Он выходил, не теряя достоинства, на улицу, по скобам пожарной лесенки взбирался на вагончик, садился на вентиляционную трубу и пробовал первые аккорды. Люди все прибывали. Поклонившись на все четыре стороны, Геша диким голосом начинал петь такое, что хохот умолкал лишь тогда, когда артист поднимал руку, прося молчания, и объявлял следующий номер.
Из управы выбегал возбужденный начальник, кричал солисту: «Братишка, прекрати», — и добавлял выражения, немного отодвигающие толпу.
Геша поворачивался и спрашивал:
— Дашь шестьдесятку?!
— Дам!!! — рычал начальник, стучал в окно, из которого высовывалась седая голова главбуха:
— Выпиши этому негодяю шестьдесят!
Геша, уже слезавший с балка, невинно возмущался:
— Но, но, поосторожней, я ведь и обратно могу вернуться…
На этом спектакль заканчивался и начинались будни.
Начальник вызывал молодых ребят, ожидавших своей очереди на отправку, и мы получали в свое владение вездеход и задание: «Доставить этого алкаша, как только он налижется, на буровую». С квалифицированными бурильщиками было очень трудно.
Часа три мы катались перед окнами знакомых девиц, пугая и удивляя прохожих возможностями мощной техники. В заключение подъезжали к известной нам квартире, в которой находили некоторое количество бесчувственных тел, выбирали своих и везли на вертолет.
Прибыв на производство, Геша сутки болел, а потом, наказанный за гастроли, работал две, а то и три вахтовых смены без выходных…
Оглядев помрачневшего «братишку», я поинтересовался, как это начальник экспедиции отважился на увольнение?
Последней каплей, переполнившей вместительную чашку терпения Петровича, был эпизод с продажей трактора-болотохода.
У Геши была ненормальная страсть к шестидесяти рублям. Он никогда не просил ни меньше ни больше. Недавно, отправившись на тракторе с буровой в поселок, в одном из стойбищ, не спросив тракториста, продал агрегат за шестьдесят рублей. Пастуху, купившему трактор, сказал, что тот может приехать на «базу» и забрать свое добро Прошло недели две, и кочевник на шикарной упряжке из белых оленей прибыл за болотоходом. Скандал длился целый день, так как оленевод забрался в кабину «своего» трактора и вытащить оттуда его не могли. Он не желал брать обратно деньги, а узнав, что машина стоит намного больше, готов был добавить еще, лишь бы приобрести такую нужную в хозяйстве вещь.
И начальник решился — уволил виновника скандала на три месяца…
Еще раз оглядев «романтиков», я мысленно поблагодарил судьбу за ниспосланные мне испытания и, предупредив о том, что работаем завтра с восьми, вышел на свежий воздух.
В то первое утро Витька забежал за мной. Он усердно колотил в раму, пока не разбудил мать, спавшую в соседней комнате.
Обычно бригады собирались у конторки рыбообработки. Там получали задание на день, там же выдавали зарплату, можно было почитать газету, попить воды и просто посидеть почесать языки. Правда, долго не задерживались — сдельщина есть сдельщина. Когда мы с Витькой прибыли, там уже сидели, привалясь спинами к заснеженной завалинке, Колька Елецкий и Игорь Синенко. Оба в новеньких отцовских ватниках и тяжелых собачьих унтах.
Через полчаса пришел Муленюк и присоединился к двум таким же замшелым мужичкам. Громко, чтобы все слышали, Муленюк спросил:
— Ще митингу ни було? — и, немного подождав, сам себе ответил: — Та ни, вин назначин на обид, а щас ще тильки дэвять.
Скосил глаза на часы Игореши — времени без десяти девять, а наших ореликов нет. Духом пал и не знаю, что предпринять. Елецкий, поддерживая меня, предложил «Пойти и набить морду!» — кому и за что не уточнил. Когда я в душе уже согласился с другом, на горизонте показалась плотная кучка людей. Они подошли ближе, и мы все вместе расхохотались совершенно уместному замечанию Муленюка:
— А ето ще за банда?
