В Средней Азии культивируют, образно говоря, не хлопок и хлеб, а воду, и революция должна была притти прежде всего ломкой старых водных законов. Революция уничтожила санашиковое водно-родовое право, распылила «водные капиталы» байства и духовенства и прошла техническими измерениями и многократными статистическими учетами, чтобы закрепить себя не декларацией, а инженерией.
Все арыки были освидетельствованы и произведено «сокращение штатов»; там, где существовало пять родовых арыков, оставлено два, улучшена сеть мелких распределителей, усовершенствованы головные сооружения, и где при пяти арыках никогда не хватало воды, при двух стало ее с избытком. Революция начала организацией моды. Есть достижения уже показательные: в двух районах Мервского округа таким образом удалось исключить сто пятьдесят два километра холостых ходов каналов, и это позволяет оросить пять тысяч гектаров новой земли.
На Мургабе из года в год все меньше воды. На Теджене всегда опасность «водяной засухи». На Аму-Дарье, орошающей примерно семьдесят тысяч гектаров, вместо того чтобы орошать два миллиона, только и разговоров, что нет воды. Здесь землю не удобряют, землею не дорожат, за лишним гектаром не тянутся, — что земля, когда Аму за год проносит мимо любого аула свыше двадцати миллионов тонн питательных солей, и все дело в том, чтобы их извлечь и уложить на поля.
Да, на Мургабе нет воды, ее разбирают в верховьях афганцы, но сто пятьдесят два километра уже запросто сэкономили пять тысяч гектаров. Более бедный водою, чем Чарджуй и Керки, оазис Мургаба гораздо сильнее по хлопку благодаря отличной ирригационной системе. Да, на Аму водный голод, но миллион девятьсот тысяч гектаров бессмысленно впадают в Аральское море. Вопрос об организации воды становится вопросом организации Советской Азии.
Что означают на языке хозяйственных будней сто пятьдесят два километра холостых ходов каналов? Они означают скопление родовых предрассудков и наличие многих склок. Кладбищами каналов называют здесь места, где глиняные холмы и застарелые овраги арыков, переплетаясь между собою, как змеи, изгнали от себя человеческое жилье и слились с пустыней. Но вот уже сто пятьдесят километров каналов-растратчиков убраны. Казалось бы — все! Ну, еще сотня-другая сэкономленных километров, ну тысяча!.. Но организация есть движение.
Первый же хороший колхоз оказался хозяином, достигшим дальнейшей экономии воды новыми путями там, где при единоличном хозяйстве, казалось бы, уже ничего нельзя было выдумать. Колхоз нашел дополнительно к прежним новые способы экономить воду.
Дело началось — как у нас часто бывает — с паники, когда на колхозные «поля», на крохотные делянки, окантованные поливными канавками и застроенные вкривь и вкось глиняными заборами, влез трактор. Он вел себя на этих полях пьяным слоном — протыкал заборы, распахивал канавки, сметал валы или сам скатывался под откосы канав. Кое-где дехкане вернулись к верблюдам, сочтя тракторизацию делом нереальным для Средней Азии. Было страшно за репутацию трактора.
Встала задача — начать широчайшую кампанию за срытие дувалов, ставших рельефом страны от дней македонских. Глиняная чересполосица занимает здесь кое-где тридцать — сорок и больше процентов полезной площади. Перед колхозами встала задача изменить ландшафт, обратив глиняные ребра полей — эти костяки для бродящих барханов — в удобрение. Здесь довольно часто удобряют поля своими домами и заборами, потому что глина с навозом, выдержанные от двадцати до четырехсот лет, прекрасный коллекционный корм для растений. В поступке подобного рода нет никакого жеста. Все дело в том, что дома строятся просто: дехканин черпает его в виде ила со дна реки или арыка и печет из ила в смеси с навозом свежие стены. Глиняных гор столько, что их уничтожение совершенно изменит пейзажи страны, и уже никогда не будет в Туркмении больше ни кладбищ каналов, ни кладбищ древних руин. На удобрениях из остатков феодализма (не фигурально, вы видите) вырастут шелковичные рощи. Это звучит гордо, как образ и многообещающе, как реклама, а на самом деле все — на примере отдельного случая — произошло и происходит в других местах в общих линиях так.
