Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Белла Ахмадулина - Борис Мессерер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я: «Зачем? Не о чем сожалеть. Я не знаю итальянского языка… Ваш – знаю, этого знания достанет для многих…»

Не знаю, как спустилась по лестнице, пересекла двор. Н. И. ждала не суетно, не торопливо.

На этой странице злоключения обожания не завершаются. Переходим на следующую.

Я увидела Анджело Мариа Рипеллино, в последний раз, он приехал в Москву.

Я: «Анджело Мариа, что ты содеял, написал? Ахматова сказала: мерзавец».

А. М. Р.: «Что есть «мерзавец»? Кто-то, погибший от мороза?» (Стало жалко воображаемого озябшего мерзавца.)

Я: «Спрашивай у Даля (он спрашивал), признавайся: что написал?»

Признался (воспроизвожу по памяти, текста не видела): «Анна Ахматова ныне есть единственный классик великой русской литературы».

То есть: опять какое-то старинное древо, утешающее чьи-то лишние ладони.

Бедствие обожания набирало силу. Я слабела, чем и теперь занимаюсь.

Прошло некоторое время.

Позвонила Н. И.: «Вы уже видели Ахматову – дважды в одни день. Можно и привыкнуть. Анна Андреевна хочет поехать за город. Я сегодня не могу повезти ее. Позвоните ей, повезите. Вот номер телефона».

Ахматова тогда остановилась у своей знаменитой приятельницы, на Садовом кольце, рядом с площадью Маяковского.

Глубокое чувство обреченности овладело мной. В этом не было мистики. Был автомеханик Иван Иванович, гений своего дела, он сурово учил меня ездить, менять колесо за пять минут – не дольше! Заклеивать мылом бензобак – в случае протечки (мыло – было). Но вот когда «иглу заливает бензином», – он мог это исправить, я уже ничего не могла поправить.

Позвонила по указанному телефону. Великий голос (я всегда слышу: «Дорога не скажу куда…») ответил: «Благодарю Вас. Жду Вас в двенадцать часов. В полдень».

Я понимала, что не в полночь. Не понимала: что надеть? В уме стояло воспоминание: Чехов едет к Толстому в Гаспру, думает: что надеть? (описано Буниным).

Надела то, что под руку попалось: синие узкие брюки, оранжевый свитер, это уже входило в обреченность. Ровно в полдень (помедлив возле дома) поднялась, позвонила в дверь.

Прекрасная дама, в черном платье, встретила меня, справедливо-брезгливо оглядела меня, сказала: «Анна Андреевна ждет Вас. Вы умеете это делать?» (изящными запястьями изобразила руль автомобиля).

Плохие предчувствия крепчали, хороших не бывает.

Вышла Ахматова, в черном платье.

Сине-оранжевая, я опять держала ее локоть, плавно-громоздко мы спустились по лестнице, я открыла дверь автомобиля, села за руль. У следующего перекрестка (при повороте на Петровку) машина остановилась навсегда. Это и была игра иглы с бензином. Я сидела, ничего не делая. Мешала проехать грузовику, водитель кричал: «Баба за рулем! Две дуры – молодая и старая!»

Его зоркость, обращенную ко мне, тоже следует отметить: он высунул голову из кабины. Я показалась себе ровесницей горя, старше беды.

«Вам никакой не подходит?» – спросила Ахматова: цвет, цвет, цвет светофора менялись несколько раз.

Подошел великодушный милиционер. Водитель грузовика продолжал кричать, я – молчать.

Великодушный милиционер прикрикнул на водителя грузовика: «Вылезай! Помоги откатить машину к тротуару. Женщине плохо…»

Мне и не было хорошо.

Тот послушался. Машину перекатили к тротуару, грузовик отпустили. Великодушный милиционер, у него была дирижерская палочка в руках, сказал: «Хочу Вам помочь».

Я: «Помогите. Я вижу телефон-автомат напротив. Помогите перейти дорогу». Позвонила: «Пришлите автомобиль: Ахматова, игра иглы с бензином…»

Непонятливый испуг ответил: «Не бойтесь, не двигайтесь с места. Сейчас приедем».

Вернулась: «Анна Андреевна, сейчас приедет другая машина».

Анна Андреевна сказала: «Я ничего не предпринимаю во второй раз».

Снова я держала локоть – поднимались по лестнице на восьмой этаж. Прекрасная дама в черном не удивилась, как если бы знала о моей автомобильной и всей судьбы неудаче.

Несколько дней после этого я не могла говорить: немая, немтая была.

