Пьеса Шекспира гораздо сложнее оригинала Плавта, и я, не кривя душой, утверждаю, что его первый проект гораздо больше похож на вариант текста (кстати, пьеса впервые сыграна где-то около 1594 года). И я не думаю, что он, только что выйдя из школы, писал свой первый проект по необходимости, хотя белый стих, в своей отчаянной белизне, предполагает скорее перо умного шестиклассника, чем вдохновенного поэта.
Герцог
Эгеон
Так называемые утраченные годы относятся к юности нашего героя, которому только что исполнилось двадцать лет. Он вполне мог работать преподавателем или воспитателем вплоть до дня своего отъезда из Стратфорда (возможно, в 1587 году). Я предполагаю только, что «Комедию ошибок» в той или иной форме следует принимать как работу, которая обязана своим происхождением не столько профессиональной драматургии, сколько любительской педагогике, и что это была первая большая работа Шекспира. Я уверен, что это связующее звено между временем его пребывания в Стратфорде и созданием имени как «Иоганнеса Фактотума» в Лондоне. Я думаю, что он писал именно пьесу, хотя эта работа могла быть всего лишь демонстрацией труппе актеров своих возможностей.
До того как мы оставим «Комедию ошибок», я хотел бы сказать, что скрытые в ней возможности лучше всего были реализованы в голливудском мюзикле «Парни из Сиракуз» с песнями Роджерса и Харта. Эта версия придерживалась шекспировского сюжета, но без его диалогов. Двойные близнецы были достоверны, так как камера искусно работала на них: на сцене такой достоверности создать невозможно. Ошибки были гениально комичны. Если бы Уилл увидел этот фильм, он едва ли сожалел бы об отказе от длинных скрипучих диалогов. Смех был смехом положения, и почти целиком это было заслугой автора пьесы.
Поклонники Бэкона утверждают, что в тот долгий темный период Шекспир, помимо преподавания, овладел и другими профессиями. Написаны книги о Шекспире-моряке, есть даже работа Даффа Купера о сержанте Шекспире, несгибаемом борце из Нидерланд. Существует солидный труд о Шекспире-клерке адвоката, и образ молодого человека с бородой и редеющими волосами, в пыльных спальнях выписывающего скрипящим пером документы о передаче прав или имущества, получил статус почти достоверного портрета. Дело в том, что, хотя Шекспир в большинстве профессий и ремесел выступает в роли Автолика, в законодательной области он выказывает больше знаний, чем свойственно нарушителю оставленных без внимания мелочей. Общеизвестно, что он приобретал недвижимость, при заключении сложных сделок проявлял практичность сельского жителя, но обилие законодательной лексики как в пьесах, так и в сонетах выглядит так, будто оно исходит со стороны адвоката, а не клиента. Возьмем, к примеру, сцену на кладбище в «Гамлете», где есть совершенно неуместная каденция, полная тонкостей, заимствованных из законодательных актов, судебных обязательств, двойных поручительств, взысканий в судебном порядке, равно как энгармонического аккорда, который модулирует от одной известной профессии к другой:
Гамлет
Горацио
Гамлет
Вероятно, Уиллу не составляло труда найти место клерка в адвокатской конторе в Стратфорде или секретаря городского совета, а канцелярская работа оставляет время и для преподавания в школе, возможно, он устал от одного дела (или даже был уволен) и занялся другим. Но две должности или полупрофессии были наиболее подходящи для Уилла, пока он еще не стал поэтом (ученический перевод остался незамеченным, от двойного поручительства на время пришлось отказаться).
Жизнь состоит не только из работы. Если мы представим себе Стратфорд времен Тюдоров как скучное и неприятное место, где вызывавшими интерес событиями считались крестины, свадьбы и похороны, привлечение к ответственности граждан за то, что они оставляют навозные кучи около своих домов (так случилось когда-то с Джоном Шекспиром), длинные проповеди, непосещение церкви (снова Джон Шекспир), травля ведьм, издевательство над животными, охота за мелкопоместным дворянством, грубый и кровавый футбол, сообщения о появлении духов, и волшебниц, и Пака (домового, злого духа-проказника) или Робина Доброго Малого (отвращающее беду прозвище, чтобы показать, как сильно его боятся), ярмарки, выступления странствующих исполнителей баллад, сезонные церемонии, коровье мычание в родовых муках, забой телят, закалывание свиней, мухи летом, замерзшие насосы зимой, чума, дезинтерия, падеж скота, прелюбодеяния, мальчики в убранстве из ивовых ветвей и зеленых листьев на празднике весны, пьянство, угрозы осуждения на вечные муки от религиозных фанатиков, кегли, браконьерство, молодежь, конфликтующая со старшим поколением, завершение уборки урожая, ремонт соломенных крыш, пожары, пожирающие сухие деревянные строения, дороги, размокшие после дождя, деревья, поваленные в бурю, грубые шутки, зубная боль, цинга от плохого питания зимой, в этом мы не ошибемся. Но не только эти события составляли жизнь стратфордцев.
Охота, соколиная охота, травля животных и футбол — не сегодняшняя игра по правилам, а громадное и кровавое высвобождение энергии — относились к числу тех занятий, с помощью которых елизаветинцы поддерживали свою жизненную энергию
Например, приезжали актеры и давали оплаченные городскими властями представления в здании гильдии: «слуги графа Вустерского» — в 1569-м, 1575-м, 1576-м, 1581-м, 1582-м и 1584-м; «слуги королевы» — в 1569-м и в 1587-м (возможно, как я покажу ниже, это был визит исключительной важности); Лестера — в 1573-м, 1576-м и 1587 годах; Варвика — в 1575-м; Стренджа (как «слуг Дерби») — в 1579-м; Беркли — в 1581-м, 1582-м и 1583-м — нужно ли продолжать? Было пение, а также танцы. Был председатель «пира дураков», культ Робин Гуда (духа леса в зеленом наряде, как того Амлета, который стал прототипом Гамлета), также церемония Майского дня, бесконечно презираемая такими пуританами, как Филипп Стабс, который в своей «Анатомии злоупотребления» (1583) пишет:
«…их самая главная драгоценность — Майское дерево, которое они доставляют домой с громадным благоговением. У них есть двадцать или сорок хомутов рогатого скота, у каждой скотины на кончиках рогов привязан букетик душистых цветов, и этот рогатый скот тащит домой это Майское дерево (правильнее сказать, смердящего идола), покрытое цветами и травами, обвязанное с макушки до основания лентами и иногда раскрашенное в различные цвета; за ним с воодушевлением следуют две или три сотни мужчин, женщин и детей. И таким образом, украшенное носовыми платками и флагами, развевающимися на вершине, оно возвышается над толпой. Люди, сопровождающие его, устилают соломой землю вокруг дерева, связывают зеленые сучья, устраивают около него шалаши, беседки, увитые зеленью, а потом начинается пир, — они прыгают и танцуют вокруг него, как язычники при освящении своих идолов».
До нас этот праздник дошел лишь в виде трогательной детской забавы, но тогда он был, как прекрасно понимал Стабс, настоящим культом фаллоса с изобилием прелюбодеяния al fresco[10]. В Стратфорде, как и в других городах и деревнях во времена Тюдоров, жители отнюдь не отличались скромностью нравов: совокупление прославляли как неотъемлемую часть жизни, так же, как размножение животных, возрождение зеленого покрова земли, — процесса, который составлял основу существования сельскохозяйственного общества. Молодые люди и девушки в те дни рано утрачивали невинность, и не стоит думать, что Уилл был исключением.
