Или из ее бредового говора работники больницы что-то узнали, или умели угадывать сердцем чужое горе, или просто так, из хорошего человеческого чувства проявили необидную заботу о ней и о Сереже. У нее всегда ломилась тумбочка от разной снеди, ей приносили интересные книги, достали нитки и кусочки материала: Тася вышивала на память добрым людям разные безделушки. Особенно нравился Тасе старенький, полный и так же, как бабушка, не выговаривавший букву «р» главный врач Федор Федорович.
Федор Федорович и его жена, Агния Владимировна, принадлежали к числу тех супругов, которые всю жизнь мечтали иметь детей, но им не повезло. Бездетные супруги очень привязались к Тасе и ее сынишке. Когда Тася выздоровела, ее устроили на работу здесь же, в больнице. Навык у нее уже был, и с помощью главврача она выучилась на медсестру. Зарплата прибавилась, жить стало легче. Вскоре Сережка начал делать первые шаги.
В Лысогорске одпо-единственное учебное заведение сельскохозяйственный техникум. Сережка подрастал, и сама Тася возмужала: стала повыше ростом, голос ее уже не щебетал, как прежде, игриво, а на лбу навечно поселились две морщинки. Она была очень довольна тем, что все как-то устроилось. Долго не замечала Тася того, что люди всячески старались, чтобы у нее было меньше свободного времени. Особенную изобретательность проявляли супруги — Федор Федорович с Агнией Владимировной. Это они сделали так, что Тася очутилась на вечернем отделении техникума. Начала учиться на агронома. Вначале неуверенно, в полсилы, потом втянулась.
Тася уже закапчивала второй курс, когда Федор Федорович с женой переехали в областной город. Она только тогда до конца осознала, как много делали для нее эти люди.
В техникуме сразу Тася не сказала о Сережке, а позднее уже сказать стеснялась. Ей казалось, что она не будет ровней студентам, что они не станут с ней обходиться запросто, если узнают о Сережке.
Утром она вела его в детский сад и мчалась в больницу. Под вечер, наскоро поев, она спешила в техникум.
Поздно вечером забирала Сережку из садика и, уже не торопясь, шла домой.
Она совсем мало видела сына, а он рос, декламировал стихи про Деда Мороза, рисовал дома с кривой трубой и с дымом, вырастал шалуном.
Учиться становилось невмоготу: зарплаты не хватало, одежонка доизносилась, Сережке требовалось все больше и больше. Пришлось хлопотать о пособии — как матери-одиночке.
Мать-одиночка. Всю горечь двух этих совершенно разных слов, соединенных вместе нелепостями жизни, Тасе предстояло испытать. Еще много впереди унижений, оскорблений, мытарств. Еще неизбежно когда-то надо встретиться с настойчивым взглядом подростка-сына и ответить, почему он уже в день своего рождения был полусиротой и кто повинен в том, что его с детства зачислили в «самоделки».
Пока еще Тасе некогда было задуматься о судьбе своего ребенка, пока еще добрые люди оберегали ее и Сережку от лишних ушибов. Но Тася уже научилась смотреть на жизнь открытыми глазами, знала — рано или поздно ее окатят грязью, и хотела только одного: чтобы грязь окатила ее, чтобы ни одна капля не упала на Сережку. Он-то ведь ни в чем не повинен. Да, она готовилась, всегда была настороже, а все произошло неожиданно, не там, где она предполагала.
Пришла она на почту за пособием. Стала в очередь с необщительными, нахмуренными женщинами. «Это все такие же, как я», — подумала Тася, покраснев.
К соседнему окошку подплыла пышная дама в беличьей дохе, с картинно приподнятой левой бровью. Она выбрала взглядом женщину, одетую поприличней, и обратилась к ней:
— Вы не скажете, где можно получить перевод?
— Нет.
— А это куда же очередь?
— Пособие получают матери-одиночки.
— Ах, это на инкубаторских ребятишек? Глядите, и среди них такая молоденькая, симпатичная…
— Да, они погуливают, а государство раскошеливайся.
