Повели нас на Патриарший Двор, стали умывать ноги. Боже, какая восстает в уме картина. Умывают ноги, утирают полотенцем, и полились слезы у верующих, все изумлены глубиной поучения, как нас учат смиряться. Что я здесь еще опишу? Боже, смири нас – мы Твои».
Вообще, вторая книга Распутина напоминает пересказ путеводителя для православных паломников (который сам Григорий Ефимович наверняка не читал), разбавленный отдельными замечаниями «старца». Его роль в написании второй книги была явно меньше, чем в первой.
В одном из пассажей второй книги можно усмотреть намек на современное положение в царской семье. Описывая Вифлеем, Распутин отметил: «Где родился Христос – поклонились, и где положили Его, то место тоже облобызали странники и паломники и у всех радость в лице! Тут же Ирод избил младенцев. Какое зло и зависть повлияли на него, что он решился в своем народе убить младенцев и не постыдился насмешек своих близких и не сжалился над детьми. Сколь коварна зависть. Тут и пещера всех избитых младенцев, много тысяч числа их. Русские паломники с ужасом посмотрели на Иродово зло и на его коварную зависть, а о младенцах невинных, чьи косточки лежат здесь – поплакали! Каково было матерям с ними расставаться! Зло и зависть до сих пор в нас, между большим и более великим и интрига царствует в короне, а правда как былинка в осеннюю ночь ожидает восхода солнца, как солнце взойдет, так правду найдут».
Еще Григорий Ефимович утверждал: «Всякий в своем уголке имеет духовную силу, расскажут юношам про Иерусалим, в этих юношах явится страх и полюбят Родину и Царя».
Любопытно и сделанное Распутиным сравнение Пасхи православных и католиков, в связи с чем он поминает добрым словом Иоанна Кронштадтского: «Вот еще большое событие – Пасха католиков в Иерусалиме. Я был очевидцем и сравнивал их Пасху с нашей – у них неделей раньше она была. Что же сказать про их Пасху? У нас все, даже неправославные, радуются, в лицах играет свет, и видно, что все твари веселятся, а у них в основном самом храме никакой отрады нет, точно кто умер и нет оживления: выходят, а видно, что нет у них в душе Пасхи, как у избранников, а будни. Какое же может быть сравнение с Пасхой Православия. Совсем это другое. Ой, мы счастливые православные! Никакую веру нельзя сравнить с православной. У других есть ловкость – даже торгуют святыней, а видно, что у них нет ни в чем отрады, вот обман, когда даже в Пасху служат и то лица мрачные, поэтому и доказывать можно смело, что если душа не рада, то и лицо не светло – вообще мрак, – а у православных, когда зазвонят и идешь в храм, то и ногами Пасху хвалишь, даже вещи, и те в очах светлеют. Я не берусь судить, а только рассуждаю и сравниваю католическую Пасху с нашей, как я видел во Святом Граде служили Пасху у греков, а премудрости глубину не берусь судить!
Я чувствовал, как у нас ликуют православные, какая у нас величина счастия, и хотелось бы, чтобы нашу веру не унижали, а она без весны цветет над праведниками, для примера указать можно на о. Иоанна Кронштадтского и сколько у нас светил – тысяча мужей Божиих».
Жуковская вновь встретилась с Распутиным 14 февраля 1915 года. Это была первая встреча после начала мировой войны и ранения «старца» в результате покушения Хионии Гусевой. Он теперь жил на Гороховой, 64, а телефон у него по-прежнему был 646 46. Несмотря на тяготы военного времени, никаких перемен в образе жизни Распутина не произошло. Вера Александровна вспоминала: «Я еще не успела раздеться, как из столовой – дверь направо из передней – выскочил Р. и, радостно воскликнув – «Дусенька, а ведь это ты!» – крепко обнял. «Вот рад-то я тебе! – твердил он, целуя. – Ну дай на себя взглянуть – идем, идем! пускай ждут!» – продолжал он, подталкивая меня к маленькой двери рядом с приемной. Здесь стояла та же красная мебель, как в той комнате, где мы были с ним в последний раз на Английском, только кожа на диване вся истерлась, а спинка отломана и приставлена. «Ну садись, садись, – нудил Р., обнимая, подпихивая и напирая сзади. – Хушь разочек бы дала», – он налег на спинку дивана, и она наискось отвалилась. Вырвавшись от него, я сказала, глядя на сломанный диван: «Нехорошо, Гр. Еф., хоть бы столяра, что ли, позвали». Он всполошился: «Слышь, дусенька, ты думашь, что… я дивану эту? Да она от этого самого и развалилась? – забормотал он, поднимая одной рукой тяжелую спинку и ставя ее на место. – Это все Акулина, дуй ее горой, сестрица сибирска, как только здесь ночует, так обязательно развалит – чистый леший. Грузнет в диване этой самой, привыкла на соломе спать – все она, я те говорю. Ну потолкуем, пчелка, как живешь?» Я села на кончик письменного стола, он весь был завален телеграммами, записками и чистыми четвертушками почтовой бумаги, на каких Р. пишет свои «пратеци».
«Григ. Еф., – сказала я. – Как же это война-то, долго ли еще она продолжится?» Р. тяжело вздохнул: «Што делать, дусенька, враги ищут, такое уж дело стряхнулось, теперь ничего не поделашь, кончать надо». – «Не надо было начинать», – вырвалось у меня. Р. сокрушенно покачал головой: «Все они тута без меня настряпали тако дело тута подошло врагам на руку. Не было бы ничего, пчелка, кабы я к тому случаю здесь был, а ведь тогды какой грех стряхнулся, когды меня та безноса-то пырнула ножом? Небось помнишь? Подлюка та эта Гусева, штоб ей издохнуть – все от нее и пошло. Помнишь, раз было тоже начиналась хмара из-за болгарушек, наш-то хотел их защитить, а я ему тогда и сказал, царю-то: «Ни, ни, не моги, в кашу не ввязывайся, на черта тебе эти болгарушки?» Он послушался, а посля-то как рад был, и теперь с немцами то же было бы, кабы не эта безноса сука! Уж я молил, молил бога: Господи, не дай погибнуть от безносой: от красивой да складной и смерть принять хорошо, а от безносой стервы – тьфу (он плюнул). Телеграмтов я им сюда, царям-то, пока больной лежал, много давал, да што бумага – подтирушка, слово живо – только одно и есть. Да еще вот ежели так!» – заключил он, обхватывая меня. Я посторонилась: «Ну а что же долго ли еще воевать?» Р. покачал головой: «А Богу весть, пчелка, крепко держатся колбасники. Да, делов много эта война настряпала и, пожалуй, еще боле настряпат. Одно хорошо, винополку мы эту уничтожили. Уж я просил, просил царя – все не хотел, наконец сдался, оттого и Коковцев тогда полетел: нешто мыслимо слезой народной казну наливать? Русскому человеку пить не надо – он слезу свою пьет» (очень скоро своим дебошем в «Яре» Григорий Ефимович наглядно доказал, что на себя самого распространять «сухой закон» он не собирается. –
За самоваром сидела сдобная Акулина Никитишна с елейным своим взглядом и таким же голосом. Около нее сидела какая-то мне совсем незнакомая молодая дама в соболях и еще две-три незначительные женские фигуры».
Когда Жуковская засобиралась домой, произошел следующий диалог: «Я встала и начала прощаться. Р. поспешно вскочил: «Идем ко мне в хату, пчелка, посиди со мною, хушь маленько потолкуем. Эка ты торопыга, и куда тебя все носит?» Взяв меня за руку, он прошел со мною в соседнюю со столовой свою спальную, плотно прикрыв за собою дверь. Здесь была такая же неуютная пустота, как и в других комнатах, хотя всюду и стоят самые необходимые вещи, но и здесь так же, как в квартире на Английском, казалось, что в комнатах пусто, вероятно, потому, что нигде не видно мелких вещей домашнего обихода, ничего, что бы указывало на интимную жизнь и привычки обитателей. Кровать, застланная тем же шелковым лоскутчатым одеялом и горой подушек в несвежих цветных наволочках, стояла у левой стены, рядом прелестный ореховый дамский туалет с большим зеркалом. На стене висела шуба и ватное пальто Р., а внизу под ними боты и палка с набалдашником. «Зачем вам туалет, Гр. Еф.?» – спросила я. Р. отмахнулся: «Да это нешто мой? дочки Вари он, некуда ей было поставить, вот ко мне и втискала, ну иди сюда, иди, – хлопал он ладонью по кровати. – Сядь, потолкуем». Подходя к кровати, я увидала на столике в изголовье большую корзину ландышей, а рядом большой кабинетный портрет царицы в профиль с низкой прической, в углу ее рукой написано: «Александра». Заметив мой взгляд, Р., равнодушно почесывая под мышками, сказал: «Это царица прислала!» – «Очень красивые», – любуясь цветами, заметила я. Поглядев на цветы, Р. равнодушно зевнул: «На што они зимою. Это хорошо, когда они в лесу по весне цветут, дух-то какой от них, пчелка, благодать-то какая, лесная! А зимой отрада одна вот тута», – и он расположился тискать. «Неужели вам все это не надоело, Гр. Еф.?» – спросила я. «А чему тут надоесть-то? – отозвался он. – Ты думашь може: я так со всеми и живу, кои ко мне ходят? Да вот хошь знать: с осени не боле четырнадцати баб было, которых… А зря-то можно што хошь наболтать, вон которые ерники брешут, што я и с царицей живу, а того, леший, идолы, не знают, што ласки-то много поболе этого есть (он сделал жест). Да ты сама хошь поразмысли про царицу? коли хотя видал я ее одну-то? Дети тут, а то Аннушка, а то няньки, и того ли она у меня ищет? На черта ей мой…, она этого добра сколько хочет может взять. А вот не верит она им, золотопупым, а мне верит и ласку мою любит. Эти, лешие, норовят только кус урвать и все им, прости господи, мало и все врут, наредь слова правды от них услышишь, а я всю правду всегда говорю. Поглядела бы ты на ихне житье, хоша и царей, ни в жисть так тут бы жить не стал! Один он и она одна, и никому веры дать нельзя, и всяк продать готов, а я поласкаю ее, утешу, и спокоится она. Ласка моя непокупана? Ласку мою ни с чьей не сменишь, такой они не знали и боле не увидят, понимашь, душка?» – «Ну а Лохтину как вы ласкали?» – спросила я. Р. даже весь затрясся от ярости: «Ах дуй ее горой, подлюку, как она мне за всю мою любовь отплатила, сука проклята! От себя это она с ума сошла, не моя вина, коли ласку мою не разобрала она. Хошь покажу тебе как ни то, как я Ольгу ласкал, помни всегда, – продолжал он, наседая все ближе, – через тело дух познается. Это ничего, коли поблудить маленько, надо только, чтобы тебя грех не мучил, штоб ты о грехе не думал и от добрых дел не отвращался. Вот, понимашь, как надо: согрешил и забыл, а ежели я, скажем, согрешу с тобой, а посля ни о чем, окромя твоей… думать не смогу – вот то грех будет нераскаянный». – «Значит, делать можно все, а только не думать?» – сказала я. «Во, во, пчелка, мысли-то святы должны быть, через то я и тебя святою сделаю. А посля в церкву пойдем, помолимся рядышком, и тогда грех забудешь, а радость узнаешь». – «Но если все-таки считать это грехом, зачем делать?» – спросила я. Р. зажмурился: «Да ведь покаяние-то, молитва-то – они без греха не даются, – заговорил он быстро. – Мысли-то святы как сделать без греха. Не будут они святы!» – «А у вас святы?» – «Ну да, святой я, – просто сказал Р. и, наклонившись близко, заглянул в глаза. – Согрешить надо! без этого не наешь». Все ниже склоняясь, он налегал грудью, комкая тело и вывертывая руки, Р. дошел до бешенства. Мне всегда кажется, что в такие минуты он, кроме этого дикого вожделения, не может чувствовать ничего, и его можно колоть, резать, он даже не заметит. Раз я воткнула ему в ладонь толстую иглу и, вытащив, заметила, что кровь не пошла, а он даже не почувствовал. Так было и на этот раз. Озверелое лицо надвинулось, оно стало какое-то плоское, мокрые волосы, точно шерсть, космами облепили его, и глаза, узкие, горящие, казались через них стеклянными. Молча отбиваясь, я решила наконец прибегнуть к приему самозащиты и, вырвавшись, отступила к стене, думая, что он кинется опять. Но он, шатаясь, медленно шагнул ко мне и, прохрипев: идем помолимся! – хватил за плечо, поволок к окну, на котором стояла икона Семена Верхотурского, и, сунув в руки лиловые бархатные четки, кинул на колени, а сам, рухнув сзади, стал бить земные поклоны, сначала молча, потом приговаривая: «Препод<обный> Семен Верхотур<ский>, помилуй меня грешного! – через несколько минут он глухо спросил, – как тебя зовут?» – и, когда я ответила, опять стал отбивать поклоны, поминая вперемежку себя и меня. Повторив это раз пять-десять, он встал и повернулся ко мне, он был бледен, пот ручьями лился по его лицу, но дышал он совершенно покойно, и глаза смотрели тихо и ласково – глаза серого сибирского странника. Взяв мою руку, он провел ею по себе: «Вота, пчелка, понимать, што значит дух-то? дай поцелую», – и он поцеловал бесстрастным монашеским ликованьем.
