать. Иногда можно по приколу… – мямлил своё долговязый.
Я так и залип со своим кулаком.
– Ты, гнида, весь наш общак спустил на свою отраву, – всерьёз печалился чёрт.
– Ничего я не спустил…
– Где деньги тогда?
– У меня мало осталось…
– Дурак ты, дурак.
Медленно опустив руку, я пошёл на улицу.
«…Вот к чему могут привести непродуманные поступки, вспыльчивый друг мой…» – сказал сам себе.
Природа была сумрачна. Лужа рябила, дерево вздыхало, котёнок тосковал наедине с пустой консервной банкой.
К подъезду, шурша шинами, подъехала скорая.
«Ой, Нину привезли, – подумал я почему-то. – Ну и хорошо. А то доча её, поди, и не была у матери ни разу».
Но за спиной моей раскрылась парадная дверь, и неожиданно почти выбежал Юрий, весь на нервах.
– Сейчас, милая, сейчас, – он помог незнакомой мне женщине вылезти из машины.
Не поздоровавшись со мной, они зашли в дом.
«…А ведь это его жена… – понял я. – Где ж её держат всё время?..»Как проник в Нинин дом этот парень, я не слышал. Они разбудили меня ночью.
– Да! – вскрикивала девушка, словно только что разрешила удивительную задачу, и, помолчав секунду, отрывисто произносила: – Вот! – и потом ещё более радостно: – Да!
Неизвестный предмет ритмично постукивал в мою стену, прямо в висок. Я прислонился головой к стене и некоторое время лежал так, задумавшись. Висок холодило. В голове отдавалось.
Потом, спустя десять минут, раздался, звучащий в октаву, смех мальчика и девушки и следом, отдельно – резкий пацанский говорок, произносящий что-то неразборчивое и быстрое.
– Золотая моя голова, – сказала девушка отчётливо, – опёнок ты мой зимний…
Ей ответили, но опять неразборчиво.
Мне показалось, что голос принадлежал одному из обладателей ледяных ладоней, вечно торчавших в подъезде.
«Боже ты мой, – вскочил я, чтобы через секунду таращить глаза в окно на кухне. – И это он… он!.. со своими сырыми руками!.. Что же ты делаешь, Боже мой!..»
Вскоре всё стихло, я даже задремал, но тут где-то за стеной вновь загрохотало и заверещало, словно небольшая отара овец ринулась из комнаты в ванную или наоборот.
Я подумал было на влюблённых, нагоняющих друг друга меж тюков, швейных машин, залежей халатов и разнокалиберных тапок, но нет, это в другой стороне кто-то бесновался.
– Открой, гнида! – кричал старший студент, чёрт.
Бедолага что-то блеял в ответ.
– Ты ж сдохнешь! Ты сдохнешь! Ты же сдохнешь скоро!
Чёрт начал бить, похоже, ногой, судя по звуку, в дверь туалетной комнаты.
Включилась колонка, загрохотала вода. Видимо, обдолбанный бедолага решил залечь в ванной и раствориться в кипятке.
Я некоторое время прислушивался к происходившему в студенческой квартирке.
Ещё раз сходил на кухню, покурил, пожевал хлебную корочку. Замочил тлевший бычок водой из-под крана. Нарисовал на стекле рожицу, женский силуэт, неизвестный иероглиф, скрипичный ключ…
Привыкаешь ко всему, особенно когда хочешь спать. Я давно уже не перезаряжал свои батарейки, поэтому плюнул на всё и решительно упал на кровать вниз лицом.
Одновременно со мной что-то рухнуло у соседей.
– А, гнида! – воинственно завопил чёрт. – Отмокаешь, челюскинец!
…Он всё-таки выбил дверь, догадался я…
Где-то хлынул на пол обильный кипяток. Я представил, как чёрт вместе со скрепами вырвал ванную и, широко размахнувшись, выплеснул из неё в подъезд обваренного бедолагу: как мышь из таза с грязной половой водой…
Тут в четвёртой квартире истошно завопила и куда-то побежала, ударяясь о все шкафы и стены, женщина.
У жены преподавателя Юрия начался очередной психический припадок.
…Ночью мне снились попеременно то камнепад, то кораблекрушение, а ещё Нинина дочка, которая при помощи своего хладнорукого одноклассника всё разрешала и разрешала новые занимательные задачи, восклицая «Да!.. Вот!.. Нет-нет! Да!..»
Нина вернулась только в ноябре, я по ней даже заскучал.
Она кивнула мне совсем неприветливо, но я не обиделся.
Конечно, кто-то должен был проследить за её доченькой. Но ведь не я же. Я бы тоже… проследил бы…
Спал я теперь только днём, потому что привык ночью смотреть телевизор – хоть как-то покрывавший происходившее за моими стенами.
Но в этот раз меня разбудили уже в полдень.
– Чтоб больше ноги его здесь не было! – неистово закричала Нина, хотя до сих пор я никогда не слышал, чтоб она так повышала голос.
Прошла ещё беззвучная минута, и Нина возопила ещё громче:
– Что?! Что? Ты? Сказала?
Либо дочка вообще отказывалась повторять произнесённое, либо это, напротив, заняло слишком много времени…
В следующий раз я услышал Нину часа через три.
– Никаких мне!.. – вскрикивала она. – Даже не думай!.. Вы сами дети!.. Да! Да, я тебе говорю! Пойдёшь и сделаешь!..
Не умея снести всего этого, я поспешно оделся и отправился гулять.
Уже в подъезде услышал, что студенты, оказывается, тоже сидят дома, прогуливая занятия.
Чёрт пытал всё ещё недобитого бедолагу:
– Нет, ты мне скажешь, где ты это прячешь! Дебил дебилом, обкуренный придурок, а прячет так, что не разыщешь! Быстро сказал: где?!
Некоторое время, словно в ступоре, я прислушивался к их разговору.
Вдруг бедолага заплакал, а потом зарыдал, всхлипывая и непрестанно сморкаясь.
– Ладно, ну всё… – в мгновение затишья вдруг раздался голос чёрта. – Чаю… хочешь?.. Будешь чай, эй?.. Бедолага ты, бедолага.
Навстречу мне поднимался Юрий, я поздоровался с ним, он что-то буркнул в ответ и разминулся со мной так, чтоб не прикоснуться ко мне и рукавом.
В сердцах я плюнул на пол.
– Мерзость… – шептал Юрий, открывая свой замок и обращаясь, казалось, и ко мне, и к студентам, один из которых плакал, а второй утешал, и вообще к миру. – Как отвратительно!.. Мерзость и безумие… Просто отвратительно.В тот день с самого утра сыпал, лип и намерзал к грязи снег, и по этому снегу я пошёл в сторону больших улиц и разноцветных фонарей.
Приходилось держаться дальше от дороги – грязь из-под колёс летела во все стороны.
На единственной в нашей округе пешеходной улице гам авто стих, и на душе стало спокойнее.
Здесь водились разномастные молодые люди, никак и никогда не мешавшие друг другу. Кажется, кто-то из них был эмо, а кто-то гот или, быть может, панк. Я никогда ничего не понимал в этом, но при случае всегда вставал неподалёку и всматривался в них, покуривая.
Сегодня они мёрзли и сбивались друг к другу поближе, притоптывая в своих ботинках на толстых подошвах и потряхивая головами с диковинными причёсками.
В ушах, в подбородках, в бровях и в носах их блестели индевеющие серьги и шурупы.
Двое молодых людей непонятного пола целовались, сидя прямо на асфальте, в снегу. Одеты они были в одинаковые, почти чёрные от разнообразно налипшей, давно высохшей грязи брюки.
Наконец молодые люди оторвались друг от друга. Оба оказались парнями, оба были небриты, только у одного были чуть подкрашены глаза, а у второго – нет.
Я отвернулся и поспешил дальше. Ненакрашенным был сын Юрия, я его узнал.
Подходя к своему дому, я уже догадывался, что простыл. Меня поколачивало, и в голове стлался осклизлый туман, и кто-то всё норовил присосаться к моим соскам то ли холодным, то ли горячим, то ли сразу холодным и горячим ртом.
Впереди меня шли Нина и дочь. Нина поддерживала её, а та ставила ноги так, словно попала на болото и каждую секунду боится попасть в трясину.
Я обогнал их, скользя и разъезжаясь ногами по ледяной грязи.
Возле нашего дома стояла вишнёвая «девятка». Дверь в подъезд была почему-то открыта, а внутри раздавались совсем незнакомые и грубые голоса.
Студентов из их квартиры выволакивали люди в форме.
Я впервые увидел воочию чёрта и бедолагу, так что поначалу не разобрался, кто из них кто. Они оказались совсем не похожи на мысленно раскрашенных мной персонажей.
Один был рыжий и сутулый, а второй вообще бритый и крепкий, хоть и со впавшими, почерневшими глазами.
Ожидая услышать, когда бритый заговорит голосом чёрта, я вдруг услышал, как знакомым, недобрым баском начал ругаться рыжий:
– За что вы меня тащите, ау? – спрашивал он у своих конвоиров.
– «Хранение», есть такая статья, – отвечал ему один служивый с готовностью, легонько подталкивая рыжего в плечо.
– Я ж вам объясняю: я не употребляю наркотики. Никогда не употреблял!
– Не употребляешь, а в матраце прячешь, – терпеливо объяснял ему человек в форме.
– Нет, ты всё-таки гнида, – рыжий обернулся к бритому. – Как же ты, обдолбанный мозг, догадался спрятать свою отраву ко мне?
– Да пошёл ты, – прогнусил равнодушно бритый. – Вляпался – меня не тяни. Я вообще не в курсах.
– Это не ты нас стуканул, сосед? – спросил рыжий чёрт, увидев меня, медленно поднимавшегося наверх.
– Откуда ты меня знаешь? – почему-то поинтересовался я вместо ответа, но рыжего уже столкнули дальше, и он, не успев ничего сказать, засеменил по ступенькам.