Там, где череззаборица не мешала, пахали тракторами, а воду на поля подавали из арыков «нбвой», орудием вавилонянина, перед которым даже водоподъемный винт Архимеда, построенный более двух тысяч лет назад, оказался бы чрезвычайно роскошной вещью. «Нава» дает пять процентов полезной рабочей воды из ста процентов выкачанной, и навой надо работать двое суток, чтобы полить гектар, а трактор за сутки вспахивает здесь четыре-пять, местами и семь гектаров, и даже колхозник боится такой машины, за которой ему не угнаться с поливом. Он боится запахивать много, раз нельзя эту землю полить и засеять. Для него прозвучало не особенно убедительно намерение срывать дувалы. Зачем?
Все равно и так не успеешь полить, ибо сроки поливки жестки, половодье капризно и надо всегда торопиться с водою.
Но вот товарищ, мобилизованный на посевкампанию из Ташкента, — это как раз в моем иллюстративном случае — человек городских, не водных дел, поставил на водоподъем три «фордзона» с насосами.
Дехкане уверяли, что машина воду не поднимет. Пустили «фордзоны» — и вода взорвалась кверху и ринулась в деревянный лоток на берегу, сотрясая его обитые жестью борты. Дехкане сказали, что такой разъяренной водой поливать нельзя, и, выгнув уровень деревянного водохода, товарищи-выдумщики заставили ее не течь, но ползти ползком. Тогда колхоз к машинистам, работавшим у моторов круглые сутки, стал посылать наряд из двух человек. Они сидели на корточках у водопада, прыгавшего в лоток и становившегося там на дыбы, следили, как этот водопад быстро опрокидывался плашмя и уползал работать в канаву. Они сидели, разводя руками и кивая одобрительно головами, чтобы чувствовать новую воду, помогали машинистам кипятить чай, ласково увеселяя их своей беседой, и изредка бегали в кишлак в сотый раз сказать, что, к их удивлению, все в порядке. Так, по-двое, по-трое, своеобразными водными заседателями, прошли целые колхозы. Три «фордзона» заменили здесь его восемьдесят чигирей (колес, увешанных глиняными черпаками и вращаемых верблюдом или ослом), освободили на поля столько же животных, но самое главное — они несли сокращение полива района с двадцати с лишним дней до двенадцати или четырнадцати. Сократить сроки полива — это значит усилить его темп. Усилить темп — значит получить ту самую отстающую воду, которая так пугала при многогектарной машинной запашке. Это значит получить воду из темпа. Выходит, что один темп — уже новые гектары в посевном плане. Получается странное «лишнее» су, а воды в каналах нисколько не больше, чем в старое время.
Будут ли срыты теперь дувалы? Там, где видели трактор в качестве водоработника, захлопывающего ножницы между возможностью запашки и возможностью орошения, они будут срыты скорее, чем там, где люди не сидели ночами, с «летучей мышью» в руках над пляшущим взрывом моторной воды, не пили чай с машинистами и не переживали при этом нового понимания воды. Но существуют песни, рассказы, слухи и, наконец, те же «фордзоны». Через два-три года в Туркмении будут другие ландшафты.
Есть в старой туркменской поэзии песни, названия которых развеваются над ними, как боевые знамена: песни, останавливающие караваны, укладывающие стада на отдых или вызывающие сыпь во время болезни казымак. Есть еще песни, прославляющие знаменитых мирабов и знаменитых искателей подземной воды — строителей колодцев.
Но что такое теперь мираб, как не приказчик другого беспрекословного водохозяина — посевной? Может быть, разве только кую-уста, строитель колодца, еще сохранил свои позиции в кара-кумских песках. Чувства меняются быстро! Любовь к вещам — эта любовь кустаря — переходит в любовь к соотношению вещей. Чувство воды ныне питается не водою, как благом господней любезности или как вещью, а функциями воды, положенными на функции организации. Инженеры мало что строили нового, но, сократив какие-то километры, из прежней воды сделали большую, трактор дал темп полива — темп разве вода? — а вот полить можно больше — и уже нет искусства отдельного мастерства, есть просто искусство времени.
Быстрое на руку водоневежество молодого колхозника делается отличным профессиональным качеством рядом с медленным чувствованием воды у мираба.