Идя домой, я думала, а что если это и была та ласка, о которой он говорил: «Я только вполовину и для духа», – и которой он ласкал Лохтину? Ведь не все же относились равнодушно к нему? Наверно, его неудержимая чувственность, его больное сладострастие действовали на женщин. А если он с Лохтиной и поступал так: доведя ее до исступления, ставил на молитву? А может быть, и царицу так же? Я вспомнила жадную ненасытную страсть, прорывавшуюся во всех исступленных ласках Лохтиной – такою может быть только всегда подогреваемая и никогда не удовлетворяемая страсть. Но узнать это никогда не узнаешь наверно, а догадок и предположений можно создать тысячи. Во всяком случае, так просто все, что касается нелепого, кошмарного влияния Р. на Вырубову и царицу, в руках которых, в сущности говоря, сосредоточено правление, объяснено быть не может, и к каким хитростям, к каким чудовищным уверткам прибегает он – это, может быть, узнается много позже, когда никого из них не будет в живых».
Жуковская вспоминала: «Неизменная Дуня, в своей обычной зеленой кофте и белом платочке, внесла большую корзину ландышей. «Вот тебе цветочков, отец!» – ласкаясь, проворковала Пист., целуя Р., потом попросила его благословения, и все сели к столу. Я подошла к Муне, а около Р. с обеих сторон уселись Пист. и ее спутница – места почетные, но не очень приятные: любимая манера Р., съехав вниз на своем стуле, класть локти на живот своей соседки, иногда придавливая его и поскрипывая зубами, так и теперь он расположился на животе Пист., пренебрегши тощими прелестями ее спутницы. Началась обычная духовная беседа. Любопытное зрелище представляет Р. за чайным столом (кстати, не лишнее будет заметить, что чайная беседа является любимейшим видом хлыстовских собраний, у которых без чая не обходится ни одно радение). Сидя во главе стола, окруженный восторженно ловящими каждое его слово поклонницами, Р., чавкая, невнятно роняет перлы своих духовных наставлений, в которых по большей части ничего нельзя разобрать. Обыкновенно это фразы из Писания, не связанные друг с другом, и в них вставлены его собственные размышления вроде: «солнце-то, вот оно светит, ну и радость, а кто многомнитель, тот себе враг», «в жизни греха рай, а нет той мочи погрешить, тому нудно», или: «кто миром облепит дорожку, затемнит, а враги доспевают и казнят» и тому подобные, мало связные и понятные рассуждения, но княгини и графини с жадностью ловят эти перлы сибирской облепихи и, томно вздыхая, переглядываются, с довольным и важным видом участвуя в духовной беседе.
«Ах, отец, – заговорила Пист. (Ал. Ал. Пистелькорс, или Сана, сестра Вырубовой. –
Опять позвонили, пришла кн. Шаховская – высокая, довольно полная, брюнетка с медлительными движениями, ленивыми и манящими. Она была в платье сестры милосердия, работая в госпитале Царск<ого> Села. «Не сердись, что я опоздала, отец, – начала она еще с порога. – Только что собралась уходить – пришла царица и задержала». – «Ну знаю, знаю без тебя, всегда отговорки найдутся, – недовольно забормотал Р. – Сознавайся лучше, какой-такой ерник сманил? у кого ночевала?» Шаховская, придвинув стул, села сбоку, между Р. и спутницей Пист. При последних его словах она весело рассмеялась: «Да что ты, отец, бог с тобой, до того ли мне: целую ночь не спала, два тяжелых там у нас, так устала, только и думаю, как бы поспать, а к тебе, видишь, приехала». – «Ну смотри-ка у меня, – сказал Р., упираясь локтем ей в живот. – Знашь, кака сладка, ух ты моя лакомка, – он гладил ее по груди, залезая за воротник. – Да ты кака-то колюча стала, все от меня отгребаешься, тоже, почитай, как пчелка, – он кивнул в мою сторону, – така супротивна, раскалит и уйдет, – и, сжимая ее колено, он добавил, щурясь, – так ты уж по-ейному не делай, а то вы мой дух-то весь съедите, когда сказал раз – приезжай, то значит приезжай – понимашь? от юности моей мнози борят мя страсти, так оно и есть, глыбоко купаться надо, чем глыбже нырнешь – тем к Богу ближе. А знашь, для чего сердце-то человеческо есть? и где дух, понимашь? ты думашь, он здеся? – он указал на сердце, – а он вовсе здеся. – Р. быстро и незаметно поднял и опустил подол ее платья. – Понимашь? Ох трудно с вами!.. Смотри ты у меня, святоша, – он погрозился, – а то вот как перед истинным задушу, вот те крест!» – «Я сейчас домой поеду, – кладя голову на плечо Р., сказала, ласкаясь, Шаховская, – ванну возьму и спать, или нет, вот лучше как я сделаю: отдохну после ванны и приеду к тебе, поговорить надо по душе, а вечером спать, спать… весь день завтра я свободна и буду спать». – «Нет, дусенька, не так, – проглатывая сухарь и поглаживая ее по животу, сказал Р. – На кой тебе… (он удержался) – ванна? коли хошь спать – ступай – спи, а мне звони опосля, хошь?» – он, прищурясь, низко наклонился к ней. «Ах нет, не выйдет, отец, – вздохнула Шаховская, совсем по-кошачьи жмурясь и потягиваясь, – опять не высплюсь!» Внимательно в нее вглядевшись, Р. сказал медленно: «Ну как хошь!» – и стал пить чай, дуя на блюдечко. «Отец, ну не сердись, давай помиримся, отец? – умильно просила Шаховская, подставляя лицо для поцелуя. – Ты ведь знаешь, отец!» – «Ну, ну, лакомка, – благодушно отозвался Р., тиская ее грудь. – Захотела». Пист. встала: «Отец, мне пора, пройдем к тебе, поговорить надо, отец!» – «Ну ладно, ладно! – отозвался Р., идя за ней и похватывая ее сзади, – а она… – указал он на спутницу Пист., – пущай ждет, – та скромно потупила свои мышиные глазки. «Про мужа не хнычь… – скрываясь в спальной, говорил Р., – придет он, я говорю, понимашь?»
Дверь осталась неплотно прикрытой. Мы с Муней пересели от стола на диван, стоявший у стены. Шаховская вполголоса говорила о лазарете с Акул. Никит., спутница же Саны Пист. с едва скрываемым нездоровым любопытством прислушивалась к каждому звуку, доносившемуся из спальной. Там Пист. все время как-то странно смеялась, как смеются от спазм щекотки. Муня, повернувшись ко мне, спросила, надолго ли я в Пет<роград>. Я ответила, что сама еще не решила, а из спальной слышалось волнующее, замирающее: «Ах, отец, ах», – не то вздох, не то стон и какой-то скрип. Щеки кн. Шаховской покрылись ярким румянцем, а «девочка» судорожно облизывала потемневшие губы, но внешне все оставалось так же, как и всегда: продолжался незначительный разговор, пыхтела за самоваром Акул. Ник.; бесшумно двигаясь, прибирала посуду Дуня. Это всегда меня удивляет в странном обиходе Р.: почему же все делают вид, что они или ничего не замечают, или ничего не понимают. Почему здесь можно уйти в спальную и, даже не потрудившись прикрыть дверь как следует, вести себя там так, как вообще при лишних свидетелях не полагается. Почему здесь все можно и ничего не стыдно? А попробуйте где-нибудь в другом месте просто сделать вольное замечание. Как лицемерно всполошатся и ужаснутся все эти томные княгини и графини. Или здесь все по-иному? Конечно, нигде не увидишь того, что здесь в этой пустой столовой, где на большом столе, покрытом ослепительной скатертью, лежат рядом обкусанные огурцы и дивные персики, в полоскательной чашке уха и рядом восхитительный торт в кружевах, бесценные хрустальные вазы и ножи и вилки с поломанными черенками. Где рядом с грубыми чалдонками сидят изнеженные аристократки и, замирая, ждут очереди попасть в неуютную комнату с бестолково расставленной мебелью, ждут ласк грязноватого пожилого мужика, сменившего страннический армяк на шелковую рубаху и полосатые брюки на вздержку без нижнего белья, чтобы не мешало: «На… они, исподники-то, только путаться с ими…» И главное интересно то, что они действительно ждут покорно очереди, не сердясь и не ревнуя… Зазвонил телефон, Гр. Еф. выскочил потный и взъерошенный, подбежал к телеф<ону>, и послышалось обычное: «Ну здравствуй, ну гости у меня, ну чай пьем, матору пришлешь? а почто? Ехать в Царско? ну что? захворала? ну помолюсь, ладно, ладно! Ну как хошь! Эх, Аннушка, твои штуки, знаю, знаю, до всего доспеваешь! Ну Христос с тобою», – он повесил трубку. Из спальной вышла Пист. Нежное лицо ее слегка порозовело, а глаза стали влажны; смеясь нервным радостным смехом, подошла она к костлявой своей спутнице и, обняв ее, сказала: «Ну едем, сейчас едем, девочка!» Та, вся приникнув к ней, каким-то ненасытным взглядом смотрела ей в глаза. Отойдя от телефона, Р., поглаживая себя под мышками, сказал, глядя в мою сторону: «Ну, верно, не придется нам побеседовать с тобою; вот я тебе скажу, духом до всего доспеешь, а только про грех не думай. Тело-то оно, так глядишь, пустышка, все одно сгниет, а дух-то без него тоже не поймашь, вота тайна! От Бога-то не отклоняйся, с ним надо!» – «Да, да с тобою, отец, только с тобою и молитва, – нежно заворковала Пист., сжимая и целуя руки Р. – Отец, отец, дорогой отец, ах, без тебя мы не знали молитвы!» – «Вот и ладно, говорю, выходит это ладно», – поддакивал Р., по своему обыкновению как-то весь подплясывая и подпрыгивая.