Куда делись брюки, автомобиль, свитер – не любопытствую знать.

«Всех обожании бедствие огромно…» – есть у меня такое стихотворение. Я стояла возле могилы Ахматовой, никого не было, цветы были – как всегда. Величие ласково-надменной и прощающей усмешки я ощутила и приняла как осязаемую явь бессмертия.

Я не бежала, как бы упадала из Комарово в Репино по быстрой дороге вниз. Это само собой сочинилось.

Мне довелось читать (и сейчас читаю) и видеть Льва Николаевича Гумилева. Однажды, в беспечном, а для меня напряженном застолье, Лев Николаевич вдруг спросил: «Вы так любите ее?»

Слабоумным голосом третьегодника с последней парты я спросила в ответ: «Кого?»

Лев Николаевич Гумилев объяснил: «Вы знаете – кого». Он не ошибся.

Вы, любезные читатели, не ошибайтесь – люби́те.

Всегда Ваша Белла Ахмадулина1996

Автограф письма Веры Набоковой

Робкий путь к Набокову

(Отрывок)

…И вот, осмысленным приступом одной целой ночи, я, без черновика и второго экземпляра, написала письмо Набокову и поздним утром опустила его в почтовый ящик, дивясь простоте этого жеста…

Нынешней глубокой ночью, двадцать лет спустя, я могу лишь приблизительно точно восстановить отправленный из Парижа текст, точнее, конспект его, но смысл послания жив и свеж во мне, усиленный и удостоверенный истекшим временем. Эта ночь оказалась много трудней и короче той.

Дневная репродукция вкратце такова. Я писала Набокову, что несмелая весть затеяна вдалеке и давно, но всегда действовала в содержании моей жизни. Что меня не страшила, а искушала возможность перлюстрации: де, пусть некто знает, что все подлежит их рассмотрению, но не все – усмотрению, но в этом случае письмо разминулось бы с получателем или поставило бы его в затруднительное положение иносказательного ответа или не-ответа. Что я прихожусь ему таким читателем, как описано в «Других берегах» кружение лепестка черешни, точно-впопад съединяющегося с отражением лепестка в темной воде канала, настигающего свою двуединую цельность. И совсем не одна я не слабоумно живу в России, которую ему не удалось покинуть: почитателей у него больше, чем лепестков у черешни, воды у канала, но все же он величественно вернется на родину не вымышленным Никербокером, а Набоковым во всей красе…

Ноябрь 1996

Ремесло наши души свело…

«По улице моей который год…»

По улице моей который годзвучат шаги – мои друзья уходят.Друзей моих медлительный уходтой темноте за окнами угоден.Запущены моих друзей дела,нет в их домах ни музыки, ни пенья,и лишь, как прежде, девочки Дегаголубенькие оправляют перья.Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страхвас, беззащитных, среди этой ночи.К предательству таинственная страсть,друзья мои, туманит ваши очи.О одиночество, как твой характер крут!Посверкивая циркулем железным,как холодно ты замыкаешь круг,не внемля увереньям бесполезным.Так призови меня и награди!Твой баловень, обласканный тобою,утешусь, прислонясь к твоей груди,умоюсь твоей стужей голубою.Дай стать на цыпочки в твоем лесу,на том конце замедленного жестанайти листву, и поднести к лицу,и ощутить сиротство, как блаженство.Даруй мне тишь твоих библиотек,твоих концертов строгие мотивы,и – мудрая – я позабуду тех,кто умерли или доселе живы.И я познаю мудрость и печаль,свой тайный смысл доверят мне предметы.Природа, прислонясь к моим плечам,объявит свои детские секреты.И вот тогда – из слёз, из темноты,из бедного невежества былогодрузей моих прекрасные чертыпоявятся и растворятся снова.1959

