– Вы разве в музее живете?
– Нет. Это – мой дом. – И он показал на свой дом подбородком.
– Родители ваши, наверное, волнуются.
– Чего волноваться? Приду.
– Они вам свободу дают, не стесняют?
– Но я же не маленький! – Он покраснел. – Боятся за девочек, я же не девочка.
– Теперь уж не знаю, как сяду за руль, – вздохнула она.
– Я тоже хотел бы машину водить, – сказал он вдруг искренне. – Но у нас нет. И папе, наверное, это не нужно. Ему на работу – два шага отсюда.
– Раз я проводила вас, так я пойду? – спросила она. – Вы ведь правда в порядке?
Он чуть не заплакал.
– Конечно. Хотите, я вас провожу? Не хотите?
Она улыбнулась.
– Вам нужно домой. Но будет минутка, звоните мне, ладно?
И он записал телефон на ладони. В Марининой сумочке был карандаш.
Ночью он ворочался и стонал так громко, что бабушка вышла из своей комнаты и пощупала у него лоб.
– Алеша, ты хочешь попить?
– Я вас провожу, – прошептал ее внук. – Вы только не бойтесь, здесь близко, два шага.
Глаза его были закрыты, лоб мокрый.
– Ну, вот! «Провожу»! А кого?
Она огорченно вернулась к себе, уснуть не смогла. Лежала, смотрела во тьму, и лицо негодника Саши белело во тьме и губы тянулись к ней – поцеловать.
Глава шестая
Марина
Простившись с мальчиком, она поймала такси и через пятнадцать минут оказалась дома рядом со станцией «Аэропорт». На столе белела записка: «Нона Георгиевна не хотела кушать. Настроение нехорошее. Лекарства все выпила. Подмыла ее и протерла. Марина, ты где? Приду завтра в восемь. Агата».
Она вошла в теткину комнату. Там пахло духами, но больше всего пахло теткиным телом. Запах этого тела, которое Агата каждый день мыла, скребла, как скребут лошадь, заворачивала в махровые простыни и спрыскивала духами, преследовал Марину даже на улице. Оно пахло скисшим слегка молоком, а в теплый день, изредка, – мясом, сырым, немного уже полежавшим на солнце.
У Ноны Георгиевны не было никого, кроме Марины, и у Марины не было никого, кроме Ноны Георгиевны. Мама умерла в Ереване в восемьдесят восьмом, и вскоре за маминой смертью настал конец света. Сначала разверзлась земля, а потом пошел брат на брата, сосед на соседа, окрасились кровью и небо, и реки, и семьи скитались без крова и пищи. Марине тогда было только пятнадцать.
Похожая на остроносую птицу, прилетела Нона Георгиевна и забрала Марину в Москву. Месяца два пришлось приноравливаться к тому строгому распорядку, которому ее тетка следовала с юности. Квартира была, может быть, и роскошной, но чинной и строгой, и роскошь ее скрывалась за строгостью. Паркет устилали ковры, на стенах висели картины, но не было ни украшений, ни свечек, ни даже цветов. Простота и достоинство. Нона Георгиевна, искусствовед и член Российской академии художеств, отвела Марине свой – бывший теперь – кабинет. Готовила и убирала приходящая домработница, сама уже старая и величавая, с огромным бордовым пучком на затылке, – Агата. Десятый Марина закончила здесь, но что делать дальше, не знала. Нона Георгиевна видела, что ей нужно дать передышку. Марина все время кричала во сне, звала к себе маму и плакала. Тетка не сомневалась, что из девочки должен выйти хороший врач, поскольку она была мягкой, отзывчивой и, кажется, нелегкомысленной. Необязательно было поступать в медицинский сразу после окончания школы. После того, что она пережила, занятия в таком институте были бы непосильной нагрузкой, но нужно готовиться. Неторопливо и целенаправленно. Нона Георгиевна, живущая целенаправленно с юности, нашла репетиторов, стали готовиться. При этом она объяснила Марине, что нужно работать, не спать до двенадцати. Марина пошла санитаркой в большую, известную всем москвичам как элитную, литфондовскую поликлинику. Работала там с десяти до пяти. В шесть на своей машине возвращалась домой Нона Георгиевна в длинной и легкой норковой шубке. Лицо ее было надменным, а веки – сиреневые с серебром. Нос птичий напудрен, и пудра блестела от мелких снежинок, которые мягко слетались на это лицо, пока она быстрой балетной походкой шла от гаража до подъезда.