Тася вспыхнула, опустила голову, затем осторожно выбралась из очереди и почти бегом кинулась из почты. Больше за пособием она не ходила. Бросила занятия в техникуме и начала прирабатывать вышивкой и вязаньем. Бабушкино ремесло пригодилось.
Лысогорск — маленький городишко. Тут много знают друг о друге. Но Тася по наивности полагала, что ее никто нe знает, кроме тех людей, с которыми она встречается на работе.
Каково же было ее удивление, когда в комнатушку, отведенную ей в старом доме на территории больницы, ввалилась целая компания студентов.
Студенты сконфуженно потоптались у двери. Она пригласила их пройти. Они начали несмело передвигаться к столу, чтобы чего-нибудь не уронить.
— Мы пришли узнать, что с вами? — после неловких взаимных шуток и малозначительных реплик заговорил один из студентов в клетчатой рубашке с закатанными рукавами. — Узнать, почему вы занятия забросили? Может, вам помочь надо? Вы, пожалуйста, не стесняйтесь, — говорил парень, а сам пытался перебороть смущение, и ничего у него не получалось.
Тася сразу не нашлась, что ответить. Как бы давая ей передышку, девчата-студентки окружили Сережкину кроватку, Тася побледнела.
— У тебя ребенок! — обрадовались девушки, как будто для них это было неожиданностью.
— Ага, — чуть слышно подтвердила Тася.
— Трудно тебе, Тася?
— Трудно, ребята.
— А мы ведь давно знаем, что у тебя сын и что Сережкой его зовут, заговорил все тот же парень в ковбойке. Девушки сделали страшные глаза, приложили пальцы к губам. Парень замолк на мгновение и отмахнулся от них: Конечно, давно знаем. Только ты ничего не говорила, и мы думали, неудобно об этом, а теперь вот решили. Ты уж извиняй, что вломились.
— Да что вы, ребята! — забормотала Тася и, услышав, что на плите закипел чайник, всполошилась: — Ой, чайник убежал! — Она кинулась, обожгла руку, по-детски сунула палец в рот, но тут же спохватилась, затрясла рукой в воздухе и, будто оправдываясь, проговорила: — Такой чайник психопаточный. Давайте, ребята, чай пить. — И вдруг отважно предложила: — У меня даже печенье есть, Сережкино, правда, но ничего, ради гостей жертвуем. Он у меня парень не прижимистый…
И Тася вернулась в техникум. У нее появилось много друзей. Как-то незаметно на день рождения и еще по поводу разных событий Сережке надарили одежонки, самой ей нет-нет да и подбрасывали немного денег.
Техникум Тася закончила в 1952 году, но сразу у нее не хватило смелости покинуть обжитое место, привычную работу: «Как же я с ребенком, в деревню? Ни знакомых, ни родных».
Правда, ей очень часто становилось не по себе оттого, что она чувствовала себя не на месте. Ведь люди так много сделали для нес и для сына. Они ео поста пили па ноги, помогли получить образование, специальность, вырастить в трудные годы ребенка…
А что она сделала? Очень мало. Ей казалось, если она горы своротит, то и этого не хватит расплатиться за доброту людскую. И когда после сентябрьского Пленума ее вызвали в горком комсомола и заговорили о долге молодого специалиста, она не дослушала до конца и спросила:
— Где можно получить путевку?
Она собрала свои пожитки. В больнице, кроме зарплаты, получила подъемные. В горкоме комсомола ей подарили красивые настольные часы. Она приехала в областной центр, быстро получила назначение в Чагинский район и пошла ночевать к Федору Федоровичу.
Вечером выпили немножко за ее «блестящее будущее», как выразился Федор Федорович.
Назавтра Федор Федорович и Агния Владимировна отвезли Тасю и Сережку на вокзал в легковой машине. После того как Тася дала обещание останавливаться только у них, привезти летом Сережку на месяц и непременно писать каждый день, добрые супруги распрощались с ней. А когда она зашла в вагон и выглянула в окно, Федор Федорович сказал:
— В жизни, Тасенька, случается всякое, так вот, если вам будет очень трудно, знайте, есть люди, которые о вас помнят и всегда готовы помочь.