Павлу Антокольскому

I. «Официант в поношенном крахмале…»

Официант в поношенном крахмалеопасливо глядит издалека,а за столом – цветут цветы в карманеи молодость снедает старика.Он – не старик. Он – семь чертей пригожОн, палкою по воздуху стуча,летит мимо испуганных прохожих,едва им доставая до плеча.Он – десять дровосеков с топорами,дай помахать и хлебом не корми!Гасконский, что ли, это темпераменти эти загорания в крови?Да что считать! Не поддаётся счётутот, кто – один. На белом свете он —один всего лишь. Но заглянем в щёлку.Он – девять дэвов, правда, мой Симон?Я пью вино, и пьёт старик бедовый,потрескивая на манер огня.Он – не старик. Он – перезвон бидонный.Он – мускулы под кожею коня.Всё – чепуха. Сидит старик усталый.Движение есть расточенье сил.Он скорбный взгляд в далёкое уставил.Он старости, он отдыха просил.А жизнь – тревога за себя, за младших,неисполненье давешних надежд.А где же – Сын? Где этот строгий мальчик,который вырос и шинель надел?Вот молодые говорят степенно:как вы бодры… вам сорока не дашь…Молчали бы, летая по ступеням!Легко ль… на пятый… возойти… этаж…Но что-то – есть: настойчивей! крылатей!То ль всплеск воды, то ль проблеск карасей!Оно гудит под пологом кровати,закруживает, словно карусель.Ах, этот стол запляшет косоного,ах, все, что есть, оставит позади.Не иссякай, бессмертный Казанова!Девчонку на колени посади!Бесчинствуй и пофыркивай моторно.В чужом дому плачь домовым в трубе.Пусть женщина, капризница, мотовка,тебя целует и грозит тебе.Запри её! Пускай она стучится!Нет, отпусти! На тройке прокати!Всё впереди, чему должно случиться!Оно ещё случится. Погоди.1956

II. «Двадцать два, значит, года тому…»

Двадцать два, значит, года томудню и мне восемнадцатилетней,или сколько мне – в этой, умуныне чуждой поре, предпоследнейперед жизнью, последним, что есть…Кахетинского яства нарядность,о, глядеть бы! Но сказано: ешь.Я беспечна и ем ненаглядность.Это всё происходит в Москве.Виноград – подношенье Симона.Я настолько моложе, чем всеостальные, настолько свободна,что впервые сидим мы втроём,и никто не отторгнут могилой,и ещё я зову старикомВас, ровесник мой младший и милый.1978

Миг бытия

О Павле Григорьевиче Антокольском не хочу думать в прошедшем времени: он родился, ему 100 лет, я привыкла праздником отмечать день его рождения. Не во мне дело – в его безмерной сердечной расточительности, дарительности: было с кем возиться, за кого просить, ходить, чтобы книжку издали, пластинку выпустили.

Время Антокольского – не умственность, всегда терзающая ум отвлеченность, это время, впрямую нас касающееся.

Антокольский делал нас соучастниками времени и истории, того, что нам по возрасту или по другим недостаткам было недоступно.

Как-то спросила у Павла Григорьевича: «Вы этого не помните? Это было до начала Первой мировой войны». Антокольский отвечает: «Как это я не помню? Я уже был весьма… Ты что, меня совсем за дурака держишь?»

Начало века. Павел Григорьевич предъявил нам это время не как хрестоматийное, а как живое сведение.

Мы говорим: Антокольский и театр, Антокольский много сделал для театра. Он и сам был театром. Как он читал «Я помню чудное мгновенье…», как читал «Вакхическую песню», когда вино разливали по бокалам…

Антокольский был театр в высоком смысле этого слова, любил изображать и показывать, как читали Блок, Брюсов, Белый. Я не знаю, как на самом деле это было, знаю лишь по собственному представлению. Но я любовалась Антокольским. Слуха и взора нельзя было отстранить. Поэт никому ничего не должен, но человек обязан быть утешительным театром для другого человека. Мне не нравится, когда человеческое лицо являет собой скушное, незахватывающее зрелище. Человек обязан человечеству служить или развлечением, или поучением, или защитой от душераздирающих действий; лицо – всегда портрет взлета души. Антокольский многих учеников возымел, никого не поучал.

Начало века. 10-е годы. Первая мировая война. 20-е годы для Антокольского отрадны. Смерть Гумилева, смерть Блока – больно, боль не проходит, никогда, но – театр Вахтангова, Зоя Бажанова, общее возбуждение, сопряженное со всякими драматическими обстоятельствами. 30-е годы. Когда мы читаем Антокольского, читаем еще что-то за тем, над тем, что написано. Все это надо было снести и из всего этого выйти. 40-е годы. Война: гибель Володи, сына. 50-е годы. Обвинения в космополитизме.

Первый раз я увидела Павла Григорьевича Антокольского много лет назад, больше, чем умею сосчитать. Он шел помочь другому, поэту, который вскоре станет знаменит. А тогда ему просто нужна была эта щедрая и благородная помощь. Сначала я увидела, как летит трость по воздуху, затем явился и сам даритель, пришедший помочь другому. Потом – я тогда была молода – в ресторане я диву далась, увидев этого человека в полном его действии: свобода слов и движений.