На первом этаже навстречу задержанным студентам и их конвоирам попались Нина с дочерью. Дочь, казалось, вообще не замечала ничего, а просто шла в своём аду то по скользкой поверхности на улице, то вверх по ступеням подъезда.
– Ты, хорош со всеми трепаться! – сказали рыжему чёрту, когда он встретил женщин, и, кажется, теперь уже ударили всерьёз.
Я и не понял, стоя сверху, с кем он пытался заговорить: с Ниной, с дочерью её…
Грохнула железная парадная дверь – и всё стихло.
Из квартиры студентов шла тишина, замешанная на недавнем уходе людей: там ещё гуляли сквозняки, и нанесённые извне чужие запахи никак не могли понять, где им, в чём раствориться.
Из моей квартиры шла привычная тишина, в которую я входил, как ключ в скважину, сразу закрываясь изнутри на все обороты и пропадая бесследно.
Из квартиры Нины и её дочери шла тишина тягостная и нудная, как зубная боль в несколько ночей длиной.
А в квартире преподавателя молчали так, словно живых людей там не было вообще.
Постояв минуту, прислушиваясь к разным видам тишины, я неожиданно подумал, что надо бы всё объяснить этим в форме: они ведь задержали и увели ни в чём не повинного рыжего чёрта!
Но на улице не было уже никого. На следы уехавшей «девятки» нападало столько снега, что они стали почти неразличимы.Колёса
И вот я очутился на кладбище. Однажды был в гостях у своего знакомого дурака. Общались попусту, смотрели в телевизор, он изнывал от желания хоть как-то себя развлечь, я лежал на его прокисшем диване.
Дело было в общаге на пятом этаже.
Тут в неприкрытую, в пинках и пятнах, дверь влез котёнок мерзкого вида, как будто всю жизнь обитал в помойном ведре.
На него мой знакомый и обратил своё дурацкое внимание.
– Это ты, зассанец, – поприветствовал пискнувшее животное и взял в руку, разглядывая неприязненно.
Мы только что курили, отплёвываясь в осеннюю сырь, и окно было открыто.
Когда я отвлёкся от телевизора, котёнок уже висел, цепляясь лапками за подоконник, собирая кривыми коготками белые отколупки краски. Удивительно было, что зверёк не издавал ни единого звука, сползая в своё кошачье небытие.
Вспомнил некстати, что у какого-то поэта на том свете пахнет мышами. Нашему котёнку понравилось бы, если так. Но, кажется, ни черта там не пахнет.
Дурак мой заворожённо смотрел на котёнка.
В какую-то секунду котёнок вдруг зацепился из последних своих сил за невидимую щербину подоконника и недвижимо завис, тараща глаза.
Дурак сделал легчайшее движение указательным пальцем – так касаются колокольчика или рюмки, желая услышать тонкий звук, – и ударил котёнка по зацепившемуся коготку.
Когда я спустился вниз, впервые назвав дурака его навек настоящим именем, котёнок лежал на лавке, успокоенный и мягкий. Задние лапы его свисали с лавки, как тряпичные.
Так и меня ударили, легчайшим движением, по коготку.
Зато у меня были весёлые друзья.
Вадя, красивый, улыбчивый блондин, глаза в рваных прожилках начинающего, но уже неповоротного алкоголика. Вова, самый здоровый из нас, гогочущий, мясной, большое красное лицо.
Это была самая поэтичная зима из встреченных мной в жизни.
Я тогда наконец бросил писать стихи и больше никогда впредь всерьёз этим не занимался, уволился с одной работы, не попал на другую, потом меня, говорю, ударили по коготку, и я обнаружил себя в могиле.
– Ну ты вылезешь, член обезьяний? – звал меня Вова, стоя сверху. Из-под ног его сыпались в могилу земля и грязный снег.
Я перехватил лопату и замахнулся с честным намерением ударить Вовку по ноге как можно больнее, а желательно сломать её. Вовка, гогоча, отпрыгнул, в одной руке его была бутылка водки, в другой стакан.
– Нет, ты будешь пить или нет? – спросил он, обходя вырытую могилу стороной, выдерживая расстояние в длину моей лопаты.
– Хули ты спрашиваешь, Вова.
– Так вылезай.
– Я здесь выпью.
Вова, проследив, чтоб я поставил лопату в угол, присел возле четырехугольной ямы. Подал мне высокий стакан, налитый до половины.
Рядом с Вовой присел на корточки Вадик, привычно улыбаясь честной, ласковой улыбкой.
Мы чокнулись – парням пришлось чуть наклониться ко мне, а я поднял свой стакан навстречу им, словно приветствуя.
Я стоял без шапки, потный, довольный, в чёрной, или скорей рыжей, яме, вырытой посреди белого снега. Снег лежал на невнятных тропках, на памятниках и железных оградах, на могилах и растрёпанных венках.
Вова протянул мне кусок хлеба и ломоть колбасы.
Как вкусно, боже мой. Засыпьте меня прямо сейчас, я знаю, что такое счастье.
Вова развернулся, чтобы ещё принести закуси, и всё-таки получил по заду совком лопаты.
– Ах ты, червь земляной! – закричал он весело и мстить не стал.
Вадик тоже смеялся. Во рту его виднелся белый непрожёванный хлеб, и это казалось мне красивым. У Вадика были замечательные, крепкие, белые зубы – и в зубах белый мякиш.
– Давай заканчивать, поехали за гробом, – сказал Вова. – Кто там у нас сегодня? Бабка?Делая скорбные лица, мы вошли в квартиру.
Ещё в подъезде мы перестали разговаривать, чтобы хоть как-то себя угомонить. Иначе ввалились бы к покойнику потные, в розовых пятнах юного забубённого здоровья и двух на троих бутылок водки, зубы скачут, и в зубах клокочет гогот дурной.
Тихие, вдоль стен бродили родственники; женщины – в чёрных платках, мужчины – в верхней одежде. Не находя себе дела, мужики каждые десять минут выходили курить в подъезд.
– Выносить? – спросили нас, словно мы были главные в этом доме.
– Да, – ответил я.
– Помочь вам?
– Нет, мы сами.
До недавних пор я по лестницам подъездов перетаскивал только шкафы. Теперь выяснил, что гроб ничем, в сущности, от мебели не отличается. Только его переворачивать нельзя.
Вова всегда шёл первым и нёс узкий конец, ноги. Мы с Вадей топорщились сзади.
За нами медленно ступали несколько родственников или близких. На их тёмных лицах отражалась уверенность, что мы вот-вот уроним гроб.
Но мы свершали своё дело бодро и почти легко.
У подъезда поставили гроб на табуретки. Выдохнули втроём.
– Не сфотографируешь бабушку? – спросил меня кто-то.
– Запросто, – ответил я, ещё не переведя дыхание, как обычно удивляясь, на кой чёрт людям нужны изображения покойников. И куда они их, на стену вешают? «Видите, детки, это ваша бабушка». Или вклеивают в альбом. «Вот мы на пляже, вот у соседей на даче, а это, значит, похороны… Я тут плохо получилась, не смотри».
Мгновенный снимок я положил в карман, чтоб проявился, не зацепив зимнего солнышка и слабого снежка.
Подъехал автобус, вышел водитель, раскрыл задние ворота своей колымаги.
Родственники куда-то убрели, даже тот, кто просил меня сделать снимок.
– Ну, чего, грузитесь, – предложил водила.
Вадя пожал плечами: он опять улыбался.
– Слушай, давай загрузимся, пока нет никого, – предложил мне Вова. – У меня уже ноги замёрзли. А то выйдут… будут топтаться тут…
Родственники вышли прощаться действительно не ранее чем через четверть часа, а бабушка уже была в автобусе.
К тому времени мы успели поругаться с водителем, требуя у него включить печку; он смотрел на нас как на придурков и не включал.
– Не скучай, бабка, сейчас поедем, – вполне серьёзно говорил я, но моих дурных братьев, притоптывавших ледяными ногами в окаменевших от мороза ботинках, это несказанно смешило.
– Что ж, и проститься нам не дадут? – сказал слезливый женский голос. Вслед за голосом открылась дверь, и мы увидели маленькое заплаканное лицо, едва видное в чёрных кружевах, настолько многочисленных, что уже неприличных.
– Нам опять её на улицу вынести? – нагло спросил Вова.
– Да чего уж… – ответила женщина.
К нам заскочил какой-то мужик, видимо, очень довольный, что гроб вытаскивать не стали.
– Замёрзли, пацаны? – спросил приветливо.
– А то…
Вот чего я никогда понять не могу, так это речей у могилы. Стоишь с лопатой и бесишься: так бы и перепоясал говорящего дурака, чтоб он осыпался, сука, в рыжую яму. Стыдно людей слушать, откуда в них столько глупости.
Забивать гробовые крышки длинными, надёжными гвоздями я тоже отчего-то не люблю; но, скорей, просто потому, что у меня это не получается так же ловко, как у Вовы. Он вгоняет гвоздь с трёх ударов – красиво работает…
Опускать гроб куда больший интерес: что-то в этом есть от детских игр, от кропотливых, юных, бессмысленных забав. В этом деле нам всегда помогает кто-то из мужиков, пришедших проститься: потому что нужны не три, а четыре человека.
А засыпа́ть и вовсе весело… Скинем куртки, по красивым нашим лицам стекает радостный, спорый пот, взлетают лопаты. Сначала громко, ударяясь о дерево, а потом глухо падает земля. Всё глуше и глуше. И вот уже остаётся мягкий холмик, и всю свою утреннюю над промёрзлой землёй работу мы свели на нет.
Здесь остаётся время хорошо покурить, пока все неспешно расходятся. Мы курим, слизывая с губ замерзающую солёную влагу. Сейчас нас отвезут на поминки, в какое-нибудь затрапезное кафе, и мы напьёмся.
Мы всегда рады, что сажают нас куда-нибудь с краю, а лучше за отдельный стол.