Встречали втроем Новый год: Агата, Марина и Нона Георгиевна. А на следующий день, первого января, когда жизнь медленно восстанавливалась, и были закрыты торговые центры, и дети вели из гостей своих пьяных, смеющихся, в рвоте и вате, родителей, Нону Георгиевну ударил инсульт. Она в узких строгих очках, в серой кофте, сидела в столовой и что-то писала, а этот проклятый инсульт, как разбойник, набросился сзади и все опрокинул: и стройную женщину вместе со стулом, и книгу, и лампу. И стало темно.
С этого дня в их доме поселилась болезнь. Поселилась устойчиво, нагло, как дальняя родственница из провинции поселяется у столичных стариков, которые терпят ее и боятся, в то время как та уже и прописала в квартире двух дочек своих вместе с внуками и ждет только смерти и деда, и бабки, каковая позволит ей сделать ремонт и выбросить хлам стариковский в помойку.
Марина не сразу привыкла к тому, как все изменилось. Каждый раз у нее начинало колотиться сердце, когда эту недавно заносчивую и блестящую Нону Георгиевну Агата – с лицом скорбным, кротким и грустным – сажала на белый, в цветочках, горшок, и бедная Нона пищала, как птичка, поскольку уже не могла говорить. Тем более грустной была процедура, когда эти двое – Марина с Агатой – несли на руках из распаренной ванной завернутую в простыню инвалидку, и ножка ее в тусклых черных сосудах слегка задевала за чинную мебель. Все делалось молча, спокойно и буднично. Покорная робкая Нона Георгиевна лежала в сумеречной тишине своей комнаты, а в ясные теплые дни Агата возила ее подышать. Сажала в огромное кресло и скорбно выкатывала это кресло во двор. Жильцы элитного дома краснели и шаг ускоряли, завидев обеих. А Нона Георгиевна наблюдала за медленным ростом деревьев: вниманье, с каким зрачки ее вдруг упирались в какой-нибудь ствол и на нем застывали, могло быть достойным свидетельством этого.
В половине десятого Агата уходила домой, и ночь Марина проводила наедине с теткой. Нельзя сказать, что Нона Георгиевна ее особенно беспокоила, хотя Марина по два-три раза заходила к ней, сажала на тот же роскошный горшок, похожий почти на музейную вазу, потом выливала его содержимое, прозрачное, как у ребенка, и тетка опять засыпала беспечно. Вся жизнь была тихой и однообразной. И вдруг изменилась.
В поликлинике, где Марина по-прежнему работала санитаркой, к ней вдруг подошел невысокий и плотный, почти даже полный, хотя мускулистый, кудрявый, прищурившийся, темно-рыжий, представился Зверевым и удивился, что она трет шваброю лестницу.
– Да с вашей ли внешностью лестницы мыть? – сказал он и даже немного разгневался. – Я вам говорю это как режиссер.
Она неожиданно так растерялась, что вся покраснела. Он напоминал румяного и беззаботного фавна, особенно эта его голова: огромная, в бронзовых мощных спиралях. Глаза были желтыми, быстрыми. Взгляд выхватывал тело ее из одежды.
– Не лестницы мыть вам, а в фильмах сниматься!
– Но я не актриса, – сказала Марина.
– Лицо у вас есть. – Он на шаг отступил. – Лицо и фигура. А что еще нужно?
Она не нашла, чем ему возразить.
– Свободны сегодня? – спросил ее фавн.
– Свободна, – кивнула Марина.
Пошли в ЦДЛ, в ресторан, где сидели одни знаменитости. Позже других явился, весь в розовом, с желтою бабочкой на тощей от возраста шее, поэт, к которому сразу подсела блондинка, прося его что-нибудь спеть.
– Все свои, – сказала блондинка. – Гулять так гулять. Вы, Женя, поете не хуже Кобзона.
– А платят мне меньше, – заметил поэт, но все-таки спел два старинных романса.
На режиссера Зверева произвело очень хорошее впечатление то, что девушка отказалась от спиртного.
– У нас так не принято. Нам так нельзя, – сказала Марина
– Не принято как? – уточнил он, румяной и рыжей рукой скребя свою крепкую бороду.
– Армянская девушка пить не должна. Позор всей семье, – прошептала она.
– Ах, вот как! А как же купаться? На пляже? Что, тоже нельзя?
– Я в майке купаюсь, – сказала Марина. – А многие женщины в платьях. Так можно.
– Смешно, – улыбнулся он.
– Почему вам смешно?
– Пойдемте ко мне, я вам кофе сварю. А то здесь все пьют. Просто дикость одна! – Он поморщился.
В квартире Зверева, поблизости от метро «Таганская», все стены были увешаны пейзажами на тему зимы – то лес под покровом, пушистым и белым, то избы, покрытые сизой метелью, и отблеск лучины, и месяц в далеком, искрящемся небе, то баба простая – в лаптях, с коромыслом – несет себе воду по узкой тропинке, протоптанной утром лаптями соседок, не остановивших вниманья художника.
– Глядите, – сказал режиссер, обнимая Марину за нежные девичьи плечи. – Любимая тема: Россия, зима. Все деньги уходят на эти полотна. Закончу в тюрьме. Долговой, разумеется.
Забили часы, и Марина опомнилась.
– Ой, что же я! Тетя одна!
– Э, нет, не годится! Что тетя? Я вас не пущу!
– Но у нас так не принято, – опять сказала она, опуская ресницы.
Он вдруг обхватил ее крепко за талию. Марина вцепилась в горячую бороду и дернула так, что он крякнул от боли.
– Нельзя так! – сказала она совсем тихо. – Зачем же так делать? Нехорошо.
В мозгу его, много познавшего разных пастушек, и нимф, и солисток балета, и даже трех летчиц и двух космонавток, сама собой вспыхнула схема захвата.
– Марина! Вам нужно домой? Поехали, я отвезу. И простите.
Марина заметно смутилась, помедлила.
– Надеюсь, что наше знакомство оставит в обоих прекрасные воспоминанья, – сказал он и очень внимательным взглядом поймал весьма грустную легкую тень, которая заволокла ее личико.
В машине он кротко молчал и посвистывал, как будто Марины и не было рядом. Потом вдруг спросил:
– Рассказать вам такое, о чем я, поверьте, ни разу… ни слова?..
И громко сглотнул.
– Расскажите, конечно.
Она была и смущена, и растеряна.
– Снимали на Кольском, – сказал он негромко. – Поехали летом. Я был в это время влюблен. Я любил. Любил больше жизни прекрасную женщину. В ее животе был наш общий ребенок. Она была замужем. Муж идиот. Тяжелый невротик, способный на многое. Художник, весьма неплохой, между прочим. Вы помните бабу в кокошнике, с ведрами? Так вот – это он. Не торгуясь купил. Он очень любил ее, а ведь все неврастеники устроены так: могут взять и зарезать. И мы с ней решили: родится ребенок, тогда мы и скажем. Пусть прежде родится. Я приторможу?
Зверев притормозил. Марина вздохнула от чистого сердца.
– Был ясный погожий денек. Синева. Простор, ни души. Заповедные земли. И тут наступил конец света.
Марина вдруг съежилась:
– Землетрясенье?
Он быстро взглянул на нее:
– Нет, похуже.
– Но хуже-то ничего не бывает, – сказала она, побелев в темноте.
– Не стоит нам сравнивать. Право, не стоит. У вас за спиною – одно, здесь – другое. Я помню все, все. До мельчайших подробностей.
Пошел крупный план, он заметно увлекся:
– Она напевала, готовила что-то. А я любовался. Живот ее был… Такой, словно купол небесный, на фоне огромного этого, синего озера. И вдруг все исчезло. Магнитная буря! Кругом темнота, дикий ветер и снег. Вернее, не снег. Все накрыло волною колючего острого льда. И ни зги. Тут я закричал, стал искать ее, шарить. Нащупал, нашел. Я схватил ее на руки и сразу пошел сам не знаю куда. Я нес ее в этом аду, шел и шел. Не знаю, как долго. Час, два. Шел и шел. Пока не свалился.
Марина в темноте дышала как козочка – нежным, молочным. Он вдруг замолчал. (Ведь дрянь-режиссер Параджанов! Ведь ноль! А как ведь пролез на своем колорите! Конечно: гранат. Спелый, сочный гранат. И каждое зернышко – цвета граната. И каждое зернышко – лучше отдельно… Сперва грызть и грызть, а потом проглотить… А съемку начать можно сценой купанья: бежит к воде в майке, и вся золотистая…)
– А что было дальше? – спросила Марина.
– Очнулся уже в вертолете. Нашли. Ну, терли меня, растирали, поили. Ее рядом не было. Я ее нес – умершую. С нашим умершим ребенком.
Марина заплакала. Он ее обнял.
К тому дню, когда произошла автомобильная авария и мальчика, сбитого машиной, в которой оказалась беременная женщина, уложили на носилки, – к тому дню любовная связь Марины с режиссером Зверевым насчитывала три года и три месяца. За все это время ей ни разу не пришло в голову, что история с магнитной бурей на Кольском полуострове была вычитана им в журнале «Вокруг света» и смело использовалась не один раз. Включались детали, включались подробности, которые сами себя обновляли и сами себя изнутри омывали, как вешние воды укромно лежащий и весь побелевший от времени камень.
Ему, волосатому дерзкому фавну, нужна была новая женская плоть. О девичьей не приходилось мечтать: откуда же в нашем столетии – девичья? И вдруг повезло. Да ведь как повезло! Он был ее первым мужчиной. Кому рассказать – не поверят, но факт. Никто до него не касался, не трогал. Он был удивлен, умилен, даже думал: возьму и женюсь! Будут только завидовать. Потом поостыл. Лучше пусть будет грех. Большой сильный грех, как пристало художнику. Такое подчас приходило на ум (ночами особенно!) – диву давался. Потел под пижамою, хоть выжимай. Прочел вот «Лолиту» и месяц глазел на маленьких школьниц. Потом испугался. У нас не Таиланд. У нас, слава богу, нормальная жизнь: без педофилии, без детского секса. Ему повезло, что он встретил Марину. С одной стороны, ведь подросток, дитя. Смеется по-детски, стесняется, плачет. С другой стороны, королева. Глаза! Глаза, как у серны. А ноги? А грудь? В коллекции женщин, которую он собирал по крупицам, Марина была самым крупным брильянтом, но фавну хотелось и мелких стекляшек, хотелось немножко запачкаться. Вот ведь! И после стыдливой Марины и глаз, в которых он просто тонул, шел на дно, приятно и в тине немного поплавать. С какой-нибудь рыженькой, хриплоголосой, какая сама с тебя стянет трусы, сама отхлебнет и винца из фужера, и после заснет у тебя на плече, дыша табаком тебе в самое ухо. Он был ненасытен, широк, плотояден. Стоял на своем, хоть ты режь его, хоть крутым кипятком поливай из ведра! Когда он со вздыбленной шерстью на теле крушил и кромсал тех, кто вздумал с ним спорить, то люди, поросшие жиденьким пухом в районе груди и обвислых подмышек, сдавались. Он был из породы отчаянно-крепких. Он был из глубинки и сам проложил дорогу наверх, на вершину в алмазах, и сам, увязая по пояс в грязи, скользя в ней, и падая, и матерясь, расселся, как молох, на этой вершине и ноги расставил, чтоб не свалиться.
Постепенно Марина его поняла. Да он ничего не скрывал. Его обаяние и заключалось отчасти в небрежности с женщинами. Он словно хотел отомстить им за то, что их было много, а он был один, и нету от них ни минуты покоя. С Мариной он долго терпел и старался ее не обидеть, насколько возможно. Ведь девочка! Просто как с неба свалилась. Наверное, от изумления фавн решился на смелый поступок – оформил Марину гримером на студию. И студия ахнула: чтобы любовницу, которая будет, конечно, следить за всеми его, так сказать, увлеченьями, вдруг взять и своими руками настолько приблизить к себе, к своей собственной жизни!
Незадолго до вечера, о котором сейчас пойдет речь, Марина получила водительские права и теперь ездила по городу на машине Ноны Георгиевны. Минут было сорок от «Аэропорта» к нему на «Таганскую». Она не сказала, не предупредила. Хотелось устроить приятный сюрприз: прийти и обед приготовить, прибрать. О, эта навязчивость любящей женщины! Ведь он объяснял ей: не нужно обедов. И влажной уборки в квартире не нужно. Придут из агентства, все сделают мигом. Она не послушалась, бедная дурочка.
На лифте написано: «Лифт отключен». Взлетела на пятый этаж, как пушинка. Никто не открыл. Она позвонила и долго держала свой тоненький палец на кнопке звонка. Его, значит, не было дома. Марина спустилась и села в машину.
И тут же работник искусства, любимый всем сердцем ее и всем телом, подъехал в такси. Он вылез, и следом за ним с такой миной, как будто ее каблуки примерзают к асфальту, хотя было лето и очень тепло, возникла совсем незнакомая женщина. Она была выше его, смугло-бледная, с большим и накрашенным ртом. Он сразу схватил ее под руку. На волосатом лице его с ярко вспыхивающими глазами она узнала то выражение веселого бешенства, которое появлялось у него всякий раз, когда Марина приходила к нему и он, открывая ей дверь, громыхая дверною цепочкой, ее раздевал. Не ждал ни секунды. Пока они, тесно обнявшись, спешили в его всегда темную спальню, и баба в лаптях недовольно смотрела на эту бесстыдницу из Еревана, пока они, словно слепые, валились – под хрипы его грудной клетки и клекот – на плед со следами пролитого кофе, Марина была уже голой и мокрой.
Когда эта женщина и режиссер исчезли в подъезде, ее не заметив, Марина лицом упала на руль. Глаза ее видели серый чехольчик и дырочку, выжженную сигаретой. Потом она перебежала дорогу и стала звонить ему из автомата.
– Алло, – ответил он пышным басом.
Наверное, он раздевал эту женщину. И баба в лаптях крепостным, терпеливым, по-русски загадочным взором смотрела на этот разврат.
– Ты дома? – спросила Марина.
– Я дома. Я жду сценариста, мы будем работать.
– Открой мне! – сказала Марина, заплакав. – Раз ты один, я же не помешаю?
– Сейчас не могу, очень много работы. – И трубку повесил, и не попрощался.
Она добиралась до дому весь вечер – плутала и путала улицы. Дома Агата купала больную хозяйку.
– Марина! Поди помоги мне, – сказала Агата, сморкаясь от пара в свой клетчатый фартук.
Она помогла. От тетки запахло печеной картошкой, а это был признак, что вымыли чисто.