— Спасибо, спасибо, дорогие мои, — дрогнувшим голосом ответила Тася.
Только дорогой она вспомнила, что не побывала у отца, но не пожалела об этом.
…В палисаднике шумел ветер, из кухни доносилось сонное бормотанье ребятишек и слабое тиканье ходиков. Под одеялом было тепло и уютно. Лидия Николаевна прижимала Тасю к себе, как девочку.
— Рановато взяла тебя жизнь в оборот, рановато, — спустя немного времени заговорила Лидия Николаевна. Да ведь не одну тебя. Весь народ наш пережил такое тяжкое время, а уж о ребятишках, что в войну возмужали, и говорить нечего.
— Ой, тетя Лида, я сама не смогла бы ничего, меня люди, как слепую, в жизнь-то ввели, все время за руку. Вот теперь и не знаю, как я здесь сумею в деревне, одна…
— Как это одна? Здесь ведь те же люди, что и всюду. Они тоже по труду ценят человека. И я по труду ценю. Смотрю вот иногда в городе на расфуфыренных бездельниц и не зло, а жалость меня разбирает. Ведь они несчастные, они не ели своего хлеба, не держали в руках самой ценной вещи, что сделана своими руками, не познали тяжести и счастья материнства. Живут тряпичными радостями. А тебе бояться нечего. Будешь работать, и люди тебя душой примут. — Лидия Николаевна погладила в темноте Тасю, как маленькую, и закончила: — А сейчас давай спать. Завтра побывай в бригадах. О избе не заботься и о сыне тоже. Сколько надо, столько и пробудь там. Приедешь, я тебе еще кое-что расскажу и покажу, и Яков тоже расскажет. Он бригадир-полевод, да еще коммунист к тому же. Он тебе во многом поможет. Завтра в первую очередь в Дымную, там у нас лучший бригадир-овощевод, на весь район известный. В колхозе он с первого дня. Мужик умный, грамотный. Хватил горя человек через край. Ну, спи, спи, и мне спать пора. Утром рано вставать.
Они обе закрыли глаза. Тася плотнее прижалась к Лидии Николаевне. Совсем близко, ровно и спокойно стучало ее сердце.
Глава четвертая
Дымная — небольшая, дворов на тридцать, деревушка. Когда-то на месте полей и перелесков, раскинувшихся по горам вокруг Дымной, был труднопроходимый лес. Лес этот заводчики приспособили к делу — начали выжигать из него уголь в земляных кучах, которые местные жители называют буртами или печами. Вначале здесь появились землянки углежогов, а потом и избы хлебопашцев. Еще и поныне в Дымной говорят: «Ягоды брала у печей», «На горе, возле печек, покос никудышный», «Опят возле печек уйма бывает…»
Павел Степанович родился и крестился в Дымной. За спою, пятидесятилетнюю жизнь он дважды удалялся из родной деревни: первый раз на полуторагодичные курсы овощеводов, второй раз — на войну.
Букреев небольшого роста. У него тихий голос, который он, насколько помнят дымнопцы, никогда не повышал. С войны Павел Степанович вернулся без ноги и без руки. Остро очерченные лопатки под гимнастеркой, тонкая шея с глубоким желобком посредине, пустой рукав, заткнутый за пояс. Поглядишь на него, и жалость возьмет — до чего изувечили человека… Но это первое впечатление бесследно исчезает, как только ближе узнаешь Павла Степановича. Односельчане рассказывают о нем много такого, что никак не вяжется с его малоприметной наружностью.
В первые годы коллективизации кулаки убили двух председателей. На их место никто идти не согласился, кроме молодого парня Павла Букреева. В него тоже стреляли, повредили левую руку, ту самую, что потом оторвало на войне. Павел Степанович шутил: «Все улики против кулаков фашисты аннулировали, заодно работали».