Я люблю дешёвые кафе, их сырой запах, словно там круглые сутки варится суп и в супе плавают уставшие овощи, чахлый картофель, расслабленная морковь, и кажется, в числе иного ещё случайный халат поварихи, если не весь, то хотя бы карман…
В дешёвых кафе тёмные оконца, на них потные изразцы, и подоконники грязны. Стулья, когда их отодвигаешь, издают гадкий визг по битым квадратам плитки, и столы раскачиваются, поливая себя компотом. У нас на столе компот, мне он не нравится, но я его выпью.
Сначала мы ведём себя тихо, съедаем всё быстро, поэтому новые блюда начинают разносить с нашего стола. Он всегда пустой, наш стол, через две минуты на нём нет даже горчицы, её Вова выскреб своими тяжёлыми, потрескавшимися пальцами; только серая соль комками осталась в солонке. Соль насы́пали бы на хлеб, но хлеб мы съели, едва рассевшись.
Через полчаса поминки становятся шумны, и нас уже никто не слышит и не видит. Иногда только кто-нибудь подсядет, скажет, что хорошая бабушка была. И мы выпьем с ним не чокаясь, хотя он норовит боднуть наши стаканы своим. Не привык ещё, у него это, быть может, первая бабушка, а у нас уже никто не вспомнит какая.
Вова, наглая его морда, сходив отлить, уже разузнал, где стоят ящики с водкой, числом два, и ухватил там бутылку без спроса – нам долго не подносят, а еды ещё много, насытив первый голод, мы начинаем расходовать её бережно.
Только поняв, что родные уже значительно поредели, а наши юные, непотребно весёлые голоса слишком громко звучат в опустевшем зале кафе, мы догадываемся, что надо собираться.
Глотаем пищу, засовываем надкусанный пирожок в карман, новую бутылку, разлив чуть не по целому стакану, выпиваем залпом и выбегаем на улицу, остудить горячие головы.
Курим, толкаемся, вглядываемся друг в друга нежно. Каждый не желает расходиться и ждёт, что события сами по себе примут какой-нибудь удивительный оборот.
– По домам пойдём или что? – спрашивает Вова, и я слышу в его голосе лукавство.
– Неохота пока, – отвечает Вадя, показывая, как приветливый конь, белые зубы.
И тут Вова достаёт из-за пазухи бутылку.
– Своровал, гадина! – смеюсь я. – Обокрал старушку, студент!
– Сам ты студент, – отвечает Вова весело; его слова не лишены уважения. Меня в нашей компании почитают за самого умного, хотя образование у меня такое же: скучная школа и «тройки» в аттестате.
Нам нужно найти себе место, и мы начинаем своё кружение по городу, всё меньше ощущая сырость в ногах и ледяные сквозняки, всё больше раскрывая воротники, задирая шапки, ртами снег ловя.
Мы не застали дома случайно помянутого дружка Вовы, то ли Вади, который вряд ли порадовался бы нам, но приютил бы на час; Вадина, то ли Вовина, тётка погнала нас, не открыв дверь; а шалавая подруга и Вади и Вовы, как выяснилось, съехала.
– Куда? – спросили мы у глазка.
– В деревню свою, – ответили нам из-за двери. – Из-за таких, как вы, коблов её из техникума выгнали…
Мужчина, сказавший нам это, ушлёпал тапками в глубь квартиры, не попрощавшись.
Вова позвонил ещё раз и, дождавшись ответа, склонил красное лицо к глазку.
– Сам ты кобел, – произнёс Вова раздельно.
Вряд ли кто-то ещё ждал нас в этом городе, и поэтому мы примостились на ступенях подъезда, расположившись в кружок на корточках: промёрзший бетон ступеней был невыносим, даже если куртка стягивалась к заднице.
Вова извлёк из куртки кусок колбасы, в треть батона, и ровно разрезанную наполовину буханку хлеба.
Настроение вновь расцвело, и сердце побежало.
Торопясь, мы выпили, передавая бутылку друг другу, порвали хлеб на части, по очереди вгрызлись в колбасную мякоть. Прихваченный с поминок пирожок пригодился.
Загоготали, вперебой говоря всякую ересь, вполне достойную стен этого подъезда.
Заворочался в железном замке ключ, и вышел мужик, общавшийся с Вовой.
Вова сидел к нему спиной и не обернулся – он в ту минуту снова тянул из горла и от такого занятия никогда не отвлекался.
– Может, кружку вам дать? – спросил мужик.
– Запить принеси, – попросил Вова сипло, оторвавшись от бутылки, но так и не обернувшись.Я пил уже четвёртый месяц, и делал это ежедневно.
Дома – там, где обитал я, – жили моя мать и сестра с малым ребёнком, разведёнка.
Утром я не поднимался, чтобы не столкнуться с матерью, спешившей на работу. Она всегда оставляла мне на столе готовый завтрак, который я не ел. Не умею есть утром с похмелья.
Лёжа на кровати, мрачный, с раздавленной головой, я гладил руками свой диван и замечал, что лежу без простыни. И одеяло без пододеяльника.
«Опять обоссался…»
Зажмурившись от дурного, до спазмов в мозгу, стыда, я вспоминал, как ночью меня ворочали мать с сестрою, извлекая из-под меня простынь. А потом, с мягким взмахом, моё пьяное тело спрятали под другое, взамен промокшего, покрывало.
Пролежав час или около того, я выходил из комнаты, примечая, как сестра кормит грудью своё чадо, и быстро прятался в ванной. Там я не мылся, нет, я чистил зубы, с ненавистью, но не без любопытства разглядывая себя в зеркале.
«Вот ведь как ты умеешь, – хотелось сказать. – И ничего тебе… И всё тебе ничего».
Это началось в декабре, который был на редкость бесснежным. После того как выпал первый тяжёлый, ноябрьский, липкий снег – всё стихло, стаяло, вновь зачернели дороги и торчали гадкие кусты, худые и окривевшие от презрения к самим себе. Утром лужи покрывались коркой, а снега всё не было.
Помню, тогда ещё сестра вывозила ребёнка в коляске, одев его в сто одёжек и обернув трёмя одеяльцами. Он лежал там, не в силах даже сморщить нос, и дышал хрустким бесснежным морозцем.
Как-то раз я вывозил коляску в подъезд, ещё без ребёнка, которого, вопреки недовольному кряхтенью, одевала сестра.
Нажав кнопку лифта, я вспомнил, что не взял пустышку, хотя сестра только что говорила о том.
Вернулся в квартиру, схватил соску с кроватки и, выскочив в подъезд, увидел, как незнакомый мне мужик, нагнувшись из раскрывшего двери лифта, быстро рылся в нашей коляске. Он подбрасывал пелёнки, ворошился в подушечках и задевал обиженные погремушки.
– Ты что, сука? – спросил я опешившим голосом.
– А чего вы её тут поставили, – ответил он, ощерившись серыми зубами.
Подбегая к лифту, я заметил, что в кабинке он стоит не один – рядом, видимо, жена и за спиной – дочь лет девяти, с тупыми глазами.
Он нажал на кнопку, и лифт поехал куда-то вверх.
Дурными прыжками я пролетел этаж и, припав лицом к дверям лифта, заорал:
– Откуда вы берётесь такие, черви?!
Мимо, я видел в щель лифта, тянулся трос; горел слабый жёлтый свет. Кабина лифта не останавливалась.
Я пробежал ещё два этажа, надеясь догнать. Вылетел к лифту и снова не успел: лифт поехал куда-то выше, хотя только что внятно послышалось, как он с лязгом встал.
– Как же ты живёшь, гнильё позорное? – заорал я в двери лифта.
Так я, крича на каждом этаже и срывая глотку, добежал до девятого, сел там на лестницу и заплакал, только без слёз: сухо подвывая своей тоске. Лифт уехал вниз.
Спустился я минут через семь, с сигаретой в зубах. Сестра укладывала ребёнка в коляску.
– Ты куда делся-то? – спросила.
Я ничего не ответил. Ещё раз нажал на кнопку лифта.
Мы вывезли коляску на улицу и пошли.
Разглядывая малыша, я заметил что-то на его красной, весёлой шапке.
Наклонился и увидел, что это прилип смачный, жуткий, розовый плевок, расползшийся на подушечке.
Этот человек не поленился остановить лифт на втором этаже и плюнуть в коляску.
Я вытер рукой.Допив бутылку водки, мы занялись привычным делом: стали собирать мелочь и мятые, малого достоинства купюры в своих карманах. Выкладывали всё на ступени.
Это было одно из наших личных, почти ежедневно повторяющихся чудес – отчего-то мы, казавшиеся сами себе совершенно безденежными, каждый раз, выпотрошив себя до копейки, набирали ровно на бутылку. И даже ещё рублей несколько оставалось на самые дешёвые сухарики.
У нас была своя норма, и, как правило, не выполнив её, мы не расставались. Норма составляла три бутылки на человека. Втроём мы должны были выпить к полночи или чуть позже девять пол-литровых бутылок. И только потом начинали разбредаться по домам, не имея уже слов для прощания и сил на дружеские объятия.
Сегодня мы – всё ещё достаточно трезвые и куда более весёлые, чем час назад, – выпили… мы собрались с силами и пересчитали… да, выпили только шесть бутылок.
Две – пока рыли могилу. Три на поминках. И ещё одну в подъезде.
Вот набрали на седьмую и пошли искать её.
Обнаружили магазин и приобрели там всё, что желалось. Водка исчезла в безразмерной Вовиной куртке, сухарики я положил себе в карман, перебирая пальцами их шероховатость.
– Я не хочу больше пить на улице, – сурово закапризничал я.
– А кто хочет? – ответил Вова. – Что ты можешь предложить?
Предложить мне было нечего, и мы какое-то время шли молча, постепенно теряя тепло, накопившееся в подъезде, где хотя бы не было ветра.