Тверской текстильщик, двадцатипятитысячник, приезжает, впервые видя поливные порядки, и помогает руководству водой. О воде говорят в партии, кооперации, Госторге. Товарищ, верхом на коне управляющий куском туркменской пустыни, уверяет, что нужно написать книгу о партработе на седле для его кочующих областей, а другой, ему вторя, мечтает написать руководство о партработе с водой. Тот, кто не думает в Туркмении о новой воде, — говорит он, — не думает о социализме.
Чувство воды становится общим, как чувство революции, потому что, конечно, история среднеазиатских водных реформ и строительств есть прежде всего история пролетарской революции на Востоке — и потом уже истории инженерии.
Но вот об этом еще не написано ни книг, ни стихов.
Сейчас туркменские ирригаторы работают над постройкой ударной реки, которая, исходя из Аму, впадала бы в юго-восточный кусок пустыни, отвоевав для хлопка десятки тысяч гектаров. Есть противники ее. Их много. Среди них и скотоводы Кзыл-Аяга, соседи запроектированной реки, имя которой Келифский Узбой. Они говорят, что вода хороша, но не всякая: колодец в пустыне — добро, а речной поток — зло, он способен метаться по пескам, как басмач, через него не перегонишь стада, он перережет пути от пастбища к пастбищу. Может быть, они правы? А может быть, здесь старые и новые чувства и смыслы воды? Говорят, что о проекте Келифа будет издана книга мнений за и против. Пусть в ней тогда запишут свои опасения рядом с доводами строителей-инженеров и пастухи кзыл-аягских стад.
И это будет первая из книг, открывающая советскую воду.
Тетрадь о весне
В этот день нельзя было назвать ни одного существительного.
День уносило прочь. Ордой несмелых звуков он с вялою безнадежностью хоронился в глухих двориках за домами. Деревья подпрыгивали на ветру, качаясь из стороны в сторону и всплескивая ветвями, как женщины, испуганные несчастьем.
Сумрак клубами носился по улицам, вкатываясь в окна и двери жилищ рыжими облаками, похожими на морозный воздух. Зубы людей скрипели заржавленно, ветер пополам с песком ходил в голове, в ней метались слова, за которые нельзя было уцепиться сознанию: терзались, бежали, уйдут, не догонит, оставьте, потеряно, ехать, дознаться, уйти.
Воздух тяжелел на наших плечах и в раскрытых ладонях. Костлявый «форд» преодолевал его сопротивленье, как грязь.
Выглядывая из волнующегося сумрака, иногда мимо нас пробегали обрывки улиц, фонарь, лимонадная будка, влетала косой волной улица и, как дно моря, обнаженное вставшим прибоем, показывался пласт загородного сада. Спеша за унесенным днем, мы мчались по дороге Чарджуй — Дейнау. Колея расползлась перед нами в овражек, — ветер с утра отскребал слегка затвердевший песок дороги, и она уходила вслед ветру. Но машина быстрее дня, и мы, наконец, перегнали свалку, в которой солнце, сумрак тяжелой пепельной пыли и ветер дрались в беспомощном азарте. Деревья встречных аулов встревоженными толпами выглядывали из-за глиняных заборов. Пошевеливались дороги. День торопился эвакуироваться и гнал рядом с нами полчища отовсюду согнанных запахов, искалеченных солнечных лучей, обезображенных ветром звуков. Завернувшись в халаты от разгульного самочинства природы, равнодушно проходили сквозь ее хаос туркмены. Через час мы были в далеком тылу чарджуйского дня. Мы слезли у дома, где помещался политштаб посевной, и задымились, здороваясь. С лиц наших струйкой стекала пыль, и тяжелая — сверх сил — усталость стала одолевать сознание.
Хозяин домика, коммунист, бухгалтер, мобилизованный на проведение посевной, встретил нас у машины. Лицо его спало. Расстегнутая кобура револьвера торчала, как перебитое крыло рыжей птицы, на его боку. Он был похож на охотника, вернувшегося домой и по рассеянности не снявшего охотничьего мешка с добычей. Он еще к тому же все время засовывал левую руку в походную сумку, набитую планами и листами записок, как в большой, издавна его костюму присвоенный карман. Движения его текли рассеянно.
— Поспите часа два, — сказал он. — Сейчас я выеду в поле.