Глава 4
БРАК
Викторианцы поклонялись Барду как христианскому философу и учителю (после, как водится, Томас Баудлер выхолостил все непристойности из произведений Шекспира и превратил его в «Шекспира для семейного чтения»). Даже в наши дни находятся люди, относящиеся к 23 апреля как к святому дню. Они благочестиво празднуют появление на свет пьес и стихов, которых никогда не читали. Уравнивание высокой нравственности и высокого искусства — традиция в англосаксонском мире, так же как в Германии: чем более велик художник, тем более совершенной должна быть его нравственность. Это, конечно, чепуха. И с удовольствием сообщаю обожателям Уилла, высоконравственного художника, что тот предавался блуду до брака и что у нас имеются доказательства. 28 ноября 1582 года два уорикширских фермера поручились за законность брака между Уильямом Шекспиром и Энн Хэтауэй. Все записано в приходской книге епископа Вустерского. В книге записей стратфордской приходской церкви мы читаем, что 26 мая 1583 года дочь Уильяма Шекспира крещена под именем Сьюзен. Ребенок родился через шесть месяцев после свадьбы. Некоторые ученые, особенно те, которые не хотят загрязнить нравственный облик своего идола, утверждают, что обручение, должно быть, состоялось в августе предыдущего года и что брачные отношения после помолвки имели тот же статус, даже по церковному обычаю, как и в браке. Я в это не верю и не думаю, что в это верил Шекспир. В «Буре» он вкладывает в уста Просперо обещание Фердинанду отборнейших несчастий, включая «раздор, угрюмое презренье и ненависть», если тот развяжет «пояс целомудрия» Миранды «до совершенья брачного обряда». Эти слова звучат весьма убедительно, и мы понимаем, что Шекспир озвучивает закон и принятый обществом обычай того времени. Уильям Шекспир совокупился с Энн Хэтауэй по меньшей мере за три месяца до того, как женился на ней, или она вышла за него замуж, и, возможно, до этого не было никаких разговоров об обручении. Молодые люди согрешили, несомненно, на ржаном поле в конце лета, воспоминание о чем мы находим в «Как вам это понравится»:
Брак, который, как мы полагаем, последовал из-за беременности Энн и настойчивости двух уорикширских фермеров, которые взяли на себя поручительство за его законность, покрыт некой тайной. За день до поручительства, которое весьма тщательно запротоколировано, брачное свидетельство было подписано между неким Уильямом Шакспиром и некой Энн Уэтли из Темпл-Графтона. Это четко зафиксировала приходская книга епископа Вустерского. Мало сомнений в том, что этой «Шакспир» была Энн Хэтауэй «Шагспира», но некоторые вообще сомневаются в существовании такой личности, как Энн Уэтли, и, зная орфографические фантазии тюдоровских писцов, утверждают, что «Уэтли» является каким-то необычным вариантом фамилии «Хэтауэй». Но Энн Хэтауэй прибыла из Шоттери, а не из Темпл-Графтона, и никакая фантазия не способна превратить одно место в другое, географически или орфографически. Оба местечка находятся к западу от Стратфорда, но если Шоттери на роду было написано стать частью какого-то большого поселения, то тогда это был бы скорее Стратфорд, чем Темпл-Графтон. Так оно и случится много лет спустя, Шоттери теперь является просто пригородом Стратфорда. Темпл-Графтон находится вдали от Стратфорда, и ему не грозит поглощение, поскольку между ними тройной барьер из Бинтона, Додвела и Дрейтона.
Естественно предположить, что Уилл хотел жениться на девушке по имени Энн Уэтли. Имя достаточно обычное для центральных графств Англии и даже присвоено четырехзвездочному отелю в Хорс-Фэр, Бенбери. Ее отец, возможно, был приятелем Джона Шекспира, возможно, он дешево продавал лайку, могли быть разные причины, по которым Шекспиры и Уэтли и их достигшие брачного возраста дети находились в дружественных отношениях. Посланный в Темпл-Графтон с заданием купить кожи, Уилл мог влюбиться в хорошенькую дочку, благоухающую, как май, и пугливую, как лань. Ему было восемнадцать, и он был весьма впечатлителен. Зная кое-что о девушках, он, вероятно, понимал, что эта девушка именно то, что ему надо. Возможно, это чувство совсем не походило на то, что он испытывал к госпоже Хэтауэй из Шоттери.
Но почему, собравшись жениться на Энн Уэтли, он связал судьбу с другой Энн? Я полагаю, как написали бы в вульгарном женском журнале, он был охвачен любовью к одной, а чувственным влечением — к другой. Весьма логично предположить, что он впервые познал физическую близость с Энн Хэтауэй весной 1582 года, возможно, на ежегодном майском празднике. Возможно, они познакомились несколько раньше, но разница в их возрасте была слишком велика, и сексуальное сближение невозможно, пока он не достиг зрелости. У них была разница в восемь лет: в момент заключения их брака Энн было двадцать шесть, а Уиллу — восемнадцать. Ее отец, умерший в 1581 году, был фермером в Шоттери, и дом, известный нам под названием дом Энн Хэтауэй, теперь является, строго говоря, фермой Хьюланд. Завещание Ричарда Хэтауэя обязывает его сына и наследника, Бартоломью, переехать на ферму и управлять ею от лица вдовы. Вдовой была вторая жена Ричарда, не родная мать Энн, и Энн, очевидно, пришлось жить в доме, полном просто полуродни, так как у нее было три сводных брата, и через три месяца после вступления в права наследования Бартоломью, к ним присоединилась и его жена (Бартоломью теперь получил возможность жениться), которая, вероятно, чувствовала себя на ферме хозяйкой, а вдова Ричарда Хэтауэя жила на ферме в качестве вдовствующей королевы. Положение Энн на ферме было достаточно неопределенным, хотя она, конечно, обязана была работать: возможно, присматривать за маслобойней. В двадцать шесть лет, критическом для незамужней возрасте, она, должно быть, начала отчаянно подыскивать мужа, — возможно, дома ей уже пеняли за столом во время еды на затянувшееся девичество.
Одним из способов выйти замуж была беременность. Совершивший неблаговидный поступок согласился бы жениться, возможно, под воздействием угроз или под дулом ружья. В поэме Уилла «Венера и Адонис» рассказывается о том, как зрелая богиня обхаживает красивого юношу, еще не готового к любви и увлекающегося пока лишь охотой. Венера — чувственна, красноречива, весьма настойчива, но глупый птенец отвергает предлагаемые ею сокровища. Он отправляется охотиться на дикого кабана, и дикий кабан насмерть пронзает его клыками. Венера рыдает, отчасти от жалости к себе: это прекрасное, но искалеченное тело уже недоступно ее соблазну. Но Уилл-Адонис, совершенно точно, не тратил время на беготню за кабаном, и Венере-Энн не пришлось слишком долго уговаривать его. И хотя он пытался жениться на другой, она победила, не прибегая к красноречию. Как излагает это Стивен Дедал, как бы ни старались другие, Энн знала способ.
Я думаю, что красивый юноша, каким, возможно, был Уилл (каштановые волосы, нежный взор, хорошо подвешенный язык, цветистые цитаты из латинской поэзии), вкусив тело Энн весной, не жаждал вернуться в Шоттери с наступлением лета, чтобы насладиться им снова. Возможно, Энн уже заговаривала о преимуществах любви в освященной брачным союзом постели, вдали от поля с коровьми лепешками и колючими стебельками, а слово «женитьба» так же сильно пугало Уилла, как любого юношу на его месте. Но, по иронии судьбы, он влюбился в юную Энн и сам заговорил о браке. Эта Энн была целомудренной, а не похотливой и развившейся не по годам, и, возможно, не было ничего странного в том, что ее семья не позволила объявить о помолвке. Лицемерил Уилл или нет, испытывая к ней почти платоническое вожделение все долгое лето 1582 года, неизвестно, но, будучи сильно уязвленным, он ощутил страстное желание. Скорее для того, чтобы сохранить этот нежный цветок, он совершил необдуманный поступок, отправившись, возможно, к собственному удивлению, вновь в Шоттери, — Адонис, разыскивающий Венеру. В августовских полях вскипела страсть — очистительная мера (так, вероятно, он оправдывал себя), способ сохранить свою платоническую любовь к другой Энн до тех пор, пока ее и его родители не дадут благословления на брак. Энн забеременела.