– Слушайте, у меня где-то здесь одноклассница жи-ла, – вдруг оживился Вова.
– Ты когда в школе-то учился, чудило? – спросил я.
Вова ничего не сказал в ответ, разглядывая дома. Они стояли в леденеющей полутьме, повернувшись друг к другу серыми боками, совершенно одинаковые.
Несмотря на холод, выпитая в подъезде водка медленно настигала: но опьянение не приносило уже радости, его приходилось, как лишнюю ношу, носить на себе, вместе с ознобом и сумраком.
Даже не верилось, что ещё может быть хорошо; что существуют тепло и свет; тоскливо мечталось прилечь куда-нибудь. Только домой не хотелось, там на тебя будут смотреть страдающие глаза.
Вова водил нас по дворам, ссутулившихся, молчаливых, упрятавших головы в куртки; чёрные шапочки наши были натянуты на самые носы.
Самому Вове всё было нипочём, он по-прежнему носил свою красную рожу высоко и весело.
– Всё! – воскликнул он. – Здесь!
И угадал. Нам открыла дверь маленькая, чёрненькая, но взрослая уже девушка и, чего мы совсем не ожидали, приветливо нам улыбнулась.
Вова её как-то назвал, но я не зафиксировал, как именно, просто ввалился в квартиру и сразу заметил, что там вкусно пахло.
На кухне парил горячий борщ. С мороза кастрюля красного борща вполне обоснованно кажется ароматным волшебством, а то и божеством. Что-то есть в ней языческое…
Мы разделись, с трудом двигая деревянными руками, стянули ледяную обувь и прошли в большую комнату, где сидел какой-то парень. Увидев нас, он сразу засобирался, и никто его не попросил остаться.
Вову, похоже, ничего не смущало. Ему было всё равно, что мы пришли незвано, расселись как дома и ничего с собой не принесли.
«Как же не принесли, – так рассуждал бы, если б умел, Вова, – а вот водка у нас».
Он сходил за бутылкой, до сей поры спрятанной в куртке (не извлекал, пока этот неведомый нам парень не ушёл прочь), и показал водку своей однокласснице.
– Выпьешь с нами? – предложил Вова, улыбаясь наглой мордой.
– Я с вами с удовольствием посижу, – ответила она с необыкновенной добротой, и мне захотелось немедленно сделать для неё что-нибудь полезное, так чтобы она запомнила это на всю жизнь.
– Борщ будете есть? – спросила она, переводя взгляд с Вовы на меня, но, так как я ничего не смог ответить, пришлось возвратиться взором к Володе.
– Будут! – ответил он уверенно, глядя на нас.
Девушка вышла, и послышалось звяканье расставляемых на столе тарелок.
– Ты что какой похнюпый? – спросил меня Вова.
– Какой?
– Похнюпый.
– Что это значит?
– Ну, грустный. Прокисший. В печали.
Я всегда был готов полюбить человека за один, самый малый – но честный поступок. И даже за меткое, ловко сказанное словцо. Вову я давно уважал, но тут он так замечательно определил моё самочувствие, что тёплое чувство к нему разом превратилось в полноценное ощущение пожизненного родства.
Прав ты, Вова, никакой я не печальный. И даже не уставший. Я – похнюпый, с отвисшими безвольными щёками, мягкими губами и сонными веками.
Здесь мне снова стало весело, и мы пошли есть и пьянствовать. Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного.
После второй рюмки мы забыли о Вовиной однокласснице и балагурили между собой. Никогда не вспомнить, что веселило нас в такие минуты, тем более что в трезвом виде мы общаться толком не умели: до первого жгучего глотка не находилось ни единой темы для общения.
Она сидела чуть поодаль от стола, неспешно ела наши сухарики, которые я ей торжественно вручил.
Играла ненавязчивая музыка, и Вовина одноклассница иногда кивала в такт маленьким подбородком. Она была совсем некрасива, но это ей не мешало быть прекрасным человеком, который нас принял и никуда не гнал.
К концу бутылки я почувствовал, что опять становлюсь пьяным, и пошёл посмотреть на себя в ванную, а заодно ополоснуть лицо ледяной водой: иногда помогало.
Не найдя, где включается свет, я оставил дверь открытой, повернул кран, наполнил ладони водой, прижал к лицу. Наклонился над раковиной.
Из коридора падало немного света, и я огляделся. Отражения в тёмном зеркале было не рассмотреть, зато я приметил, что перекладина, на которой прицеплена клеёнка, не дающая выплёскиваться воде из ванны, висит как-то криво.
«Сейчас я всё тебе починю, милая моя, – подумал я с нежностью. – Надо отвёртку попросить, там, наверное, всё на шурупчиках… Вот только гляну, как крепится, и… попрошу отвёртку…»
Держась за клеёнку, я встал на край ванны. Попытался, балансируя на одной ноге, приподняться в полный рост, и тут перекладина, не выдержав моего веса, обрушилась.
Сам я слетел с края ванны, при этом всё-таки успев поймать железную трубку перекладины, прежде чем она смогла удариться о мою голову. Одновременно, с жутким шуршанием и шорохом, меня накрыло клеёнкой.
И так я стоял посреди ванной комнаты… с перекладиной в руке… с головой, запахнутой клеёнкой, будто человек, спасающийся от ливня…А может быть, это началось раньше. Я возвращался в свой пригород из большого города, электричка гудела и неслась сквозь вечернюю, пополам со снегом, морось. Влага зигзагами липла к стеклам.
Выйдя из электрички, я долго стоял на перроне, насыщаясь сквозняками, словно надеясь, что они выметут всю мою нежданную немощь.
Последнее время во мне поселилось ощущение, так схожее с влажной ломкой мужающих мальчиков.
Как ни странно, в ранней своей юности, прожив полтора десятилетия на земле, эту ломку я быстро миновал. Расстояние от внезапно кончившегося детства до того, как со мной стала общаться самая красивая девушка в школе, было незаметным и смешным. Я не помнил этого расстояния.
И значит, почти не пережил свойственного всем моим сверстникам унижения, возникающего от несоразмерности своих разбухших желаний и нелепых возможностей для их воплощения.
Зато теперь чувствовал себя так, словно меня настигла подростковая вялость и невнятность.
Каким-то нелепым сквозняком меня понесло в окраинный дом моей школьной подруги, которая, говорю, была замечательно красива и которую я никогда не любил.
Я добрался туда на вялом троллейбусе, в пустом салоне, вдвоём с кондуктором, и присел в душном подъезде, под лестницей на первом этаже, безо всякого вкуса вспоминая, как здесь впервые коснулся женского лобка и волосы на нём мне показались удивительно жёсткими.
Мы, вспомнил я ещё, тяготясь портфелями, перемещались с подругою с этажа на этаж, убегая от вездесущего лифта, с грохотом раскрывавшегося и вываливавшего в подъезд шумных людей.
«К чему я это вспоминаю?» – думал без раздражения.
Иногда из подъезда выходили люди, не замечая меня, и это казалось унизительным.
Потом я курил, медленно выдыхая дым и разглядывая сигарету. С таким видом курят люди, недавно узнавшие табак.
Мне наивно казалось, что в подъезде ещё живы духи моей юности, и мне нравилось, что я равнодушен к ним и они, наверное, тоже равнодушны ко мне, быть может, даже не узнали меня, обнюхали и улетели.
Не признала меня и крупная собака, которую выгуливал смурного вида человек. Они вошли в подъезд, внеся в его затхлую тишину сырой запах улицы, шум одежды, хлопанье и скрип дверей. Собака мгновенно увидела меня и сразу же кинулась мне в ноги, благо, что была на поводке.
Она залаяла в упор, в лицо моё, вытягивая шею, и казалось, что хозяин не очень старался удержать своё свирепое чудовище.
– Убери собаку, ты! Убери! – крикнул я. – Она сейчас мне голову… голову откусит!
Я вжимал затылок в стену и чувствовал смрад собачьей пасти, видел её нёбо и влажный язык.
Человек не торопился и подтягивал собаку к себе нарочито медленно. Она рвалась и брызгала слюной.
– Ты больной! – закричал я, прикрываясь рукавом.
– Ну-ка, проваливай из подъезда, – ответили мне. – Пошёл отсюда, бродяга!
Держа собаку на поводке и показывая мне готовность спустить её, мужчина дождался, пока я встал и вышел на улицу.
Он кричал мне вслед, но слова его было не разобрать за лаем.Не без ужаса я представил, что неосторожно вырвал перекладину из стены и теперь там, над плиткой ванной комнаты, зияют два рваных, в сыпучей извёстке и побелке, отверстия.
«Что я скажу Вовиной однокласснице? Что я натворил!»
Кое-как высвободившись из-под клеёнки, я всмотрелся в то место, где только что была перекладина, и с чувством необыкновенного облегчения понял: ничего страшного не случилось.
Перекладина крепилась на пластмассовых ушках, одно из которых просто перевернулось, выронив на меня железную трубку вместе с крепившейся на ней клеёнкой.
Я водворил перекладину на место и вышел из ванной. Никто ничего не услышал.
Вова просил у своей одноклассницы взаймы, она отвечала, что у неё нет денег.
У меня не было сил разговаривать. Я сел за стол и сидел молча, совершенно отупевший.
В тарелке с красной накипью по краям лежал лепесток варёной капусты.
Друзья мои стали собираться, а я никак не мог собраться с духом, чтобы встать.
– Эй, увечный, подъём! – позвал меня Вова спустя несколько минут.
Одноклассница прибирала со стола посуду.
Мне отчего-то захотелось ей рассказать, что у меня и у моих товарищей – у нас нет женщин, давно уже нет, почти три месяца. И до этого у меня их долго не было, может быть, ещё целый месяц. Но тогда я ещё помнил о них, а сейчас совсем забыл, и мне стало гораздо легче.
Мы никогда не говорим о женщинах и не обращаем на них внимания, если идём по улице. Мы всё время куда-то идём.