Он пошел, будто меж ног его вертелся норовистый конь. Ноги его боролись с пространством, и машинально он охлестывал девятирукой камчой свои сапоги. Мы легли на разостланные одеяла, и два часа сон творил над нами жестокую управу.
Нас разбудил пришедший в движение воздух комнаты: его вытягивало, как дым из трубы, вслед солнцу, которое баловной кошкой схватилось за скатерть, за небо, и тащило его вниз за собой — к горизонту — с птицами, облаками, пылью и жаром. Тени от неба шагали по аулу, окно комнаты туманилось и светлело.
Я подошел к столу. Средь пыльных чернильниц валялись в роскошном изобилии початые тюбики с вазелином, непрочитанное письмо и кусок разбитого зеркала. В стороне, прикрытая давно нестиранным полотенцем, лежала синяя папка, украшенная карандашными завитушками, цветами, вырезанными из журналов картинками с надписью: «Моя весна. Г. Туберозов».
Прежде, чем открыть папку, я знал, что найду в ней. Вот он приехал, бедный и скучный бухгалтер, проводить сев. Бывший рабочий и наследственно городской человек, он никогда не видел деревни, не ходил по полям, не считал облака на закате, не выглядывал первых звезд. А теперь он, вдохнув в себя широкое раздолье аулов, вдруг вспомнил, — ах ты чорт возьми, — что еще существуют лунные ночи, запахи цветущей джидды, беспокойные песни под дутар, вспомнил, что и он когда-то плясал на вечеринках и писал стихи девушкам, — открыл новую папку, взял свежий бланк и начал поэму. Я подвинул к себе его произведение. Он идет сейчас по полям походкой, пляшущей от усталости и ссадин на заду, и сочиняет новые стихи о весне.
Я смело раскрыл папку и прочел две цитаты из Блока на первом листе:
Пониже этого:
Шум и голоса во дворе заставили меня бросить дальнейшее чтение. Туберозов ввалился в комнаты.
— Ну, будем пить чай, — сказал он и, подойдя к столу, украдкой бросил в папку мелко свернутую бумажку.
За чаем говорили о философии и пустынях. Частый стрекот тяжелых тракторов — «валлисов» — окружал аул. Тени перебегали улицу и дорогу, поджавшись шакалами, и в темном углу балкона неясно и косноязычно, как припадочный нищий, бормотал громкоговоритель.
Уважительно косясь на его шопот, садились вокруг нас коротать ночь дежурные по колхозу туркмены. Прошли женщины с узелками в руках — с завтраком ночной смены, в домах на отлете зажглись огни, грохот «валлисов» заплясал то ближе, то дальше, и беспокойно обезумевшей птицей проголосил телефон.
Звуки стали шляться запоздавшими гуляками на сонных ночных площадях.
И всех упрямей, всех беспокойнее шебуршал голос из тарелки, висящей в углу. Туркмены слушали его с бешенством и с восхищением. Вот голос, сопровождающий жизнь и человека, вот голос, который везде побывал и всех коснулся, по всему миру. Они слушали его, как голос воздуха. «Нет, не одинок, совсем уж не одинок человек, нас много, — слышалось в его шопоте, — и мы всегда вместе, если даже и порознь».
Мы говорили о философии и пустынях. Тут вбежал человек и сказал, зачарованно глядя на чай в пиалах:
— Найдены кубышки саранчи. Вот!
Его губы были так черствы, что крошились.
— Вот какое дело, друг, — повторил он и, не ожидая ответа, полез на лошадь, которая делала вид, что его действия ее не касаются.
Туберозов поднялся и пошел, похлестывая себя камчой, на конюшню.
…И снова тетрадь оказалась в моих руках. Я перевернул страницу со стихами из Блока. Бедный бухгалтер мой, знаю я, знаю, — огородившись спасительным утверждением, что возможно и невозможное, ты записываешь облака и восходы, придавая им то печальный, то радостно-возбужденный колер, смотря по тому, над чем бьется твое шаткое сердце, и воспеваешь лунные ночи, пьяный запах джидды, смуглые глаза здешних женщин, шаги их — мелодию серебряных гривенников и золотых медалей, которыми, как кольчугой, украшены их рубахи, и производишь в стихах неудоботерпимый оптимизм и бурные страсти, ради которых ты даже собираешь цветы на заре для букетов.