Лишь два века спустя изобретение презерватива позволило вздохнуть спокойно мужской части населения Англии; до этого же вожделение было рискованной вещью. Однако у сельских парочек были самодеятельные контрацептивные идеи, включая грех Онана, и майские совокупления, в частности, не обязательно приносили плоды в новом году. Но Уиллу не повезло. Или он проявил чрезмерную беспечность. Или был слишком возбужден в тот августовский день.
Два уорикширских фермера, которые дали поручительство в Вустере 28 ноября 1582 года, были мессиры Фалк Сэнделс и Джон Ричардсон, возможно, друзья покойного Ричарда Хэтауэя, и после его смерти по-доброму относившиеся к его дочери. Я вижу их взявшимися за Уилла, когда стало очевидно, что Энн беременна, и посоветовавшими ему вести себя как подобает мужчине. Уилл, возможно имея на то основания, хоть это и выглядело неблагородно, скорее всего, ответил им, что, коль скоро она вела себя столь свободно с ним, вполне вероятно, была столь же свободна и с другими. Понравиться это не могло, и четыре дюжих фермерских кулака, возможно, стали угрожать Уиллу. Когда же наступил ноябрь, Уилл понял, что в недалеком будущем ему грозит свадьба под дулом пистолета и в связи с этим нажал на Уэтли и на свою семью, убеждая их в необходимости немедленно сочетаться браком с девственной Энн. Зачем такая спешка?
Со 2 декабря по 2 января свадьбы были запрещены. На заключение брака в этот период требовалось специальное разрешение, которое стоило дорого: таково было отношение церкви к рождественскому посту, а с 27 января по 7 апреля был также наложен строгий церковный запрет. Можно было обойтись без ненужных расходов и заключить брак до начала рождественского поста. Вот откуда эта запись в Вустерской приходской книге от 27 ноября.
Именно в этот момент на сцене появились Сэнделс и Ричардсон с их невероятным вознаграждением в сорок фунтов: большая сумма в те дни, ее почти хватило бы на то, чтобы купить «Новое место», самый красивый дом в Стратфорде. Этих денег хватило, чтобы обезопасить епископа Вустерского и его верных слуг, любую сумму можно было позаимствовать ради выдачи специального разрешения на брак «Шагспира» и Энн, которую с напускной скромностью и незаслуженно назвали «девушкой». Оплата обеспечила разрешение, ничто не могло воспрепятствовать этому браку, он имел законную силу: не было никаких предыдущих браков со стороны каждого партнера, не было никаких запретных кровосмешений. Особое разрешение давало право оглашать в церкви имена вступающих в брак только два, а не три раза, как это требовалось по церковному уставу. Энн с помощью физически сильных и могущественных друзей доказала, что она нашла выход из положения.
Другая Энн, вместе со своими родителями и родителями Уилла, должно быть, узнала об этом. Уилл сделал беременной девушку (что весьма сомнительно) и попытался избежать наказания. Уилл сдался с горьким смирением и был отведен на заклание или на супружеское ложе. Роль уважаемого по христианским канонам дворянина была навязана ему. Такое впечатление, по крайней мере, создается при дотошном изучении документально подтвержденных фактов, но ни один из поклонников Шекспира не обязан соглашаться с ними. Можно допустить, что Уильям Шекспир, который занесен в епископальные списки 27 ноября 1582 года, совсем не тот человек, которому предстояло написать пьесы. Уорикширские Шекспиры вымерли, но, возможно, что во времена Тюдоров их было много в округе. Наш Шекспир, конечно, является «Шагспиром» следующего дня регистрации. Это совпадение предназначено для тех, кто хочет видеть начало карьеры Уилла такой, какой она стала в конце, буржуазно благопристойной. Но я, вместе с другими, такими, как Фрэнк Харрис, прошу прощения за свою веру в то, что Уилла заставили жениться на женщине, которую он на самом деле не любил, и отсутствие любви в браке было одной из причин, по которой он покинул Стратфорд и отправился в Лондон на поиски новой жизни.
Когда Уилл и Энн зажили своим домом, это мог быть только дом его родителей на Хенли-стрит. В дни своего процветания Джон Шекспир купил жилой дом с хозяйственными постройками и земельным участком, но все это было продано, когда над ним разразилась беда. Энн принесла очень скромное приданое: шесть фунтов, тринадцать шиллингов и четыре пенса, которые «полагалось ей выплатить при ее замужестве», как сказано в отцовском завещании. Только что поженившаяся парочка не могла позволить себе собственного дома, а Сэнделс и Ричардсон сделали все, что в их силах, в проявлении щедрости по отношению к Энн. Возможно, что собственность Джона Шекспира на Хенли-стрит не ограничивалась домом, который сейчас представляют как место рождения поэта, что он также владел домом по соседству. Но вряд ли что-то помешает созданию образа Энн и Уилла, не имеющих своего угла, кроме спальни (Гилберт теперь вынужден делить ее с Ричардом и Эдмундом), в которой из супружеской обстановки была только двуспальная кровать, по грубой шутке елизаветинцев, скачущая на четырех голых ногах (найдутся такие, которые скажут, что их пять). Возможно, сама Энн привезла эту кровать из Шоттери: супружеское ложе ее отца и мачехи, во вдовстве оказавшееся более не нужным; престарелая вдова, госпожа Хэтауэй, могла воспользоваться одиночным ложем своей падчерицы. Возможно, это была не та лучшая кровать, которую Уилл отдельно упомянул в завещании, оставив ее собственной вдове. Однако немного он готов был оставить Энн (она могла заявить на основе общего законодательства о своем вдовьем праве); но едва ли он мог бы оспаривать ее право на двуспальную кровать ее собственного отца. Однако это, конечно, только предположение.
Пережив период острого недоверия и ревности («Мой сын едва вышел из детского возраста, а вот ты засиделась в девках»), Мэри Шекспир, возможно, стала очень довольна появлением в доме взрослой невестки, имевшей богатый опыт в кухонной экономике и ловко орудовавшей метлой; после рождения Эдмунда Мэри, вероятно, уставала и понимала, что стареет. В семье было пять беспомощных особ мужского пола, за которыми был нужен присмотр, а Джоан, как бы она ни хотела помочь матери, было только тринадцать. И вот Энн Шекспир заняла место, которое принадлежало бы старшей дочери, будь она жива. Энн, возможно, сочла разумным баловать свою свекровь, которая имела немалый опыт в красоте и муках родов. Как ладили между собой Энн и ее муж, мы можем только догадываться. Уилл, возможно, старался не глазеть по сторонам, но тосковал по более молодой плоти, которой в Стратфорде было немало. Если, как мне кажется, «Комедия ошибок» была задумана и написана между 1582-м и 1587 годом, то простительно искать в ворчливых признаниях Адрианы впечатлений автора от семейной жизни. Та, подозревая своего мужа в неверности, говорит аббатисе, что нередко бросала супругу обидные упреки:
Аббатиса серьезно осуждает ее:
Изложено настолько красноречиво, что невольно напрашивается мысль о том, что автор пережил нечто подобное. Однако, конечно, Уилл мог думать как о чужой жене, так и просто все вообразить себе.