Кн. Шаховская, все время не сводившая глаз с Р., повернулась к стоявшей у стены Дуняше: «Почему это, милая, вы не смотрите за тем, что надето на отце? Если ему не подать, он в одной и той же рубашечке будет хоть год ходить, а эту, что на нем, давно пора отдать нищему. Что за бездарная идея этот бутылочный цвет! и не идет он ему совсем! Где красненькая, которую я на той неделе привезла?» Дуняша замялась: «Отдали ее Гр. Еф., ходит тут один нищенка, так вот ему». – «Почему же не бутылочную?» – возмутилась Шаховская. «А уж больно от души подарена была рубаха-то эта, – сказал, зевая, Р., – бедна девка дала, а хороша, подлюга, ух кака душка!» – «А мою рубашечку отец пять дней носил, – прильнув к нему, протянула Пист. шаловливо. – Ну ухожу, ухожу, надо непременно еще к бабушке заехать, ах, отец, от тебя никак не уйдешь, ты нам новый мир открыл, без тебя жизнь была так пуста, а теперь ты явился, и все совсем стало другое». И, повиснув у него на шее, она щебетала звонко свое: «Ах отец, отец!» – блестели глаза, зубы, кольца, звенели бульки браслета. Р., довольный, урчал что-то мало понятное. «Я тоже пойду», – сказала Муня, вздохнув. Оторвавшись наконец от Р., Пист. вышла с Муней и своей спутницей. Остались мы с Шаховской. Подойдя ко мне, Р. обнял за плечи и сказал быстро: «А ты, пчелка, не уходи, скоро Аннушка приедет на маторе, увезет меня в Царско, а пока мы с тобой потолкуем». – «Отец, я ухожу», – нетерпеливо окликнула его Шаховская, но он продолжал не обращать на нее никакого внимания. «Ну прощай, отец!» – настойчиво позвала Шаховская. Р. нетерпеливо отмахнулся: «Ну ладно, ну уходи!» Ничего не ответив ему на его последние слова, Шаховская вышла в переднюю, захлопнув дверь. Я вышла за ней. Накинув наскоро шубу, она открывала дверь на лестницу. «Ну прощай, душка!» – крикнул ей вслед Р. Не отвечая ни слова, она с такой силой захлопнула входную дверь, что стекла задрожали. «Ну и злая, – простодушно заметил Р., помогая мне одеться. – Эка бешена!» – «А за что она так рассердилась?» – спросила я. Он засмеялся, сощурясь: «Ревнива больно, вроде Ольги. Таких только две у меня, а то все спокойнии». Выйдя от него, я пошла пешком и думала: «Вот, значит, и ревность есть, но только почему же у двух, а не у всех?»
А вот что написала Жуковская о роли Распутина в назначении Питирима митрополитом Петербургским и Ладожским: «Когда я пришла около часа дня на Гороховую, то из передней услышала громкие голоса в столовой и пьяненький хохот. Я было подумала уйти, но в переднюю выскочил Р., красный и веселый, в нарядной лиловой рубахе, и с криком: «Дусенька вота ко времю-то попала», – потащил меня в столовую. Здесь за столом сидело четверо – видный монах с сияющим крестом на клобуке, маленький попик в шелковой зеленой рясе, какой-то господин восточного типа и болезненный юноша, кажется, Осипенко, секретарь Питирима, тогда еще не назначенного Петербургским митрополитом (архиепископ Карталинский и Кахетинский, член Святейшего Синода и Экзарх Грузии Питирим был назначен митрополитом Петроградским и Ладожским 23 ноября 1915 года. –
Окружавшая Р. публика галдела на ломаном русском языке, о каких-то концессиях или кондициях, слышались имена господина Мануса и господина Рубинштейна (Игнатий Порфирьевич Манус и Дмитрий Львович Рубинштейн – близкие к Распутину банкиры и биржевики. –
На углу Невского автомобиль попал в затор и, притиснутый к самому тротуару, остановился у фонаря. Проходившая публика задерживалась, с любопытством глядя на нас. Р. был, очевидно, узнан, и до нас стали доноситься нелестные замечания. Р. нахмурился и засопел, но, к счастью, автомобиль тронулся. Проехали Невский, промчались по набережной и по льду переехали Неву. Р. философствовал: «Ловко можно искупаться, если вся эта штука под лед-то ахнет». – «Нет, уже, пожалуй, это не купанье будет, а похуже, – засмеялась я. – Утонем, а вы не боитесь?» – «Чего бояться-то? – заметил он благодушно, поглаживая мою руку. – В радости, пчелка, и умирать радость, не так ли?»
Мы подъехали к мрачному дому по Большому проспекту. «Вот должно здеся, – сказал Р., вылезая из автомобиля. – А ну спроси-ка у швейцара, дусенька, тут ли живут Соловьевы?» – взяв меня под руку, он вошел со мной в парадное. Я удивленно посмотрела на Р.: «Как же так, Григ. Еф., вы говорили, что это ваши друзья, а даже точно не знаете, где они живут?» Он взглянул на меня растерянно, а этом взгляде – он у него бывает очень редко – есть что-то трогательное, почти детское: «Забываю я все, – сказал он, точно извиняясь, – делов-то туты, ну всего и не припомню». Швейцар с невыразимой угодливостью кинулся нас провожать и сам позвонил у двери второго этажа, дощечки на ней не было. Дверь открыла толстенькая пузатая женщина, совсем коротенькая. С восторженным криком: «Отец, отец! дорогой отец!» – она бросилась обнимать Р. По короткости своей она обхватила его талию и целовала в живот, громко чмокая.
В переднюю вышел высокий костлявый человек в синих очках и распахнул обе половинки двери в комнаты, стало светло, и я разглядела его получше. Это был длинноногий субъект в несвежем костюме, худой, с сизым небритым подбородком и в синих очках. Помогая Р. раздеться, он тоже припал к нему, подобострастно целуя в плечо, и в каких-то чересчур вычурных цветистых выражениях стал благодарить за благодатное посещение. Маленькая женщина вертелась вокруг Р., подскакивая, как испорченный волчок, и стонала восторженно: «Как ты нас осчастливил, отец, отец дорогой, ну идем скорее, скорее!» Мы вошли в столовую, служившую одновременно и гостиной, у левой <стены> стоял обильно накрытый стол, у правой – мягкая мебель, покрытая безвкусным красным плюшем. Весь передний угол был закрыт божницей с большими новыми ярко блестевшими иконами в топорных базарных ризах, перед ними горело несколько лампадок. На креслах сидели двое молодых людей неопределенного положения, почтительно вставших при виде Р.