Но я не стал говорить об этом, вспомнив другую историю, очень трогательную. Как однажды, вот этой зимой, в самом её начале, вышел из подъезда и увидел маленькую девочку на качелях.
Мне захотелось её покачать. Именно так я говорил, глядя в тарелку и невыносимо трудно произнося слова: «мне… за… хотелось… её… по… качать… а она ответила…»
Она ответила:
– Не трогай меня. Ты некрасивый.
Договорив, я всё-таки встал и пошёл одеваться. Долго натягивал ботинки, слушая плеск воды и звук расставляемой в шкафу посуды.
Потом искал рукава куртки, почему-то находя то всего один рукав, то сразу три. Пацаны уже курили в подъезде, ожидая меня.
Помыв посуду, она вышла закрыть за мной дверь, но я не выходил и молча смотрел ей в лицо, которого не различал сейчас и никогда бы не вспомнил потом, если б захотел.
– Я дам тебе телефон, а ты мне позвонишь, – сказал я твёрдо, чувствуя, что меня тошнит.
Она пожала плечами, уставшая.
Я порылся в кармане и достал квадратный твёрдый листок.
– Дай мне… фломастер… я напишу.
Она взяла со стойки у зеркала карандаш и подала мне.
Послюнявив грифель, я вывел номер, понимая, что немного забыл свой телефон и наверняка ошибся в трёх цифрах из шести.
– На, – отдал я ей ровный квадрат с начертанными криво цифрами.
– Что это? – гадливо сказала она.
На другой стороне телефонного номера был мгновенный снимок мёртвой старухи. Старуха крепко сжала губы. Чётко виднелись её коричневые веки и белые впавшие щёки.
– Какая гадость, – сказала девушка брезгливо. – Откуда это у тебя? Зачем ты это носишь в кармане? Ты сумасшедший. Забери немедленно!Я уже не знаю, откуда мы снова нашли денег; кажется, они обнаружились после драки у ночного ларька.
Помню, что Вова, наделённый непомерной силой, уронил двух парней, хватая их за шиворот и кидая на асфальт как немощных.
Мы пили водку в подземном переходе, и наш хриплый хохот продолжало, кривляясь, ломкое эхо.
Вадя куда-то запропал, и мы уделали почти всю бутылку вдвоём с Вовой. Из закуски у нас была одна крохотная ириска, которую я нашёл в кармане, всю в табачных крошках и мелкой шёрстке – от подкладки.
Ириску я раскусил надвое и вторую половину отдал Вове. Глотнув, мы едва откусывали от сладкого, хрустящего на зубах комочка и кривили лица.
– Вова, ты никогда не думал… что каждый год… ты переживаешь день своей смерти? – спросил я. – Может быть, он сегодня? Мы каждый год его проживаем… Вова!
Вовка крутил головой, не понимая ни одного моего слова.
Потом вернулся Вадя, и мы пили ещё, но я совсем чуть-чуть. Набрал в рот несколько глотков и почти всё выплюнул.
Я вышел на улицу и залил железную стену ночного ларька дымящейся мочой. Застегнув штаны, увидел, что рядом на корточках сидит женщина. Она встала, натянула брюки и вернулась в ларёк, закрыв за собой тугую дверь. Мы нисколько не удивились друг другу.
Забыв о своих товарищах, я побрёл домой. Денег на такси у меня не было, трамваи уже не ходили, и я шёл пешком, еле догадываясь, куда иду, иногда лишь возвращаясь в рассудок и опознавая приметы своего района.
Дорога к дому лежала через железнодорожные пути. До сих пор не помню, сколько их там, три или четыре: всё в гладких, тяжёлых рельсах, которые то сходятся, то расползаются.
В одном месте по рельсам был выложен деревянный раздолбанный настил.
Ещё подходя к путям, я услышал грохот приближающегося поезда, товарняка. Иногда мне приходило в голову считать вагоны товарных поездов, но, досчитав до пятидесяти, я уставал.
«Если я не перейду пути сейчас же, я упаду, не дождавшись, пока он проедет, тягостный и долгий… Упаду здесь и замёрзну!» – понял я, не проговаривая это, и, собрав силы, побежал.
Грохот надвигался.
Запинаясь о шпалы, не найдя настила, я бежал наискосок, чувствуя стремительно надвигающееся железное тулово, гарь и тепло.
В правом зрачке моём отражался фонарь с белым длинным светом.
Скользнув ногою, я упал на бок, в гравий насыпи, и сразу, в ту же секунду, увидел, как перед глазами со страшным грохотом несутся чёрные блестящие колёса.
Я перебирал в ладони гравий, чувствовал гравий щекой и несколько минут не мог вздохнуть: огромные колёса сжигали воздух, оставляя ощущение горячей, душной, бешеной пустоты.Шесть сигарет и так далее
По рукам догадался: он не противник мне. И сразу расслабился. Он вошёл шумно, бренькая ключами на пальце, позёр.
Я выглянул в окно: так и есть, на улице, под тихим и высоким, в свете фонарей, дождём, стояла его длинная машина, красивая, как рыба.
Он сразу нахамил бармену ехидным голосом старого педераста, уселся на высокую табуретку напротив стойки, громко придвинул пепельницу, кинул пачку на стол. Позёр, я же говорю. Он был в плаще.
– Спишь, чмо большеротое? Рабочий день ещё не начался, а ты спишь уже. Зажигалку давай, долго я буду неприкуренную сигарету сосать?
Бармен Вадик поднёс ему огонь.
Позёр несколько секунд не прикуривал, глядя на Вадика, нарочно увильнув сигаретой от язычка зажигалки. Вадик придвигал огонек, позёр отклонял голову, насмешливо перебирая толстыми губами, сжимающими фильтр.
Я убеждён, что таких людей стоит убивать немедленно и никогда не жалеть по этому поводу.
Но я вышибала здесь, мне платят за другое.
Даже за Вадика я заступаться не обязан. Бармены вообще жульё, в конце ночи обязательно будет скандал: кто-нибудь из гостей обнаружит, что в счёт им приписали несколько лишних блюд, никем не заказанных.
Удивляюсь, что барменов не бьют: гости предпочитают бить друг друга и посуду.
Хотя сейчас Вадика жалко.
– А чего девочек у вас нет? – спросил позёр, наконец прикурив.
Вадик что-то пробурчал в ответ, в том смысле, наверное, что рано ещё.
– Может, мне тебя трахнуть, а?
Бармен протирал бокалы, не отвечая.
Позёр улыбался, глаз от Вадика не отводя. Я всё это видел из подсобки, где ботинки зашнуровывал.
Меня всегда ломает от такой мужской несостоятельности: бедный Вадик, как же он живёт. Он выше меня ростом, нормального телосложения. Конопатый, вполне милый парень.
У него девушка есть, приметная, приходит иногда до открытия клуба с учебничком, читает – она студентка. Вадик наливает ей кофе, девушка аккуратно пьёт, не отрывая глаз от страницы. Слышала бы она сейчас, видела бы.
Никто Вадику не запрещает сказать позёру что-нибудь обидное, обозвать его земляной жабой, толстогубой мразью.
И если позёр попытается ударить бармена, мне придётся вмешаться.
Но Вадик неистово трет бокалы.
Я зашнуровал ботинки и вышел, присел на табуретку у барной стойки, возле позёра.
Здесь и догадался: он не противник мне. Пухлые пальцы, розовые; кулак вялый и мягкий, как лягушечий живот, этой рукой давно никого не били.
– Ты чего бузишь? – спросил я, глядя на него.
Он виду не подал, конечно, – спокойно на меня отреагировал.
– Не, нормально всё, общаемся просто. Да, Вадим?
У бармена имя написано на бирочке, прицепленной к рубашке.
Вадик кивнул.
– Угостить тебя пивом? – предложил позёр.
– Угости, – сказал я.
Пить на работе мне нельзя, но хозяин ещё не пришёл. К тому же я всё равно пью понемногу каждую ночь, делая вид, что скрываю это от хозяина, – а хозяин, в свою очередь, делает вид, что не замечает, как я плохо, без вдохновения, таюсь от него.
Вадик налил мне пива, и я с удовольствием разом выпил почти весь бокал.
Иногда я даю себе зарок не угощаться за счёт гостей, дабы не сближаться, но каждый раз нарушаю данное себе слово.
Сейчас позёр начнёт со мной разговаривать. Где полушутя, где полухамя, трогать по живому цепким коготком и смотреть на реакцию: обычная привычка урлы – слово за слово выяснять, кто перед тобой.
– А ты где прятался, когда я пришёл? – спросил он.
– Я тебя не увидел. Ты незаметный, – ответил я, встал и, тихо отодвинув бокал, ушёл на своё обычное место.
Это деревянная стойка у входа в клуб; слева стеклянная дверь на улицу, справа стеклянная дверь в помещение клуба. За стойкой две высокие табуретки. На одной сижу я, Захар меня зовут, на второй мой напарник, его зовут Сёма, но я называю его Молоток, потому что у него замечательная фамилия Молотилов.
В отличие от меня он не курит и никогда не пьёт спиртного. Ещё он килограммов на сорок тяжелее меня. Он умеет бить, скажем, в грудь или в живот человеку так, что раздаётся звук, словно от удара в подушку. Глухое, но сочное «быш!», «быш!». Я так не могу.
Уверен, что Молоток сильнее, чем я, но почему-то он считает меня за старшего.
У него всегда хорошее настроение.
Он вошёл с неизменной улыбкой, с вечернего, последождевого холодка, похрустывая курткой, потоптывая ботинками, весь такой замечательный и надёжный, рукопожатие в четыре атмосферы, сумка с бутербродами на плече. Ему всё время надо питаться.
И сам он выполнен просто и честно, как хороший бутерброд, никаких отвлечённых мыслей, никакой хандры. Разговор начнёт с того, что на улице похолодало, потом спросит, не пришёл ли Лев Борисыч – хозяин клуба, следом расскажет, какой сегодня вес взял, выполняя жим лёжа.