Тем не менее не будем скрывать, что жены, даже лучшие из них, имеют склонность ворчать на своих мужей, и мне кажется, что Энн изводила Уилла сварливыми упреками в большей степени из-за обстоятельств своей новой жизни, чем из-за подозрений в неверности. Когда у нее появится собственный дом? Когда Уилл увезет ее от запаха таннина, из жалкой крошечной спальни и общей столовой и даст ей то, что по праву полагается ей как жене, ведь она больше не девчонка? Но все это могло произойти лишь после того, как он приобрел бы достойное положение. В школе же у него не было будущего, поскольку он не имел никакой степени. Не намечалось перспектив и на поприще закона, снова по причине отсутствия степени. Он пытался писать стихи, но что в них? Отец Энн, по крайней мере, управлял процветающей фермой и завещал ей приданое. А что было у него, Уилла? Ни фермы, ни полноправного членства в гильдии ремесленников. Что он оставит своим детям?
Дети, конечно, стали еще одной проблемой, в первую очередь проблемой свободного пространства. Сьюзен крестили, как мы уже знаем, 26 мая 1583 года. На Сретенье Господне, 2 февраля 1585 года, пришлись крестины близнецов — Гамнета и Джудит. К и без того большой семье родителей Шекспира теперь прибавилось еще четверо. Пора было останавливаться. Юдифь (Джудит), героиня Апокрифа, отрезала голову Олоферна. Олоферном называли иногда в шутку мужской член. Пусть появление Юдифи (Джудит) Шекспир станет символом отказа от новых детей. Отсутствие записей о рождении других детей показывает, что так оно и было.
Пусть меня обвинят в ономастической фантазии, которую тугоумный читатель вправе игнорировать. Мне соблазнительно думать, что имена шекспировских детей не выбирались произвольно или по сентиментальным причинам, хотя факты свидетельствуют о другом. Гамнет и Джудит были, как говорят, именами господина и госпожи Садлер, соседей Шекспиров. Сьюзен (Сусанна) — просто хорошее, скорее пуританское, библейское имя. Но Сусанна также является символом чистоты, оскорбленной похотью старцев. В более поздние годы, когда Сусанна (Сьюзен) Шекспир стала Сусанной (Сьюзен) Холл, женой уважаемого местного врача, она отвергла обвинение в измене и добилась осуждения своего хулителя, его отлучили от церкви. В младенчестве ее имя звучало иронично: она была плодом похоти, а не любви, и вожделением была охвачена Энн Хэтауэй. Когда Уилл назвал Олоферном педантичного педагога из «Бесплодных усилий любви», он заимствовал это имя у педантичного воспитателя Гаргантюа у Рабле. Гаргантюа упоминается в «Как вам это понравится»; Шекспир знал своего Рабле (дальнейшее доказательство приводится в рассуждениях доктора Хотсона о происхождении вымышленных имен и названий в «Двенадцатой ночи»). Учил ли Роджерс, секретарь городской корпорации Стратфорда, Уилла французскому, как языку, необходимому юристу, и использовал ли Рабле в качестве учебного пособия? Начал ли Уилл, вспоминая, что он был своего рода Олоферном, думать о первом Олоферне и о женщине, ассоциируемой с ним? Сейчас у него был ребенок, чье имя начиналось на «S», и еще один, чье имя предполагалось начать с «J»[13] и, со Стратфордом, скорее всего, затопленным к концу января или началу февраля дождями, он, возможно, видел себя своего рода Ноем, имена детей которого начинались последовательно с «S», «J» и, наконец, с «Н»[14]. У него не было Сима и Иафета, но у него был Хам, или, вернее, маленький Гам. Гамнет было обычное уменьшительное существительное и часто использовалось в те дни как имя и как фамилия. Кейт Гамнет утопилась в Эйвоне, когда Уилл был ребенком, говорили, из-за любви. Офелии, сошедшей с ума после смерти отца, которого она любила, предстояло также утопиться. Гамлет и Гамнет взаимозаменяемы. Провинциальный англичанин находил сочетание согласных «мн» трудным для произношения и предпочитал говорить «chimley» вместо «chimney», часто используя в качестве буфера «b» между назальными и латеральными согласными. Мы все еще слышим «chimbley». Юный Гамнет Шекспира, возможно, слышал «Гамлет!», когда его звали к ужину или велели ложиться спать. Но, должен заметить, все эти мои сентенции весьма необоснованны.
Уиллу предстояло прожить немало лет, прежде чем он преобразовал своего собственного сына в сумасшедшего датского принца, в течение пяти лет брачной жизни на Хенли-стрит он работал над другим мифом — о Венере и Адонисе, взятом из «Метаморфоз». Миф стал близок ему; к легенде добавились личные ощущения. Физическая непосредственность поэмы с ее точно запечатленным сельским пейзажем, а также весьма правдоподобными разговорами богини отличает ее от слишком рассудочных поэтических опытов других елизаветинцев над этим античным мифом. Великолепный язык «Венеры и Адониса» полон причудливых образов и каламбуров (Джонсон утверждал, что каламбуры явились для Шекспира фатальной Клеопатрой, ради которой он забывал обо всем на свете), и скорее несмотря на поэтический язык, чем благодаря ему, поэма пропитана реальными деталями: мы видим улиток и преследуемых собаками зайцев, слышим фырканье жеребцов и кожей ощущаем сжигающее героиню сладострастие.
Действие «Венеры и Адониса» происходит в сельской местности Уорикшира. Тот «купающийся в росе» гонимый зайчик — животное сельской Англии. Если захотите снимать по этой поэме какой-нибудь телесериал, у вас не возникнет необходимости везти свою съемочную группу в страну моли[15] и асфоделей. Венера — английская красотка, охваченная страстью, но из очень хорошей семьи. Адонис — избалованный сынок местного магната. Из-за глубоко личных ассоциаций после чтения поэмы возникает уверенность, что Энн была блондинкой, энергично принимавшейся за дело, и в зрелом возрасте совсем не дурнушкой. Но нельзя слишком увлекаться автобиографическим моментом. Уилл испытывает немного симпатии к молодому охотнику: он всегда на стороне преследуемого. Венера, хотя и слишком много разговаривает, все же остается одной из самых обольстительных героинь в художественной литературе. Полагаю, Уилл выбрал именно этот миф из всех других мифов «Метаморфоз» только потому, что он оказался слишком созвучен с его собственной жизнью: зрелая женщина пытается соблазнить чистого юношу.
И «Венера и Адонис», и «Комедия ошибок» имеют много общего, их объединяет какое-то холодное, даже грубое отношение к сексу. Секс существует, так сказать, сам по себе, не оскверненный любовью. Вот как Венера разговаривает с Адонисом:
Топография остроумна, слишком многословна для испепеляющей страсти. В «Комедии ошибок» топография становится географическим миром. Дромио Сиракузский поддерживает ее продолжительной метафорой на очень невзыскательный вкус. Женщина, которая желает его, круглая, как шар. Сразу, как в поэме Джона Донна, на шаре появляются очертания разных стран. «В какой ее части находится Ирландия?» — спрашивает Антифол Сиракузский, и Дромио отвечает: «Конечно, сударь, на задней: сразу видно по грязи». — «А где находятся Бельгия и Нидерландские низменности?» — «Сударь, так низко я не стал смотреть». После женитьбы Уилл не стал восторженно воспевать красоту женского тела, только истинная любовь является источником такого вдохновения. Платонические сонеты, в которых нет «иной любовницы, кроме их Музы», в этом отношении заходят слишком далеко; Уилл, со своим школярским хихиканьем, заходит слишком далеко в другом отношении.