Взглянув на меня, хозяйка лукаво подмигнула Р.: «А что, отец, сменил, видно, душку-то?» Р., весело посмеиваясь, повел меня к столу, поясняя: «Та сама по себе, а эта сама по себе, хороша ягодка!» Мы сели. Из переднего угла кто-то пропел: «Спаси Христос!» Полусидя на коленках высокий старичок в монашеском полукафтанье и знаком союза Рус<ского> Нар<ода> на груди, перед ним грудка разноцветных шерстяных клубочков. «А, Вася, – благодушно отозвался Р. – Как живешь, Вась?» Не отвечая ничего, тот, припав к полу, разбирал свои клубочки, вынув один беленький, он поднялся и, хихикая, кинул им в меня, так ловко, что клубочек попал на тарелку, отскочил и скатился на колени. Хозяйка засмеялась, суетясь вокруг стола, и одобрительно похлопала жирными ладонями: «Похвалил Вася, душку похвалил». Р. пробормотал что-то невнятное. Из соседней комнаты появился хозяин, припадая на согнутых коленках и выглядывая из-под синих очков, он осторожно шел с нанизанными между пальцами обеих рук бутылками. Поставив их на стол, он сладко заговорил, потирая ладонью засаленный локоть: «А твоего любимого пока нет, отец, сейчас Ванька привезет, жду его каждую минуту, попробуй пока портвейну». – «Ну ладно, давай, что ли», – охотно согласился Р., подставляя рюмку. Пригубив, он подал ее мне: «На пей, дусенька, неправда, что вино пить грех, ничего не грех, ну их к… матери, сами блудят без толку, а в других грехи ищут. Не в том дело, што делать, а в том, как делать. Хитрость тута проста, да они, гадюки, больно много о себе понимают, а того не знают, что без греха нету спасения». Он быстро выпил одну за другой две рюмки и ударил кулаком по столу: «Расправлюсь я с ними, вота увидишь, мне што Синод, што митрополиты – седни есть Синод, на утрие нет Синода. Кабы не война эта у нас в горле застряла, как щучья кость, ух и наделали ли бы мы делов. Пей!» – кричал он, почти насильно вливая мне в рот вино. «Ну вы чего жметеся, – подозвал он юношей. – Пейте, когда я говорю – хочу гулять и буду и плясать сейчас будем. Ну начинай!» – весело распоряжался Р., наливая вино. «Больно глупы все они, – обратился он ко мне, – вот тогда в Галицию, когда наши солдатики вступили, надо бы повременить, укрепиться, а Синод-то, сразу дело не разобрамши, Евлогия туда православие насаждать, а немцы-то всех и турнули, и солдатиков, и Евлогия, и получился срам один и шум, и цари у-у как боле всего шума боятся». Хозяин вошел, с ним тот юноша, которого я видела утром у Р. «А, Ванька!» – приветствовал его Р. и, притянув его рядом с собою, расцеловался с ним. Хозяин с радостным лицом откупоривал бутылку мадеры, любимого вина Р. «Вот и винцо поспело, отец, пригубь», – как-то гнусно сюсюкал он, подливая Р. вина. Хозяйка принесла огромное блюдо шипящих жареных лещей. «Ух люблю!» – воскликнул Р., принимаясь за еду. Отрывая куски рыбы, он клал их мне на тарелку и, едва отерев о скатерть пальцы, гладил меня. Присев на кончик стула, хозяин умильно поглядывал на жующего Р. и, улучив минутку, когда рот Р. освободился, спросил подобострастно: «А как с владыкой Питиримом решили, отец?» Р. прищелкнул языком: «Думка одна, сюда его надо, друг и защитник. Грызня из-за него идет. Ничего, я его в обиду не дам. Питирим он молодец, охулки на руку не положит, и ловок парень, и выпить не дурак. Я письмо послал царю, Питирим пусть будет, теперь надо ждать, Питирим он свой человек». – «Только пальца в рот ему не клади», – глубокомысленно заметил хозяин, вздохнув. Р. весело захохотал: «А на кой… тебе пальцы ему в рот класть?» – «И консисторию при нем подтянут», – жаловался хозяин. Р. наотмашь хлопнул его по плечу: «А ну-ка давай балалайки. Эх люблю барыню, ну!» Мгновенно появились две балалайки и хлопнула пробка шампанского. Р. вылетел летом из-за стола при первых же звуках разудалой плясовой: «Эй ну-ка! эй, эй! А блаженненькому-то и не поднесли!» – схватив бокал, Р. побежал в передний угол. Но блаженный закрылся обеими руками и испуганно захлюпал. «Ну не хошь, не надо, я ведь не в обиду тебе, Вась». Выпив одним духом бокал, он кинул его <на> пол и пошел плясать, лихо вскрикивая и гикая. В своей нарядной лиловой рубахе с красными кистями, высоких лакированных сапогах, пьяный, красный и веселый, он плясал безудержно, с самозабвением, в какой-то буйной стихийной радости. От топанья, гиканья, крика, звона балалаек, хруста разбитого стекла кружилось все вокруг, и туман носился за развевающейся рубашкой Р. Раскидывая мебель, нечайно встречавшуюся на пути, он в мгновение освободил в пляске всю середину комнаты. Блаженный, открыв рот, смотрел на пляшущего Р. и вдруг как-то по-детски захохотал. Перебираясь и подплясывая на месте, он стал кидать в Р. свои цветные клубочки. Балалайки изнемогали, не поспевая за бешеной пляской Р. Внезапно подбежав к столу, он через него на вытянутых руках поднял меня с дивана, перебросил через себя и, поставив на пол, задыхаясь, крикнул: «Пляши!» Пройдя круга два, я остановилась у двери. Р. сейчас же подскочил ко мне, надо мной плыло его горящее лицо и бешено мчался напев: «Ой барыня, сударыня, пожалуйте ручку!» Маячились цветные клубочки юродивого, и он улюлюкал где-то… «Идем отдохнем, – шепнул мне Р. – Дай хушь разок». – «Сядь, отец, сядь, дорогой, ты устал, – запела хозяйка, подбегая к нам. – Еще мадерцы выпей или шампанского». – «Всего давай!» – благодушно сказал Р. Отдуваясь, он сел на диван: «Ну и поплясал же я сегодня, и все не то, что у нас в Сибири. День, бывало, дерева рубишь, а дерева-то какие! здесь таких и не видывали. А ночью разложишь костер на снегу и отплясываем круг него во… твою мать, лихо живали. А то скинешь рубаху и по морозцу нагишом, а морозы не вашим чета! Здесь что, хмара одна в городах ваших, а не жисть!» – «Григ. Еф., идемте странствовать», – сказала я. «А ты што думашь? – весело отозвался он. – Я тем только крепость свою и храню, что знаю, как только кака заварушка, так я котомочку за плечи, палку в руку и пошел, понимашь? Воля-то она обща божья и земля божья – ходи знай, нигде тебе запрету нет. Вот лето придет и пойдем. В лесу ух тяжко хорошо, костерик зажжем, на мошку полежим, под кустом побалуемся, ух сладко!»
В комнате было нестерпимо жарко, один из юношей совсем пьяный сидел на ковре, глупо расставив колени, два других лениво тренькали на балалайках. Свернувшись клубком, спал в углу юродивый, прижимая к груди свои мотки разноцветной шерсти. Хозяин зорко следил за мною из-за своих темных очков, и от этого пристального взгляда становилось как-то жутко и неприятно. Вдруг Р. ударил кулаком по столу и указал на свой пустой бокал. Со всех ног бросившись его наполнять, хозяин спросил своим елейным говорком: «А как же с собором думаете поступить, Григ. Ефим., все-таки будут его собирать?» Тупо на него взглянув, Р. сказал невнятно отяжелевшим языком: «Понимашь, война – дай с ею разделаться… ее мать. А то нешто за нами дело, мы живо все обделали, Рассеи без патриарха худо, только бы мир заключить, сичас собор созовем и поставим патриарха». – «Ну а как насчет консистории?» – мямлил хозяин. Но Р. внезапно выскочил из-за стола и ударил в ладони: «Эх, барыня, сударыня… ее мать твою консисторию, а Питирима, сукина сына, проведем в митрополиты, ой, барыня, сударыня, мне что Синод, мне что Самарин, я знаю сам, что скажу, пусть будем». Испуганно застонал проснувшийся блаженный. Юноша, сидевший на полу, пополз почему-то на четвереньках за носившимся, как бес, в дикой пляске Р. Отчаянно заливались балалайки. «Нынче не пущу, – кричал мне Р. – Ко мне ночевать. Ой барыня, сударыня, пожалуйте ручку!.. Мне что собор, плевать мне на церковь, мне что патриарх на… его, что Питирим, мне штоб было, как сказал», – и, громко гикая, он несся по кругу. Незаметно встав из-за стола, я осторожно пробралась к дверям передней. Притворив двери за собою, я ощупью нашла свою меховую шубку, кое-как накинула ее и поспешно ушла, а мне вслед несся разухабистый мотив плясовой и выкрикивания захмелевшего Р.: «Ой, барыня, сударыня, пожалуйте ручку. А Питирим ловкий парень, молодец. Будет у меня митрополитом, сукин сын. Эй, Ванька, играй веселей!!»
Весьма показательно, что, согласно свидетельству Жуковской, уже осенью 1915 года, после Великого отступления и принятия Николаем II главнокомандования, Распутин уже думал о том, как бы завершить войну побыстрее и с наименьшими потерями. В победу он уже не верил.
Матрена Распутина описывала, как Лохтина все-таки соблазнила Распутина: «Как-то раз она сказала отцу, чуть не плача, что ее муж болен. Она прекрасно знала, что отец не оставит без внимания человека, которому был обязан.
Отец пришел к Лохтиным в назначенное время. Его встретила Ольга Владимировна, одетая в прозрачный пеньюар. Она ввела его в маленькую гостиную, и не успел он спросить о здоровье мужа, как она сбросила свое единственное одеяние и обняла его. Захваченный врасплох неожиданным нападением Ольги Владимировны, отец сдался, так как его стойкость была подорвана многомесячным воздержанием. (И снова: «Ах, враг хитрый…»)
Настал час Ольги Владимировны. В ее хорошенькой, но не твердой умом головке все перепуталось.
Она стала напрашиваться на приемы в видные дома и рассказывать обо всем происшедшем, добавляя от раза к разу немыслимые детали. В конце концов она договорилась до того, что отец есть Господь Бог, а она сама – воплощение Пресвятой Девы.
Отец казнил себя за минутную слабость, но сделанного не воротишь.
Вошедшая во вкус и находящая живую поддержку в салонах «бриджистов», Ольга Владимировна хотела продолжения. Отец же запретил принимать ее в нашем доме.
Тогда Ольга Владимировна приняла на себя новую роль – соблазненной и покинутой. В этой ипостаси ее поощряли еще больше, чем прежде.
Над Ольгой Владимировной потешались уже в открытую. Вскоре перед ней закрылись все двери. Кто-то надоумил ее просить защиты у Иллиодора. Если бы она могла предвидеть, чем обернется этот шаг!
«Скромник» Иллиодор уже давно посматривал на Ольгу Владимировну совершенно недвусмысленно, и теперь ему представилась возможность «вкусить сладких плодов».
Ольга Владимировна бросилась к ногам Иллиодора в поисках покровительства и защиты (сам Иллиодор в мемуарах ни о чем подобном, естественно, не пишет. –
Вынуждена признать – отец сам дал козыри в руки своему непримиримому врагу. Как же – Распутин называл его, Иллиодора, лицемером! Ну, и кто же теперь лицемер?
Иллиодор не подумал о том, что не отец, а он сам желал Ольгу Владимировну. И что свидание, ставшее ловушкой для отца, было хитро подстроено.
Распаленный страстью Иллиодор накинулся на Ольгу Владимировну и попытался силой овладеть ею. Защищаясь, она закричала. В келью постучали. Медлить и не открывать дверь было невозможно. Иллиодор оттолкнул Ольгу Владимировну, чье платье находилось в беспорядке. Она упала на руки вошедшим монахам.
Иллиодор, весьма склонный к театральщине, правдоподобно разыграл оскорбленную невинность – Ольга Владимировна-де пыталась его соблазнить.
Монахи выволокли испуганную, кричащую женщину во двор, сорвали с нее одежду и избили кнутом.
После этого Ольга Владимировна попала в лечебницу для душевнобольных и оправиться от происшедшего уже не смогла».
Сколь же сильным было влияние Распутина на политическую жизнь России? М. А. Таубе, товарищ министра народного просвещения в 1911–1915 годах, в мемуарах приводит следующий характерный эпизод. Однажды в министерство явился человек с письмом от Распутина и просьбой назначить его инспектором народных училищ в его родную губернию. Министр Л.А. Кассо просто приказал спустить просителя с лестницы. Это доказывает, что далеко не во всех министерствах и ведомствах распутинские записки оказывали магическое воздействие. Собственно, влияние «старца» по большому счету простиралось только на МВД и Святейший Синод и в какой-то мере – на министерство юстиции. МВД в любой момент могло его арестовать, что понимал и сам Распутин, а от министерства юстиции зависела возможность привлечения его к суду. Кроме того, именно от МВД зависело сохранение порядка в империи и борьба с надвигающейся революцией.
Святейший Синод также был важен для Распутина в связи с его ролью «старца», претендующего на божественное откровение. Именно со стороны Синода могли последовать обвинения в ереси и сектантстве. Поэтому Григорий Ефимович был жизненно заинтересован иметь среди православных иерархов своих людей, а его назначенцы, в свою очередь, благосклонно относились к рекомендательным запискам «старца» при назначении на те или иные должности в рамках «православного министерства».
В то же время какого-либо доктринального воздействия на Святейший Синод Распутин никогда не оказывал и не мог оказывать в силу отсутствия образования. Никакого собственного учения он не выработал, а свой тезис «не согрешишь – не покаешься» он остерегался озвучивать публично в своих книгах или в беседах с царской семьей.