Вспоминаю день рождения Антокольского, на даче. Зоя, собака Боцман, кот Серик. Домработница Дуся накрывает стол. Мы сидим: Зоя Константиновна, Павел Григорьевич и я, как счастливица. Тогда я не понимала, что я – счастливица. Меня уже снедала, брала тоска, чего-то как будто не хватало, что-то мешало. Тогда я не знала, что вот он – счастливый миг моего бытия. Теперь знаю, что счастье есть осознанный миг бытия.

Дуся стол накрывает, вдруг – крик Дуси: «Пятух! Пятух! Чисто пятух!» Какой петух? Побежала смотреть. А это грач сидел, в нем отражалась радуга небес, в его черных перьях. Он сверкал, как фазан, нет, семицветно, как радуга. Ослепительность этого мгновения я запомнила. Вскоре приехали Чиковани – Симон и Марика.

Теперь я думаю, что мы не успеваем узнать свое счастье. Если ты это поймешь, ты преуспел, этого довольно. Если все чего-то хочешь и алчешь – навеки несчастен.

Думаю и пишу об Антокольском. И не могу не думать и не написать о Зое Константиновне Бажановой, артистке театра Вахтангова. Зоя – Муза, Зоя – хозяйка очага, отрадного для всякого путника. Зоя – источник радушия.

Зоя Константиновна влияла на совесть других людей. Меня звала «Эльф». Когда Зоя Константиновна видела что-нибудь плохое, нечто не совпадающее с опрятностью поведения, говорила: «Боже, я как Петроний, умру от отвращения». Узнала потом, как умер бедный Петроний: от отвращения и умер.

Антокольский и Зоя – отсутствие плоти, не громоздкость, грациозность. Зоя Константиновна – вождь и вдохновитель совести. Как-то Павел Григорьевич был болен, а от него чего-то хотели, может быть, и пустяка, но это не совпадало с его намерениями. Лучше бы он сделал это, чего от него хотели? Зоя Константиновна не согласилась. Тогда они сказали, что, если он не сделает так, как они ему приказывают, они лифт ему не сделают. Зоя Константиновна ответила твердо: «И не надо. Жили без лифта и проживем» (у Павла Григорьевича был инфаркт, жили они на 5-м этаже).

В 1970 году Павел Григорьевич мне сказал: «Я хочу тебя спросить». – «Спрашивайте, Павел Григорьевич». – «Я хочу выйти из партии». – «Из какой?» – «А ты не знаешь? Из коммунистической. Я от них устал. Не могу больше». – «Павел Григорьевич, умоляю, нижайше прошу Вас, не делайте этого. Я тоже устала – за меньшее время…»

Сидим в мастерской на Поварской с водопроводчиком дядей Ваней, который не любил водопроводную трубу и Мичурина. Беседуем о Мичурине. Неожиданно влетает Павел Григорьевич с тростью. Познакомились: «Иван». – «Павел». Беседа продолжалась, сразу же подружились, и уже как друзья возымели маленькое пререкание. Павел Григорьевич спрашивает: «Белла, кем тебе приходится этот человек?» – «Павел Григорьевич, этот человек приходится мне водопроводчиком этого дома». Павел Григорьевич вспорхнул со стула, бросился к дяде Ване и поцеловал его руку. Тот очень удивился: с ним такого прежде не бывало.

…Павел Григорьевич захотел проведать могилу Бориса Леонидовича Пастернака. Тропинка многими и мною протоптана. Был март. Когда мы добрались до кладбища, пошел сильный снег. Стало смеркаться, и быстро смерклось. Мы долго плутали по кладбищу. Сквозь пургу, сквозь темноту все-таки дошли до могилы. У могилы Павел Григорьевич вскричал: «Борис! Борис! Прости!» За что просил прощения? – я никакой вины Антокольского не знаю. Или просто прощался?

Снова вспоминаю дарительные, ободряющие жесты Павла Григорьевича. Так бросился он к Шукшину, так – к Высоцкому. Павел Григорьевич всегда был очарован, прельщен талантом другого человека. Для меня это и есть доказательство совершенного таланта.

Есть книги, неопубликованные сочинения, но это уже дело литературоведов. Я ученик его и обожатель.