Браки не могут держаться на одном только сексе. Уилл испытывал к Энн только физическое влечение, которое позднее, вероятно, перешло в отвращение (он, конечно, ощущал его и в последующие годы, как свидетельствует сонет, начинающийся словами «Издержки духа и стыда растрата…»[17]). В качестве оправдания был выдвинут аргумент о невозможности дальнейшего прибавления семейства, уже и так слишком раздавшегося, чтобы обеспечить ему комфортное существование. Ему нужно было оставить Энн, хотя бы на время. Вероятно, это и явилось причиной его отъезда из Стратфорда, наряду с ее постоянными упреками на отсутствие у него честолюбия. Доведенный до белого каления жарким летом 1587 года, он, вероятно, ответил на ее жалобы, что единственный способ достичь благополучия, которого он жаждет не менее сильно, чем она, — оставить Стратфорд. «Что ж, тогда убирайся». — «Я уйду, уйду».
Более мелодраматическая причина его самоизгнания будет изложена ниже, хотя сейчас ее, как правило, отвергают. Речь идет о предполагаемых браконьерских набегах на поместье сэра Томаса Люси в Чарлкоте. Чарлкот находится в добрых четырех милях от Стратфорда, длительная прогулка пешком туда, еще более длительное возвращение обратно, независимо от того, из скольких членов состоит компания браконьеров, да еще приходится волочить за собой убитого оленя. Но, вопреки распространенному мнению, Чарлкот в то время не был еще официально превращен в парк, так что убийцы оленей не считались, в соответствии с законом, браконьерами. Как в кино, страшно представить себе, что Уилла поймали бы с поличным лесники сэра Томаса или сам сэр Томас и наказали бы его за браконьерство; он надерзил бы им, его бросили бы в тюрьму, более удачливые компаньоны покинули бы его, поспешно сбежав на юг, но в нашем распоряжении нет никаких доказательств; у нас нет даже малейшего намека на возможность такого развития событий. Уилл, вероятно, покинул Стратфорд, поддавшись порыву, но порыв был взращен на длительных размышлениях. Возможно, ему обидно было видеть молодого Ричарда Филда, еще одного стратфордца, который уехал в Лондон, начал работать там в типографии, а потом, после смерти своего хозяина преклонного возраста, женился на его вдове и теперь стал владельцем процветающего дела (Филду предстояло напечатать «Венеру и Адониса»). Возможно, были страшные скандалы с Энн и драматическое отсутствие интереса к белому стиху и к высокопарному рифмованному двустишию. Но, уйдя в ночь или день, знал ли он, что собирается стать актером или драматургом?
Качество большинства пьес и представлений, которые Шекспир видел в зале гильдии, было столь удручающе, что его яркий талант должен был бы зажечь, по меньшей мере, хотя бы одного актера. Этим актером был Эдуард Аллен, первый из великих профессионалов, на два года моложе Уилла и уже звезда «слуг графа Вустерского», той труппы, которая, как мы знаем, нанесла шесть визитов в Стратфорд, когда Уилл еще жил там. Аллену предстояло стать превосходным выразителем трагических героев Марло; самому Уиллу придется писать для него; Аллен станет в дальнейшем благополучным, уважаемым зятем Джона Донна, владельцем поместья Далвик, основателем Далвикского колледжа Божьей благодати. Уже в молодые годы в нем, должно быть, открылись громадные способности. Увидев его на сцене, Уилл, вероятно, почувствовал в себе внезапно вспыхнувший интерес к поэтическому театру. Конечно, ознакомившись с игрой Аллена, Уилл уже не мог относиться с презрением к актерскому искусству, вероятно, он упражнялся в риторической пикировке во время супружеских ссор, открывая в себе семена актерского дарования. Актер еще не мог получить дворянского титула, но, возможно, Уилл предвидел, что этот вопрос вскоре разрешится. Возможно, от Аллена уже исходил блеск будущего владельца поместья.
Летом 1587 года «слуги ее величества королевы» вторично посетили Стратфорд, возможно показав постановку пьесы под названием «Семь смертных грехов». Главными комиками этой труппы были Дик Тарлтон и Уилл Кемп. Карьера Кемпа только начиналась: ему предстояло достичь величайшего успеха в качестве друга-актера в пьесах Шекспира. Карьера Тарлтона близилась к концу. В следующем году ему предстояло умереть в бедности от болезни печени. Он присоединился к «слугам ее величества королевы» в 1583 году и достиг величайшей славы как язвительный импровизатор и изобретательный комик, участвовавший в грубых фарсах. Порой он бывал даже слишком язвителен, слишком дерзок в неподходящей компании и в 1587 году навлек на себя неудовольствие королевы из-за дерзкой насмешки над своим первым покровителем, графом Лестером. В то последнее стратфордское лето своей юности Уилл, возможно, видел блестящего клоуна с печальными глазами и хиреющим телом. Возможно, именно к нему он, запинаясь и путаясь в словах, обратился с конфиденциальной просьбой принять его в члены труппы. «Ты уже набил руку, парень, негоже тебе идти в ученики гильдии. Умеешь исправлять пьесы?» Уилл, возможно, показал ему, что он сделал: акт будущей «Комедии ошибок», одну из песен поэмы «Венера и Адонис». «У тебя легкое перо. Можешь быстро снять копию? А он нам вполне подходит, надо помочь ему устроиться, верно? Давайте поглядим, как он будет выглядеть на сцене».
Что-то вроде этого. Покинув гостиницу, где остановились актеры, Уилл вернулся на Хенли-стрит, чтобы собрать свои немногочисленные пожитки и попросить у отца немного денег. Пустил на прощанье слезу. Здесь кончается история Уилла из Стратфорда. Роль Великого Мастера ожидает его в большом городе: грязном, великолепном, подлом, жестоком. Но только здесь ему, не имевшему земли, не обучившемуся никакому ремеслу, суждено сделать деньги и имя.
Глава 5
ЛОНДОН
И вот пришло время исполнить традиционную хвалебную песнь, чтобы отметить первое появление Уилла в Лондоне. Все замечательно. Город, в который прибыл Шекспир, ничем не напоминал сегодняшний безумный мегаполис. То была разросшаяся деревня, еще не слишком устремленная в сторону запада. На Пикадилли, получившей название от Пикадилли-Холла, где жила семья, разбогатевшая на изготовлении pickardils, или круглых плоеных жестких воротников, находились пригородные усадьбы. Весь Лондон занимал приблизительно то место, где сегодня находится лондонское Сити: лабиринт перенаселенных Роговых улочек, пропахших Темзой — главной артерией города. Лондонцам чосеровского времени показалось слишком хлопотным построить через нее мост; елизаветинцы осилили только Лондонский мост. Обычно реку пересекали на лодках, выполнявших роль такси, лодочники кричали: «Эй, на восток!», «Эй, на запад!». На реке активно торговали; плавали также позолоченные барки, иногда с членами королевской семьи. У берегов, прикованные цепями, ждали, когда три прилива омоют их, преступники. Река была свидетельницей и других жестоких символов века: жутких отрубленных голов на Лондонских воротах перед зданием Темпля и на самом Лондонском мосту.
Ричард Тарлтон, первый великий комик елизаветинской эпохи, демонстрирует с помощью барабана и флейты возможность быть человеком-оркестром
Улицы были узкие, мощенные булыжником, скользкие от помоев. Дома тесно прижимались друг к другу, и было много незаметных проулков. Ночные горшки, или жорданы, выливали прямо из окон. Не было никаких очистных сооружений. Наполненные вонючей жидкостью канавы заставляли человека высоко задирать голову, но в городе обитали природные чистильщики — коршуны, изящные птицы, которые строили свои гнезда на деревьях из тряпья и всякой рвани. Они и убирали с улиц мусор, с удовольствием подбирая все. Одной из первых удивительных картин, открывшихся Уиллу, вероятно, была их стая, насевшая на недавно отсеченную голову, что была насажена на пику у здания суда. И в противовес зловонию, произведенному человеком, в город вливались ароматы сельской местности. Ранним утром на улицах появлялись розовощекие молочницы и продавцы только что сорванной зелени.