Точно так же «старец» не в состоянии был даже пытаться определять курс внутренней и внешней политики империи просто потому, что не обладал необходимыми для этого знаниями. За пределами же МВД и Святейшего Синода цена распутинских записок и рекомендаций резко падала. Конечно, и здесь отдельные министры и чиновники рангом пониже могли благосклонно отнестись к просителям с такого рода записками, памятуя о близости «старца» к царской семье. Но могли столь же спокойно послать просителей куда подальше без каких-либо негативных последствий для себя.
Жуковская вспоминала, какое влияние Распутин оказал на открытие заседаний Государственной думы в ноябре 1915 года: «Р. выбежал и, через несколько минут вернувшись, сунул в ящик письменного стола комок сотенных. «Вот, – сказал он, усмехнувшись, – пригодятся. Не люблю я деньги, хмара, зло от них. А на добры дела брать надо. И много же чудаков находится, – продолжал он, усаживаясь опять рядом со мной. – Вот тут недавно один все ходил, старался, дворянство, вишь, хотелось ему доспеть». – «Ну и что же, дали ему?» – спросила я. «Дать-то дали, только не тако како бывает родовито, того, вишь, не дают так, а дали на одну рылу, понимашь?» – «Ах, личное значит, – сказала я и поинтересовалась: – А сколько же с него взяли за это?» – «Денег-то, – отозвался Р., – денег туды он дал тыщ 25–30». – «Кому, вам?» – воскликнула я. Он отмахнулся: «Ну вот чего еще не скажешь! На ихнее благотворение разное, а не мне. Аннушка ему там указала сама, кому давать. И я взял, ну не столько же. Ну а што хотела ты мне про дела-то сказать?» – и он придвинулся поближе. «Расскажите мне, отчего не созывают Думу», – попросила я. Р. внезапно разгорячился: «Да ты почему думашь, дусенька, што я не хочу Думу открыть?! – воскликнул он. – А может, я царю говорю одно, а он ладит другое, знашь его, какой он вредный, всюду умыслу ищет. Редкий день меня не спросит: «Григорий, скажи ты мне, царь я или нет? Скажи Христа ради. Ну а ежели я царь, почему мне волю мою провесть нельзя, почему я должон из ихних рук смотреть?» Вот, слышь, што я тебе про Думу расскажу. Поехал я вчерась в Царско. Темно к царю пришел, он один. Вижу, все он в думке и с Думой не знат, как быть, да и со Ставкой. Я ему и сказал: «Много шуму, много спору, а все суета. Дай им, собакам, кость, враги пусть плачут. Брось праздник, который Егорья, не езди в Ставку, собери Думу, поди к ним да скажи: вот я, мол, вот вы народ, а я царь ваш. Нате вам Горемыкина, сукина сына, ешьте его, коли не угодил. А я вам другого министера доспею». Ты думашь, царь не знат, што все на липочке виснет, как веревочку ни крути, а концу быть – мы давно у кончика. Думашь, он не молится да не плачет? А што делать. И война эта сама, и дворовы ерники вовсе его скрутили. А бесы боле и рады, враги ищут! А он добрый, маленький он, ну и забижают его. Ну сказал я ему про Думу, он ничего, согласился со мною, открыть, сами видим, как смерти не миновать, надо. Помолились мы с ним, поплакали, выпили по малости. Царь и говорит мне: «Григорий, я, слышь, и открыл бы Думу, пес с ними, а только жиджет…» – «Это бюджет, Григ. Еф.?» – переспросила я. «Ну да, ну да, жиджет этот самый, при коем теперь комиссия сидит – так вот, говорит мне царь-то, «жиджет, Григорий, у них не готов. Как только откроем, делать-то им будет нечего, и примутся они на голодни зубы за тебя да за императрицу, попреки там разны пойдут, запросы, а я и так весь больной стал», – и плачет, и плачет. Стал я его утешать, говорю: «А что бесам и надо, все на твоих друзей идут. А ты не строго наступай. Ласкай их боле. Ласка мягчит, не в пример силу». Ну помолились мы с ним, поплакали и решили: откроем, что будет. И на утрие, решили, приеду я, и он приказ подпишет. А сидни приезжаю. А Горемыкин у него, и они приказ подписали, отложил, соберут в декабре. Тут я на царя осерчал и крикнул ему: «Да што же ты это делашь-то». А он мне: «Не могу, – говорит, – помоями поливать станут, время у них больно много слободного будет – не сготовили жиджет. Какое множество злобы». Говорю ему, царю-то: «Ну може еще разок тебе сойдет, а боле им ни и не жди». А он мне: «Гриша, да нешто я не знаю, что скоро уйдет последняя подпорочка», – и плачет, и плачет»…
Палящее дыхание Р. все ближе наклонялось ко мне, и он шептал в каком-то забытьи: «Знашь, где правда та? в мужике она, он только и крепок, а все остальное на липочке. Убить вот меня ищут враги, а подпорочка-то ведь я, высунут, и все покатится, и сами со мной укатятся. Так и знай…» Вдруг резко блеснул свет, и на столе зажглась лампа. От неожиданности я вздрогнула, а Р. прищурился. И сразу стало светло, понятно и обычно. Р. усмехнулся и заговорил своим быстрым говорком: «Ну што же теперь делать, отложить пришлось Думу-то. А Горемыкину не усидеть теперя, мы его сместить думам. Нашли тута немца одного, то ись у него только прозвание немецко Штюмир, так что, думам, приживется. А Родзянке царь хорошо рискрип написал. Пущай лопат, сукин сын, будет ему крест. Я на него зла не держу. Ну идем, попьем чайку».
Разумеется, достоверность того, что рассказывал Распутин об этом и других своих разговорах с царем, проверить невозможно. По всей видимости, «старец» многое присочинял, да еще заставлял в своем рассказе Николая выражаться простонародным языком. Однако эти его рассказы широко распространялись в обществе и дискредитировали императора.
Еще одна громкая интрига, связанная с именем Распутина, касалась министра внутренних дел А.Н. Хвостова и товарища министра С.П. Белецкого. В сентябре 1915 года Хвостов был назначен управляющим Министерством внутренних дел, а в ноябре утвержден министром. Он предложил Белецкому должность товарища министра. Впоследствии Хвостов утверждал, будто Белецкий был навязан ему императрицей Александрой Федоровной. Степан Петрович сумел подружиться с Вырубовой. Спиридович полагал, что он покорил фрейлину доскональным знанием всех интриг в высших сферах, а та рекомендовала его императрице как единственного специалиста, способного обеспечить безопасность Распутина.
Во время официального назначения Хвостова и Белецкого Распутин был в Покровском. Сразу после его возвращения в Петроград новоназначенные чиновники устроили для него торжественную «уху» на квартире князя Андроникова. «Старец» не преминул напомнить Хвостову о прежнем холодном приеме. Белецкий показал на следствии, что «из разговоров за столом мне стало ясно, что наши назначения Распутину были известны и что он против нас ничего теперь не имеет, но что он, видимо, хотел, чтобы мы получили назначения из его рук».
Хвостов на следствии уверял, что виделся с Распутиным не более двух раз и вообще «старец», дескать, покровительствовал Белецкому, а с ним, Хвостовым, оставался во враждебных отношениях. Однако Белецкий подробно описал регулярные встречи министра с Распутиным.
Хвостов и Белецкий пытались купить «старца» с помощью дорогих подарков и ежемесячных выплат 3000 рублей из секретного фонда. Распутин первые месяцы деньги брал, но при этом подлаживаться под «толстопузого», как он называл Хвостова, не стал.
А.И. Спиридович вспоминал, как Хвостов признавался ему: «Я ведь… человек без задерживающих центров. Мне ведь решительно все равно, ехать ли с Гришкой в публичный дом или его с буфера под поезд сбросить…» Я не верил ни своим глазам, ни своим ушам. Казалось, что этот упитанный, розовый с задорными веселыми глазами толстяк был не министр, а какой то бандит с большой дороги».
Считая Хвостова и Белецкого своими ставленниками, Распутин посылал им множество записок с просьбами и рекомендациями. Белецкий вспоминал, что к нему обращались за помощью женщины, изнасилованные в квартире Распутина, а товарищ министра мог только посоветовать им поскорее покинуть Петроград.
Белецкий вызвал в столицу полковника М.С. Комиссарова, которого Джунковский назначил начальником жандармского управления в богом забытую Вятку. Михаил Степанович Комиссаров в 1904–1909 годах был главой секретного отделения по наблюдению за иностранными посольствами и военными агентами. Он рассказывал Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства: «В распоряжении контрразведчиков оказалось 12 шифров – американский, китайский, бельгийский и др.… Китайский шифр представлял собой 6 томов, американский – очень толстую книгу… Все иностранные сношения контролировались». Все документы, получаемые от агентов, доставлялись ночью к Комиссарову, жившему в конспиративной квартире под именем иностранного подданного. Там их фотографировали и наутро уносили в Департамент полиции, поскольку Комиссаров опасался внезапного обыска по требованию какого-либо посольства. По линии МВД императору ежедневно посылались один-два доклада на основании контролируемой переписки. Так, известно, что во время заключения Портсмутского мира отделение Комиссарова узнавало американские условия раньше, чем посол США в Санкт-Петербурге.
Белецкий выхлопотал опальному полковнику перевод в столицу помощником начальника Петроградского охранного отделения, поручив ему наблюдение за Распутиным и его охрану.
В семье Распутина Комиссаров вскоре стал своим человеком, и домочадцы любовно называли его «наш полковник». Распутину, который, по своему обыкновению, заговорил с новым человеком о божественном, Комиссаров предложил бросить эту скучную канитель, а лучше выпить. Такой подход Распутину понравился. В этом отношении Комиссаров, которого по прежней службе в столице знали все владельцы злачных мест, был настоящей находкой. Белецкий договорился с градоначальником, что в наиболее известных ресторанах для Распутина и его компании будут отведены отдельные кабинеты. А для конспиративных встреч с Хвостовым и Белецким наняли подходящее помещение в переулке, выходившем на Фонтанку.
20 января 1916 года царь записал в дневнике: «После чая принял толстого Хвостова. Обедали одни. Григорий посидел с нами часок». Ясно, что Распутин был царю ближе, чем Хвостов.
Император виделся с Распутиным также 26 января, 24 февраля и 23 апреля. Следующая встреча произошла только 21 октября, так как в связи с начавшимся наступлением войск Юго-Западного фронта и последующим вступлением в войну Румынии Николай находился в Ставке. В этот день он записал в дневнике: «Около 10 ч. поехал к Ане – видел Григория; пили вместе чай». Точно так же 26 ноября «вечером сидели у Ани с Григорием до 11 час.».
2 декабря Николай записал: «Вечер провели у Ани в беседе с Григорием». Император не знал, что эта встреча – последняя.