По сей день помнит Павел Степанович, да и до конца жизни не забудет, как он явился домой из госпиталя, а потом на поле. Женщины, пригорюнившись, глядели на него, расспрашивали про войну.
Он пошутил:
— Сначала ничего. Потом — батюшки мои, родители родные! Потом опять ничего…
Женщины вымученно улыбнулись этой шутке. Чтобы не сбиться с бодрого тона, Павел Степанович как можно веселей продолжал:
— Ну, примете, бабы, в свою компанию?
Женщины прятали глаза от него, с обидной сострадательностью вздыхали.
— Вы, может, думаете, обузой буду, не справлюсь?
— Да мы-то что, мы и вовсе ничего такого, сам-то, сам-то как ты будешь?
— Передохнул бы, оклемался. Насчет харчишек подсобим уж кто чем…
— Словом, договорились, — прервал разговоры Букреев и сквозь стиснутые зубы цедил, идя к конным граблям: — Харчишками помогут! Покруче! Бабье! Я еще покажу, что меня в утиль рано списывать!
Он хотел быстро, по-молодецки вскочить на круглое сиденье граблей, но деревяшка задела оглоблю, и он чуть было не свалился под ноги лошади. Женщины, наученные горем уважать чужую беду, сделали вид, будто ничего не заметили. Павел Степанович погнал лошадь, испуганно думая о том, как он будет одной рукой сбрасывать с граблей вал сена и в то же время править лошадью.
Но все обошлось. Сначала вожжи брал в зубы, а потом приспособился их между колен зажимать, благо колено у ампутированной ноги осталось.
Так вот с этого дня, с конных граблей, на которых обычно мальчишки управляются, и началась его послевоенная жизнь. Женщины признали его за мужика и стали обращаться к нему за помощью и советом. А он незаметно для себя сделался в деревне вроде бригадира. Так что, когда правление предложило ему занять эту должность в Дымной, он только рассмеялся:
— Да мои бабы давно уж меня утвердили…
Дымная в трех километрах от Корзиновки. Тася шла сюда по дороге, обозначенной, как вехами, телеграфными столбами. На полях третьей бригады много неубранного картофеля и почти совсем не тронута капуста. Было сыро и холодно. Ветер все гнал и гнал тучи.
Тася плотнее закуталась в шаль, которую ей дала Лидия Николаевна, и прибавила шагу.
— Где мне найти бригадира? — спросила Тася у женщины, ехавшей на телеге ей навстречу.
Женщина натянула вожжи, поправила мокрый платок, сползший почти на брови, и внимательно посмотрела на Тасю. У нее было скуластое лицо, открытый взгляд и крепкие, мужицкие руки.
— Бригадира? — переспросила она и чему-то усмехнулась. — Найти его не так просто, да вам повезло, он аккурат сейчас обедает. Мужик ведь это мой. Беда, девонька, когда мужик в начальниках ходит. — По тону женщины нельзя было понять: осуждает она своего мужа или довольна им. — Завернула бы я с вами домой, да боюсь, достанется от начальника. Послал меня за землей к речке Корзиновке, горшки собирается зимой лепить для рассады. А найти нашу избу просто. Во-он, видите, большая изба в синий цвет выкрашена? В ней никто не живет. Так три дома отсчитайте и напротив колодца увидите старую избу, у ворот еще большущая липа растет, вот туда и ступайте. Женщина стегнула лошадь вожжами и, обернувшись, крикнула: — Слух был про нового агронома, знать то вы?
Тася кивнула головой и пошла разыскивать дом Букреева. В большой избе, выкрашенной в синий цвет, оказался временный овощной склад. Тася завернула туда.
А в это время Павел Степанович хлебал горячие щи со сметаной. Теща его, Глафира Тимофеевна, хлопотала в кухне и жаловалась на внуков, выглядывавших с печки из-за трубы.