Это был очень шумный город: странствующие актеры и грохочущие по булыжникам колеса повозок, крики торговцев, шумные ссоры подмастерьев, драки из-за нежелания уступить дорогу и угрозы сбросить противника в грязную канаву. Даже обычный разговор приходилось вести громко, поскольку все жители Лондона пребывали по обыкновению навеселе. Воду попросту никто не пил, а чай еще не вошел в обиход. Эль был обычным напитком, и он был крепок. Эль за завтраком способствовал доброму началу дня или же, наоборот, грубой выходке. Эль за обедом помогал снова сосредоточиться на том, что не успелось сделаться утром. Эль за ужином являлся причиной тяжелого храпа ночью, когда наступала передышка между завтраком-обедом-ужином. Люди побогаче пили вино, которое способствовало установлению духа доброго товарищества и приводило к дракам на шпагах. Одним словом, этот город никак нельзя было назвать городом трезвенников.
Люди на улицах охотно распевали песни, постоянно находясь в некой эйфории, и репертуар был обширен. Тогда еще не существовало разницы между развлекательной музыкой и музыкой, способствовавшей духовному подъему, что является тревожной чертой нашего времени, и такие видные музыканты, как Берд, и Уилкс, и Уилби, и сатурнический гений по имени Джон Буль, были готовы сочинять фантазии на тему «Свисток возчика» или «Джон сейчас придет меня поцеловать». Что же касается образованных слоев общества, то не вызывает сомнения, что возможность принимать участие в мадригале была одной из неприметных черт леди или джентльмена. Играть по нотам с листа (эта способность британских музыкантов даже сегодня поражает европейских дирижеров) было столь же естественным занятием, как сочинять, и некоторые из тех мадригалов, которые пели елизаветинцы, нам нелегко читать с листа. Было множество искусных игроков на лютне (или на гитаре). Клавиатурным инструментом в те дни был вёрджинел (разновидность клавесина) — возможно, он получил такое название потому, что считался самым подходящим инструментом для юных дев. Это название окончательно упрочилось за ним, когда стало известно, что сама королева-девственница отличается в игре на нем или на них. (Елизаветинский термин употреблялся во множественном числе — два вёрджинела.) Среди более громких инструментов были корнет (цилиндры из слоновой кости или дерева, звучащие, как труба, полые внутри, как рекордеры) и свирели (цитра) — прообраз современного тромбона. Елизаветинцы были просто без ума от мелодичных и громких созвучий.
До Уилла в открытые окна музыка доносилась из парикмахерских (где мальчику полагалось петь под лютню, пока он скоблил щеки и стриг бороды) и, конечно, из таверн. В этом музыкальном Лондоне Уилл, вероятно, научился писать лирические стихи, пригодные не только для включения в пьесу, но и остающиеся в памяти после ее окончания. Он мог бы быть Лоренцем Хартом в той же степени, как Уильямом Шекспиром. Что его музыкальные познания стали значительными, видно по отдельным высказываниям его героев в пьесах. Так, леди Макбет советует своему мужу: «Лишь натяни решимость, как струну»[18], так говорят о настройке лютни. Трагедия «Ромео и Джульетта» полна технических музыкальных каламбуров. От актеров требовали значительных познаний в пении и танцах, поскольку дворяне и лорды неплохо сами разбирались в этом. Сама королева была одной из великолепных танцовщиц своего времени.
Нам трудно совместить в нашем восприятии эту любовь к искусству с известной склонностью к жестокости. Когда мы в ужасе отшатываемся от жестокости в пьесах самого Шекспира, как в его раннем «Тите Андронике», так и в позднем «Короле Лире», мы совершаем ошибку, полагая, что Уилл — один из нас и что он приобщился к жестокости того времени по каким-то непонятным причинам, случайно. Но случайно только то, что Уилл — «на все времена», он в высшей степени один из нас: задолго до Фрейда он понял, как получать удовольствие от всего, что ускоряет ток крови в жилах и разжигает желание. А жестокость, неприемлемую для нас, можно было примирить с эстетическим инстинктом. Так, например, палачу, который совершал ритуал на историческом месте казни, в Тайберне, полагалось быть не простым мясником. Для того чтобы вырезать сердце повешенному и успеть показать его своей жертве до того, как ее глаза закроются навеки, требовалось незаурядное искусство. И четвертование еще не остывшего тела полагалось совершать с быстрой лаконичностью истинного художника.
Проходя по Лондону, человек буквально проходил сквозь смерть и боль: коршуны выклевывали глаза казненных, вопли шлюх, доносившиеся из исправительной тюрьмы, хлестали по нервам. В «Короле Лире» Уилл собирался выдавить своему герою глаза, но он также яростно нападал на исправительные тюрьмы для проституток, как ханжа, которого испепеляет жажда обладать раздетой плотью, хоть он и высмеивает ее. Он видел, что скрывается за садизмом его эпохи, но он не тратил чернил на реформистские памфлеты. Он принимал все. Он принимал травлю медведей собаками Сакерсона и Гарри Ханкса в Банксайде (районе театров по южному берегу Темзы), звуки которой доносились до театра, где он работал, и то, как их разрывали на куски собаки ужасного громилы. Он принимал «руки палача»: и когда Макбет смотрит на свои собственные руки, как на руки палача, он имеет в виду не манипулятора веревками; он думает о свежей крови и о кишках, запекшихся на кулаках, что погружались в живот жертвы. Уилл принимал то, что не мог изменить: он был драматургом, фиксирующим устройство жизни. И он принимал дары Господа, который, должно быть, казался таким же жестоким, как люди; достаточно вспомнить о нищих, изувеченных болезнями, о периодических эпидемиях чумы.
Но, со всеми своими ужасами, Лондон был все же очень красивым городом и казался самым желанным местом в мире. Это была настоящая столица, отнюдь не провинциальная тихая заводь Европы. Величественная река вливалась в европейские реки, и европейские реки текли вспять. Это была столица не только протестантской Англии, но протестантского христианства. Когда в 1587 году Уилл прибыл из Уорикшира, он оказался втянутым в бурное обсуждение вопроса, слухи о котором долетали до Стратфорда только изредка: будет ли существовать реформированная церковь немецкоговорящих стран? Это была религиозная тема, но в то же время и политический вопрос, так как за гибелью протестантизма должна была последовать смерть наций, которые пришли к самореализации благодаря протестантизму, с написанной на родном языке Библией и, как в Англии, не зависимым от Рима главой национальной церкви. Силы контрреформации, которые в основном сосредоточились в Испании, были очень сильны и все еще пытались показать, как далеко простирается их власть. Англия была слабой, но она объединилась под руководством блестящего вождя. В 1587 году королеве Елизавете было пятьдесят три года, и она управляла страной двадцать восемь лет. Достигнув, по стандартам того времени, уже пожилого возраста, она тем не менее была здоровой телом и сильной духом. Что нельзя было бы сказать о ее великих советниках, которые помогали ей управлять страной в предыдущие годы: Сесил и Уолсингем стали уже дряхлыми стариками, Лестер растолстел и превратился в раба своих желаний. Елизавета же все еще оставалась самым умным и изворотливым монархом в Европе, и Европа знала это.