Толпа остановилась, а у меня в глазах замелькали кадры из «Оптимистической трагедии» — сцена появления подмоги. Колорит был тот же, только в северном исполнении. Предводительствовал не кто иной, как сам парторг Александр Иванович. Он пожал мне руку, потом ребятам, кивнул Карпычу и попросил всех зайти в конторку. Там, выдавив из-за столов напуганных нашествием учетчиц, пополнение изобразило готовность слушать и внимать. Александр Иванович официально представил меня, обозвал наш коллектив комсомольско-молодежным и, переждав смешки, произнес несколько фраз про сложность момента и ответственность задач. Потом, сославшись на особые отношения некоторых товарищей с правоохранительными органами в лице участкового, пообещал всем воздавать только по заслугам, посулив держать наш коллектив постоянно в поле зрения…
Мы отправились в мерзлотник, где нас ждала простая нелегкая и даже денежная работа. Надо было штабелевать ящики с уже законтаренной рыбой, не допуская пересортицы, то есть ящики с пыжьяном не должны оказаться среди ящиков с ершами, а селедка ни в коем случае рядом с ряпушкой… Рыхлый мужчина с сизым, наверное, от холода лицом, заявил, что он неграмотный и читать по печатному не умеет. Подскочил вчерашний кликуша со звонким голоском и подал бумажку с печатью. В ней было написано, что у Оболмасова А. Е. хронический тонзиллит и работа на холоде ему категорически противопоказана. Справку выдали в Тюмени два года назад. Длинный, легко одетый мужчина, что-то бурча, подался к выходу. Подбежала мастер, попросила несколько человек. Я срочно отправил ехидничавшего Муленюка с компанией приятелей и, уточнив, откуда и куда перетаскивать ящики, позвал народ за санками. Кроме нас четверых за санями отправился сухощавый татарин.
— Работать надо. Деньги зарабатывать надо. Зачем приехал дурака валять.
После двух рейсов с полными ящиков санями мимо о чем-то громко спорящих «романтиков» к нам подскочил еще один и, упершись плечом в ящики, завопил:
— Р-р-раз, два, взяли! Еще взяли! — И, обращаясь ко мне сварливым говорком, сказал: — А ведь, едрена корень, бригадир, работку-то нам по блату дали. Я Иваныча знаю, он в курсе чем шушеру брать.
На это Елецкий огрызнулся:
— Сам поди тоже из них.
— Не-е-е, — беззлобно протянул мужик, — я штрафник. Меня Ян за прогулы выпер.
Он шумно и сожалеюще швыркнул большим картофелеобразным носом.
— Эти тоже будут робить. Там Геша с Колькой обалтывают. Колька этот силен, но пока он с имя демократничает. Он велел сказать: «Будь спок!»
— Это ты, дяденька, будь спокоен, у нас принцип старый проверенный: «Кто не работает — тот не ест».
— Насчет работы посмотреть надо, а что ты поесть тоже не мастак, так это по тебе видно, — парировал мужик, не меняя при этом выражения, да и можно ли было ухватить эти изменения на испитом лице, где один только нос рассказывал все о своем владельце.
Игореша насупился и даже от обиды перестал толкать сани. Он в самом деле был до жалости стройным, и все его успехи в спорте ему не помогали.
Витька поспешил смягчить удар:
— Брось, Игорь, тут мы все синие, свет вон какой блеклый.
На обратном пути нам встретилась еще шестерка, влекущая сани, предводительствуемая Гешей-братишкой. Он как всегда веселил честной народ — там похохатывали. Остальные нагружали выстроенные в ряд трое санок, явно подчиняясь командам хмурого, словно бы силившегося припомнить что-то важное, дядьки.
Я сообразил — это и есть тот самый Колька. Мужички поволокли санки, а он остался и грузил наши. Потом придержал меня:
— Ты погодь, потолковать надо.
