– У крейсера «Аврора».
Более артистичного музыканта я не видел. Наверное, если бы я сидел в зале, то на солистов бы даже не взглянул, а глядел только на дирижера – Певзнера. Это был отдельный концертный номер, какой-то внутренний, с едва сдерживаемым темпераментом, танец.
Его речь была неожиданна и парадоксальна: «Слушай, этот Маркс, интересно, как он ел? Наверное, с ним противно за столом было сидеть вообще: суп по бороде течет, он ее вытирает рукой, крошки в бороде застревают, он с тобой разговаривает, а там крошки». И все это изображается так, как будто он только что отобедал с Марксом, в середине обеда все-таки не выдержал, встал, вышел на улицу, встретил друга и выкладывает ему свои свежие впечатления.
Но ошибочно было бы думать, что мы имеем дело только с эдаким разудалым весельчаком, хотя, наверное, каждый, вспоминающий его, в той или иной мере этого коснется, ибо в жизни Котика, в дружбе с ним веселье и радость были доминирующими красками. Я его прозвал тогда «еврей-гусар». Прозвище было дано просто шутки ради, но, сегодня я это вижу, оказалось точным: мудрость этого народа и его умение жить, природное чувство самосохранения непостижимым образом сочеталось тут с русско-гусарской удалью, бесшабашностью и иногда даже полной потерей инстинкта самозащиты.
Но, повторяю, не это главное. Не только весельчак и заводила, тамада и анекдотчик, любитель розыгрышей и гусар. Я – о таланте, пожалуй, единственном качестве, сразу отличающем человека от всего остального живого ходящего, плывущего или ползущего. Талант в широком понимании слова – это талант не только сочинять музыку или писать картины, это самый широкий спектр человеческих качеств: талант любить, дружить, быть хорошим сыном и т. д. и т. п. Не случайно мы часто слышим выражение «талант от Бога» (интересно, а откуда же еще). А в нашем случае Господь не поскупился, щедро было отсыпано таланта человеку грузинского солнца, и все, к чему он прикасался, этим талантом освещалось.
Почему мы так помним его, почему с его уходом исчезло из жизни каждого из нас что-то важное, без чего жизнь наша стала беднее и мы все словно постарели на несколько лет?! Потому что подчас неосознанное стремление каждого из нас к красоте словно осиротело с его уходом, ведь он умел все делать красиво: дружить, ухаживать за женщинами, сочинять нежную свою музыку, дирижировать, вести стол.
А впрочем, не будем грустить. Вот я иду по Москве, по Тверской, дохожу до Триумфальной площади и сворачиваю к гостинице «Пекин», где он всегда жил и где все его обожали. Вот он стоит на углу, смеется, разговаривает с кем-то, опять что-то показывает. Кто это сказал: «умер»? Чепуха! Вздор! Это прах где-то там, в Тбилиси, а он – вот он, здесь, только протяни руку, вот оно – рядом-рядом, близко-близко… Пошути, засмейся – видишь, он протягивает тебе руку, чтобы ты по ней шлепнул, как всегда у нас бывало при чьей-то удачной хохме. Шлепни по его ладони, шлепни, не бойся – неважно, что рука твоя встретит пустоту, неважно: ты-то ведь знаешь, чувствуешь, и он знает, он видит тебя, он любит тебя, улыбается тебе, он смеется, нет! хохочет! он… – живет!
Про Хмельницкого
К юбилею моего друга Бориса Хмельницкого, состоявшемуся в Доме кино, был написан вот этот текст вместе с содержащейся в нем историей, которую вроде как не совсем прилично рассказывать, но только не ему и не тем, кто способен еще посмеяться над собой. Есть люди, с уходом которых мир становится менее весел, праздничен; менее легкой и обнадеживающей становится жизнь. Но вспоминать хочется все равно все легкое, веселое, что связано с ним, хочется относиться как к живому. Никакого почему-то желания плакать над могилой, потому что скорбь и Боря – несовместимы. Он шутил даже тогда, когда знал, что умирает, и никому не жаловался. Я на этих страницах шлю привет ему, как и всем, в чей уход организм отказывается верить, так как, думаю, их души где-то там, в ноосфере, знают, чем мы тут без них занимаемся.
Вот это поздравление. Представьте, Боря жив, сидит в углу сцены среди букетов от поклонниц, хохочет над наиболее удачными пассажами своего товарища и думает – когда же все это кончится, чтобы поскорее переместиться в ресторан и хорошенько выпить… Да, да, именно жив и никак иначе!..
Один знакомый сказал про Хмельницкого: «Он не просто красив, он живописен». Его изумительная самодостаточность и уверенность в своей неотразимости могли бы удивить любого домашнего породистого кота, который прыгает к вам на колени, твердо зная, что его не прогонят и – более того – что он любим и будет обласкан. А как же иначе, если я прекрасен. Не полюбить совершенство сразу, с порога, могут только конченые идиотки, ничего не смыслящие в красоте и гармонии. Сказать о Борисе «секс-символ» и тем самым поставить его в длинный ряд мужчин той же категории, которую произвольно, по своему вкусу назначают журналисты, – это значит принизить его мужские достоинства. Он не похож ни на кого. Разве что на седого льва, уставшего от побед и отощавшего – так ему надоело мясо и настолько уже лень охотиться. Его серебряная грива и импозантная борода сводили и сводят с ума женщин нескольких поколений. Интересно, что в этот реестр входят и молодые девушки, которым тоже лестно приблизиться к совершенству и которые ошибочно полагают, что он уделит им время и научит высокому искусству любви. Они еще не знают, что главные интересы в его жизни – это бильярд и выпить. Ну и немного музыки… Однако они могут рассчитывать на кратковременное – но зато шикарное – ухаживание, ибо Борис добр и щедр по природе. Он угощает и дарит. А главное, сам испытывает от этого огромное удовольствие.
Но иным неудачницам не выпадает даже малая толика счастья. Не везет! Так однажды в Петербурге к Борису в гостиничный номер привели двух поклонниц, готовых буквально на все ради автографа и нескольких минут общения с этим русским викингом. Коньяк был им к тому времени не просто пригублен, а пригублен изрядно. Борис царственно откинулся на стуле и решил позволить себя любить. Сделал он это весьма своеобычно и в свойственной ему манере, которая возникает, когда в его организме вибрирует более трехсот грамм крепкого алкоголя. Буквально через несколько минут после появления барышень он задал им сакраментальный вопрос, выраженный более чем с солдатской прямотой: «Мы сегодня будем..?» Тут повествование должно прерваться, так как в русском языке нет литературного определения действия, которое Борис облек в неопределенную форму матерного глагола. Есть скучные синонимы, известные всем. Но вы, конечно, уже догадались, что именно предложил Борис опешившим девчушкам, чем сразу перевел вечеринку из светского русла – в канализационный сток. В принципе девушки были не против, они даже надеялись на что-нибудь подобное. Но чтобы вот так… сразу… не предложив даже шампанского, не спросив, как зовут и вообще… Поэтому они растерялись и не знали, что ответить, на лицах появилось забавное выражение смятения. Обидеться, отшутиться или, шутя, согласиться? Но озвучить согласие им не дали, времени на раздумье – тоже. Приняв их трехсекундное замешательство за отказ, Борис своей второй фразой разбил все девичьи мечты. Он сказал: «Ну тогда пошли обе отсюда на хуй!» Потрясенные девушки робко поднялись и, одернув юбочки, чуть не плача, пошли к выходу из номера. «Мы же согласны, так за что же нас так?!» – светился немой вопрос в их глазах, уже полных слез. А далее Борис вдруг повел себя как доблестный рыцарь Айвенго. В прихожей он стал подавать им пальто и соорудил фразу, которую я буду помнить, даже умирая. Он сказал: «Не знаю, как вы, а я бы сегодня со мной остался». Этот элегантный по сравнению со всем предыдущим эвфемизм было последнее, что услышали дамы. Дверь за ними захлопнулась. Слегка раздосадованный рыцарь вернулся в комнату и зло посмотрел на меня, корчившегося от смеха в своем кресле. «Вот ты сегодня с собой и останешься», – сказал я ему между спазмами хохота.
К этому человеку я отношусь совершенно по-братски. Ко всему прочему, мы родились в одном городе, в Уссурийске. И в нашей жизни был один вполне мистический случай. Мы участвовали в концертной поездке по Дальнему Востоку. К сожалению, Уссурийска в гастрольном плане не было. Через него мы проезжали глухой ночью по дороге из Биробиджана в Хабаровск. И вот часа в четыре утра я отчего-то проснулся в купе, сел на полке, выпил воды и посмотрел в окно. Надо сказать, что после рождения я в Уссурийске ни разу не был. Итак, сижу я в купе, смотрю в окно. А там и не видно ничего, ночь. Поезд замедляет ход. На соседней полке заворочался Боря, тоже сел, выпил воды… Поезд встал. Боря говорит мне: «Что за станция? Пошли на перрон, покурим». Мы вышли. Перрон был пустынным, над ним висел влажный туман. И метрах в ста над зданием вокзала светились большие красные буквы: Уссурийск. Мы с Борей так никогда и не могли понять, что подняло нас посреди ночи и почему мы вышли на перрон?..
Детство его прошло в Уссурийске, юность – в Хабаровске. Потом длинная жизнь в Москве с крутыми виражами биографии. Но детство, мальчишество остались в нем по сей день. Способность и готовность к шутке, розыгрышу, а главное – столь же детская неистребимая потребность устраивать праздники – себе, близким и родным, друзьям, женщинам, всем дорогим его сердцу людям. И сегодня устроил праздник. И у меня есть вполне обоснованное подозрение, что устроил не для себя, не для того, чтобы этак помпезно отметить дату. А для того, чтобы собрать вместе любимых людей и сделать так, чтобы им было хорошо, нескучно, радостно. В один календарный день, на несколько часов, свободных от проблем, «свинцовых мерзостей» нашей жизни. День, вечер, состоящий только из взаимной привязанности, симпатии и добра. С твоим персональным Новым годом тебя, Боря!
Про Любовь Полищук
Любка-улыбка
Этот заскорузлый штамп: дескать, «улыбка в тридцать два зуба» говорят о радостной, праздничной, располагающей улыбке, – неверен по определению. Я встречал людей, у которых эта «улыбка» была страшной. Тут, наверное, дело не в количестве зубов, а в количестве обаяния. Такой обаятельной и заразительной улыбки, такого смеха, как у Любы, не было ни у кого.
Один раз она меня подвезла с «Мосфильма» на своей первой, только что купленной машине. Это был тот еще цирк. Наверное, в это время у Любы еще не сложились отношения с педалями сцепления и газа, поэтому машина двигалась рывками. На оживленной трассе конвульсии Любиной машины приводили в бешенство всех водителей слева и справа: мало того что женщина за рулем, так, наверное, еще и права купила. Они все орали, матерились, а потом им удавалось разглядеть – кто за рулем. И настроение мужчин, мастеров вождения, мгновенно менялось. Люба понимала, что она на дороге новичок и не совсем права, но… Она улыбалась. И мужики, только что крутившие пальцем у виска и оравшие, – вдруг откидывались на сиденьях, таяли, расслаблялись и тоже начинали улыбаться. Потому что есть улыбки, на которые нельзя не ответить. Меня истерика машины, которую Люба всю дорогу насиловала, не пугала, а только смешила. Я знал, что все будет хорошо. И я никогда не забуду человека, при одном взгляде на которого поднималось настроение и хотелось жить. А как хотела жить она!..
Часть 2
Рецензии (серьезные и не вполне)
«Ночь нежна» при полной «Луне»
(Рецензия на спектакль Театра Луны)
Смотрю я, признаться, мало. Имею в виду спектакли. По нескольким причинам. Во-первых, меня чаще всего приглашают друзья и знакомые посмотреть что-то с их участием, и это уже опасно. Тебе увиденное может совсем не понравиться или же (ну так бывает!..) может оказаться зрелищем не твоим, не близким тебе, а значит, не сможет тебя ни тронуть, ни тем более взволновать. Но нужно ведь что-то сказать пригласившим. И ты мямлишь, находишь какие-то обтекаемые формы, чтобы не огорчить, не обидеть, а скрыть все равно ничего не можешь, и твой товарищ это видит, и ты видишь, что он видит, – словом, ужас! Кроме обоюдного чувства досады и неловкости не возникает ничего. И даже можно таким образом испортить отношения с близкими и приятными тебе людьми.
Во-вторых, если у тебя много работы, но вдруг появляется свободный вечер, то хочется его провести тихо, в кругу семьи, даже (стыдно сказать) – у телевизора, с семечками. Поэтому, когда мои знакомые спрашивали меня: «Как! Вы и этого не видели? И этого?! Ну, знаете…» – мне становилось неловко, и я придумал для себя этакое клише, стандартную форму ответа. Я всегда отвечал вопросом на вопрос: «А вы когда-нибудь видели сталевара, который ходит отдыхать к родному мартену?»
И, наконец, третья причина – это иногда, в редких случаях, возникающая белая зависть: «Ах! Ну почему я не там, не с ними, не в этом чудесном действии, не в этом спектакле?!» Вот с этого и начнем.
Анатолий Ромашин пригласил меня в Театр Луны на спектакль «Ночь нежна». Театр этот создал Сергей Проханов и руководит им до сих пор. «Ночь нежна» – магический, завораживающий роман Скотта Фитцджеральда. Если ты впечатлительный, ранимый, склонный к романтизму, но тщательно скрывающий это юноша (а таких очень много, невзирая на господствующие в стране рыночные отношения), – то этот роман ошеломит тебя и ты долго будешь его помнить. Я тоже был таким юношей, плохо помнил содержание, но хорошо запомнил впечатление, и поэтому шел в первую очередь на название.
Кроме того, мне было любопытно, как это Сергей Проханов, которого я всю жизнь знал как человека веселого и несколько легкомысленного – да и вся страна воспринимала его не иначе как «усатого няня», – ухитрился написать инсценировку и, более того, поставить на своей сцене такую вещь, как «Ночь нежна». Усатый нянь и Скотт Фитцджеральд как-то не сопрягались. Забегая вперед, скажу, что пришлось еще раз вспомнить великого учителя, А.С.Пушкина, давным-давно намекнувшего нам, что «ум высокий можно скрыть безумной шалости под легким покрывалом»…
И наконец, из тех, кого я знал, там играли, кроме Ромашина, еще и Дмитрий Певцов, Юрий Чернов и Сергей Виноградов, с которым мы не так давно работали вместе в картине Мотыля «Несут меня кони». Все это, вместе сложенное, сулило либо жестокое разочарование, либо – жестокое наслаждение (отчего не быть «жестокому наслаждению», если бывают «жестокие романсы»?..).
Когда мы с женой и сыном уселись в середине первого ряда (а это уже было нарушением театральной этики: коллеги не должны сидеть близко, но – так посадили) и сын попытался вытянуть ноги, жена сделала ему замечание: «Убери ноги со сцены». И действительно, театр был настолько миниатюрен, зал настолько мал, а сцена настолько крохотная, что если сын на двадцать сантиметров вытягивал ногу, она оказывалась уже на сцене. Но все это, как оказалось, работало на спектакль. Зрителей должно было быть несколько десятков – столько вмещает зал, и они невольно оказывались втянутыми в процесс, и артисты обязаны были как бы и не играть, потому что любая игра, любой показ переживания, а не само переживание, становились бы очевидными в трех метрах от твоих глаз.
Двое красивых мужчин с обнаженными торсами, плавно и величаво выплывшие в начале спектакля, несколько напрягли меня. Ибо это были Певцов из Ленкома и Виноградов, свободный художник, который играет или ставит спектакли, где ему вздумается. Напрягли потому, что имя Певцова уже не раз муссировалось в прессе в сочетании с гордыми и банальными титулами «супермена» и «секс-символа» новой России (эти журналистские ярлыки, я думаю, озадачивают и самих артистов, но, кажется, Певцов достаточно умен, чтобы относиться к ним не без юмора). Ну а Виноградов, как известно, долгое время ассоциировался в первую очередь с Мадам из знаменитого спектакля Виктюка «Служанки». Они красиво вышли и картинно встали, и я с некоторым испугом (так как придерживаюсь традиционной сексуальной ориентации) подумал, что сейчас между ними начнется специфическая сцена. Но нет, оказалось, что это не более чем иронический реверанс режиссера и артистов в сторону «Мадам Баттерфляй». Они эту смешную цепочку, наверное, и сами не прослеживают: Мадам – «Баттерфляй» – стиль плавания – пляж, на котором все начинается. А-а-а! Они сейчас на пляже, поэтому в таком виде! Они только что из воды, плавали баттерфляем, устали, вышли на берег и тихо, не форсируя звук, начали – и пошло́, и покатило совсем про другое!
Изломанные, «психиатрические» отношения персонажей безупречно игрались артистами как великая тайна любви, жизни и смерти. Когда жизнь и смерть настолько рядом и граница между ними настолько непрочна и размыта, что ты начинаешь за них тревожиться: как бы не случилось с ними чего-то страшного, к чему, тем не менее, тебя все время готовят. Представьте себе трагическую красоту испанской корриды в соединении с анатомическим цинизмом операционного стола – черное, красное и стерильно белое – и вы поймете, о чем я говорю. Пластические ноктюрны, поставленные Виноградовым, полные драматизма и сдержанного достоинства, гипнотизировали зал, над которым сгущались любовный зной и предчувствие беды и разлуки. Каждый играл тайну, все время хотелось разгадать, что за боль у этого человека, что он скрывает, о чем все-таки думает, в то время как говорит что-то совсем неважное для него.
Я где-то читал, как Лукино Висконти учил играть одну кинозвезду: «Ты должна играть так: глаза говорят одно, а губы – другое». Вот так тут и было. Причем очень кинематографично, крупным планом (оттого что все близко) и, главное, на полутонах, ничего определенного, ничего не разжевывалось и не доигрывалось (не дай бог не поймем!), а оставлялось на додумывание и допереживание. То есть, режиссер и артисты нам, зрителям, доверяли, они верили в то, что мы не идиоты и все, что надо, «догоним» сами.
Я люблю Анатолия Ромашина за то, что он рисует свои роли не акварелью, а пастелью и всегда чего-то не договаривает, мне нравится Юрий Чернов, когда он дальше от цирка и ближе к театру; да что там, все в этом оркестре играли слаженно и сильно. Но (да простят меня друзья и коллеги!) здесь все-таки было три музыканта, на которых акцентировалось основное внимание. Первая скрипка – Николь, она же – Блейк, флейта – Дик Драйвер, он же – Виноградов, и барабаны – Томми, Певцов. Эти трое тащили на себе всю партитуру Проханова, автора этой музыки и дирижера.
Я мог бы еще на пяти листах описывать, как они играли, останавливаться на каком-то моменте и разбирать его, но – незачем. Скажу лишь одно: я, как профессионал, который обычно знает, как и какими средствами делается что-то на сцене, – тут временами не понимал, да и не хотел понимать, а хотел, чтобы они меня и дальше несли по этой реке любви и сопереживания – дальше, дальше…
И (тот самый редкий в моей жизни случай) я – завидовал, что нахожусь не там, не с ними, что я в трех метрах от них, но на другой стороне, на стороне зрителей.
Театр Луны, господа, – это таинственный театр. Теперь думаю, что он так назван не случайно. Ведь недаром Луне приписывают загадочное влияние на самочувствие и настроение людей. И фаза этой «Луны» под названием «Ночь нежна» безусловно является полнолунием. Выходите, господа, из дому, полюбуйтесь на полную луну и ощутите смутную тоску по тому, что жизнь коротка, любовь хрупка, а счастье – эфемерно. Потом вглядитесь повнимательнее, и вы увидите: отблеск – Жизни, тень – Любви и призрак – Счастья. И долго потом будете, подобно герою Певцова, напевать про себя странную старую песенку «Оркестр “Бинго-бинго” играл нам танго, танго…»
«А чой-то я во фраке?»
(Опыт рецензии изнутри)
«Искусство существует для того, чтобы помешать нам умереть от правды».
«Все в говне, а я в белом».
Рецензия – быть может, сильно сказано, но это по крайней мере взгляд на спектакль и на его творцов изнутри. Я сам играл в этом спектакле, в театре с мудреным названием «Школа современной пьесы», роль Ломова, то есть это именно я бывал во фраке четыре раза в Москве и пять раз на гастролях и бывал бы еще, но… Людмила Марковна Гурченко отказалась играть. Причины, побудившие ее это сделать, понять трудно, если не невозможно: она несколько раз могла убедиться, как ее любят, как ее ждет публика в этом спектакле, насколько интересует всех, какова Гурченко в новом качестве, в театре, в котором ее вообще давно не было, да к тому же Гурченко, поющая в опере и танцующая балет. Но тщетны ожидания публики, не увидит она больше спектакля в составе № 2 (Гурченко, Виторган, Качан), остался состав № 1 (Полищук, Петренко, Филозов), который все это дело начинал и оказался жизнеспособнее, чем мой несчастный состав, умерший, едва успев родиться. Умер он после непродолжительной, но тяжелой болезни, о которой речь чуть позже.
Режиссер спектакля и художественный руководитель театра Иосиф Райхельгауз создал поначалу этакую звездную антрепризу, в которой участвуют легендарные артисты: артисты, заведомо вызывающие интерес не только народных масс, но и театральной элиты, и обеспечивающие, таким образом, интерес чисто кассовый. Эта стратегия в результате себя оправдала. Задолго до премьеры «А чой-то ты во фраке?» – оперы и балета для драматических артистов по пьесе Чехова «Предложение» – в народе был разбужен интерес: мол, а чой-то там делают эти ребята, чой-то это за опера-балет? К тому же фрагменты репетиции, показанные по ТВ, заставили публику замереть в ожидании, и, когда премьера состоялась, народ ринулся в театр на Трубной площади с не меньшей (что удивительно!) энергией, чем на штурм прилавков перед очередным скачком цен.
И был большой успех, от которого вышеуказанные звезды засверкали еще ярче, звездное небо над театром Райхельгауза было высоким и ясным, а расположение звезд на этом небе астрологически предсказывало театру счастливую жизнь и легкую судьбу, дальнюю дорогу…
География звездного неба стала еще шире с приходом Гурченко и Виторгана; опять поучаствовало телевидение, так же интригующе и подробно показавшее репетиции второго состава, и ничто не предвещало трагическую гибель его. Но… Есть, так сказать, нарисованная звездная карта – отпечатанная программка спектакля со всеми манящими фамилиями, и есть оборотная сторона этого листа бумаги, на которой нет ничего, можно писать все что угодно, и появляются лишь пятна, если на нее что-нибудь положили. Вот так, на одной стороне – звезды, на другой – пятна, но это все та же бумага, один и тот же листок.
Любая звезда рано или поздно заболевает широко известной одноименной болезнью. Хорошо, когда это быстротечно, как корь. Она быстро проходит, если у человека есть сильная иммунная защита – его собственное чувство юмора, самоиронии, умение посмеяться над собой и не относиться к себе слишком уж серьезно, как к классику отечественного театра и кинематографа. Хуже, когда это заболевание становится хроническим, тогда человеку трудно, он никуда дальше не идет. И хорошо бы не пропустить первый признак заболевания – это когда начинает казаться, что мало уважают. Я далек от мысли подозревать сегодня в Людмиле Гурченко этот недуг, она человек достаточно сильный и серьезный, да и с чувством самоиронии у нее все в порядке, однако вот видите, что-то случилось, и я могу приписать это «что-то» лишь некоему синдрому недостаточности уважения, преклонения и любви со стороны театра.
Надо сказать, что театр этот момент (момент возникновения синдрома) тоже проворонил. Именно тогда, когда надо было проявить вышеперечисленные чувства, театр и партнеры опрометчиво решили, что она – одна из них, тем более что вела она себя на репетициях как примерная школьница, бывала готова раньше всех, никогда не опаздывала, не подводила, была замечательным товарищем, готовым прийти на помощь и сказать самые нужные ободряющие слова, а ее скромность сделала бы честь любой начинающей актрисе. Словом, Людмила Марковна вела себя безупречно, и все к этому привыкли, решили, что так и надо, забыв, с легкомыслием трехлетнего ребенка (а именно столько лет театру и было тогда), что имеют дело не только с «профи» самой высокой квалификации, но и с женщиной, к тому же воистину с суперзвездой. Забыли, что эта хрупкая женщина имеет еще и суперзакалку, что она – специалист по выживанию в любых условиях. Ее далеко не простая в этом смысле жизнь приучила, видимо, жестко давать сдачи, лучше всего – ногой, так, чтобы обидчик не встал; и я, хоть и не был непосредственным обидчиком, до сих пор потираю ушибленное место и с понятным недоумением спрашиваю себя: за что? Неадекватная реакция: в ответ на недостаточность уважения убить спектакль, то есть – ногой по морде. Пусть не кажется вам это выражение слишком сильным, ибо я чувствую себя и ушибленным, и обворованным, думаю, что и Эммануил Виторган, и театр – тоже. Только сыграли нашу, второго состава, премьеру, только стало выясняться, что в театре появился еще один спектакль – не лучше или хуже первого, а попросту другой, только он стал уже обретать своего зрителя, как тут – хлоп! – и нет никакого спектакля, и все затраченные силы и нервы напрасны, и на сыплющиеся со всех сторон вопросы: «А когда же можно посмотреть ваш состав?» – ты только отворачиваешься и невнятно что-то объясняешь, а после смиренно утешаешь себя, что, мол, где звезды – там и звездные войны, но легче от этого почему-то не становится.
Однако хватит об этом, давайте-ка лучше о хорошем, то есть о спектакле. Почему же он хороший? Об этом уже столько писано-переписано, что будет приторно, если я добавлю еще и своего елея, но я рискну, тем более что это все-таки взгляд отнюдь не стороннего наблюдателя, и хотя бы это дает ей право на жизнь. Изначально этот спектакль – шалость, игра, вполне детская забава, даже, если хотите, легкое хулиганство. От обаяния всех этих вещей не застрахован ни один актер, сколько бы он ни корчил из себя патриарха сцены и инженера человеческих душ. В глубине души любого маститого художника живет хулиган и ребенок, и когда он в чем-то находит выход – это большая радость, наслаждение, я бы сказал, счастье патриарха, я уже не говорю обо всех остальных, менее «патриарших».
Эта детскость есть и в нашем режиссере, хоть Иосиф Райхельгауз и скрывает ее изо всех сил. Ему нравится быть усталым, слегка циничным, нравится относиться к актерам как к неким забавным зверушкам, чьи душевные движения он может предугадать на много ходов вперед; и не дай бог кто узнает, что он подыгрывал нам папу в концертных выступлениях или, допустим, писал когда-то нежные и грустные стихи – что вы! Упаси бог! Он этого ужасно стесняется, ведь это так не вписывается в образ человека, который испытал все, немного устал и прилег отдохнуть в тенистой прохладе Гефсиманского сада, куда его снова забросила нелегкая судьба российского режиссера. Но вся эта напускная апатия и скука – всего лишь защитная пленка его детскости; тормоза, сдерживающие его постоянное желание пошалить. А желание пошалить и ребячество, которые бывают так симпатичны в мужчинах после сорока, оказываются иногда сильнее тормозов, и это тоже своеобразный способ не потерять рассудок в нашей «темной степи, в которой хозяин – лихой человек», по выражению Чаадаева.
Наш театр, истрепанный перестройкой, без поддержки государства, посреди рынка – похож на балерину, смущенно стоящую на пуантах и в пачке посреди компании мафиози. А театры, решившие все-таки жить по законам рынка и вступившие в него, выглядят не очень прилично, будто человек, вступивший случайно невесть во что. Эти театры отчаянно торгуют собой, чтобы выжить, и, к примеру, я вижу, как в переходе на Пушкинской площади висит афиша какого-то нового авангардного секс-театра с названием нового спектакля «Мглистые сквозняки» или «Склизкие мозгляки» – не помню, но это – апофеоз! Мглистые сквозняки секса в грязном подземном переходе от социализма к капитализму!
И что остается делать, если вся твоя страна превратилась в грандиозный толчок? Слово это в русском языке имеет, как известно, три смысла. Толчок перед прыжком к чему-то новому, отхожее место и одесский «толчок», толкучка, базар. Выбирайте из трех символов любой – по вкусу, все подходит в той или иной степени.
И если все так, то что прикажете делать художнику? Участвовать в перманентной борьбе, идти на панель продаваться или что еще? Как ему спастись? И есть ли хоть что-нибудь, что может его спасти? Ничего. Ничего кроме… праздника, который он же сам себе и устраивает. Так и появился этот спектакль. Говорят, в такой же примерно ситуации возникла в начале 20-х знаменитая «Принцесса Турандот» и стала праздником – вопреки всему. У нас вообще все хорошее получается не благодаря чему-то, а именно вопреки. Вопреки нашей жизни – этот театральный карнавал; несмотря на очевидное и невероятное – праздник, окрашенный все той же самоиронией, на которую все отважно пошли. Поэтому мало бежать впереди паровоза и гадать, к чему театральный люд потянется через месяц-другой, чего не будет хватать публике. Должна быть еще органическая потребность вылезти из моря нечистот и встать под душ, потребность психически здорового человека (а у нашего режиссера исключительно устойчивая психика) оградить себя и своих коллег от безумства и подлости окружающего мира, создав свой мир маленькой театральной коробки, в котором драматические артисты почему-то поют оперу, танцуют балет и показывают фокусы с очень серьезным видом; иными словами, создать свой локальный сумасшедший дом, противопоставленный большому сумасшедшему дому вокруг театра. Как говорится, клин клином! Но, в отличие от большого, здесь все-таки игра в сумасшедших, в которой ни артисты, ни режиссер никогда не признаются. Они будут говорить: да мы все делаем очень серьезно, а уж то, что получается (т. е. чем серьезней поем и танцуем, тем громче хохочет зал), – это не наша забота, мы тут совершенно ни при чем, мы не виноваты.
Итак, праздник в альтернативном сумасшедшем доме – вот что такое этот спектакль! А какой праздник без фейерверка? И этот фейерверк устраивают артисты, каждый из которых украсил бы сцену любого театра, а в ансамбле это уже не фейерверк, а салют – в каждом спектакле из трех орудий и многими залпами. И первое из них – Любовь Полищук. Помнится, когда давным-давно в фильме «12 стульев» Андрей Миронов разбивал в танце стекло головой Любови Полищук, даже эта чепуха запоминалась навсегда, потому что это была Полищук, сохранявшая на лице во время всей сцены страстно-мрачный идиотизм женщины-вамп. Люба прошла длинный и трудоемкий путь от артистки эстрады до звезды театра и кино, но так называемая эстрадность осталась в ней навсегда. Это хорошая эстрадность, ее в театре боятся только дураки и завистники, потому что суть тут – в заразительности, яркости и умении держать зал. Она и в самом деле стоит в этом спектакле на пуантах, садится на шпагат и выбрасывает ногу вверх в весьма впечатляющем батмане, при этом тихонько, как бы про себя, но так, чтобы в зале тоже слышали, говоря «ой!», словно сама пугается своей амплитуды. У нее иногда устает голос, не смыкаются связки, но всякий раз она поет эту оперу глубоким сопрано, идущим изнутри организма. А в лице и в осанке Любы – неповторимый и возможный только у нас симбиоз этакой величавой оперной дивы с озабоченностью и замордованностью эсэнгэшной бабы: мол, вот я вам красиво и правильно пою про Воловьи Лужки, а там, на кухне, у меня в это время горят котлеты, купленные на последние деньги. И буквально вся роль у нее строится на этом, на сочетании высокого и низкого, небесного и земного.
Алексей Петренко. Это было тогда, когда его еще мало кто знал, – словом, можете себе представить, как давно. Я видел по телевизору какой-то спектакль Ленинградского Театра комедии, Петренко играл там слугу. Слов у него почти не было, и роль, сами понимаете, была вспомогательной, но он сделал ее главной. Там рядом никто даже не стоял, главные действующие лица скромно отошли в тень и больше из нее не выходили; весь зал ждал появления этого слуги, который подволакивал ногу, заикался, страстно хотел что-то сказать и не мог – ведь слов у него не было. Да, он перетянул одеяло на себя, но что делать, если другие артисты решили даже не связываться – все равно безнадежно: лучше уж отдать одеяло и спать голым. А Петренко и не думал спать под этим одеялом, он натянул его на себя и, тараща глаза из-под его края, со свойственной ему истовостью пытался сделать что-то еще. Он везде работает с какой-то особой, своей, истовостью и страстью, и от этого все у него получается или очень грустно, или очень смешно, или то и другое вместе, что в искусстве вообще является высшим пилотажем. Кажется, Петренко может сыграть даже периодическую систему Менделеева – и не будет скучно.
Этот его плач-вокализ над якобы трупом Ломова я не забуду никогда. Как при этом труп не колышется от хохота, мне непонятно, ибо этот плач может не только оживить мертвого, но и рассмешить живого исполнителя этой роли, в данном случае – Альберта Филозова. Даже грузинские похоронные плакальщицы тут могут отдохнуть – увидев это, они поняли бы, что не тянут. А знаменитый плач Ярославны в сравнении со стенаниями Петренко – жалкое хныканье Тани, уронившей в речку мячик. Все, что он делает – и в этом спектакле тоже, – отмечено особой заразительностью, заставляющей тебя пристально следить за всем, что происходит на сцене. Поет ли он, словно протодьякон, крутит ли пируэты в балете, сам себе по-казачьи подсвистывая, играет ли сцену, в середине которой начинаешь тревожиться, что он этими счётами сейчас-таки прибьет Ломова, или устраивает в конце спектакля цирковой дивертисмент со своей тростью – все это заразительно, все это в поле его воздействия на тебя. Думаю, не ошибусь, если рискну предположить, что каждый талантливый актер – в какой-то степени экстрасенс, он тоже создает некое поле воздействия, и чем сильнее талант, тем сильнее это поле. Смотрите, когда весь зал замирает и не дышит – что это, по-вашему, не сеанс? Или когда все дико хохочут над пустяком – это ли не массовый гипноз? У Кашпировского лишь три десятка людей болтают головами, а тут у каждого из троих – по полю, и, соединенные вместе, они образуют троекратно усиленную зону влияния, давая нам уникальный сеанс магии и театрального колдовства.
Но я еще не сказал о третьем маге – Альберте Филозове. Всякий раз, говоря об артисте, мне приходится возвращаться чуть-чуть назад. Вот и теперь я вспоминаю спектакль «Серсо» и в нем Филозова и его монолог об одиночестве. Ему тогда хотелось плакать, но он этого не сделал, он сдерживался. Артисты часто гордятся подлинностью своих переживаний на сцене, забывая, что «поэтом является не тот, кто вдохновлен, а тот, кто вдохновляет» (Дидро). Взахлеб рыдающий на сцене актер иногда вызывает лишь чувство жалости и легкой досады, и, напротив, когда он изо всех сил сдерживается, – вдруг начинают всхлипывать в зале. Таков Филозов в своей актерской манере. Он наделен тем, что в наше максималистское время чрезвычайно редко встречается – вкусом, чувством меры. Он всегда нам чего-то не договаривает, чтобы мы поняли и догадались сами, а потом были горды собой, что справились. Это вкус диктует ему одну из первых заповедей умного артиста – никогда не рассчитывать на «публику-дуру», а недоиграть и быть уверенным, что она, эта публика, потом «догонит».
И еще. Я все время, когда встречаюсь с Филозовым как зритель, вижу тему, которую он несет через всю свою актерскую биографию. Эта тема очень вписывается в его индивидуальность (его ведь нельзя спутать ни с кем): тема вечной наивности и незащищенности русского интеллигента, которого может обмануть и обидеть практически любой. И в роли Ломова он тот же.
Об артистах своего состава я буду говорить коротко, чтобы не травить незаживших ран, но – влюбленно. Мне искренне жаль подавляющее большинство московских зрителей, не видевших Гурченко в этом спектакле. Она была такой, что… Марлен Дитрих в лучшие годы ничего не светило рядом с Гурченко. Эммануил Виторган, если где-то чего-то не допел, с лихвой компенсировал это своим талантом драматического и даже комедийного артиста. Его почти буффонный временами Чубуков, ее красивая и несчастная Наталья Степановна несли на себе грустную печать одиночества и невозможности хоть чем-то стоящим себя занять, оттого и занимала такое место в их жизни дурацкая охота на тетеревов, дурацкие подуздоватые собаки, дурацкие склоки из-за Лужков. Нам бы их заботы, господа!
Одно скажу, я был счастлив и горд, что находился с ними на сцене, пусть даже считанные разы. Ну а что до артиста В.Качана, то рецензент В.Качан о нем писать не станет. Естественно, он любит и ценит этого артиста, странно, если б было иначе, однако не позволит, чтобы скромность, которая, как известно, украшает, не украсила бы и сейчас лицо этого художника. Отмечу лишь, что и он старался быть достаточно несчастным и одиноким, в результате у этого состава вытанцовывалась трагикомедия, что позволило, например, Марлену Хуциеву после спектакля сказать, что тот состав – это очень смешно и хорошо, а этих всех – еще и жалко.
Нет, я все-таки не понимаю Людмилу Гурченко! Как же можно было пренебречь такой шикарной возможностью посумасбродствовать, доставить удовольствие и людям, и себе, и на вопрос: «А чой-то ты во фраке?» – ответить отчаянно и гордо: «А вот так! Во фраке и все!»?..
P.S. Она так и не вернулась… Через некоторое время ушел и Петренко, и тогда мне предложили исполнить вместо него роль Чубукова. А потом и Люба Полищук ушла из этого театра, и некоторое время спектакль «А чой-то ты во фраке?» находился в коме. Но решено было его сохранить, и теперь я вновь играю Ломова, Виторган – Чубукова, а Наталья Степановна сегодня – это Настя Сапожникова, которая играет то у нас, то в знаменитом молодежном спектакле «Метро».
2000 год
Пародийная рецензия на другие рецензии на спектакль «С приветом, Дон Кихот!» театра «Школа современной пьесы»
Наша газета «Заря Испании» не могла равнодушно пройти мимо того факта, что театральные критики не заметили или не захотели заметить несколько отличительных особенностей спектакля «С приветом, Дон Кихот!», ставящих его в ряд выдающихся достижений как русской, так и испанской культуры. Соединение этих двух культур, их, так сказать, экстатический сплав произошел еще в начале действа, когда собравшаяся на премьеру российская интеллигенция была названа «сеньорами и сеньоритами». Эта дерзкая попытка приобщить сидевшую в зале публику к испанскому менталитету, к благородному обращению была, действительно, актом театрального безумства, так как благородство для нашего современника – то же, что квадратный трехчлен для Чапаева. Но театр и дальше продолжал отчаянные попытки выдернуть нас из заскорузлых рамок русского быта.
У режиссера Райхельгауза есть несколько характерных черт, по которым его спектакли сразу можно отличить от других. Во-первых, минимум треть спектакля проходит в темноте; едва различимы силуэты артистов, которые что-то тихо говорят, придавая действию неповторимый флер интимности и домашнего обаяния. Во-вторых, это самодеятельное пение и танцы с постоянной оговоркой: «для драматических артистов». Некоторые критики всерьез обсуждают то, что Васильева поет несколько хуже, чем Монсеррат Кабалье, а Филозов все-таки уступает в танце Михаилу Барышникову. Но они забывают, что театр называется «школа» и, естественно, в этой школе, еще в первом классе, артистов учат петь, танцевать и гримасничать.
И, наконец, третья особенность почерка мастера – это обязательный для каждого спектакля летальный исход в финале. Кто-то должен умереть. Даже в детском спектакле «По поводу обещанного масла» это масло будет съедено и в конечном итоге превратится известно во что, а значит – погибнет.
К этим трем фирменным знакам режиссера добавился еще один, и это явилось несомненным новаторством в театральном деле. И.Райхельгаузу удалось воплотить в жизнь свою давнюю мечту и поставить на сцене фрагмент строительства дачи. Неважно, что идет строительство осла и коня, главное, чтобы строили, чтобы пахло опилками, чтобы все спорилось у студентов, чтобы мы все ощутили радость и горячее дыхание созидательного труда. Это было полное воплощение романтических идей наркома Луначарского, вставить цитаты из трудов которого мало кто решится. А Райхельгауз – сумел.
Народ весело, с огоньком строит светлое завтра. (Кстати, народ – это студенты ВГИКа, столярной мастерской Райхельгауза.) И в то же время все валится из рук сумасшедшего дворянина – проще говоря, идальго. Это (для тех, кто не понял) основной образ спектакля. Идальго действительно не в себе. Его диагноз обозначен еще в названии. Эта «зайка моя», с тазиком на голове, на деревянной лошадке и с копьем, которое вызывает горькое недоумение, приучает нас к мысли, что этими средствами добро вообще никогда не победит зло. Но мечтать об этом можно. И бороться! Театр и дальше будет бороться. По слухам, скоро они приступят к новой постановке литургии, оперетты, мистерии, дрессуры, оратории и эквилибра на проволоке для драматических артистов с рабочим пока названием «А чой-то чайка?» (ТВ-версия «Пока у них не все дома»).
Но вернемся все-таки к «Дон Кихоту». Никто из критиков так и не заметил в образе Санчо прообраз нового русского, будущего бескорыстного мецената, спонсора Дон Кихота, человека, которому обрыдли рестораны и казино, и он теперь проигрывает деньги, вкладывая их в борьбу добра со злом.
Никто не заметил предпраздничную распродажу тела Дульсинеи Тобольской по сниженным ценам. Эта же услуга на Тверской стоит куда дороже, а товар там более низкого качества. Например, о «роскошном теле», упомянутом одной журналисткой в газете «Известия», там и речь не идет.
Далее. Никто не оценил просветительской функции спектакля. Ведь вся оперная его часть – это развлекательно-познавательная игра «Угадай мелодию Минкуса».
И никто, в конце концов, не придал значения оздоровительной функции премьеры, здоровому влиянию спектакля на молодежь. Ведь упражнения по аэробике для студентов ВГИКа, поставленные выдающимся балетмейстером Г.Абрамовым, окончательно убеждают нас в том, что новое поколение вместо алкоголя, наркотиков и даже пепси предпочитает танцы в «Дон Кихоте». Я не говорю уже о достижениях в области обучения этим танцам. Вы когда-нибудь пробовали научить танцевать медведя гризли? Вот!.. А Дуров танцует!
Теперь о клоунаде. Она показывает нам, что весь смысл спектакля, весь его романтический пафос, все содержание драматических сцен – умещается в одном лишь слове клоунессы Татьяны Васильевой. Впрочем, это даже не слово, даже не куплет, это звук, который она периодически издает: «Ля-ля-ля». И все! И драматические сцены, таким образом, становятся и вовсе ненужными. Весь «Дон Кихот с приветом» – в этом «ля-ля-ля», в этой ноте…
Клоунада должна была хоть как-то насторожить газету «Известия» и ее театрального обозревателя, намекнуть им, что после желчной публикации в адрес спектакля их сделают главными клоунами во всем этом газетном балагане, дирижировать которым будет все тот же Райхельгауз, крупнейший в стране специалист по легендам, мифам и скандалам. И все это будет обеспечивать спектаклю еще больший кассовый успех.
Так что спасибо всем ядовитым журналистам и их разгромным рецензиям, их, так сказать, газетным погромам, с одной стороны, и оппозиционным по отношению к ним журналистам, в частности Гр. Полуактову – с другой. Кстати, интересно, кто скрывается за этим игривым псевдонимом? Кто этот таинственный единомышленник? И что это такое вообще: полуактов?.. Что это? Некий акт, совершенный не до конца, а только наполовину?
Поэтому, заканчивая это рецензионное эссе, я сообщаю, что наша газета «Заря Испании над Трубной» предъявляет иск газете «Известия» на 1 млн пиастров за то, что она… да вообще – за все! Чтобы привлечь еще большее внимание общественности к театру «Школа современной пьесы».
И соответственно подписываюсь:
Часть 3
Капустники
(которые в нашем случае можно смело назвать «качанниками»)
В первый класс «Школы современной пьесы» я поступил в 1991 году, когда страна жила в романтической лихорадке перестройки, в восторге от открывающейся свободы, в предвкушении светлого капиталистического завтра, но с пустыми карманами и пустыми прилавками магазинов. В таких обстоятельствах творчество тоже становится революционным, в ногу со временем, особенно – на голодный желудок. Фигурально выражаясь, разумеется, ибо Иосифа Райхельгауза не терзали в ту пору голодные спазмы.
В какой-то момент, оглянувшись, я вдруг осознал, что работаю здесь уже двадцать лет, рекордное для себя, как артиста, количество времени. Здесь, оказывается, прошла гигантская часть моей жизни – с новыми ролями, тремя Тригориными в трех «Чайках», с падениями и успехами, юбилеями и даже званиями (что составляет особенную, я бы сказал, спортивную гордость нашего худрука, который добился того, что на каждый квадратный метр нашей маленькой сцены приходится по два артиста со званиями и пара орденоносцев и лауреатов в качестве бонуса). Словом, я здесь давно, я в этой «Школе» даже не второгодник, а безнадежно застрявший в обучении ученик. И не вышло у меня написать здесь ничего другого, кроме как о первых своих шагах на этой сцене, о первом спектакле – первой «школьной» любви, о первых цветах первоклассника…
Театр «Школа современной пьесы» бывал во многих городах и странах. Но именно в канун 15-летия театр почему-то решил отметить, свой, так сказать, полу-юбилей поездкой в один интереснейший город, который называется Ноябрьск. Название предполагало, что где-то рядом расположены города-побратимы – Декабрьск, Январск и Февральск, но нет, оказалось, что этот город, куда не сослали декабристов лишь потому, что он тогда не был еще построен, – единственный в своем роде. Когда у водителя нашего автобуса спросили, как называется ближайший крупный город (спросили в надежде, что это название, в отличие от Ноябрьска, будет нам знакомо и мы сможем хотя бы примерно сориентироваться, где находимся), нам ответили, что ближайший крупный город – Кагалым. Название и этого населенного пункта тоже было, прямо скажем, не всем знакомо, и с тихим отблеском восторга на лицах мы не без гордости подумали: «Вот куда нас занесло!»
Город оказался на границе Ханты-Мансийского и Ямало-Ненецкого национальных округов, о которых мы тоже слышали до этого только по телевизору. Да и возник он только из-за того, что там нашли нефть и газ. Но это не важно. Важно то, что эта жемчужина лесотундры, этот Лас-Вегас нашего Заполярья принял нас как родных, с теплотой, которая вполне компенсировала тридцатиградусный мороз. «Нести культуру в тундру и далее» – станет теперь благородным девизом «Школы современной пьесы». И в нас растет уверенность, что США и всякие там Швейцарии остались далеко позади в нашей гастрольной памяти. И что теперь нас ждет совсем другое; оперетта «Чайка» в чукотском чуме, «Чайка» Чехова – в якутской яранге, а «Чайка» Акунина – в Антарктике, под другим названием – скажем, «Пингвин».
На обратном пути в самолете всем раздавали газеты. Милая стюардесса вручила нам по газете города Ноябрьска. А там на первой полосе располагалась информация о конкурсе красоты, который будет в этом городе проводиться. Название конкурса отличалось наивной прямотой и, как бы правильно выразиться, бесхитростностью: «Мисс Скважина». Кто не верит, может посмотреть.
Жаль, что Ирина Алферова не сможет принять в нем участие, поскольку ее там не будет. А ведь могла бы победить, учитывая, что она долгие годы входит в десятку красивейших скважин России. Это обстоятельство послужило, вероятно, поводом для невероятной тяги к ней – в аэропорту, а затем в самолете – двух специфичного вида молодых людей. Один из них, в клетчатом пиджаке, с лицом, будто высеченным из ледяного тороса, и с синими от татуировок руками подошел к ней в самолете и убедительно попросил автограф. Ирина сидела у окна, рядом – Саид Багов, а в том же ряду у прохода – Филозов. Попытавшись непринужденно облокотиться на лицо народного артиста Филозова, татуированный затем почти лег на него и вступил в диалог с вожделенной кинозвездой. Нельзя сказать, чтобы диалог оказался коротким, потому Альберту было крайне неудобно, но общий его настрой на смирение в период Великого поста не позволил артисту ни дать наглецу в морду, ни послать его подальше матом, хотя куда уж дальше!
Тем временем диалог в этой крайне неприятной для Альберта Леонидовича мизансцене все продолжался. Ирина Ивановна словно не замечала неудобства и продолжала беседу с татуированным ноябрьцем. Терпение стало иссякать даже у Иосифа Райхельгауза, сидевшего по соседству, через проход. Большие, сильные руки режиссера уже тянулись к торсу просителя, и, зная Райхельгауза, не соблюдающего никогда никаких постов, можно было начинать опасаться, что все кончится кровавой дракой представителей культуры с представителями уголовного мира, но тут соискатель автографа наконец отлип от Алферовой, встал с колен Филозова и, довольно улыбаясь, отошел. Однако через минуту вернулся и одарил Ирину книгой. Почему-то на английском языке. На развороте книги было написано кратко, но емко и сильно: «Ирине – от братвы Ямала».
Через тридцать минут самолет пошел на посадку. А те, кто уже отсидел, вернулись на свои места. Короткая гастроль в незнакомый городок закончилась. Впереди Кагалым, Нефтеюганск, Среднеколымский улус и передвижной цирк-шапито на дрейфующей льдине со спектаклем «Пришел в чум мужчина к женщине». И не замерз!
Все эти гастроли потому, что нет спонсора. Ну нет его! А значит, нет и денег. Все приходится самим. Жаль, конечно, что «Газпром» любит футбол больше театра. С балетом проще. Точнее, со спонсорством отдельных балерин. Так всегда было, и это понятно и не обидно. Но обидно до слез, что тот же губернатор родной уже теперь для нас Чукотки тоже предпочитает футбол. А мог бы купить с потрохами всю «Школу современной пьесы» за сумму меньшую, чем одна трибуна его стадиона, а все народные и заслуженные артисты этого театра с радостью согласились бы на зарплату уборщика мусора на стадионе «Челси». И система осталась бы такой же. Тренер, он же главный режиссер, пребывает на своем месте. А команда (в данном случае – труппа) восполняется купленными звездами. Можно было бы, наконец, совсем прикупить Татьяну Васильеву, сделав ей предложение, от которого она не смогла бы отказаться. Да что там Васильева! Основной состав «Чайки» можно было бы на первых порах для приличия сохранить, но потом!.. Представьте себе будущую афишу, предложенную Абрамовичем. Аркадина – Катрин Денёв, Треплев – Леонардо Ди Каприо, Сорин – Бельмондо, Тригорин – Аль Пачино и т. д., и т. д. А в оперетте! Тригорин – Пласидо Доминго, Аркадина – Лайза Минелли или Барбара Стрейзанд.
Мечты, будь они неладны! А на самом деле – один футбол. Ну и черт с ним! Ну и пусть! Будем сами выживать. Будем играть в жару в Москве и ездить на гастроли в январе за полярный круг. Будем играть больными и с температурой. Будем репетировать даже чепуху и за маленькие деньги в надежде, что все равно получится что-то, похожее на искусство. А знаете почему? Потому что, как бы мы ни ныли, нам это нравится, мы любим это делать. Мы ценим друг друга хотя бы за то, что даже если у кого-то из нас сегодня несчастье, то завтра он все равно выйдет на сцену и будет работать. И потому – да здравствует театр вообще, и тот, которому сегодня 15 – в частности. Ура!
1994 год. Пятилетний юбилей театра «Школа современной пьесы». К этой знаменательной дате был сочинен, а затем и прочитан для всех собравшихся нижеследующий текст. Дело давнее, поэтому придется кое-что пояснять ремарками. Вначале краткий экскурс в не такое уж давнее прошлое.
Так же, как в конце XIX века в ресторане «Славянский базар» исторически встретились Станиславский и Немирович-Данченко, аналогично поступили в конце ХХ столетия, а точнее, в 1989 году, Райхельгауз и Дружинина. Добрая традиция решать творческие вопросы в ресторанах нашла свое продолжение и в их саммите, состоявшем всего лишь из двух человек, но в результате оказавшем влияние не только на культуру Москвы, но и на ее архитектуру (мы имеем в виду строительство нового здания на Неглинной улице). Встреча состоялась в бывшем ресторане «Оливье» на Трубной площади, и они договорились обо всем, и в первую очередь – о стратегическом плане действий. Как говорил тогда главный «перестройщик» страны – процесс пошел. Он шел с нежностью и деликатностью бульдозера, движущегося к своей цели если не прямо, то неотвратимо.
Попросив вначале у «Высшей школы издательства», в ту пору занимавшей огромную территорию на углу бульвара и Неглинной улицы, только зайти погреться, театр затем, все еще несмело потирая озябшие ручонки, попросил потесниться и, наконец, просто выйти вон. Новый театр мужал и рос, руководствуясь основополагающим принципом перестройки «Кто смел, тот и съел» и оставив «Школе издательства» совсем небольшую часть здания. Райхельгауз дал театру простое, незамысловатое название «Школа современной пьесы», запомнить которое не может практически никто. Таким образом, в бескровном поединке двух «школ» победила «Школа современной пьесы», которую тогда уже можно было назвать точнее – «школа выживания».
Между прочим, это была уже третья попытка режиссера Иосифа Райхельгауза создать свой театр, свой, если можно так выразиться, «третий Райх». И с третьей попытки это ему удалось. У истоков «Школы» встали известные артисты – Любовь Полищук и Альберт Филозов, побросавшие ради нового дела свои прежние коллективы. Новый театр начинался не с вешалки, которую он тогда просто не в состоянии был приобрести, а со спектакля «Пришел мужчина к женщине». Впоследствии этот культовый для Райхельгауза спектакль не был сыгран только на полуострове Таймыр, который Райхельгауз попросту не любит из-за сурового климата и невозможности поставить декорации в яранге; все же остальные географические точки были охвачены. Особенно (что естественно) режиссер любит Израиль – за теплую погоду, фрукты, море, обилие земляков из Одессы и вообще как историческую родину. С некоторых пор историческая родина Иосифа является испытательным полигоном для полусырых постановок. Именно тут встал на свои еще не окрепшие ножки спектакль «Пришел мужчина к женщине», и здесь же научился ходить и отправился шаткой походкой в Москву спектакль «Все будет хорошо, как вы хотели». До Израиля показывать в Москве эти спектакли было как-то неудобно и даже боязно, хотя отваги выпустить неготовую премьеру хватало у Иосифа всегда. Вот точно так он собирался научить меня водить машину.
– Все! Садишься за руль, нажимаешь педаль и едешь! Без вопросов!
– Да я же не умею ни черта! Авария будет!
– Не будет! Садишься и едешь! Зараз научу. Никаких автокурсов!
Первый спектакль своего уже театра, как и первая любовь, оставляет след навсегда и, если удается, то и повсюду. Поэтому новой постановкой Иосифа в Тель-Авиве, в главном театре Земли обетованной, театре «Габима», явилась – что бы вы думали! ну совершенно никто не ожидал! – пьеса Злотникова «Пришел мужчина к женщине», и можно только удивляться долготерпению евреев, для которых затянувшийся на годы приход этого мужчины к этой женщине выглядит уже как оккупация северных территорий. Однако терпеливость этого маленького, но гордого народа давно стала легендарной, и стоит ли удивляться тому, что Иосиф решил еще раз порадовать хасидов и простых иудеев спектаклем «Пришел мужчина к женщине» в несколько измененном составе (Алферова, Филозов). А в обмен на этот широкий творческий жест они тоже нас порадуют в Москве, и мы вновь сможем насладиться спектаклем «Пришел…» ну и т. д., только уже на иврите. И не страшно, что на иврите, ибо содержание этого произведения благодаря Иосифу известно и в Москве, и за ее пределами.