– Что это за чёрт сидит? – спросил Сёма, кивнув на позёра.
Я пожал плечами. Про Вадика рассказывать не хотелось.
Начали подходить первые посетители. Деловитые молодые люди, строгие бледные девушки: привычная ночная публика, все ещё трезвые и вполне приличные.
Едва ли кто-то из них может нас всерьёз огорчить. Молодые люди слишком твёрдо несут на лицах выражение уверенности – но это как раз и успокаивало. Чтобы обыграть их, достаточно поколебать на секунду их уверенность.
Здесь вообще надо работать предельно быстро и агрессивно. Драка начинается с резкого шума: что-то громко падает, стол, стул, посуда, иногда всё это разом. Мы срываемся на шум. Сёма всегда работает молча, я могу прокричать что-нибудь злое, «Сидеть всем!» например, хотя сидеть вовсе не обязательно и, может быть, даже лучше встать.
Цепляем самых шумных и – вышибаем. За двери.
Эти секунды по дороге от места драки к дверям – самые важные в нашей работе. Здесь необходим злой натиск. Человек должен понять, что его буквально вынесли из кафе – и при этом ни разу не ударили. Он теряет уверенность, но не успевает разозлиться. Если мы его ударим – он вправе обидеться, попытаться ударить в ответ. Влипнуть в драку с посетителями – пошлое дилетантство. Мы стараемся этого себе не позволять, хотя не всегда получается, конечно.
Я слышал, что в соседних клубах были ситуации, когда злые пьяные компании гасили охрану, изгоняли вышибал с разбитыми лицами на улицу. Я бы очень тосковал, когда б со мной случилось такое.
Но, признаться, в этом нет ничего удивительного: на всякого вышибалу обязательно найдётся зверь, который и сильней, и упрямей; тем более если этих зверей – несколько.
А нас с Молотком – двое. На такой клуб и четверых мало, но Лев Борисыч, наш, я говорил уже, хозяин, бесподобно экономен.
Молодые люди показывали нам билеты – синие полоски бумаги с оттиском печати и ценой. Сёма масляными глазами косил на девушек.
Как всегда стремительно вошёл, легко пронося огромный живот, Лев Борисыч; еле заметно кивнул нам, рта для приветствия не раскрывая.
Молоток поздоровался с ним, безо всякого, впрочем, подобострастия – он вообще приветливый.
Я смолчал, даже не кивнул в ответ. Лев Борисыч всё равно так быстро проходит, что я вполне могу поздороваться с ним, когда он меня уже не видит, открывая дверь в помещение клуба. Вот пусть он думает, что всё именно так и обстоит: передо мной давно машет стеклянным туловом увесистая дверь, с трудом разгоняя тяжёлый запах одеколона хозяина, а я ещё произношу своё «…аствуйте… ысович!..».
Куда он спешит, никак не пойму. Всю ночь будет сидеть в кабинете с чашкой кофе, изредка пробираясь в конторку билетёра, подсчитывая прибыль и выглядывая на улицу: кто там ещё подъехал? Неужели для столь важных занятий нужно так торопиться?
Иногда Лев Борисыч выходит в зал, стараясь быть как можно незаметнее, и, если начинается драка, он исчезает беспримерно быстро. Зато он знает обо всём, что происходит в клубе, например, сколько я выпиваю кружек пива за ночь или сколько воруют бармены за тот же промежуток времени, – и не выгоняет барменов ежедневно лишь потому, что новые тоже будут воровать. Впрочем, штат всё равно меняется постоянно, только нас с Молотком не трогают. Может, оттого, что мы и не держимся особенно за эту работу, а может, потому, что мы ещё ни разу не облажались.
Я так давно обитаю в ночном клубе, что забыл о существовании иных людей, помимо наших посетителей, таксистов, нескольких бандитов, нескольких десятков придурков, выдающих себя за бандитов, проституток и просто беспутных шалав.
Несмотря на то что эту публику приходится наблюдать еженощно, я представления не имею, чем они занимаются, откуда берут деньги. Ну, с проститутками и таксистами всё более-менее ясно, а остальные? Я здесь работаю каждый день, но пить сюда не приду ни за что: в клубе за пятнадцать минут можно оставить столько, сколько мне хватит на неделю житья. Взяли бы они меня к себе, эти щедрые люди, я бы их охранял за дополнительную плату, мне всё равно. И Сёме. Какое нам дело до вас.
А вот им до нас очень часто дело. Многие как думают: вышибала, он для того и создан, чтобы помериться с ним силой и дурью. Главное – набраться всерьёз и потом идти к нам в фойе: «А чего мы так смотрим? Хотим меня вышибить? А я с друзьями…»
Но и эти, конечно, не самые проблемные клиенты.
Проблемы могут быть вот с теми, что мимо нас с Молотком сейчас прошли.
Пять человек, в дверь только бочком, плечи, большие руки и ленивое спокойствие на лицах. Они нас даже не заметили – это всегда и напрягает.
Одеты в куртки и лёгкие свитерки – и при этом, говорю, плечи. У меня тоже плечи, но на мне два свитера и «комок», оттого и плечи. Молоток покрупнее, конечно, но и он не конкурент им. Он даже не стесняется в этом признаться:
– Видел?
И головой покачивает.
Молоток, конечно, не испугается и будет стоять до последнего, если что. Но шансы-то, шансы – никакие, да.
Мы с Молотком называем их «серьёзные люди».
Никогда не упьются до неприличия. Сидят за длинным столом, отгороженным тяжёлой шторой, в углу клуба, подальше от танцзала. Разговаривают неспешно, иногда смеются. Лев Борисыч обходит их стороной. Его подозвали как-то, вполне приветливо. Лев Борисыч присел на краешек лавочки и сидел, словно он придавленный воздушный шар – только и ждал повода, чтоб вспорхнуть и улететь. Так и сделал, едва от него отвернулись, пробурчав невразумительно о делах или звонке: кто-то звонить должен. В три часа ночи, ну.
Они приезжают редко, раз в месяц, наверное, и каждый раз я удивляюсь, насколько ощутимо исходит от них человечья мощь.
«И на женщин внимания не обращают», – отметил я, глядя, как они привычно рассаживаются за шторкой, передвигают стол, словно у себя дома.
Не обращают внимания вовсе не потому, что женщины им неинтересны, но потому, что женщины у них уже есть, любые.
Вручили стоявший на столе графин с цветами подошедшей официантке и даже не сказали: «Унеси», – она сама, постояв мгновенье с графином в руках, догадалась.В танцзале врубили музыку. Первая пара молодых ребят прошла туда, нерешительно, как входят в воду.
Ничего, через полчаса все расслабятся.
Иногда, под утро, я вхожу в танцевальный зал и, совершенно отупевший, смотрю на красных и подвижных людей. Возникает такое же ощущение, как в детстве, когда горячий и ошалелый, пять часов кряду штурмовавший снежную горку, ты вдруг выпадаешь из игры и минуту смотришь на всех удивлённо: кто мы? отчего шумим? почему так звенит в голове?
«Как же странно эти люди ведут себя, – думаю я, уставший, утренний, сонный, глядя на спины, затылки, ноги, ладони. – Они же взрослые, зачем им так размахивать руками, это же глупо…»
Но на другой день снова иду на работу, почти забыв это ощущение. И если помню его, то не понимаю, не могу прочувствовать.
– Тебя зовут, – сказала мне секретарь Льва Борисыча, просунув меж стеклянных дверей птичью, чёрную, маленькую головку с яркими губами.
Ни разу меня не вызывали ко Льву Борисычу.
– Что это вдруг? – спросил я весело у Молотка.
Он сделал непонимающее лицо. Мы оба подумали, что, наверное, проштрафились. Только не совсем понятно, когда это случилось.
Я спрыгнул с табуретки, толкнул дверь и сразу увидел, что Лев Борисыч уже идёт ко мне и машет издалека рукой: не ходи, мол, сам, сам буду сейчас.
– На улице, на улице поговорим, – сказал он негромко; у него есть привычка каждую фразу повторять по два раза, словно проверяя её вес: не слишком легка ли, не слишком ли дёшево он её отдал.
Мы вышли и несколько секунд двигались молча, отходя от дверей клуба, от людей, куривших у входа. Я косился на живот Льва Борисыча: «Не мёрзнет ведь… – думал, – в одной рубашке…»
– Я могу надеяться на конфиденциальность, Захар?.. На конфиденциальность нашего разговора?
– Безусловно, – произнёс я, постаравшись сказать это очень серьёзно и даже проникновенно.
– Хорошо, хорошо… Мы же работаем вместе, я вижу, как вы работаете. Меня устраивает ваша работа, устраивает. Есть какие-то мелочи… мелочи… Но, в сущности, всё устраивает… – Лев Борисыч говорил всё это быстро, глядя в сторону, в кусты, на асфальт так внимательно, словно хотел найти обронённую кем-то монету. – И мы хотим расширяться… Пришло время, есть возможности. Красный фонарь, понимаете? У нас здесь будет красный фонарь. Я хотел бы, чтобы вы возглавили охрану заведения. Ну, понимаете, бывают всевозможные… эксцессы… эксцессы. Да?
Здесь он впервые взглянул на меня, кратко и внимательно.
– Я согласен, – ответил я просто.
Меня это почему-то развеселило. Охранник бардака, об этом ли мечтала моя мама… Замечательная работа. Замеччательная – с двумя «ч».
– Хорошо, хорошо, – сразу перебил меня Лев Борисыч. – Нам, наверное, нужно будет расширить штат. Я просто не хотел бы, чтобы вы уходили из бара, – вы опытный. Мы возьмём человека… У вас нет на примете? На примете нет человека? Мы возьмем. Одного. Подумайте.