— А чего толковать, вон ящиков сколько — бери и тащи, пока силы есть.
— Да ты, я гляжу, парень того, попрыгунчик, — и со злой убежденностью заявил: — А в деле ты, сосунок, ни хрена не смыслишь!
— Так возьмись и командуй, — возмутился я.
— Ты не загорай, не загорай, ты полегче, — он чуть-чуть смягчил тон, — мне не до жиру, а тебя на собрании внимательно слушал.
Мне было удивительно, что кто-то из этой публики вдруг оказался на собрании и интересовался профсоюзными и вообще подобными делами. За моей спиной уже, как дух охранитель, торчал Елецкий. Он то исчезал, то вновь выныривал из темных галерей.
— А вы, я смотрю, трусоваты, сибиряки, мать вашу!
— Северяне, — лениво, врастяжку поправил Елецкий.
— Ты хоть и большой, а видно… — но, не договорив, примирительно добавил: — Географию учить тоже надо с умом, тезка.
Он опять обратился ко мне и, не воспринимая ворчания Елецкого: «Тоже мне учитель нашелся… — продолжал: — Слушай, я правду говорю, вкалывать вы, наверное, можете, а работать толком не умеете. Это точно». И уже немного понукая мной: «Мы с тобой здесь останемся, а молодца, — он скривился в сторону Елецкого, — отправим с Гешей разгружать, там его силенка как раз у места будет. Пусть ящики уступами кладут, доверху, лестницей. По ней пусть и ведут забивку ниши, нам ее до обеда хватит.
Я кивнул Елецкому. Он ушел в главный пролет, где вместе с Гешей разгружал сани, как договорились. Теперь три группы возили ящики от нас к ним, мы с дядькой больше часа работали молча. Он все делал четко, ухватисто и азартно. Про таких в поселке говаривали — этот всю жизнь мантулит, то есть любит работу, она у него получается, а вот почести его обходят. Оказалось, он тоже не курит, и это как-то даже сблизило меня с ним. Противно все же, когда, работая, один другому в нос дымом пыхает. После долгого молчания, стерев тыльной стороной верхонки пот со лба и, наверное, заметив, как я побаиваюсь разогнуться, с непривычки ломило спину, он приостановился.
— Те трое вернутся. Потап, тот дерганый, зато отходит быстро. Еще Лешка ярославский.
— Ярославский, в каком смысле, — перебил я.
— Да из Ярославля он, а фамилию не знаю. Этот тоже вашего полета, но форсу много. Вот сразу и не хочет гонором поступиться. Оболмасов — этот жидковат — жрать захочет, прибежит, никуда не денется. — И, заметно обдумывая, сказать не сказать, решился: — И это, сегодня всех надо в наряд включить, а они потом поставят бригаде причитаемое.
Он говорил ровно, чуть напирая, но был все же не в своей тарелке. Как только он заговорил о наряде, у меня в голове мелькнуло: «Вот зачем он завел разговор об ушедших!»
— Так не будет.
— А как будет? — презрительно поинтересовался он.
— Так не будет, — повторил я, нажимая на голос.
На этот вопрос я был готов ответить, он не был неожиданным, как рассчитывал мой напарник. Именно об этом мы спорили вчера в моей комнате до хрипоты и все же докричались до общего — никаких поблажек ни себе, ни остальным. В наряд включать лишь тех, кто отработал день полностью. Даже в бригаде постоянных грузчиков платили выдержавшему полдня. Но мы догадались, что в оставленную щелку всегда прошмыгнут наиболее ушлые, и законопатили ее.
На перерыве — обедать разбрелись по углам. Синенко придавило руку. Перевязанный подвернувшейся добровольной медсестрой, сжимая от боли зубы, он горячился:
— Они все с похмелья, елки-палки! Руку не успел убрать, а сверху на мой еще кинули, аж кровь из-под ногтей брызнула.