Я открываю второй лист и читаю его. Тишина становится ночнее, просторнее, гулче. Сгущаются запахи в сырость, и, всхрапывая, несвязно, сквозь сон пространства, шепчет свое громкоговоритель. Я слышу в его бормотанье уважительные слова.
«Мы всегда вместе, — бурчит он, — вместе всегда, даже когда и порознь. Чего зря говорить. Нас много, мы вместе. Алло! Алло! Даже когда и порознь».
Я раскрыл папку. Первая страница ее была названа: «Трактор-культработник». Под заглавием шел сложный и тонко выполненный карандашный чертеж. Диаграмма страницы не была объяснена текстом, лишь кое-где, в самых путаных узлах, виднелись отдельные слова — день, ночь, семья, культинтересы, и попадались цифры. Это был чертеж сложной машины, функции которой открывались заглавием.
Я взглянул в чертеж и стал итти за его линейным рассказом, пока не понял всего, что было вычислено и решено.
Тогда я перевернул страницу:
«Мой сон».
Я взглянул на итог, — он спал за эту неделю двадцать восемь часов, лучшие часы — вечер, худшие — день, ночью же спать невозможно ввиду того, что ночью спят все ответственники и заменить его некому.
Дальше:
«Схема вовлечения дехканской семьи в общественную работу (Панно)».
«Корни производственного энтузиазма в цифрах засева».
Я переворачивал страницы с чувством почтительной нежности.
«Таблицы социального роста колхозников».
«Размышления в цифрах и диаграммах о путях тракторизации поливного хозяйства».
«Четыре дня на поливе (трактор, верблюд, человек)».
«Линия поведения политруководства посевной на учете выводов таблиц № 3, 4, 6».
Дальше, под заголовком «Материалы новых произведений», шло собрание текстов, телеграмм, писем, незаконченных алгебраических формул. Я развернул…
…Но Туберозов схватил меня за руку. Папка захлопнулась сама собой. Когда он вошел?
Туберозов, потряхивая, держал меня за руку.
— Вы меня извините, — сказал я. Почему он вошел так неслышно?
— Ерунда! — крикнул Туберозов, посмотрев на меня успокоительными глазами. — Никаких кубышек нет, все одни разговоры. Саранчи в этом году не будет, я знал.
— Цифры требуют рифм, как строки стихотворения, — сказал он потом. — Эстетика числа сильнее эстетики образа. Число есть движущийся образ. Что? Разве вам неясно, что я хотел сказать? Вы что-нибудь не поняли? Расскажите мне своими словами, дорогой приезжий товарищ, что вы узнали из моей тетради.
Он подал мне папку.
— Ну, раскройте же ее, пересмотрите еще раз. Итак, что вы узнали? Возьмите эту вот таблицу — «Дейнау». Дейнау — это центр района сплошной коллективизации. Говорите!
Линии бежали, карабкались и рассыпались по широкому листу, размежеванному красными, зелеными и черными квадратиками, кругами, ромбами.
— У вас шестьдесят шесть тракторов «валлис», и вы испахали ими шесть тысяч га из девяти тысяч шестисот, составляющих район, — сказал я, следя за таблицей. — Вспашка одного га обошлась шестнадцать рублей десять копеек, бороньба — рубль сорок, а так как гектар под хлопок требует две вспашки плюс бороньбу, то общая обработка гектара машиной поднимается до тридцати трех рублей шестидесяти копеек — цифры невероятной, невозможной, нетерпимой.
— Колхоз не знает наших расценок.
— А можно ли снизить их?
— Смотрите таблицу девятую. Можно. Продолжайте дальше.
— Оптимальная производительность трактора «валлис» на здешних почвах семь га за двадцатичасовой рабочий день, средняя три и восемь десятых га. Колонны организованы на основе русского опыта (бригада из пяти машин, на бригаду один комплект оборудования), и производительность поэтому несколько ниже того, что они могут дать и дадут впоследствии. Нет знания почв, уменья оборачиваться на мелких поливных участках, неожиданные затруднения с затвердением верхней земляной корки…
В страшной истерике забился вздремнувший телефон. Туберозов приложил к нему ухо, как внимательный врач к больному.