И Лев Борисыч ушёл. Я закурил – не идти же мне за ним, след в след. Повозил ботинком воду в луже. Мне посигналили, я оглянулся: из-за поворота, включив ближний свет, медленно вывернул джип, очень мощный, с московскими номерами. Водитель, брезгливо глядя на меня из-за стекла, сделал резкий жест: одновременно поднял вверх ладонями руки. «Чего стоишь, тормоз!» – означает такой жест. Джип в это время катился на нейтральной скорости, но я не уходил. Надо было сделать слишком быстрое движение, чтобы дать проезд: мне не пристало двигаться поспешно, я не официант.
Водитель вдарил по тормозам, когда джип уже почти наехал на меня, – всё это, впрочем, продолжалось не более двух секунд. Я сделал два шага в сторону с дороги, ступив в грязь на обочине. Джип проехал мимо. Водитель на меня не смотрел.
Из джипа, увидел я, двигаясь вслед, вышли двое мужчин – один совсем невысокий, но очень подвижный, потирающий руки, беспрестанно поворачивающий в разные стороны маленькую голову на крепкой шее. И даже по затылку, казалось, видно, что он часто, много улыбается.
«Машин сегодня много как», – заметил я, подходя к клубу.
Молоток смотрел на меня с любопытством.
– Ну, чего? – спросил он весёлым шёпотом.
– Сучий притон собираются здесь открывать, – ответил я, сразу наплевав на свои обещания Льву Борисычу.
– И что? – не понял Молоток.
– Хотят не только чтоб девочки работали, но и мальчики. Они сейчас пользуются спросом. По поводу тебя спрашивал. Напрямую постеснялся к тебе обратиться. Ты как? Не хочешь подработать?
– Да пошёл ты! – Молоток захохотал, и я тоже засмеялся.
– Охрана им нужна, – сказал я серьёзно, но не согнав ещё улыбку с лица.
– А чего нет? – весело отозвался Молоток. – А какая разница! Зарплату прибавят нам?
– Прибавят, – уверенно ответил я и сразу вспомнил, что про зарплату Лев Борисыч ничего не сказал, даже не намекнул.
– Где у вас тут штык? – спросил новый посетитель, немного поддатый, с усиками, улыбчивый, но с неприятной придурью во взгляде. Лет, наверное, сорока.
– Какой штык? – спросил Молоток.
– Ну, билетик наткнуть, – криво улыбаясь, ответил мужик.
Молоток неприязненно взял у него билетик, скомкал и бросил в мусорное ведро. Мужик застыл с улыбкой на небритом лице.
– Заходи, заходи, что стоишь, – приветливо отозвался Молоток.
«Молодец, Сёмка», – подумал я весело, но по выражению, с каким мужик зашёл в клуб, понял, что на этом всё не закончится: он ещё вернётся, придумав ответ для нас.
Я покурил два раза, перекинулся парой шуток с Молотком, вместе мы оценили сегодняшних стриптизёрш – их привезли на машине, они прошли мимо нас быстро – всегда проходят быстро, никогда не здороваются, неприветливые. Большая сумка у каждой на плече. Всё время думаю, что там у них в сумках, если они на сцене появляются в распашонке и юбчонке, которые мне в карман поместятся. Ну, туфельки ещё – и всё…
Стриптезёрши были безгрудые и вблизи вовсе не красивые – причём тем самым, редким типом некрасоты, о которой женщины догадываются сами. Такие лица часто бывают у провинциальных проституток.В полночь, в самый разгар дурного, пьяного, с перекурами веселья, приехали местные бандиты – они катаются до утра из клуба в клуб, четверо молодых, наши с Молотком ровесники, и Дизель – один из городских «авторитетов», разговорчивый, крепко сбитый, седой. Поздоровался с нами, меня по имени назвал: «Здоро́во, Захар, ну как?» – и я в который раз отметил про себя, что мне приятно, приятно, бес меня возьми, что он помнит меня, крепко и чуть дольше, чем надо жмет мою ладонь, и вообще – улыбается хорошо.
«Какого хера мне должно быть неприятно?» – огрызнулся я про себя.
«А чего тебе радостно? – ответил сам себе. – Что ты хвостом дрогнул, псина беспородная? Думаешь, он тебя выручит когда? Переступит, не заметит, он же волк, волчина, волчья кровь злая…»
Дизель вошёл в зал степенно, покосился на видный сквозь незакрытую штору столик «серьёзных людей» – и сразу отвернулся, будто равнодушно.
«Ах, Дизель, – подумал я лирично. – Какой ты крепкий человек, опытный какой, и боятся тебя, и уважают – а рядом с этими ты всё равно просто „блатной“… Кончается твоё время, Дизель».
В час ночи я, мигнув Молотку, пошёл на первый номер стриптиза. Обычно за ночь бывает два номера, и мы с Молотком смотрим по очереди, я – первый выход, он – второй. А то и, наплевав на всё, заходим в зал оба, лишь изредка поглядывая на входную дверь: не проскочит ли кто без билета.
Девушки ещё танцевали на своих худых белых ногах, когда раздался грохот в зале. Я влетел туда спустя несколько секунд, но ничего не понял: одиноко посреди зала стоял здоровый, под два метра, кавказец, отчего-то в куртке. Сразу было видно, что он один из виновников шума, – но кто был с ним, вернее, против него?
Я увидел, что блатные с Дизелем сидят за столиком в углу, отвернувшись – словно не при делах. «И позёр с ними сидит», – мельком отметил я.
Затылки блатных были напряжены, к тому же в их сторону косилось несколько посетителей, сидевших поблизости.
«Они, конечно», – догадался я, но ничего делать не стал.
– Мы встретимся с вами потом! – громко говорил кавказец, обращаясь при этом в никуда, словно ко всем одновременно; и суть его слов, в общем, сводилась к запоздалой попытке не уронить достоинство. – Мы подъедем завтра и поговорим! – обещал он с акцентом.
Подойдя, я взял его за локоть и ощутимо дёрнул к выходу:
– Давай, на улице поговоришь…
Он для виду немного придержал руку, но я подобные жесты определяю и отличаю легко: серьёзны ли намерения упрямиться или можно эти намерения обломать.
– Давай-давай, – подтолкнул я его в плечо.
– А почему я? – не слишком уверенно возмущался кавказец; вслед за ним потянулись две его девушки, обе нерусские, испуганные.
– Иди-иди… – сказал я, слыша в голосе своём ту самую ненаигранную усталость, которая, знаю, иногда действует на людей лучше, чем дурной окрик.
Выйдя из зала, кавказец сразу смолк и, похоже, сам был доволен, что всё так закончилось, бескровно.
– Чего случилось? – спросил я у Вадика, проводив кавказца и вернувшись к бару. Вадик обычно в курсе, видит всё из-за своей стойки.
– Эти, с Дизелем… кто-то из его ребят стул выбил из-под кавказца. Ногой, когда мимо проходил. Кавказец привстал, что ли, в это время…
«Ну и ладно… – подумал я о произошедшем, – и ладно».
Отходя от барной стойки, я столкнулся лицом к лицу с одним из спутников Дизеля, и тот, показалось мне, хмыкнул победительно.
«Какой поганый…» – подумал я, дрогнув плечами. У этого типа были глаза маньяка, белёсые и тупые, обветренные скулы с блондинистой щетиной, плохие зубы, узкий лоб.
Стриптиз мне смотреть расхотелось.
Мы вышли с Молотком на улицу – я покурить, он подышать воздухом.
Из клуба выскочили двое потных парней, у одного рубашка расстёгнута до пупка, второй – весь красный и масляный, словно со сковороды. Они явно собирались подраться. Разговор их, как всегда бывает в подобных случаях, был совершенно бессмысленным.
– И чего ты хочешь?
– Да мне по фигу, понял?
– Ты ответишь, клянусь.
– Не проклянись…
– Нет, чего тебе надо, а?
Мы с Молотком подошли к ним, встали рядом. Они всё повторяли свои заклинания, кривя пьяные, с красными губами, рты и сжимая кулаки.
– Подраться хотите? – спросил я. – Вон идите за кусты и деритесь, нечего тут маячить.
Они всё стояли друг против друга, изображая, что не заметили меня.
– Я кому сказал? – спросил я на два тона выше.
Тот, что в расстёгнутой рубахе, не выдержал характера и с брезгливым выражением лица шмыгнул в клуб. Второй поворотился спиною к нам, закурил, шумно выдыхая дым. Дым плыл в свете фонаря, медленный. Накрапывал дождичек, еле заметный, на исходе.
Самое дурное время в клубе – после часа ночи. Сейчас начнут делить девушек, случайно задевать друг друга плечами и прочие глупости выяснять. До четырёх утра это будет продолжаться. Последний час все уже усталые и медленно разъезжаются, не прощаясь с нами, вообще нас не видя, глядя в пол, иные – пошатываясь и еле ворочая мутными глазами. Без пятнадцати пять в клубе почти никого нет – два-три человека, очень вялые. Обычно, я заметил, у них нет денег на такси, и они медленно и безропотно идут в ночной город, когда мы их выпроваживаем.
Посмеиваясь, мы вернулись за свою стойку. Молоток потягивался, хрустя сильными костями. Куртка на его спине едва не трещала, когда он поднимал вверх руки.
Мимо нас на улицу выбежала девушка, я не успел толком рассмотреть её лица. Вроде показалась знакомой.
– Это, что ли, Вадика подруга? – спросил я у Молотка.
Молоток кивнул.
– А когда она пришла, я не видел?
– А ты со Львом Борисычем бродил…
– Чего это она?
Молоток пожал плечами.
Девушка, похоже, была взволнована. Она добежала до такси – таксёры всегда в некотором отдалении паркуются, мы их отгоняем от клуба, чтоб не занимали места для посетителей.
– Сумочку забыла, – догадался Молоток, когда девушка быстрым шагом опять направилась в клуб.
«С Вадиком, верно, поругалась», – едва успел подумать я, как сам Вадик – лицо в розовых пятнах – выбежал в фойе и остановился, ожидая подругу.