— Ну чего ты ноешь, — успокаивал Витька, — мало ли чего случается. Вот шкура задубеет, и ты этих царапин даже не заметишь…
После обеда мой дядя явился выпивши. Сколько он принял, определить было невозможно. Он весь светился, стал добрее и все время повторял:
— Для пользы дела надо ребят включить.
Молчал столько, сколько мог, но когда запыхавшийся и осоловелый мужик, отбривший утром Игорешу, представился Васей и повторил слово в слово то, о чем просил напарник, я высказал обоим, что, несмотря на их умение и опыт, терпеть в бригаде пьянство не намерен и что ни ребята, ни старики не против такого решения. Про дедов я приврал — от них можно было ожидать любых курбетов. Я сказал, что многие молодые ждут не дождутся, когда их позовут, и только из-за парторга мы работаем с такой публикой. Это тоже была неправда. Напарник с силой бросил свой конец ящика. Доски нижнего треснули, его надо было убирать. Но я приготовился к обороне.
— Дерьмо ты, малец! Вылупился из… гнезда и чирикаешь!..
И все же тон был терпимым, и я не стал задираться, мужик все же в два раза старше. Елецкий принес весть — еще двое удалились по своим темным делам. Полчаса понадобилось на выяснение фамилий убывших. «Романтики» знали друг друга по кличкам, в лучшем случае, по именам. Пришел парторг со старшим нормировщиком, подсчитав людей, нахмурился. По привычке подхекивая, доложил о сумме заработка и сказал, чего ждет от бригады администрация в приближающейся путине.
Карпыч долго шевелил губами и наконец обрадованно сообщил:
— Це ж по пятнадцать карбованцев на чоловика.
Я тут же ухватился за подходящий момент и поправил деда:
— По двадцать.
Мужики загалдели, заскрипели под ними пустые ящики, но все же умолкли — ждали продолжения.
— Минус пять отсутствующих, — выдохнул я.
— Дак это че? Двое-то робили полдня.
— Грабеж!!!
Надо было дожимать, и я повернулся к старичкам:
— А вы как?
Некоторые замямлили, но вскочил Муленюк и, раздергивая от волнения шапчонку, заговорил:
— Бачу ни усе на мисти, думав вони по малэнькой нужде где сховались, вони роблить не хочуть.
Наконец-то меня сегодня назвали по-человечески. А среди «романтиков» поднялась буря.
Мое внимание занимал напарник. Он, уставясь в лед под бахилами, молчал.
Тут ребята, в помощь Муленюку и татарину, подняли крик и сообща перекричали «романтиков».
И хотя первый день выигран не без помощи извне, впереди было еще много разных дней. Видел я и то, как не уверен в нашей затее наш покровитель, и все же…
Расходились группами, я пристроился к Геше с напарником и назвал вечного Кольку Николаем Онуфриевичем и засек в его глазах далекий и слабый проблеск благодарности. Опять это была не моя заслуга. Вместе с подписанным старшим нормировщиком нарядом Александр Иванович дал мне отпечатанный список бригады с полными именами и отчествами тех, с кем мне и моим друзьям предстояло работать даже не бок о бок, а лицом к лицу долгие дни путины.
Пришел май — днем с крыш уже не просто каплет, а течет потоками, а к ночи, когда ветер дует с Обской губы, со льдов, доходит и до настоящего мороза. И все же это весна.
День и ночь ревут тракторы, волоча за собой санные поезда. Они уходят в рейсы от десяти до трехсот километров по уже вскрывшимся заберегам и льдам. Рокочут транспортеры в лабазах, пристроенных на сваях вдоль пирсов. Нет-нет да и загудит в бледном небе «Аннушка» полярной авиации — благо ночь ушла совсем. Перестукиваются молотками деды, ремонтирующие старую тару из-под рыбы, мальчишек еще нет, придут в июне. Громыхают ледодробилки, переваривая большие синие глыбы, превращая их в мелкую ледяную щебенку, так необходимую для заморозки рыбы.