Для охраны Распутина, кроме филеров Петербургского охранного отделения, Комиссаров подобрал отряд из доверенных полицейских чинов. В Царском Селе считали, что жандармы будут охранять Распутина. Однако Хвостов уже собрался ликвидировать «старца». Он открыто говорил Комиссарову о необходимости физического устранения Распутина, но Михаил Степанович не рискнул организовать покушение, понимая, что потом всю ответственность все равно свалят на него как не обеспечившего охрану Распутина. По мнению Белецкого, министр хотел избавиться от компрометирующей зависимости от «старца», о которой все больше говорили в обществе.
Хвостов видел единственный выход в убийстве Распутина, после того как не смог уговорить его уехать из столицы в паломничество по святым местам. Белецкий советовал шефу использовать компромат на Распутина, в том числе с его оскорбительными высказываниями в адрес царской семьи. Товарищ министра вместе с полковником Комиссаровым и начальником Петербургского охранного отделения К.И. Глобачевым срочно подготовил для министра выписки из дневников наружного наблюдения. По утверждению Хвостова, эти материалы были переданы им Николаю II, но не возымели никакого действия. Белецкий же настаивал, что министр побоялся доложить царю компромат на Распутина.
Планируя покушение на Распутина, Хвостов поручил Белецкому общее руководство, а Комиссарову и его отряду непосредственное исполнение. Комиссаров счел эту авантюру слишком опасной для себя, поскольку, независимо от того, удалось бы покушение или провалилось, его неминуемо ждала бы позорная отставка.
После отказа организовать убийство Распутина и последовавшего за этим скандала в марте 1916 года Комиссаров был назначен градоначальником в Ростов-на-Дону. В августе того же года его уволили в почетную отставку в чине генерал-майора по артиллерии.
После Февральской революции Комиссаров был арестован, допрашивался Чрезвычайной следственной комиссией. В тюрьме Комиссаров познакомился с большевиками, попавшими туда после июльского выступления. Когда большевики были освобождены, они попросили заодно освободить и Комиссарова.
В 1920 году Комиссаров отправился в Германию, где выдавал себя за представителя генерала Врангеля и обманом получил от монархистов 100 000 марок. В 1922 году он работал в интересах советского правительства в Болгарии, где имел отношение к проведенным правительством Стамболийского арестам белоэмигрантов.
Комиссаров использовался заграничной резидентурой ГПУ для организации кампании по дезинформации и дискредитации монархического движения. После раскрытия белыми эмигрантами его неблаговидной роли Михаилу Степановичу пришлось уехать из Европы в Америку. Там он опубликовал в 1930 году мемуары. 20 октября 1933 года Комиссаров погиб в Чикаго, попав под трамвай. Не исключено, что в этом ему помог кто-то из советских агентов или, наоборот, из белоэмигрантов, узнавших об истинной роли Комиссарова. Отметим, что коллеги-жандармы характеризовали Михаила Степановича не слишком лестно: «Совершенно беспринципный человек, способный на что угодно, вплоть до убийства мешавшего ему по каким-либо причинам человека, пьяница, развратник, наглец и провокатор…» Эти характеристики Комиссаров вполне подтвердил, сыграв малопочтенную роль советского провокатора в среде русской эмиграции.
Но вернемся к планам покушения на Распутина. Белецкий предложил отравить мадеру – любимое вино Распутина. Комиссаров отправился в командировку в провинцию, привез оттуда несколько пузырьков «яда», сделанного из абсолютно безвредного порошка, позаимствованного полковником из аптечки своей супруги. Еще Комиссаров прочитал Хвостову обстоятельную лекцию о свойствах ядов, вычитанных из учебника фармакологии. Полковник заявил, что опробовал яд на кошке. Хвостов вызвал филера, заранее предупрежденного Комиссаровым, и подробно расспросил его: долго ли мучилась несчастная киска.
В конце концов Хвостов понял, что Комиссаров его обманул. Тогда Алексей Николаевич решил привлечь к организации покушения Иллиодора, находившегося в Норвегии. Связаться с ним Хвостов поручил газетному репортеру Борису Михайловичу Ржевскому-Раевскому, зачисленному по его просьбе платным агентом Департамента полиции. Игрок и мот по натуре, Ржевский был авантюристом и отличался чрезвычайной болтливостью. Он рассказал своей любовнице и знакомым игрокам, что едет с важной миссией в Норвегию. Не успев отъехать несколько верст от Петербурга, Ржевский затеял скандал с пассажирами и был задержан полицией. А жандарму, разбиравшему инцидент, он представился чиновником особых поручений при министре внутренних дел. Разумеется, его миссия тем самым была провалена. Заметим, что кончил Ржевский-Раевский плохо. Он был зарезан в Одессе уголовниками в феврале 1919 года. Осталось неизвестно, то ли он действовал там как агент ЧК, то ли самостоятельно пытался провернуть какую-то авантюру.
Между тем Белецкий решил кинуть своего шефа и перейти на сторону премьер-министра Бориса Владимировича Штюрмера, получившего свое назначение в начале 1916 года с помощью Распутина. На допросе Степан Петрович признался: «… Я хорошо понимал, что Б.В. Штюрмер не примирится с ролью премьера без реальной власти и, как ближайший и любимый сотрудник Плеве, знавший, какими тайниками осведомленности и полнотой власти владеет министр внутренних дел, бесспорно, приложит все усилия к получению еще и портфеля министра внутренних дел. Поэтому я, предвидя борьбу Штюрмера с А.Н. Хвостовым и, оценивши соотношение сил, видел перевес на стороне Штюрмера».
Поэтому Белецкий распорядился арестовать Ржевского-Раевского сразу после его возвращения в Россию. Было установлено, что по распоряжению министра в обход действовавших на военный период правил журналисту выдали крупную сумму в валюте. В квартире Ржевского нашли его письмо Хвостову, которое внесли в протокол. Это прямо компрометировало министра, и Хвостов искренне возмутился: «… Что должны жандармы сделать, найдя письмо, запечатанное на имя шефа жандармов? В зубах они должны доставить его немедленно шефу жандармов, как реликвию оберечь его, а они письмо это вскрыли и приобщили его к делу».
Ржевский признался, что договорился с Иллиодором об организации покушения на Распутина. Предполагалось заманить «старца» на свидание с красивой дамой (на эту роль Ржевский прочил свою любовницу), а потом увезти его тело на автомобиле и сбросить его в прорубь на Неве. Убийство должны были совершить пять фанатичных последователей Иллиодора из Царицына. Телеграмма Иллиодора «братья согласны» была перехвачена полицией. Именно по такой схеме осуществили в конце концов убийство Распутина Юсупов, Пуришкевич и компания.
Хвостов, оправдываясь, утверждал, что Ржевский всего лишь должен был выкупить у Иллиодора – Труфанова рукопись книги «Святой черт» или хотя бы задержать ее публикацию до конца войны. Все остальное, дескать, сочинил Белецкий в попытке свалить министра. Он будто бы запутал и запугал Ржевского и выбил из него нужные показания. Хвостов утверждал, будто распутинское окружение стремилось сместить его, чтобы иметь послушного себе министра внутренних дел. Руднев отмечал: «Года за полтора до переворота 1917 г. известный бывший монах Иллиодор (Труфанов), о котором было уже выше упомянуто, прислал в Петроград из Христиании свою жену с поручением предложить царской семье купить у него в рукописи написанную им книгу, выпущенную под названием «Святой черт», где он описывает отношения Распутина к царской семье, набрасывая на эти отношения тень скабрезности. Этим вопросом заинтересовался Департамент полиции и на свой страх и риск вступил в переговоры с женой Иллиодора о приобретении этой книги, за которую Иллиодор просил, насколько помню, 60 999 рублей. В конце концов дело это было представлено на усмотрение императрицы Александры Федоровны, которая с негодованием отвергла гнусное предложение Иллиодора, заявив, что «белое не сделаешь черным, а чистого человека не очернишь».
Бьюкенен так описывает эту историю: «Хвостов, как говорят, поссорился со своими прежними друзьями и, будучи человеком честолюбивым, захотел сыграть роль благодетеля народа, избавив Россию от Распутина. Для этого он послал тайного агента Ржевского в Христианию с поручением войти в сношения с бывшим монахом Иллиодором, который состоял некогда в дружбе с Распутиным, но в описываемое время был одним из его жесточайших врагов. По обсуждении вопроса во всех подробностях Иллиодор и Ржевский должны были убить Распутина и некоторых из его близких. Убийцы, как было условлено, должны были получить за свою услугу 60 000 руб. от министра внутренних дел. Заговор был раскрыт, прежде чем был приведен в исполнение, и Ржевский, арестованный на границе при возвращении в Россию, как говорят, во всем сознался. Верна ли эта история во всех деталях или нет, – во всяком случае остается фактом, что Распутин и Хвостов вступили между собой в борьбу, причем каждый из них старался всячески дискредитировать другого в глазах императора. В конце концов, Распутин выиграл игру, и Хвостов получил отставку».
По мнению Дж Бьюкенена, «в тесные сношения с царской семьей Распутин впервые вошел через госпожу Вырубову, дочь Танеева, начальника царской канцелярии. Разведясь после неудачного брака, госпожа Вырубова нашла утешение в религии; она сделалась неразлучной компаньонкой и доверенной царицы, отнесшейся к ней с участием. Одной из первых она почувствовала безусловное доверие к «старцу» и, как он предугадывал, оказалась бесценным союзником. Она постоянно поддерживала в царице стремление пользоваться его советами, служа посредником между ними, спрашивая его обо всем, переписываясь с ним во время его кратких поездок в Сибирь. Она была полезна и тем, что передавала царице все, что говорили и думали высокопоставленные лица, и с целью вызвать их на высказывание их политических взглядов она говорила, что советуется с ними по поручению Их Величеств. Слишком ограниченная, чтоб иметь собственное мнение о людях и вещах, она сделалась бессознательным орудием в руках Распутина и тех, с которыми он имел дело. Я ее не любил и не доверял и редко виделся с нею.
Действительная роль Распутина при дворе еще во многом покрыта тайной. Его влияние на царя не было так велико, как на царицу, и касалось больше вопросов религиозного и церковного характера, чем политических. Он главным образом старался устроить на важных постах православной церкви своих друзей и приверженцев и разжаловать тех священников, которые осмеливались говорить с ним не особенно почтительно. Благодаря его протекции в Тобольск был назначен епископом Варнава, один из самых несимпатичных друзей его детства, необразованный мужик, а немного спустя в Петроград был назначен митрополитом Питирим, человек весьма сомнительной нравственности.
Постепенно, однако, он начал играть роль и в политическом отношении. Он был в интимных отношениях с некоторыми очень реакционными министрами, которые в одно и то же время были его покровителями и клиентами. Несколько слов на клочке бумаги достаточно было, чтоб добиться от министров удовлетворения просьб его протеже. С другой стороны, в своих разговорах с царицей и Вырубовой он защищал то, что нужно было министрам, или хлопотал о назначении на то или иное вакантное место министра своего реакционного друга. Этим он косвенно влиял на царя в выборе министров, а следовательно, и в направлении политики. С тех пор, как царь взял на себя верховное командование и царица сделалась всемогущей, это стало еще более обычным явлением».