– Где моя сумочка? – спросила она сдавленным голосом, зайдя с улицы.
– У него, – ответил он.
– И что?
Вадик смотрел неотрывно, словно пытаясь прочесть ответ на вопрос у неё на лице.
Ответ пришёл сам, открыв дверь в фойе плечом, – тот самый белёсый тип с плохими зубами. В руках у него болталась женская сумочка.
– Ты что убежала? – спросил он у девушки, игнорируя всех находящихся в фойе.
Она отвернулась в сторону, глядя куда-то сквозь стекло, на машины, ожидая, что Вадик как-то разрешит проблему.
Вадик молчал, поводя плавающим, не цепляющимся ни за что взглядом: он не видел ни этого типа с сумочкой, ни нас, ни подружки своей.
Мне не хотелось ввязываться, но я сказал:
– Отдай ей сумочку.
– Пойдём в клуб, ты, – белёсый тип, пройдя мимо Вадика и не ответив мне, потянул девушку за локоть. – Чего ты ломаешься, бля…
– Дружок, я с тобой разговариваю, – окликнул я его. – Отдай ей сумочку.
– Я тебе не дружок, – ответил он, не оборачиваясь. Голос его был нехорошо спокоен. Отвечающий таким голосом может развернуться и коротко, но больно ударить в лицо тому, кто спросил.
– Ты мне вообще никто, – ответил я. – Сумочку отдай – и иди отдыхай с друзьями.
– У нас тут свои отношения, кто тебя зовёт? – Тип наконец обернулся ко мне, вид у него был совсем неприветливый. – Я эту девушку знаю… давно. И я с ней общаюсь, – он медленно, почти мучительно цедил слова, словно они получались у него с трудом. – Ты тут кто? Полиция нравов? Тебе не объяснили твои обязанности?
– Мои обязанности тебя не волнуют, – ответил я. – Сумочка не твоя, даже если ты делил с девушкой один горшок в детском садике. Отдай сумочку, и общайтесь дальше.
Тип помолчал, улыбаясь. Выдержав паузу, показавшую, что он не меня послушал, а принял самочинное решение, ответил:
– Я отдам, а ты не суйся больше.
Тип протянул сумочку девушке, и она, схватив её, вместо того чтобы пойти на улицу, снова забежала в помещение клуба.
– А ты вообще иди и заройся у себя за стойкой, – сказал тип Вадику и следом за девушкой вернулся в клуб.
– Ну что за дура! – выругался я в сердцах, когда мы остались с Сёмой вдвоём. – Какого чёрта она опять туда полезла?
Молоток тоже выругался – в том смысле, что белёсый тип – наглец.
«Нервотрёпка на всю ночь…» – подумал я о подруге Вадика.
Хотел закурить, но, не выдержав, пошёл посмотреть, что там у них будет дальше.
Не увидел ни типа, ни подружки Вадика. Сам Вадик готовил кому-то коктейль.
– Где подружка твоя? – недовольно спросил я через чьё-то плечо: к стойке было не протиснуться.
– Она наверх побежала, в гримёрку, – ответил Вадик, не глядя мне в глаза.
«Зачем в гримёрку? – удивился я. – Туда вообще никто из посторонних не ходит».
Я и сам не хожу. Поднялся по лесенке, озираясь. Вроде бы там всего две комнаты: для диджея и для танцовшиц.
Заглянул в первую – посреди комнаты стояла стриптизёрша с голой грудью и поправляла чулок. Почему-то вид её меня вовсе не тронул – грудь и грудь, я не больше бы удивился, когда б увидел её локоть или колено.
– Ты девушку тут не видела? – спросил, глядя на неё.
– Светку? Она побежала через другой вход. За ней этот придурок гонится. Сюда пришёл, стучался.
– Откуда ты знаешь, что она Светка?
– Мы учились вместе. Она сегодня пришла посмотреть, как я танцую. Вы сделайте что-нибудь, вы чего, он больной совсем. Орал там…
Не ответив, я закрыл дверь. Спустился другой лестницей, никого не встретил, вернулся в фойе.
– Не видел их? – спросил у Сёмы.
Он не видел. Но они снова сами явились: девушка, Светка эта, уже вся на истерике, с растрепавшимися волосами, и тип за ней, дрожит злобно тугими щёками, наглый, тупой, упрямый.
– Со мной поедешь, и я тебя сегодня трахну… – он потянул её за плечо, поймав у двери на улицу.
– Достал ты уже, – сказал я.
– Кто тебя достал? – тип смотрел на меня, щеря зубы.
– Ты меня достал.
Я спрыгнул с табуретки, и тут вышел Дизель – сразу шумный во всяком своём движении, немного подвыпивший, улыбающийся, – может, он что-то уже разузнал, может, по нашему виду понял, что сейчас будет драка, но среагировал мгновенно.
– Ты чего творишь тут? – без злобы, но громко, с отцовским таким гонором набросился он на своего белёсого братка. Развернул его к себе спиной и сильным ударом двух ладоней в плечи выбил из фойе на улицу.
– Извините, пацаны, дурит… Работайте, не переживайте… – улыбаясь, сказал нам Дизель.
Они сразу же уехали.
Светка вновь вернулась в клуб, немного, с минуту, побыла там, и вскоре Вадик с трогательным видом вышел её проводить.
Я покачал головой, думая и о Вадике, и о Светке, и об этом… мерзком…
– В следующий раз надо его сразу вырубать, – сказал я Сёме.
Сёма кивнул. Он согласен.
Я разнервничался немного, что скрывать.
А Сёма – нет. Или уже успокоился.
– Захар, я не понимаю, откуда у них такие машины? – спрашивал он меня в который раз.
Подъехала иномарка, в салоне – двое почти подростков, но преисполненных собственного недешёвого достоинства. Они, конечно же, раскрыли двери, включили магнитолу настолько громко, чтобы перешуметь музыкальный гам в клубе. Позвали каких-то знакомых девушек, случившихся неподалёку, – и девушки тихо подошли, замирая от самого вида авто. Подростки курили, хохотали, закидывая головы, открывая белые шеи, которые Сёма сломал бы двумя пальцами, и снова курили, и снова хохотали – при этом сами не выходили из авто, сидели на роскошных креслах развалившись, то вытягивая худые ноги на улицу, то закидывая их чуть ли не на руль.
– Пойдём поближе посмотрим? – позвал меня Сёма. – Отличная тачка.
Мы вышли на улицу. Молоток сразу спустился к авто и стоял возле него с таким видом, словно думал: отобрать сейчас или не стоит пока.
Сёма вообще трепетно относится к машинам. У него красивая, тонкая, с большой грудью жена, которую он иногда несильно бьёт, потому что она не хочет готовить. Жена обижается, уходит к маме, потом возвращается, потому что Молоток, в сущности, добрый малый и очень её любит.
Но мечтает, говорю, только о машине.
Я стоял на приступочках клуба, вдыхая сыроватый ночной воздух и успокаиваясь, успокаиваясь.
«Плевать мне на них на всех, плевать, – думал я уже с бьющимся ровно сердцем. – Мне отработать сегодняшний день, и всё. А завтра будет новый день, но это только завтра… Плевать, да. Как же мне плевать на них…»
Дома у меня – маленький сын и ласковая жена. Они сейчас спят. Жена хранит пустое, моё, место на нашей кровати и порой гладит ладонью там, где должен лежать я.
Сын просыпается два или три раза за ночь и просит кефира. Ему ещё нет двух лет. Жена даёт ему бутылочку, и он засыпает, причмокивая.
Сын мой всегда такой вид имеет, словно сидит на бережку, ногой качая, и смотрит на быструю водичку.
У него льняная голова, издающая мягкий свет. Я отчего-то называю его «Берёзовая брунька». Ему это имя очень подходит.
Улыбаясь своим мыслям, я спустился к Сёме.
Авто определённо ему нравилось. А молодые люди в этом авто – нет.
Он будто жевал иногда свою кривую улыбку, обходя машину. Девушки уже косились на Сёму, а молодые люди стали много плевать длинной слюной.
– Чушки, да? – наконец сказал громко Сёма, он стоял с другой стороны машины, возле багажника.
Я поднял удивлённые глаза.
– Чушки – взяли денег у папы с мамой и понтуются, – пояснил Сёма.
Я поперхнулся от смеха.
Молоток прошёл мимо курившего, нога на ногу, водителя и враз притихших девушек, испуганно сдавших назад при виде хмурого охранника.
Внезапно Молоток остановился и вернулся к раскрытой двери авто.
– Да? – громко, как к глухому обращаясь, спросил он сидящего за рулем. Молоток даже наклонил свою здоровую башку, будто всерьёз желая услышать ответ.
– Чего? – переспросил пацан, инстинктивно отстраняя голову.
– Ничего, – ответил Молоток тем тоном, каким посылают к чёрту, и толкнул дверь машины. Она ударила несильно по ногам пацана.Из клуба, раскрыв пасть то ли ветру, то ли отсутствующему дождичку, вышел тот самый, что спрашивал, где у нас штык.
– А мы в Афгане так не ходили… – сказал он с пьяной иронией, оглядывая нас с Молотком, возвращающихся в фойе.
«Созрел, так я и думал…»
– Чего он сказал, я не понял? – спросил Молоток, когда мы уселись на свои табуретки.
Я пожал плечами. Я тоже не понял. И он сам не понял, что сказал. Но ему же надо пасть свою, дозалитую водкой, раскрыть – он раскрыл.
Ему явно не терпелось сказать что-нибудь ещё. Торопясь, затягиваясь по нескольку раз подряд, он выкурил половину сигареты и вернулся к нам, запутавшись чуть не на полминуты, в какую сторону открыть дверь. Вошёл в фойе, стоял, покачиваясь и улыбаясь, рот у него не закрывался, виднелись прокуренные, но крепкие ещё зубы. Отстегнул зачем-то борсетку с пояса, держал её в руке.