Укладывают рыбу в стальные и алюминиевые противни молодые женщины, навербованные на несколько месяцев путины в больших городах. При этом они галдят, ругаются, поют, громко хохочут, рассказывая смачные анекдоты. Тут же с разинутыми ртами толкутся молодые байстрюки с плоскогубцами, гаечными ключами, монтажными поясами. Крутятся, познают жизнь. А бабенки, хихикая, так проходят, пронося мимо противни с уложенной по сортам и размерам свежей рыбой, что иным молодцам становится дурно, и они выскакивают на воздух потрудиться. В цехе рыбообработки пожилые, знающие дело работницы сортируют, разделывают и солят наиболее ценные породы рыбы.
Мастер — совсем еще девчонка, после рыбтехникума, в кроличьей шапке, в ловко подогнанной овчинке, в резиновых сапогах на голом капроне. Лицо у нее испуганное от упавшей на ее плечи власти. Красная из-за всего услышанного, плачущим голоском прерывает разговоры: «Вы такие слова говорите, Степанида Петровна. У нас план, ножи острые, и техника безопасности может пострадать».
Бабы посмеиваются, а Степанида беззлобно ворчит в сторону начальницы: «И чего дурачье там крутятся. Вот девка пропадает: и характер, и образование — так нет…»
Мастер, через силу озаботив лицо, убегает. Она не может больше слышать стыдных намеков, тем более, что электрик Юрка Брызгин ей очень нравится.
— Эй, телка, отойди, задавлю! — Мимо проносится лошадь, запряженная в телегу.
— Грубиян, — со слезами в голосе кричит мастер и бежит в конторку.
Бригада работает в разных местах. Одни дробят лед, другие принимают с огромных деревянных тракторных саней рыбу и таскают ее на промывочные столы. Третьи в мерзлотнике ловят с бегущей ленты транспортера уже заколоченные ящики и ставят их на низкие санки по тридцать-пятьдесят штук, в зависимости от степени усталости, и катят воз в самые дальние концы мерзлотника по блестящему зеркалу ледяного пола. Там укладывают ящики в ровные штабеля до самого свода, заполняя постепенно штольню за штольней. Все делается споро, но очень добротно и аккуратно — летом сами будем разгружать мерзлотник. И поплывут наши ящики с трафаретными черными надписями на торцах по всему белу свету…
В кузне мой сосед дядя Арканя бухает тяжелым молотом. Увидев меня, скалит белые зубы на закопченной физиономии:
— Набрал силу! Теперь сумеешь поцеловать кувалду? — Он громко ржет вместе со сварным Алешкой Чердынцевым.
Они всегда смеются, встречаясь со мной.
Года три прошло с той поры, когда, приехав из райцентра, где учился в десятилетке, на зимние каникулы, я заглянул в кузницу. Мужиков было много — они любили погреться у горна. Дело было часов в семь вечера, когда кузня превращалась в небольшой клуб по интересам, с буфетом на самообслуживании.
Раскрасневшийся дядя Арканя яростно рвал бракованные подковы. По-моему, он больше демонстрировал свою находчивость, чем силу рук, так как подковы с различными раковинами и трещинами были у него заранее сложены в ящике у крайней стенки.
Мое появление привлекло внимание отдыхающей публики. Меня хлопали по плечу, предлагали за здоровье хороших людей, спрашивали, как дела в районе. Подошел и сам дядя Арканя, потрепал меня по загривку — волосы мои были настолько длинными, что свисали на воротник шубы.
— Ну как, силенка есть? — спросил кузнец, оценивающе оглядывая меня. Я не ожидал подвоха и отвечал, нажимая на низкие ноты: имеется, мол. Дядя Арканя подмигнул корешам, те замолкли. Он взял кувалду, зажал самый конец длинной ручки в ладони правой руки и, резко вывернув локтем вверх, остановил кувалду на уровне глаз. Потом тихонько опустил ее ниже и поцеловал блестящее холодное железо бьющей части.