— Со старшим, Пашенька, я уж не в силах совладать. Проворный больно и плут. Кол ему, значит, вкатили по письму, а он его резинкой цирк-цирк — и нету кола. А я спрашиваю, пошто дыра на тетрадке? А он говорит: «Клякса была». И в кого такой мошенник? У нас таких не бывало, и у вас вроде бы не примечалось. С младшим-то, Пашенька, тоже беда: он все норовит крутить у радева разные колесики. Оно как заревет, матушки мои! А то как в воду канет и начнет разными голосами: и по-кошачьи, и по-всякому выть. Чисто леший на болоте. Лупила я уж его — неймется. Как выйду, так он к радиве к этой, проклятой. Ты ешь, ешь, Пашенька, отощал вовсе. Шутка ли, эстоль не евши. Тебя тоже лупить бы, да некому.
Павел Степанович слушал Глафиру Тимофеевну, ел и тихонько посмеивался. Теща наконец-то дождалась человека, который терпеливо слушал ее. Заодно она жаловалась и на жену, то есть на свою дочь:
— А та, потатчица, нет чтобы малых приструнить, сама зубы скалит. Ты уж. Пашенька, батюшко, побудь сегодня дома, натрудил ноженьку-то увечную.
Голос у Глафиры Тимофеевны становился жалобным и нежным. Она очень любит жалеть людей. Павел Степанович морщился.
— Эй, ударники! Где вы там? А ну, слазь с печки отчет держать!
Сначала младший, Валерка, а за ним и старший, Афонька, медленно спускаются с печки и предстают перед отцом. У старшего до пупа разорвана рубаха. «Опять за голубями по крышам лазал», — подумал Павел Степанович и спросил:
— Как же ты, Афонька, кол-то добыл?
— По письму.
— Да мне бабушка уж сообщила, что по письму. Год только начался, а ты с кольями являешься. Может, попросить учительницу, чтобы она тебя обратно в первый класс перевела, не может, мол, слабак оказался.
— У-у, слабак! Если захочу, так…
— Значит, осталось только захотеть? Тогда не беда. Хотенье — это, брат, дело наживное. А ну, давай сюда тетрадки, посмотрим, что там у тебя.
Афонька потупился.
— Чего, совестно глазищам-то стало? Тащи, тащи давай дырявые тетрадки, — заворчала Глафира Тимофеевна.
— И притащу!
— И притащи! Ы-ы, лихорадка, зубастый какой. Вот с ним и совладай, с пролетарьей!
Афонька глянул на бабушку исподлобья и пошел за тетрадками. Глафира Тимофеевна принялась убирать со стола. Скрипнула дверь, и от порога послышалось:
— Здравствуйте. Где я могу увидеть бригадира?
Павел Степанович использовал каждую свободную минуту, чтобы дать отдохнуть культе, и при всяком удобном случае отвязывал деревяшку. Сейчас он, опершись рукой о стол, привстал, начал глазами отыскивать деревяшку. Заметив это, Глафира Тимофеевна сказала:
— Да я сушить ее положила.
— Ну вот, подхватит тебя не вовремя. Проходите, пожалуйста, проходите. Сейчас я ногу прилажу. Вы откуда будете?
— Я — новый агроном.
Павел Степанович быстро вскинул голову, внимательно и долго разглядывал Тасю, пристраивая в то же время деревяшку.
— Ну, здравствуйте, товарищ новый агроном! — Он ковыльнул ей навстречу. — К столу милости просим.
Букреев подождал, пока Тася снимет телогрейку, сам пристроил ее на вешалку и провел гостью в переднюю.
Здесь Павел Степанович заметил наконец, что теща скептически поджала губы и подозрительно наблюдает за ними.
— Мама! А ну, что у тебя есть в печи и в погребе — все подавай на стол! Вы уж располагайтесь сами, как дома. Мы гостям всегда рады, обернулся он к Тасе и тут же распорядился: — Афонька, айда к Чащихе и скажи, чтобы она вместо меня там покомандовала!
Тася несколько оправилась от смущения и сказала: