О старой родине, кукольном театре и живописи
Поезд из Чарджуя в Ашхабад идет по жалкому паноптикуму нашей прародины. Не раз гладкие, лоснящиеся на солнце барханы разваливаются у самого полотна дороги, а пустынные травы, одолеваемые ветром, завязывают свои корни вокруг шпал, чтобы не быть вырванными из почвы.
Копая песок, здесь находят в корнях растений, как в когтях хищной птицы, куски железа и глиняные черепки. За них держится растение, как за якорь, опущенный в зыбкую сушь песков. Похожие на мираж, несомый небом, по горизонту проходят деревья далеких оазисов.
Со времени сказок Зенд-Авесты человечество ищет свою раннюю родину в древней Бактрии, в прикаспийских областях Окса, Аму-Дарьи, то есть именно здесь, в полосе кара-кумских песков, — и вот по этой великой могиле не в одну сотню километров кружит поезд.
Памятником на кладбище нашей родины встает кирпичным курганом мечеть Анау.
На тощих, издалека в песке незаметных травах бродят овечьи стада, дым пастушьих костров из навоза и сухих веток зловонной лужей расходится в сухом, все запахи потерявшем воздухе, который изредка дребезжит от истошного человеческого запева. Это, перекликаясь песнями, поют подпаски.
В многохолмной навозной куче — Анау — века копошатся, как куры. Мечеть, высокая среди курганов и стад, слишком одинока, чтобы казаться величественной. Ее рост подчеркнули бы кварталы большого города, она высилась бы тогда над ними, как оратор на плечах возбужденной толпы. Опираясь на окружающие дома, она заглядывала бы в улицы сверху — теперь же сама глядит щербатым куполом в небо, и рост ее теряется в воздухе.
Если верить археологии, отсюда многое началось. За четыре тысячи лет до нашей эры анауяне сеяли ячмень и пшеницу, а мякину их примешивали к глине, из которой делали толстые приземистые горшки. Азиат, шедший на штурм плодородия Запада, принес с собой в Европу ячмень и пшеницу и привел собаку, коня и овцу. Щенята анауянских сук — первые наши собаки. Так утверждает археология. Она еще говорит, что четыре тысячи лет назад анауянки носили на шеях бусы из бирюзы, — точно такие, как теперь болтаются на сбруях верблюдов — из голубого стекла — в качестве амулетов от дурного глаза, — что дома Анау были крыты соломой, как в смоленском каком-нибудь округе, и что мяса в пищу шло очень мало, вероятно из соображений экспорта. Так утверждает археология о временах за четыре тысячи лет до наших дней; и она же разводит руками, откуда несколько сот лет назад появилась на ее территории мечеть Анау — этот торжественный курган кирпича, линий и фаянса, — потому что о постройке мечети не говорят ни одни письменные источники, не упоминается нигде даже название самого селения.
Пока пассажиры вагона провожают Анау, прильнув к окнам, проводник посвящает впервые едущих в детали раскопок и высказывает суждение о старине в почтительно-матерных выражениях.
В поезде всегда находится человек, который все знает.
С назойливостью агента по продаже юбилейных значков он домогается всеобщего внимания. Он обязательно хочет рассказать о вещах и событиях, мимо которых мы проезжаем. Он показывает на них пальцем, будто они стоят наготове по сторонам железнодорожного полотна. Он называет века, как номера домов на знакомой улице.
— Вот это третий до нашей эры, — говорит он, — а вот десятый нашего летоисчисления, там, впереди, пятнадцатый…
Этот человек сейчас же рассказывает, что из холмов Анау археологи повыкопали множество замысловатых вещей, среди них горы статуэток, не изображений богов, нет, и не безделушек, а — чорт их знает! — неизвестного назначения маленьких статуй, — и о них спорят до крови, чему бы они служили.
И человек говорит с ехидством:
— И никто и не додумался… а очень просто… у них кукольный театр, видать, был в моде.
И тут же, не дав никому передохнуть, рассказывает о себе. Он ездил на посевную, был в местах, где господствует век без номера, а люди живут вне времени. Он проводил контрактацию хлопка, в доказательство чего распахнул портфель и показал кипу исписанных и пахнущих салом бумажек.
— Я с каждой сниму для себя копию, — говорил он. — Извините, я стану следить за заготовкой. Я этим объективным штучкам не верю. Сам — реактив.
— Кто? — спросили мы.
— Реактив, — ответил он, — реальный активист, если сказать пространно.
И тут же, меняя курс разговора, настойчиво стал добиваться рассказать нам историю о старике Худай-Бахиме, известном жулике, которого он только что встретил в разъездах по хлопку.
Бурная жизнь Худай-Бахима заслуживает быть рассказанной. Вот она.
…С тех пор как скупка ковров у ткачих была взята в руки Госторгом, а сюзанэ почти перестали ткать, Худай-Бахим стал торговать плакатами. Расстелив дырявый коврик на базарной площади, он усаживался на него вместе с кумганом для чая и жестяной подставочкой для углей, кипятил на углях чай и вел жизнь. По краям ковра он размещал товар — грязные аптечные пузырьки, флаконы из-под духов и плакаты. Перед его ковром всегда стояла толпа любопытных. Он продавал плакаты, как старый знаток. Он не читал ни на одном языке, глаза его видели плохо, назначения плакатов не понимал он, а продавал как искусство, как живопись, хваля краски, драматизм действия или сложную и оттого интригующую непонятность их.
К вечеру все у него бывало продано. А утром он вновь появлялся, расстилал ковер и разбрасывал вокруг себя полотнища бумажных картин. Счастье благоприятствовало Худай-Бахиму, продавцу исключительного товара. Соседи-купцы косились на него, завидуя. Хозяйки хороших домов заказывали ему товар на будущее. Сам милиционер Султан теперь отвечал на приветствия старика, а финагент начислил ничтожный налог, говоря поощрительно: «Твоя, Худай-Бахим, работа культурная. На, живи!»
Но однажды у старикова ковра в прекрасный базарный день раздался крик гнева. Весь базар шарахнулся узнать, что случилось. Человек в сетке, едва сдерживающей багровую грудь, слез с коня перед стариком.
— Вот где мой телефон оказался!.. Три недели ищу!
Он поднял к глазам желтый лист старого, испорченного мухами, временем и людьми плаката: «Пьянство в праздники — религиозный предрассудок», с карандашной припиской: «Пей в будни».
На полях плаката значились многочисленные номера телефонов, адреса и фамилии.
— Так и есть, — громко на весь базар сказал человек в сетке. — Смотрите, пожалуйста, граждане. Что тут написано?
Заикаясь от приближающегося удовольствия, мальчик, стоявший рядом, прочел:
— «Коля, приедешь в Москву, то позвони ноль семьдесят два семьдесят два, в какое хочешь время, лучше в одиннадцать — двенадцать часов ночи. Мара».
— Так? — громко всех спросил человек. — Тут у меня личный вопрос, вы видите. Меня не было, когда она уезжала. Возвращалось, мне говорят ребята: «Иди, на плакате все записано». Ну, думаю, чего спешить, завтра с утра прочитаю, все равно темно. Утром встаю — пустая стенка. Никакого плаката. Я к ребятам, думал — шутка. «Бросьте, говорю, дурака валять, чего вы спекуляцию разводите, номер не пройдет, не такая она баба». Ну, вышел скандал, до драки, тут у меня личный вопрос был, понимаете? Объяснились, конечно, потом, а факт пропажи плаката… А старик где? — крикнул он. — Держи старика! Кем он поставлен, чтобы плакаты с учреждений воровать? Где старик?
Кинулись искать Худай-Бахима, весь базар всполошился, но пропал старик, — не разыскали его нигде. И с тех пор о нем ни слуху ни духу, будто и не было его вовсе…
Развалины Анау слились с горизонтом, и небо, разграфленное телеграфными проводами, встало в окна пустой желтизной своей.
Изредка на дрожащих линиях окна появлялись замысловатые росчерки птиц. Красноречивый, умолкнув, смотрел в окно, читая его.
Вагон, посмеиваясь, переживал историю Худай-Бахима. И опять, остановив смех и отдельные частные замечания о народных искусствах, красноречивый человек произнес несколько слов, возвращающих ему наше внимание. Он сказал так, будто выругал нас, со слюной на губах, что бросает работу в кооперации и становится кукольником, актером кукольного театра.
Его спросили, давно ли он из больницы, и рассказчик ответил такой жалкой улыбкой от счастья заупрямившегося человека, что сразу оборвал все насмешки. Предупреждая новые наши догадки, он поспешно объявил, что прошел чистку и не подлежит сокращению.
Слова его об уходе в театр кукол приобрели тревожную и бестолковую сложность, когда он промямлил, что автор «Лизистраты» Аристофан широко пользовался кукольным театром для демонстрации своих пьес.
— Вы писатель?
— Нет, — ответил он. — Но, знаете, в Германии кукольный театр высоко оценен в педагогической работе.
— Вы педагог?
— Да нет, кооператор я, счетовод-кооператор, — ответил красноречивый, торопясь начать речь, и посмотрел в окно — прочесть в нем что-нибудь, но оно было пусто. — Я был на посевной, — сказал он. — Организовывать бедноту очень трудно. Все получается неожиданно. Очень трудно. Тут как раз встретились нам два перса-кукольника, бродячие актеры. В Хоросане им устроили побоище за издевательство над религией и порядками старины. Спасая своих кукол, перешли персы границу и теперь собирали наши аулы на представления, в которых показывали страдания бедности и благородство отважной любви. Мы, — он взглянул в окно и потом в дальний угол вагона, — мы повторили их представление по-своему. Актеры, пьеса — все было приготовлено на ходу. Искусство в массы. Как следует. А в районе Байрам-Али нашего веселого балагура Кеминэ, героя кукольного ансамбля, украли баи. Что за чорт! Вот народ-то! Ну, в Иолотани мы снова показали его. Вечером, на последнем сеансе, какой-то сукин сын выстрелил в ширму, пуля разбила пищик-приборчик, чтоб говорить фальцетом, и наш Кеминэ потерял голос. Замучились. Переделали пьесу на другой лад. Ничего. А в старом Мерве опять появился наш Кеминэ перед дехканами жив-невредим. Слава об актере, который не умирает, шла за нами следом. Мы вели контрактацию под спектакли. Кеминэ рассказывал о покушении на него кулаков, агитировал за колхозы, пел песни и рассказывал веселые анекдоты. В Сары-Су чудак пробил ему пулей грудь — за оскорбление Магомета. Толпа ошалевших кулаков бросилась к ширме, но мне все-таки удалось вынести пробитого пулей Кеминэ и в этот же день показать его детям в школе. Он пел и шутил, как ни в чем не бывало, а грудь забинтовали куском кошмы.
— Это был человек или кукла? — спросил кто-то.
Красноречивый раскрыл чемодан и, вынув из него, показал нам куклу в туркменском халате, с тельпеком на голове, сделанную на манер рукавицы, в которую вдевалась рука человека — чтобы играть роль туловища. Деревянное лицо Кеминэ было испачкано кровью и черные шерстяные усы заскорузли и превратились в патлы.
Мы засмеялись, и красноречивый буркнул:
— Ну да, человек! — привстал и строго посмотрел в угол вагонного коридора, где у окна сидел, сгорбившись, смуглый туркмен. Мы увидели: правая рука туркмена была перевязана и покоилась на груди в гамаке из бабьего головного платка.
Строительство новой реки
От Красноводска до Хивы, переплескивая на востоке через Аму-Дарью, а на юге упираясь в оазисы, лежащие за цепью железной дороги, идет туркменская пустыня. Она равна половине Германии. Из Хивы в Ашхабад, с севера на юг, ее жизнь движется на верблюдах хаотическими тридцатидневками. Темпы наших городов улетучиваются в этих песках, как дым раскуренной на ветру папиросы.
Время, воспитанное на инерции, здесь развивается обомлелым, а люди напуганными тем, что темпы, как ветер, вдруг взнесут пески и что двигаться нужно осторожно и медленно, как в погребе с сильно взрывчатым веществом. Города, питающиеся водой из колодцев с ограниченным дебетом или «водой на колесах», искусственно становятся недоростками. Если в Красноводск вдруг перестал бы ходить поезд-водянка, город умер бы в бешенстве неутолимой жажды. В заливе Кара-Бугаз — мировые залежи глауберовых солей, у бугров Чеммерли — в центре пустыни — выпирают наружу серные холмы редчайшей мощности, на севере песков, в Хиве, скрытой от темпов песками и бездорожьем, — лучший в Туркмении хлопок и шелковичные рощи, играющие пока в пейзаж и не мобилизованные ни на какую шелковую пятилетку.
Но из года в год растет, разбухает пустыня, и город Хива, когда-то возносившийся минаретами среди сплошных садов и пашен, как маяк среди моря, теперь стоит, почти касаясь прибоя песков.
Развалинами древних цивилизаций лежат в пустыне остатки иссякающих колодцев и следы исчезнувших рек. Аму, кормилица пяти народов, исходила пески вкривь и вкось, расчертив ее кладбищами гальки, рыбьих костей, костяками водопадов, следами разливов и помертвевшей от времени глиной высохших городов.
В летописных развалинах среднеазиатской истории сохранена нам горсть фактов, говорящих о том, что не всегда было безжизненно пространство сегодняшних песков, что Аму одним из своих устьевых рукавов — Кунья-Дарьей — стремилась гораздо западнее и впадала в Сара-Камышское озеро. Из озера же выходил поток Узбой и сбрасывал лишние сара-камышские воды в Каспий. Вода шла, взрезая нутро пустыни, и из Хивы до Каспия у Красноводска можно было пройти на судах.
Теперь по всем этим местам проходит пустыня, а Аму впадает в Аральское море, отодвинувшись далеко на восток. Она даже не впадает, а припадает к морю, растекаясь болотами по его береговым низинам, и так как море полно и переливается через край, река не стремится в него, а бродит по землям вокруг, все превращая в зловонную кашу.
Аральскому морю, как утверждают, четыреста лет. Как оно выросло и почему Аму ходила между двух морей, отдав предпочтение худшему, — об этом известно многое. Море доверху наполнено сытными аму-дарьинскими водами, которые обращены сюда, — стихией? случайностью? катастрофой? — нет, всего только политикой средневековых завоевателей Азии. Аму впадала в Каспий, потом в Арал, затем вода снова шла по ее староречьям, стремясь вернуть свой старый естественный путь, но отошла к Аралу, чтобы насильственно нести в эти четыреста лет средневековья свой ил и воды, могущие оросить два миллиона гектаров. Таково было своеволие хивинских владык, прятавших от Москвы Аму — сказочную дорогу в Индию.
Так неожиданно геологические моменты вдруг оказываются на службе политиков, потому что, конечно, не сама по себе, но политически впадает Аму в Аральское море.
О том, что можно повернуть дорогу Аму-Дарьи из Аральского моря в Каспий, многие из нас слышали еще в детстве. Эта идея тогда казалась геологической фантазией; но вот мы выросли, и наше время решает проблему строительства нового, промежуточного между Аралом и Каспием озера-моря, как один из своих рабочих планов. Теперь можно сказать с точностью, отвергающей всяческие сомнения, почему этого моря не строили раньше, хотя проект никогда не представлял из себя начинания особо трудного технически.
Строители прежних лет — и среди них есть имена крупнейшего веса — рассматривали проект возвращения Аму в Каспий как начало ирригационных работ в ее теперешней дельте, как дело оросительное, хозяйственное, на далекое будущее рассчитанное. Даже неудачи самых последних лет, закончившиеся процессом оросителей, были гораздо больше неудачами отдельных руководителей и их мало рабочих методов, чем неудачами самого замысла. Никто ранее не рассматривал поворота как меры политической, как события социального. Строители прежних лет не умели учесть той страшной и таинственной для них силы, той совершенно неизвестной величины, которая своевольно делала эпохи из скромных планов или, наоборот, повергала высокую математику точнейших строительных расчетов в прах панамических неудач. Эта неизвестная ранее величина — революционный энтузиазм.
Энтузиазм единоличного замысла казался строителям единственно нужным. Вдохновение цифр — единственно важным. Но по местам, вдохновившим великие цифры, проходит пустыня. Только лай вопиющих в пустыне шакалов говорит о том, что это — земля, а не бредовый мираж, что здесь допустима какая-то жизнь. Толпы рабочих должны были пройти здесь заступами, чтобы пустить воду на новые, возвращенные человеку от истории поля. Но нет рабочих, нет людей, которые освоили бы открывшиеся пространства, — и проект остается памятником трезвых, но одиноких мыслей на ученых дорогах, ведущих к морю. Правда, сейчас это памятник двойного значения — трезвых мыслей и очень нетрезвых хозяйственных действий, которые привели к тому, что на время была опорочена и идея в целом. Она была осуждена в методах осуществления, ибо спешка, преувеличение фактов, преуменьшение тяжестей стройки, восторженные реляции о несделанном — это совсем не элементы того энтузиазма, который нам нужен.
Когда туркмен Ходжа-Нефес приехал в Москву предложить царю Петру план поворота Аму-Дарьи в Каспий, он не соблазнял его никаким хозяйственным эффектом, он увлек его одним политическим планом создания водной дороги в Индию. Ходжа-Нефес искал энтузиазма, хотя бы даже энтузиазма завоевателей, чтобы, владея им, свести свои туркменские счеты с веками господства узбекской Хивы.
Теряя в борьбе с узбекским ханством Аму-Дарью, туркмены теряли будущее, и их история устремилась от Хорезма и Хивы к югу, к границам Афганистана и Персии, переплескивала их и пыталась дойти до начала реки, чтобы укротить ее сверху. Бросив непоспевающую за ходом событий цивилизацию, туркмены свершали свой исторический путь налегке, в кибитках.
Все прошлое их было песком предано и развеяно им бесследно.
Но Петр искал дорогу в Индию, а туркмен Нефес — путь из Хивы на запад, в Европу, и ничего не произошло в результате их восторженного, но лживого внутри союза.
Дело ищет своего социолога. Инженерия занимает здесь десятое место, потому что технически все достижимо.
Но раз
Равнина, составляющая низовье Аму, имеет на своих нижних границах две глубокие котловины: одну, заполненную водами Аральского моря, другую, сейчас порожнюю — Сара-Камыш. Котел Арала надо частично опорожнить за счет пополнения пустого сара-камышского котла, через старый водосток Кунья-Дарью. Когда в сара-камышском бассейне высота воды будет более тридцати пяти саженей, поток ее пойдет по Узбою в Каспий. Тридцать пять саженей могут быть налиты в восемь, десять, пятнадцать лет, завися от темпа наших проектов, от нашей воли, от наших планов касательно пустыни и хлопка.
В детстве все кажется большим — и комнаты, в которых живешь, и вещи, с которыми имеешь дело. Выросши, удивляешься, как все измельчало, съежилось, и приписываешь эти изменения несуществующим законам о старчестве вещей, забывая, что время служит только для человека. Вещи с возрастом, конечно, не становятся мельче, но сам человек становится сильнее и больше их.
Проблема поворота реки в Каспийское море казалась всегда великой геологической фантазией, но сейчас мы стали сильнее и больше этой проблемы.
Земли, лежащие вокруг конца реки и вдоль старых, едва сохранившихся русел, являются кладбищами каналов начиная века с десятого. Река отходила от Каспия к Аралу с боями, с боями же расставался с водою туркмен, и на сотни километров театр их борьбы изрезан окопами арыков и укреплениями плотин, похожих на древние пирамиды. Нужен тридцативерстный канал, который, выпрямив клубок арыков, привел бы Аму в старые логи Кунья-Дарьи. Выход к каспийским берегам из озера вода найдет сама либо при незначительной помощи инженеров и пройдет благословенной лавиной сквозь всю пустыню, разрушая песчаное оцепенение, меняя ветры и собирая вокруг себя стада и людей. На этом кончается технология.
Котловина Арала станет усыхать, освобождая из-под болот и разливов свои береговые земли. Дельта Аму сможет быть обработана полностью. Оазис Хивы — Ургенча широко отбросит от себя пустыню. Кара-кумские черводары получат воду, а тиски, охватывающие пустынное скотоводство, будут разбиты. Раз есть вода — будет скот. Сара-камышское водохранилище сбросит свои воды в Каспийское море почти тысячеверстным путем Узбоя — и в Красноводске будет вода. Вдоль морской полосы будет вода — жизнь и средство связи. В приатрекских кишлаках будет вода. Тогда, зашлюзовав Узбой, можно будет из Астрахани и Баку подавать в Ургенчский оазис морские пароходы и создать на вчерашних песках, на вчерашнем кладбище туркменской истории, среди хлопковых плантаций, в тутовых садах, рядом с последним песком —
И социолог вспомнит: академик Ферсман, проходя Кара-Кумы в 1925 году, нашел, что в этой пустыне почитавшейся необитаемой, живет и здравствует
От малого до большого один вздох, — говорит туркменская пословица.
Все малое. Осенью все оросительные каналы и плотины забиваются илом. Канал и плотина — нечто общее, принадлежащее многим, и их очищают сообща, коллективами, иногда до десяти тысяч человек. Чистка каналов — хошар — приучила крестьян к организации трудартелей настолько, что уже и при постройке новых каналов население готово предложить государству свой организованный труд. Стихии здесь еще разбойничают в хозяйстве из года в год — и трудповинность обычна. Следовательно, знай ургенчские и ташаузские дехкане о значении перелива Аму из одного моря в другое, знай об этом скотоводы Усть-Сырта и песков близ Узбоя… Тут, конечно, нужен не инженер, а партийный работник. Море может быть нами организовано только в плане партийно-советской работы.
Или еще: в прошлом году Туркменистан боролся с саранчою впервые. Саранча была божьей гостьей, и ее не трогали, — она пожирала поля, как хотела. В прошлом году с саранчой повела борьбу не наука, а партия. Борьба была поставлена как борьба политическая, показывающая значение и роль советски организованной массы в борьбе с суевериями, предрассудками, невежеством и вредительской пропагандой. Борьба с саранчой оказалась даже не борьбой со стихией, а борьбой со своей собственной расхлябанностью. Полки Осоавиахима из комсомольцев, рабочих, бухгалтеров, машинисток выходили в пустыню и месяцами кочевали, роя канавы, ставя щиты, закапывая саранчу в землю или сжигая ее. В пустыне открылись походные больницы, театры, агитационные учреждения. Мертвый покой времени был растреплен, и люди за лето прошли века.
Саранча была уничтожена, и урожай Туркмении спасен. Теперь саранчи уже никто не боится. И, как сказал один мало красноречивый человек: «Все теперь знают, что лучшее средство от саранчи — советская власть».
Может быть, так же именно скажет кумли — человек пустыни — о нашей власти и о безводье, когда будет начата новая река в пустыне.
В далеких кишлаках комсомольцы собирают утильсырье — рвань старых кибиток, обрывки ковров и прочую полезную заваль. Они это делают с увлечением и с некоторой даже восторженностью, как молодые и неопытные алхимики, которые чувствуют, что из старой кибитки можно выварить настоящее золото, но не знают точно, как именно это делается.
Процесс для них темен, но они чувствуют результат и собирают все, что ни попадется, под рев старух и сумрачное недоумение своих степенных отцов.
Что, если назвать еще пустое Сара-камышское море — комсомольским, проект строителей перевести на язык советских массовых кампаний, чтобы шефствовать туркменской молодежи над этим смелым, воодушевленным делом, реконструирующим всю страну?
Начать заботу о реке пионером, работать над организацией ее комсомольцем, а членом партии видеть своей волей измененный мир: сады на вчерашних песках, города на месте истлевших чабаньих кибиток, водные дороги, забирающие к заводам кара-кумскую серу и кара-бугазскую соль, и ощутить преодоленной стихию, стихию и геологии, и географии, и традиций своего прошлого.
Поиски культуры
История Туркменистана ископаема из песков. Ее находят всегда неожиданно и случайно, частями, как кости давно развалившегося скелета.
Века стоят разрозненными между собою памятниками, — так на пристанях валяются трупы погибших и растасканных водою и временем кораблей.
XVII век пробует врасти в революцию, XVIII неизвестен и лежит под барханами, а из XIX строят дома и колодцы.
Повторив Геродота, мог бы сказать о своем прошлом туркмен-современник:
Никто ничего не знал об истоках Нила, кроме хранителя священных вещей в храме в Саисе в Египте, но и тот, кажется, шутил, говоря, что знает определенно.
Едва ли так. Арабские путешественники с X по XV век — Истахри, Масуди, Махциси, Якути, Ибн-Батута, позднее англичанин Дженкинсон, через сто десять лет астраханский сын Иван Федотов, далее капитан Муравьев, англичанин лейтенант Борне, купец Абросимов и главное А. Вамбери — собрали нам о Хорезме, Хиве, туркменских племенах и бухарском ханстве неисчерпаемые материалы. Наконец труды Бартольда по истории Туркменистана…
Можно назвать труды еще более интересных путешественников — например, Корнила Суворова, Шекспира и армянина Турнаева, оставившего замечательный дневник о своей поездке из Ново-Александровского укреплении в Хиву.
— Корнила Суворова? Это какой же?
— Сибирского казачьего номера третьего полка рядовой Суворов был взят в плен в тысяча восемьсот сороковом году при Улутау киргизами мятежниками Кенисары-Касимова и подарен последним эмиру Бухары. Тот продал его за восемнадцать тиллей своему приближенному, но, узнав про смышленый нрав и военные знания русского, откупил его за двадцать шесть тиллей и оставил К. Суворова у себя сарбазом. Через восемнадцать лет Корнил Суворов дал свои показания комиссии по опросу русских пленных, возвращенных из Бухары, при генеральном штабе Оренбургского корпуса, было ему тогда сорок пять лет. У эмира он делал четыре похода к Аму-Дарье, восемнадцать походов под Шехри-Сабэ и два под Коканд, все в разных качествах, но чаще общим инспектором бухарской пехоты. Это, кажется, он ввел русские сабли в вооружение артиллерии, присвоил батальонам сарбазов знамена, набросал устный полевой устав для бухарской пехоты и кавалерии, и при нем стали впервые добывать из озер близ Бухары селитру, а в горах Карши серу для пороха. Следует думать, что именно по его совету эмир приказал измерять все дороги, пройденные войском, и измеряли шагами скороходов: по прохождении девяти тысяч шагов, составляющих таш (камень), скороход, ведущий лошадь эмира под уздцы, говорил: «Таш», — и там клали камень; затем вел лошадь другой скороход и делал то же самое. Корнил Суворов показал, что им пройдено у эмира столько
Средняя Азия была родиной страшнейших разрушителей старых цивилизаций — отсюда начались все войны против Запада. Персы научились разводить шелковичных червей от жителей оазиса Мерв, а арабы переняли искусственное орошение от мургабских земледельцев, и, воду для святого города Мекки строили копет-дагские водознахари.
— Все это исторический эстетизм, не больше… Какое практическое значение имеют для нас эти милые частности о Мекке или истоках персидского шелководства?
— Я не знаю ничего более важного, как собирание и систематизация частностей, которые являются основными частями организма древней Азии. Вы знаете ли, что в тринадцатом веке орошенная площадь в три раза превосходила ныне возделываемую? На глубине метра здесь всюду можно было найти воду; тополя и тутовицы осеняли поля от Хивы до Балханских предгорий, а вдоль больших арыков путники передвигались, как по базару, в шумной толчее и деловом оживлении.
— Разве население средневековой Азии было более многочисленным, чем сейчас?
— Оно превосходило сегодняшнее в пять, в восемь раз. Средняя Азия была житницей всех великих войн Востока, а сейчас одни Кара-Кумы Туркменистана занимают своим безжизненным пятном двести пятьдесят тысяч квадратных километров — двадцать семь процентов всей Средней Азии. Знаменитый оазис Кара-Куль засыпан, город Варданзи, который на картах первой половины девятнадцатого столетия значится крупным центром, не существует теперь: Засыпается пустыней старая Бухара, песок подбирается к Зеравшанскому оазису, стремясь достичь Самарканда, и бури покрывают тут орошенные поля двухвершковым песчаным слоем.