— Туман? — закричал он. — Срывает работу?.. Я выйду сам. Ладно. Я выйду сам. Не сорвет. Я ж выйду, говорю, сам!
Он бросил трубку и стал напяливать на себя заскорузлый брезентовый балахон.
— Смотрите таблицу шестнадцатую! — крикнул он. — Тракторы растеряли друг друга, туман, не найдут своего горючего, нет ведер. Это вам не Россия, где благодаря сплошным запашкам работают шесть к ряду, у нас — трактор от трактора на расстоянии трех километров.
Грохот машин окружил шумовым кольцом аул.
Казалось, тракторы ломились в жилища.
На узких улицах жались следы домов. Туман поглотил расстоянья и вещи. Перестали лаять собаки. В окнах дехканских глинобиток — но не там, где вечером, а в другом краю, — зажигались огоньки, и женщины, руками разводя туман перед собой, выходили с кульками.
— Таблица двадцать четвертая, — сказал Туберозов. — Непрерывка при машинной работе монтирует быт по-новому. Аулы, ранее объединенные родовыми связями, перестроились на связь по производственным участкам. Первый участок из частей трех аулов. Изменился быт женщины. Дома никто уже не готовит. Женщина занята в шелководственной артели. Только никуда не пристроенные старухи еще возятся с пищей, кормят ночную смену.
Туман грохотал вокруг нас, но куда итти — мы не знали. Много раз проваливались мы в канавы, застревали на политых участках, упирались в деревья и стены домов. Туман грохотал и, беснуясь, валился на грудь тяжелою ношей.
— Будут аварии! — прокричал Туберозов. — А работу остановить нельзя, нельзя, нельзя.
Мы остановились у глиняного забора, не умея найти дороги. Тракторы выбивались изо всех сил. Шел бой, дым его все окутал. Туберозов командовал временем. Мы стояли у стены, как бы хоронясь от канонады, и молча слушали происходящее. И вот все стало быстро и крепко стихать.
— Сражение проиграно, — сказал я.
— Люди в колхозе разбились на бригады, внутри бригад на десятки, — сказал Туберозов. — Десяток — это тип новой семьи. Вы заметили, что дома в ауле освещены как бы по очереди: лампы гаснут в одних, зажигаются в соседних. Люди бодрствуют и спят не по расписанию общего дня — его нет, — а по расчету своих бригадных суток. Десятки живут единым бытом. Это семья, они заботятся друг о друге потому, что один отвечает за другого, потому что они зависимы друг от друга. Это семья. Сейчас они услышат эту обморочную тишину, скажут: «Что это? Маши прекратили работу?» — и прибегут сюда и выручат тракторы.
Он вынул блокнот, но туман сейчас же занес и книжку и карандаш.
— Через год будут родниться бригадами, — сказал Туберозов и посмеялся, добавив: — Ах, сколько тем, будь они прокляты, сколько тем — времени на творчество нет. Необходимо разработать сейчас две проблемы — «Рост культпотребностей у колхозника по сравнению с единоличником» и «Качества тракториста».
Он взял меня за руку, чтобы увидеть лицо мое сквозь туман.
— Я разогнал к чортовой матери всех шоферов, — сказал он. — Тракторист должен уметь пахать, а не ездить. Я сажаю за руль земледельцев. Они ведут машину не глазами — нутром.
— День тем не менее проигран, — сказал я.
В этот момент, спеша один за другим, как орудия стреляющей батареи, тракторы потрясли туман. Они ломились в него, ползли в нем, раскачивали его, рвали на части. Крики людей слышались в перерывах между моторными грохотами. Мы двинулись наощупь вдоль глиняного забора, скользнули в арык, прошли, махая руками, по краю испаханного поля и очутились вдруг ниже тумана.
Оторвавшись от земли, он взошел над полями низким покровом, как бы вторым отражением неба. Отряд «валлисов» катил, отекая дымом и блестя фарами, как вспышками выстрелов, через дежурный участок к дороге. Люди бежали возле. Справа, у края большого арыка, они выручили машину, сползшую в канаву, впереди разделывали вручную углы поливных делянок, не вспаханных тракторами из-за тумана.
— Ну, что? Все в порядке, — сказал Туберозов. — Сутки седьмого десятка закончены.