Книга обосновавшегося к тому времени в США Сергея Труфанова «Святой черт» о Григории Распутине вышла в 1917 году. Проверка содержания книги в Чрезвычайной следственной комиссии показала, что она была наполнена вымыслом: множество телеграмм, приводившихся Труфановым, никогда в действительности посылаемы не были.
Распутин был поражен открывшимся заговором. «Вот видишь – моя рука, – говорил он своему другу, – вот эту руку целовал министр, и он хочет меня убить». Хвостов спешно сместил Белецкого, предложив ему пост иркутского генерал-губернатора. Министр пытался уверить Распутина в своей преданности. Арон Симанович писал о маневрах Хвостова: «Он старался всю ответственность свалить на Белецкого и Ржевского; между тем Распутин уже успел ознакомить царя с действительным положением этих дел. Он делал вид, что верит Хвостову, и последний был уже убежден в своей победе». 3 марта 1916 года Алексей Николаевич совершенно неожиданно для себя получил указ об отставке. Во избежание скандала было решено не привлекать к уголовной ответственности Ржевского, которого в административном порядке выслали в Сибирь.
Белецкий так и не доехал до нового места службы, и назначение в Иркутск было отменено. Это, кстати сказать, по сути погубило его. Если бы Степан Петрович встретил Февральскую революцию в Иркутске, а не в Петрограде, у него было бы гораздо больше шансов не быть арестованным и не попасть позднее в руки большевиков, которые его и расстреляли вместе с Хвостовым, чтобы обоим не было обидно. 7 марта 1916 года Белецкий дал интервью корреспонденту «Биржевых ведомостей», где достаточно прозрачно изложил историю с покушением на Распутина, хотя и не назвал имен. В заключение Белецкий подчеркнул принципиальные расхождения с Хвостовым: «Я понимаю борьбу с революцией, с врагами строя, но борьбу честную, грудь с грудью. Они нас взрывают, мы их судим и караем. Но нападение из-за угла, но возвращение к временам Венеции с ее наемными убийцами должны не укрепить, а расшатать и погубить государственность».
Существует и другая версия, согласно которой по-настоящему убить Распутина хотел только Хвостов, а Белецкий, наоборот, в этой интриге играл на стороне Распутина и лишь имитировал подготовку покушения на Распутина, чтобы в результате его разоблачения свалить Хвостова и самому занять его место. Этой версии, в частности, придерживался следователь В.М. Руднев. Он писал: «Признавая на основании всего следственного материала несомненно его большое влияние на царскую семью, этот же следственный материал приводит к несомненному же заключению, что источником влияния Распутина при дворе была наличность высокого религиозного настроения их величеств и вместе с тем их искреннего убеждения в святости Распутина, единственного, действительного предстателя и молитвенника за государя, его семью и Россию перед Богом. Причем наличность этой святости усматривалась царской семьей в отдельных случаях в исключительном воздействии Распутина на психику приближенных ко дворцу лиц, как, например, о чем указано выше, приведение в сознание г. Вырубовой, затем благотворное влияние на здоровье наследника и ряд удачных предсказаний, при этом, конечно, указанное воздействие на психику должно быть объяснено наличностью необыкновенной гипнотической силы Распутина, а верность предсказаний – всесторонним знанием им условий придворной жизни и его большим практическим умом.
Этим влиянием Распутина на царскую семью старались, конечно, пользоваться ловкие люди, способствуя тем самым развитию в нем низких инстинктов. Особенно ярко это сказалось в деятельности бывшего министра внутренних дел А.Н. Хвостова и директора Департамента полиции Белецкого, которые, чтобы упрочить свое положение при дворе, вошли в соглашение с Распутиным и предложили ему такие условия: выдавать из секретного фонда Департамента полиции ежемесячно по 3000 рублей в месяц и единовременные пособия в различных суммах по мере надобности за то, чтобы Распутин проводил при дворе тех кандидатов, которых они будут указывать на желательные для них посты. Распутин согласился и действительно первые два-три месяца выполнял принятые на себя обязательства, но затем, убедившись, что такое соглашение для него невыгодно, как значительно сокращавшее круг его «клиентуры», он, не предупреждая об этом Хвостова и Белецкого, стал действовать самостоятельно на свой страх и риск. Хвостов, удостоверившись в неискренности Распутина и опасаясь, что в конце концов Распутин может начать действовать против него, решил открыто вступить с ним в борьбу, учитывая, с одной стороны, доброе к себе расположение царской семьи, а с другой – рассчитывая на содействие Государственной думы, членом которой он был и которая относилась к Распутину с крайней ненавистью. При создавшемся положении вещей в очень тяжелом положении оказался Белецкий, не веривший в обаяние и мощь Хвостова при дворе, а наоборот, надлежаще расценивавший исключительное обаяние Распутина на царскую семью. После недолгого раздумья Белецкий решил изменить своему начальнику и покровителю Хвостову, перейдя всецело на сторону Распутина. Заняв такую позицию, Белецкий, выражаясь языком Распутина, поставил себе целью – «свалить министра Хвостова». В конечном результате борьбы Распутина и Белецкого против Хвостова и явился так много нашумевший в газетах пресловутый заговор на жизнь «старца». Инсценировка этого заговора была организована Белецким следующим образом. Он привлек для этой цели совершенно опустившегося в нравственном отношении, «бывшего человека», инженера Гейне, содержателя игорных притонов в Петрограде, и тайно командировал его в Христианию, также к «бывшему человеку» расстриге-монаху, известному Иллиодору – Сергею Труфанову, бывшему прежде другом Распутина. Результатом этой поездки была посылка ряда телеграмм из Христиании к Гейне в Петроград за подписью Иллиодора, в которых очень прозрачно говорилось о будто бы готовившемся ими покушении на жизнь Распутина. Так, например, в одной из телеграмм Иллиодора к Гейне говорилось почти дословно следующее: «Наняты 40 человек, ждут, ропщут, переведите 39 999». Все эти телеграммы, как поступавшие из нейтральной страны во время войны, до выдачи их адресатам в копиях сообщались в Департамент полиции, но затем без надлежащего обследования, как то полагалось согласно законам военного времени, прямо вручались инженеру Гейне. Наконец в один прекрасный день Гейне, имея в руках эти телеграммы, является в виде раскаявшегося грешника в приемную Распутина и, представляя доказательства наличности заговора принесенными с собой телеграммами, чистосердечно сознается «старцу», что участвовал в заговоре на его жизнь, передает все подробности этого заговора и кончает заявлением, что во главе его стоит министр внутренних дел А. Н. Хвостов.
Все эти данные были сообщены Распутиным царской семье и повлекли за собой отставку Хвостова. Как подробность инсценировки этого заговора интересен следующий факт: в телеграммах, поступавших к Гейне из Христиании, помещался ряд лиц, проживавших в Царицыне и входивших будто бы в сношения с Иллиодором и даже приезжавших к нему в Христианию для осуществления заговора. Однако произведенное по сему поводу, по горячим же следам, расследование через жандармскую полицию не только не подтвердило правдивости этих указаний, но с полной очевидностью показало, что поименованные лица из Царицына никуда не уезжали, как о том свидетельствовали акты осмотра домовых книг и других документов.
Следует заметить, что А.Н. Хвостов был лично очень ценим и уважаем государем, а в особенности Императрицей, которые, по свидетельским показаниям личностей, близко стоявших ко двору, считали его религиозно-нравственным и в высшей степени преданным царской семье и России, однако эпизод показывает, насколько Хвостов прежде всего заботился и оберегал свои личные интересы: однажды он пригласил к себе жандармского генерала Комиссарова и предложил ему немедленно, переодевшись в штатское, поехать к Распутину и привезти его к митрополиту Питириму, что тот и исполнил. Исполняя поручение Хвостова, Комиссаров вместе с Распутиным прошел в покои Питирима, где в одной из комнат их встретил служка Питирима, который, приняв их, удалился во внутренние покои с докладом к Его Высокопреосвященству. Вскоре после этого в ту же комнату вошел сам Питирим, и здесь, когда ему Распутин представил генерала Комиссарова, последний заметил, как Питириму было неприятно на этот раз появление в его покоях жандармского генерала. Тем не менее Питирим пригласил их следовать за собой, и когда они вошли в гостиную, то увидели здесь сидевшего на диване Хвостова. При виде Распутина Хвостов стал нервно смеяться и переговариваться с Питиримом, а затем, пробыв недолгое время, попросил Комиссарова сопровождать себя домой. Комиссаров, оказавшись в крайне неловком положении, совершенно не понимал происшедшего. Проезжая в автомобиле, Хвостов спросил Комиссарова: «Вы что-нибудь, генерал, понимаете?» И получив отрицательный ответ, заявил: «Знаем теперь, в каких отношениях состоит Питирим с Распутиным, а ведь когда вы с ним приехали в покои митрополита и служка доложил ему о вашем приезде, то этот человек, не имеющий, по его словам, ничего общего с Распутиным, сказал мне: «Разрешите отлучиться на несколько минут, так как ко мне приехал именитый грузин», и теперь мы знаем, какие грузины ездят к Вашему Преосвященству». Этот эпизод мне стал известен из допроса генерала Комиссарова».
Нам версия В.М. Руднева кажется все-таки маловероятной. Белецкий был слишком опытным чиновником, чтобы не понимать: в данном случае с падением Хвостова неизбежно и его собственное падение из-за причастности к подготовке покушения на Распутина. Ведь общественности невозможно было бы доказать, что товарищ министра всего лишь имитировал покушение, чтобы свалить своего начальника. А вот Чрезвычайную следственную комиссию важно было убедить в том, что в реальности он, Белецкий, никакого убийства Распутина не готовил, а потому ни в какой уголовщине не замешан. И Руднев, как кажется, ему поверил.
И уж конечно Сергей Труфанов ни в какой инсценировке покушения на Распутина участвовать бы не стал. Он хотел смерти своего врага всерьез. Просто покушение было плохо подготовлено, привлекать к его подготовке пришлось авантюриста Ржевского, который все благополучно завалил. Но, с другой стороны, нельзя же было привлекать к такому делу профессиональных полицейских. Во-первых, вполне могли отказаться, поскольку в должностные обязанности полицейских, равно как и жандармов, не входило убийство «старцев». Во-вторых, в этом случае возрастал риск утечки информации императорскому двору. Вот и пришлось прибегать к услугам лиц с сомнительной репутацией, в итоге проваливших дело. Между прочим, дилетанты Феликс Юсупов, Владимир Пуришкевич и великий князь Дмитрий Павлович в конечном счете сработали куда более результативно, хотя толком замести следы не сумели, должно быть, по неопытности.