1996

Так вот какова эта ночь…

Прощаясь с Павлом Григорьевичем Антокольским

Так вот какова эта ночь на самом деле. Темно, и в мозгу – стороннее причитание безутешного пульса: где ты сейчас, где ты, любовь моя, радость? Там, где твой мальчик в шинели, там, где твоя Зоя, там, где настигну тебя. Но где это? Почему это так непроницаемо для мысли? Или это запекшееся, изнывающее место в груди, видимо, главное в ночной му́ке, и есть твое нынешнее вместилище, твоя запасная возможность быть и страдать?

Давно, трепеща за него и обрываясь, душа уже попадала в эту ночь из предыдущего времени, примеряла к себе ее неподъемность, но в должный час оказалась неопытной, не готовой перенести. И сам он, зимою сидючи со мною на кухне, описывал мне эту ночь, предписывая и утешая, но и вглядываясь в нее особенным взором, стараясь разглядеть. Как тяжек тогда мне был этот взор, а ведь это было счастье: он издалека смотрел на эту ночь, он был жив. Я сказала: «Полно, полно! Я не собираюсь доживать до этого!» – чем испугала и расстроила его, и он прикрикнул: «Молчи!»

Вот по его вышло, не по-моему. А я и впрямь не собиралась, не умела вообразить этого. Из нас никто никогда не жил и не обходился без него, этому только предстоит учиться. Мы родились – он обрадовался нам, мы очнулись от детства – он уже ждал, протягивая навстречу руки, мы старились – он благословлял нашу молодость. Мы разнежились в этой длительности, обманчиво похожей на бесконечность. Простое знание, что он – несомненно – чудо, было на стороне не тревоги, а детской надежды: он будет всегда, без него ничего не бывает.

Впервые я увидела его осенью 1955 года: он летел по ту сторону окон, чтобы вскоре влететь. Пока же было видно, как летит: воздев палку, издавая приветственный шум. Меня поразили его свирепая доброжелательность и его хрупкость, столь способная облечь и вытерпеть мощь, пыл, азарт. Он летел, неся деньги человеку, который тогда был молод, беден и захворал. Более с ним не разминувшись, я вскоре поняла, что его положение и занятие в пространстве и есть этот полет, прыжок, имеющий целью отдать и помочь. В его существе обитала напрестанная мысль о чьей-то нужде и невзгоде. Об этом же были его последние слова дочери Наталии Павловне. Раздаривание – стихов, книг, вещей, вещиц, взглядов, объятий и всего, из чего он неисчислимо состоял, – вот его труд и досуг, прибыль расточителя, бушующего и не убывающего, как прибой: низвергаясь и множась.

И вот, мыкаясь в этой ночи, до которой довелось-таки дожить, что сейчас кажется мне пронырливым, хитроумно живучим, я считаю все, данное им. Без жалости к себе я знаю, что взяла все его дары и подарки, и это единственное, что я для него сделала. Я не удержала его жизни – пусть вычитанием дней из своей. То есть они вычтены, конечно, но уже без пользы для него, наоборот. Долго идя к нему в последний раз, я опоздала на час – навсегда. Почему, пока мы живы, мы так грубы, бестолковы и никуда не успеваем? Он успевал проведать любую простуду и осведомиться о благополучии всех, и собаки.

И как сформулировать то, что подлежит лишь художественной огласке? Он это знал, когда писал о Сыне и Зое Бажановой.

Чтобы описать эту ночь, предоставленную нам для мысли о том, что он приходился нам жизнью, эту степень нашего родства с ним, – надо писать, а здравого ума пока нет.

Я знаю, что книги остаются. Я убедилась в этом, открывая его книги на исходе ночи, когда проступал уже день, обезображенный его отсутствием, понимаю, конечно, что просто новый день ни в чем не повинный. Он продолжал оставаться чудом: жалел и ободрял, и его обычный голос отвечал мне любовно и внятно.

Я знаю его внуков и правнуков, в которых длится бег его крови.

Знаю, что жизнь его обращена к стольким людям, сколько есть их на белом свете, и это не может быть безответно и бесследно.

Но на самом деле я знаю, что утешения нет.

1978

Свеча

Геннадию Шпаликову

Всего-то – чтоб была свеча,свеча простая, восковая,и старомодность вековаятак станет в памяти свежа.И поспешит твоё перок той грамоте витиеватой,разумной и замысловатой,и ляжет на душу добро.Уже ты мыслишь о друзьяхвсё чаще, способом старинным,и сталактитом стеариннымзаймёшься с нежностью в глазах.И Пушкин ласково глядит,и ночь прошла, и гаснут свечи,и нежный вкус родимой речитак чисто губы холодит.1960

Сентябрь

Ю. Нагибину



Поделиться книгой:

На главную
Назад