Давно вышедшая из того возраста, когда заводят детей, она больше не эксплуатировала когда-то столь заманчивое девичество в сложной игре династических союзов. (Бен Джонсон, разговаривая с Драммондом из Хоторндена, сомневался, способна ли была королева когда-нибудь на самом деле вступить в брак: «У нее была перепонка, которая мешала ей иметь отношения с мужчинами».) Наследование престола долгое время оставалось проблемой, волнующей как протестантскую Европу, так и протестантскую Англию. Но в 1587 году, впервые за долгие годы, затеплилась надежда. Если бы Уилл прибыл в Лондон в феврале (придерживаясь нашего произвольного допущения), а не летом того года, его ошеломил бы звон колоколов, огонь фейерверков, пальба из ружей, пьяный шум радости. 8 февраля была казнена королева Мария Шотландская, до последнего мгновения твердо придерживавшаяся своей католической веры; вместе с ней исчезла страшная угроза протестантской короне. Возникло недовольство в Шотландии, которая когда-то, вслед за Джоном Ноксом, назвала «нашу Иезавель блудницей», но сын Марии, Джеймс VI, думал о собственном будущем. «Какое безрассудство и непостоянство я проявил бы, если бы предпочел мою мать титулу, пусть судят все люди. Когда-то моя религия подвигла меня ненавидеть ее устремление, хотя моя честь заставляет меня настаивать на сохранении ей жизни» — таковы были его несыновьи слова, сказанные всего год назад. Но те, кто боялись, что из Шотландии прибудет католик, который взойдет на английский трон, больше не должны были испытывать страха. Английские католики утратили последнюю надежду. Когда некоторые из них устремляли взоры к дочери Филиппа Испанского, видя в ней новую претендентку на английский престол, обнаруживалось, что многие их соратники по религии становятся в первую очередь англичанами, и только затем — католиками. Испания, хоть она и была опорой Папского престола, являлась сильным иностранным государством, угрожавшим английской земле.
Угроза нападения Испании возрастала, а Уилл тем временем обустраивался в своем первом лондонском жилище. Паники в стране не возникло, но на всякий случай были предприняты довольно суровые меры предосторожности, что означало заключение в тюрьму католических мирян, пытки, повешение, кровопускание и четвертование сладкоголосых иезуитов. Изгнанные католики-англичане немало вредили своим оставшимся дома братьям, яростно нападая из Рима или Дуэ на королеву, которую называли не только ересиархом (основателем еретического учения), но виновной в кровосмешении, незаконнорожденной и сластолюбивой, преданной «невыразимому и невероятному разнообразию похоти». Елизавета, со своей стороны, возможно, была еретичкой, но она не склонна была поносить слепой фанатизм. Ее больше устроила бы английская церковь, организованная в соответствии с положениями «Церковного государственного устройства» Хукера, где нашлось бы место для всех направлений христианской веры. Нетерпимость, которая омрачала жизнь католиков, свободомыслящих и актеров, распространялась не короной. Возник новый тип фанатиков, и их насчитывалось великое множество среди отцов Сити и в самом Тайном совете. Спокойные, патриотично настроенные католики более естественно вписывались в структуру елизаветинского христианства, чем новые воинствующие протестанты, громко заявлявшие о своем недовольстве. Но все было не так просто, как казалось людям не столь проницательным, как королева. Католицизм подразумевал Испанию, а Испания была врагом.
Легкий комизм гравюры на дереве маскирует жестокость сцены повешения, за которым следовало четвертование, высшее мастерство палаческого искусства. Головы отрубали топором мастерски, что вызывало восхищение многочисленных зрителей
Угроза испанского вторжения достигла своего апогея к 1588 году. В тот год Уилл понял, что такое английский патриотизм и как его можно использовать в популярной драме. В 1587 году стало понятно, что война приближается, королева со своими советниками знала об этом, хотя ее подданные не догадывались, насколько не подготовлена была к такому развитию событий Англия. Денег было мало. Они больше не поступали в казну из разграбленных монастырей или в результате беспощадной экспроприации; казна не пополнялась из-за европейской системы монархического долга богатым субъектам; в основном деньги одалживали под высокий процент в Антверпене, причем лондонский Сити (то есть отдельные купцы, которые таким образом закладывали свой товар) выступал в качестве гаранта. Помимо войны, существовали другие проблемы, требующие значительных затрат: например, содержание великолепного королевского двора, чрезмерная пышность которого вызывала недоумение иностранцев. Роскошные приемы являлись рекламой английской культуры, острословия, красоты и доблести, равно как иллюзии изобилия. Блеск необходимо было поддерживать, и знать, которая безрассудно тратила свое родовое имущество, не желала ходить в лохмотьях: им приходилось обращаться за помощью к королевскому кошельку. Но по-настоящему иссушала ограниченные ресурсы государства необходимость поддерживать в добром здравии и питать надеждой европейский протестантизм. Власть Филиппа II в Нидерландах держалась на волоске, надо было помогать французским гугенотам, следовало подавить ирландских мятежников и восстания на католическом севере. Значительная часть военных расходов, к стыду и гневу Елизаветы, оседала в карманах капитанов, которые, подобно Фальстафу, позволяли голодать своим полураздетым солдатам. Она должна была благодарить Бога за флот, что не потеряло актуальности и сегодня.
Британские достижения на море не являлись результатом широкомасштабного планирования, адмиралы с набитыми бумагами портфелями не спешили в Уайтхолл. Елизаветинская Англия с формальной точки зрения представляла собой высокоцентрализованный деспотизм; на практике это способствовало развитию индивидуальной предприимчивости. Так, война с Испанией, в высшей степени коллективное действие, воспринималась как личное дело каждого гражданина. Дрейк и Хокинс нахально приплыли в родные порты Испании, чтобы уничтожить Армаду, которая готовилась выйти в море, и также дерзко разграбили испанские владения. Подобные пиратские действия не получали официального одобрения короны; другое дело — личное суждение Елизаветы. Дрейк (El Draque, Дракон) был необыкновенно одаренным человеком. Он со своими товарищами-пиратами ни минуты не сомневался в том, что Испанию можно победить на море: все дело было в противостоянии флота, организованного в соответствии с современными требованиями, неуклюжему и устаревшему флоту испанцев. Испанцы построили флот, предназначенный для спокойных вод Средиземного моря, но совершенно не приспособленный к более просторным морям, на которых им хотелось бы господствовать. Их модель морского флота принадлежала средним векам: плавучая крепость приближалась к врагу с крюками для абордажа, прицеплялась к своей жертве, потом на вражеский корабль высаживались солдаты, которые сражались на палубе, а моряки, высадившие десант, просто наблюдали за битвой. Английские же корабли были небольшие и быстроходные. Еще во времена Генриха VIII, истинного основателя флота, их снабдили бортовыми пушками. В сражениях участвовала вся команда.
В тот великолепный год, который Уилл провел в Лондоне, он не только изучил характер своей потенциальной публики, не только понял, какие именно темы заинтересовали бы ее; если он бывал в Тильбери, то вполне мог научиться и риторике, столь характерной для царственных особ. Вот Елизавета, принимающая парад своей армии:
«Я знаю, что у меня тело слабой и немощной женщины, но у меня сердце и желудок короля, и при этом короля Англии, и я с презрением отвергаю саму мысль о том, что Парма, или Испания, или другой европейский принц отважится вторгнуться в границы моего государства; я не допущу такого бесчестья, я сама возьмусь за оружие, я сама буду вашим генералом и судьей и вознагражу каждого, кто проявит мужество на поле боя».