По заключению Руднева, «из всех государственных деятелей Хвостов был ближе всех к Распутину, что же касается до столь нашумевших отношений его со Штюрмером, то в действительности отношения эти не выходили из области обмена любезностями: Штюрмер, считаясь с влиянием Распутина, исполнял его просьбы относительно устройства отдельных лиц, посылал Распутину иногда фрукты, вино и закуски, но данных о влиянии Распутина на направление внешней политики Штюрмера следствием не было добыто решительно никаких.
Не больше была связь с Распутиным и у министра внутренних дел Протопопова, которого Распутин почему-то называл «Калинин», хотя надо сказать, что Распутин относился к Протопопову с большей симпатией и всячески старался защищать его, хвалить и выговаривать пред государем в тех случаях, когда почему-либо положение Протопопова колебалось. Распутин делал это почти всегда в отсутствие государя из Царского Села путем предсказаний императрице, имевших характер изречений Пифии, где сначала говорилось о других и затем уже переходилось к восхвалению личности Протопопова, как преданного и верного царской семье человека. Подобное отношение Распутина к Протопопову создавало для последнего и благоприятное отношение со стороны императрицы. При осмотре бумаг Протопопова было найдено несколько типичных писем Распутина, начинавшихся словами: «Милый, дорогой», но всегда говоривших только о каких-либо интересах частных лиц, за которых Распутин хлопотал. Среди бумаг Протопопова, так же как и среди бумаг всех остальных высокопоставленных лиц, не было найдено ни одного документа, указывавшего на влияние Распутина на внешнюю или внутреннюю политику.
Протопопов отличался, можно сказать, удивительной слабостью воли, хотя всю свою длинную карьеру до министра внутренних дел проходил в качестве выборного лица разных общественных групп, вплоть до должности товарища председателя Государственной думы. Так как периодической печатью Протопопову приписывалась жестокая попытка подавления народных волнений в первые дни революции, якобы выразившаяся в установке на крышах домов пулеметов для расстрела безоружных толп манифестантов, то на предварительном следствии на это обстоятельство было обращено особое внимание председателем комиссии, присяжным поверенным Муравьевым, поручившим обследование этих событий специальному следователю, Ювжику-Компанейцу, установившему путем допроса нескольких сот лиц и проверкой отобранных войсками пулеметов, найденных на улицах Петрограда в первые дни революции, что все эти пулеметы принадлежали войсковым частям и что ни одного полицейского пулемета не было не только на крышах домов, но и на улицах, причем вообще никаких пулеметов на крышах домов не стояло, кроме ограниченного числа пулеметов, поставленных с самого начала войны на некоторых высоких домах для защиты от налета неприятельских воздушных машин. Вообще нужно сказать, что в критические дни февраля 1917 года Протопопов проявил полную нераспорядительность и с точки зрения действовавшего закона преступную слабость».
В этом-то и заключалось трагическое влияние распутинщины на судьбу России. Благодаря протекции Григория Ефимовича назначения на государственные посты получали лица, хотя и преданные престолу, но неспособные справиться со своими обязанностями, предотвратить военные поражения и революцию. Впрочем, если бы Распутина не было и на постах премьер-министра и министра внутренних дел оказались бы люди более соответствующие своим обязанностям, вряд ли бы им удалось предотвратить военное поражение России в Первой мировой войне и революцию. Слишком отсталыми и неспособными справиться с вызовами, брошенными войной, оказались экономика и политическая система России в сравнении с другими великими державами. Может быть, какие-то шансы благополучно вывести страну из войны, не останавливаясь даже перед сепаратным миром, были бы у гениев калибра Бисмарка или Талейрана. Но к 1917 году таких политиков в России уже не было. Последним из тех, кто мог бы еще предотвратить катастрофу, был Витте. Но он давно уже находился в опале, в том числе из-за своей прогерманской позиции, и даже с помощью Распутина не смог вернуться к власти. К тому же он умер еще в 1915 году.
Иногда утверждают, будто царская чета обсуждала с Распутиным лишь религиозные вопросы и здоровье наследника. Однако переписка Николая и Александры показывает, что в поле зрения их общения с Распутиным был гораздо более широкий круг вопросов. Так, 4 декабря 1916 года Александра Федоровна писала императору: «Но Господь, который весь любовь и милосердие, помог, и наступил уже поворот к лучшему. Еще немного терпенья и глубочайшей веры в молитвы и помощь нашего Друга (так супруги именовали в переписке Распутина. –
5 декабря царица убеждала царя: «Милый, верь мне, тебе следует слушаться советов нашего Друга. Он так горячо денно и нощно молится за тебя. Он охранял тебя там, где ты был, только Он, – как я в том глубоко убеждена и в чем мне удалось убедить Эллу, – и так будет и впредь – и тогда все будет хорошо. В «Les Amis de Dieux» один из божьих старцев говорит, что страна, где божий человек помогает повелителю, никогда не погибнет. Это верно – только нужно слушаться, доверять и спрашивать совета – не думать, что Он чего-нибудь не знает. Бог все Ему открывает. Вот почему люди, которые не постигают Его души, так восхищаются Его удивительным умом – способным все понимать. И когда Он благословляет какое-нибудь начинание – оно удается, и если Он рекомендует людей, то можно быть уверенным, что они хорошие люди. Если же они впоследствии меняются, то это уж не Его вина – но Он меньше ошибается в людях, нежели мы – у Него жизн. опыт, благословенный богом. Он умоляет, чтобы скорее сменили Макарова (министра юстиции. Уже после смерти Распутина, 20 декабря, он был уволен. –
9 декабря императрица передавала совет «старца» распустить Думу и не отправлять в отставку Протопопова: «Наш Друг и Калинин (так называл Распутин Протопопова. –
10 декабря Александра Федоровна писала: «На деле Мануйлова п р о ш у тебя надписать «прекратить дело» и переслать его министру юстиции. Батюшин, в руках которого находилось все это дело, теперь сам явился к А. и просил о прекращении этого дела, так как он, наконец, убедился, что это грязная история, поднятая с целью повредить нашему Другу, Питириму и др., и во всем этом виноват толстый Хвостов. Ген. Алекс(еев) узнал об этом после от Батюшина. Иначе – через несколько дней начинается следствие – могут снова подняться весьма неприятные разговоры, и снова повторится этот ужасный прошлогодний скандал. Хвостов на днях, при посторонних, сказал, что он сожалеет о том что «чику» не удалось прикончить нашего Друга. И его, увы, увы, не лишили придворного мундира! – Так вот, пожалуйста, сейчас же, не откладывая, отошли дело Ман(уйлова) Макарову, – иначе будет поздно.
Милый, не уволишь ли ты поскорее Мак(арова) и не возьмешь ли Добровольского? Мак(аров) действительно враг (мой безусловно, а потому и твой), не обращай внимания на протесты Трепова…
Прилагаю письмо от Сухомлинова к нашему Другу. Пожалуйста, прочти его, так как он в нем дает исчерпывающие разъяснения относительно своего дела, которое ты должен вытребовать отсюда, чтоб все это не попало в Государственный Совет, иначе бедного Сухомлинова нельзя будет спасти».
15 декабря Александра Федоровна писала: «Как могу я быть покойной, когда Тр(епов) приезжает к тебе? Ведь ему удается внушать тебе неправильные решения! Только бы удалось найти ему преемника! Но многие говорят, что раз Мак(арова) сменят, его положение, в общем, улучшится. Видишь, как он держится за Макарова (которого я продолжаю считать лживым по отношению к нам) и хочет, чтобы он был во главе Гос. Сов.! – Это уж слишком! Назначь решительного (сурового) Щегл(овитова). Он подходящий человек для этого места, он не допустит беспорядков и гнусностей. Я тебе верну бумаги завтра, когда хорошенько просмотрю их. Очень благодарю тебя (также и от имени Гр.) за Мануйлова. Подумай, милый Малама сказал вчера в 5 часов, что от тебя не было бумаги (курьер приехал сегодня рано утром), а потому я должна была телеграфировать. Из этого хотели сделать целую историю, примешав туда разные имена (просто из грязных побуждений), и многие собирались присутствовать на суде. Еще раз спасибо, дорогой. Наш Друг был у нее – я не выходила из дома. Он уже давным-давно не выходит из дому, ходит только сюда. Но вчера Он гулял по улицам с Муней к Казанскому собору и Исаакиевскому, и ни одного неприятного взгляда, все спокойны. Он говорит, что через 3 или 4 дня дела в Румынии поправятся, и все пойдет лучше. – Как хорош твой приказ – только что прочитала его с глубочайшим волнением! Бог да поможет и благословит тебя, дорогой мой!»
Легко убедиться, что советы Распутина касаются вполне земных дел: назначение министров, прекращения процесса против Манасевича-Мануйлова и даже положения на румынском фронте. Ходили упорные слухи, что в окружении Распутина полно германских шпионов, которым он разбалтывает получаемую от царской четы секретную военную и политическую информацию. Правда, эти слухи вряд ли соответствовали действительности. Согласно послевоенным мемуарам руководителей германских и австрийских спецслужб, они не имели никаких агентов в окружении «старца» и вообще не имели сколько-нибудь серьезных агентов в Петрограде.
Дело Манасевича-Мануйлова, о котором упоминается в письмах императрицы, возникло из-за близости этого журналиста к премьеру Штюрмеру и к Распутину. Председатель Совета министров Борис Владимирович Штюрмер, занявший также пост министра внутренних дел, имел репутацию ставленника Распутина. В дневниках наружного наблюдения за «старцем» фиксировались тайные встречи между ними. Штюрмер приблизил к себе журналиста Ивана Федоровича Манасевича-Мануйлова, который ранее был уволен из МВД по обвинению в финансовых махинациях.
При первой встрече Распутин, по словам Манасевича, сказал ему: «Вот пока ты там сидел на замке, Протопопов назначен, теперь Россия здесь держится (показывает на руку)». «Старец» также добавил: «Мы ошиблись на толстопузом (он так называл Хвостова А.Н.), потому что он только из этих дураков правых. Я тебе говорю, все правые дураки. Вот теперь мы взяли между правыми и левыми – Протопопова».
Манасевич-Мануйлов был пойман с поличным, когда директор Соединенного банка граф Владимир Сергеевич Татищев и министр внутренних дел Александр Алексеевич Хвостов выдали ему взятку помеченными купюрами за предполагаемое содействие в прекращении будто бы начатого против банка расследования. Хвостов тотчас, 16 сентября 1916 года, был отправлен в отставку по настоянию Штюрмера. В декабре 1916 года дело Манасевича-Мануйлова, которое уже слушалось в суде с участием присяжных заседателей, по высочайшему повелению было прекращено министром юстиции Добровольским, что было небывалым случаем в судебной практике того времени. Тем не менее, на повторном процессе 13–18 февраля 1917 года, уже после смерти Распутина, Петроградским окружным судом Манасевич-Мануйлов был приговорен по обвинению в мошенничестве и приговорен к полутора годам тюрьмы с лишением всех прав состояния. Через 10 дней его освободила Февральская революция. Но в 1918 году Ивана Федоровича все-таки расстреляли большевики.