Его собственный Генрих V едва ли сумел бы сказать лучше. Смелость ее слов была не пустым сотрясением воздуха, хотя королева могла бы стать превосходной актрисой. Уже стало известно, что Армада потерпела поражение: меньше половины громадного флота сумело вернуться в Испанию, ни один английский же корабль не пострадал. Если бы теперь, как ходили слухи, герцог Пармы посмел вторгнуться в Англию, его встретили бы с таким гневом и яростью, каких не знала история других народов; никогда больше, ни в прошлом, ни в будущем, патриотический дух столь полно не воплощался в английском правителе, включая Уинстона Черчилля, наследника уже не столь возвышенной риторики. Парма не вторглась. Король Испании весь день молился в Эскуриале. Колокола звонили по всей Англии и в английской столице.
С медальонов, случайно найденных порознь более чем через тридцать лет, Филипп II и Елизавета I, те, по чьей воле перемещались большие и малые суда, смотрят друг на друга с достоинством, которое они не раз демонстрировали в течение всей своей жизни
Уилл прибыл в английскую столицу вовремя. Неприятности с Испанией еще не закончились, но маленькая нация продемонстрировала, как решимость, патриотизм и пыл индивидуального предпринимательства сумели одержать победу над могущественной империей. Уверенность столицы, которая отражала уверенность всей страны, требовала своего воплощения в популярной форме искусства, которую Уилл, человек из народа, понимал лучше других, поскольку он изучал все хитрости профессии, чтобы поставлять готовый товар. Драма перестала быть предметом потребления, случайным развлечением в стратфордском зале гильдии, помогавшим провинциальному городку скоротать часы скуки. Она вошла в жизнь большого мира.
Глава 6
ДРАМА
Термин «профессиональный» имеет два значения. Им определяются вещи, сделанные ради денег, его также употребляют, когда говорят об искусстве, гордости, совершенстве. Оба значения применимы к драме времен Елизаветы и Якова I в ее высочайшей фазе развития. До этого создание и постановку пьес рассматривали как чисто финансовую операцию. И предпосылкой для столь узкого подхода, существовавшего не один век, было отсутствие профессионализма.
Возникновение драмы — своего рода волшебство. Церемонии, которые древние совершали, пытаясь вызвать дождь, приход весны, возвращение к жизни погибающего урожая, составляли важную часть их жизни. Когда-то силы, определявшие ход времен года и плодородие земли, персонифицировались в богов, затем возникли определенные магические законы драмы. В самое темное время года, когда солнце надолго исчезает, не обладавшие еще научными знаниями люди пытались помочь заболевшему богу огня на небе, используя соответствующую этому настроению магию. Актер, представлявший темные силы, борется с актером, наряженным богом солнца; бог солнца одерживает победу, тьма погибает. То, что сейчас представляется чистой символикой, согласно законам соответствующей этому настроению магии, воспринималось как реальность. И конечно, зима проходит, и солнце возвращается к жизни, и кажется, что магия действительно срабатывает.
Да что древние — даже некоторые наши современники в цивилизованных странах верят в подобные чудеса. Клерки, утратившие веру в свои силы, пытаются навредить деспотичным боссам, втыкая булавки в их восковые изображения. Между реальностью и изображением реальности существует взаимосвязь. Большинство из нас расстраивается, когда рамка с фотографией любимого человека падает с полки.
В более сложном виде примитивной магии-драмы бога или символ плодородия убивают на представлении только для того, чтобы затем вернуть его к жизни. В рождественской пьесе, которую все еще иногда разыгрывают в английских деревнях, есть святой Георгий, убивающий дракона, Турецкий рыцарь и Гигант Терпин, разбойник. Доктор входит «с маленькой бутылочкой аликумпейна», возвращает умершего к жизни и предлагает им снова сражаться. Это представление явно восходит к какой-то древней церемонии пробуждения растений к жизни. Иногда в представление вторгается жертвенный элемент, так что термин «трагедия», которую по традиции соотносят с осенью и смертью какого-то героя ради всеобщего блага (например, Эдипа), можно проследить до греческого слова «tragos», которое означает «козел». Козел всегда был амбивалентным животным: символом вожделения и плодоношения, но также и существом, на спину которого взваливали грехи людей перед тем, как совершить ритуальный забой или, как в случае с древнееврейским козлом отпущения, отводили его голодать в пустыню. Комедия, коль скоро мы рассуждаем об определениях драматического искусства, ведет происхождение от komos, сельского празднества в честь Диониса, бога виноградарства и виноделия, который страдает, умирает, а потом возвращается снова к жизни.
От магии до религии всего шаг. Священная драма соединила в себе два начала — ритуал и врожденный актерский инстинкт человека, что и стала использовать христианская церковь для обслуживания церемоний или нравственных догм. Греческая трагедия выполняла нравственную функцию, а также, как учил Аристотель, психологическую. Грехопадение великого человека показывало, что боги не доверяют его величию: приступы hubris, или высокомерия, самонадеянного презрения к установленному богами духовному порядку возникали у великих людей, и за это их наказывали. Но зрелище наказания и страдания, возложенное на трагического героя, вызывало в зрителях жалость и ужас. Сильное эмоциональное переживание очищалось в процессе, называвшемся катарсис. Для цивилизованных людей это было полезным опытом, способом избавления организма от тех элементов, которые в примитивном обществе вызывались и очищались физическими действиями. Деятельность греческих комедиографов имела также общественный характер. Благодаря гротеску и фантазии автора недостатки цивилизованного человека заведомо выпячивались. Иногда дело доходило до абсурда, а абсурд вызывает смех. Смех — другой вид катарсиса: в цивилизованном обществе он тоже приносит временное облегчение, снимая напряжение. Комедия и трагедия не полярны, они просто стороны одной монеты.
Римляне создали оригинальную комедию, хотя и Теренций, и Плавт находились под влиянием греческого комического реалиста Менандра. Сенека писал трагедии для чтения, они многим обязаны Софоклу и Эсхилу, но в них возникает и новый элемент: стоическое достоинство трагического героя, которое является разновидностью сдержанного hubris, ощущения человеческой самобытности, продолжающей существовать перед лицом божественного наказания. Боги могущественны, но они не всегда справедливы. Сенека оказал влияние на популярных драматургов эпохи Возрождения в Италии, Франции и Англии, но он был в свое время поставщиком текстов для аристократических забав — игры-чтения: на его пьесы не ломилась публика. Драма, которая была представлена публично пресыщенным особам последних императоров, была драмой жестокости и непристойности, которые ужаснули бы даже человека нашего испорченного века. Потому что сексуальный акт и самая настоящая, а не разыгранная казнь преступников могли происходить на сцене, если таков был сюжет. Традиция показа на сцене реальности, в противоположность нормальному сценическому реализму, существовала в эпоху раннего христианства, и церковь осуждала подобные представления. Если это была драма, церковь не хотела принимать такую драму.
Но хотела она того или нет, драма уже присутствовала в церкви. Месса представляет жертвоприношение Христа символически, но используя драматические приемы. Там присутствует диалог, цвет, кульминация. Уже в IX веке мы с некоторым удивлением обнаруживаем, что в некоторые церковные праздники допускаются случайные драматические вставки. Пасха, к примеру:
Ангелы. Кого вы ищете в этой гробнице, возлюбившие Христа?
Женщины. Мы ищем Иисуса Христа, который был распят, о ангелы.
Ангелы. Его нет здесь. Он, как и обещал вам, вознесся на небо. Идите и возвестите об этом. Он восстал из мертвых.
Подобные драматические представления давали на Великую пятницу и Рождество. Вот рукопись XIII века из Франции, которая содержит незамысловатые драматические сцены, все они построены на библейских событиях: провозглашении ангелами рождения Христа, приходе волхвов, убийстве Иродом невинных младенцев, в ней также представлены чудеса Николая Угодника, чудесное обращение Павла, чудесные деяния Христа на пути в Иерусалим. Язык латинский; мы уверены, что актеры были монахами, а не мирянами.