Вернон Ли
Любовник-Фантом (Оук из Оукхерста)
I
Это она вон на том наброске в мужском берете? Да, все та же женщина. Интересно, сможете вы ее узнать? Своеобразное существо, верно? Более изумительного существа я никогда не встречал. Какое поразительное изящество — странное, вычурное, экзотичное, утонченное; какая причудливая, капризная грация и изысканность в очертаниях и пластике, в посадке головы и повороте шеи, в рисунке рук и пальцев! Тут у меня уйма карандашных эскизов, которые я делал, готовясь писать ее портрет. Да, во всем альбоме — только она одна. Это всего лишь беглые зарисовки, но, может быть, они дадут какое-то представление о ее восхитительной, фантастической грации. Вот здесь она перегнулась через перила лестницы, здесь сидит на качелях. Тут она стремительно выходит из комнаты. Вот голова. Как видите, ее даже не назовешь по-настоящему красивой: слишком большой лоб, слишком короткий нос. Нет, это не дает о ней представления. Все дело — в пластике. Посмотрите-ка на эти странные щеки, впалые и довольно плоские; так вот, когда она улыбалась, здесь у нее появлялись изумительнейшие ямочки. В этом было какое-то совершенно необыкновенное изящество. Да, я начал писать картину, но она так и осталась незаконченной. Первым-то я писал ее мужа. У кого, интересно, его портрет сейчас? Помогите-ка мне убрать от стены эти картины. Спасибо. Вот ее портрет — в плачевном состоянии. Вряд ли он что-нибудь вам скажет: ведь он только начат, и, возможно, идея покажется вам несколько безумной. Понимаете, я хотел написать ее прислонившейся к стене — была там стена, обитая желтой, почти коричневой тканью, — чтобы подчеркнуть силуэт.
Очень все-таки странно, что я выбрал именно эту стену. В таком виде портрет выглядит безумно странным, но мне он нравится: в нем схвачено какое-то сходство с ней. Я бы вставил его в раму и повесил, но ведь люди станут расспрашивать. Да, совершенно верно, вы узнали ее — это миссис Оук из Оукхерста. Я и забыл, что у вас есть родственники в тех краях, да и в газетах, конечно, тогда столько об этом писали. Так вы не знали, что все это случилось буквально у меня на глазах? Мне и самому сейчас не верится: произошедшее кажется таким далеким, таким ярким, отчетливым, но нереальным, словно все это мне пригрезилось. В действительности-то это была гораздо более странная история, чем люди могли себе вообразить. Понять ее можно было, только поняв Элис Оук. Не думаю, чтобы эту женщину понимал хоть кто-нибудь, кроме меня. Не сочтите меня бесчувственным: это было удивительное, таинственное, утонченное создание, но жалко мне ее не было. Куда больше я жалел ее несчастного мужа. У меня создалось впечатление, что этот конец был совершенно в ее духе; мне кажется, он бы понравился ей, знай она о нем заранее. Увы, никогда больше не будет у меня возможности написать такой портрет, о каком я мечтал. Казалось, она послана мне самим небом. Вы не слышали эту историю в подробностях? Ну что ж, обычно я ее не рассказываю, потому что люди так чудовищно глупы или же сентиментальны, но вам расскажу. Дайте-ка мне собраться с мыслями. Ладно, писать сегодня уже темно, так что я могу поведать вам ее прямо сейчас. Погодите, я поверну ее лицом к стене. Ах, она была поистине изумительным существом!
II
Помните, три года тому назад я вам сказал, что дал уговорить себя поехать писать портреты одной супружеской пары в их поместье в графстве Кент? Я и сам потом понять не мог, что дернуло меня сказать этому человеку да. В один прекрасный день его привел ко мне в студию мой приятель. На визитной карточке незнакомца значилось: мистер Оук из Оукхерста. Это был рослый, хорошо сложенный, красивый молодой мужчина, с прекрасным цветом лица, пышными светлыми усами и в отлично сшитом костюме — абсолютная копия сотни других молодых мужчин, каких вы встретите каждый день, гуляя в Гайд-Парке, и абсолютно неинтересный с головы до пят. Мистер Оук, до женитьбы служивший лейтенантом в конной гвардии, явно чувствовал себя в студии чрезвычайно неловко. Человек, способный облачиться в городе в j бархатную куртку, внушал ему опасение, но в то же время он напряженно старался держаться со мной так, чтобы не дать мне ни малейшего повода подумать, будто он относится ко мне как к; ремесленнику. Он обошел мою студию, внимательнейшим обра-: зом осмотрел все мои работы, с запинкой пробормотал какие-то комплименты, а затем, взглядом призывая на помощь своего друга, попытался было перейти к делу, но сконфузился и умолк. Дело же, как любезно пояснил его друг, состояло в том, что мистеру Оуку хотелось бы узнать, позволят ли мне мои обязательства перед другими заказчиками написать портреты его и его жены и каковы будут мои условия. Во время этого объяснения бедняга покраснел до корней волос, словно он явился ко мне с каким-нибудь в высшей степени предосудительным предложением, и я обратил внимание, что между бровей у него появилась очень странная нервная складка, этакий ровный двойной разрез, — единственное, что заинтересовало меня в его внешности. Подобная двойная морщина обычно является признаком какой-то ненормальности, один мой знакомый психиатр называет ее маниакальной складкой. Когда я ответил, он вдруг пустился в сбивчивые объяснения: его жена… миссис Оук… видела некоторые мои… картины… полотна… портреты… на этой… как ее? — летней выставке Королевской академии искусств. Она… одним словом, они произвели на нее очень хорошее впечатление. Миссис Оук большая любительница живописи. Короче говоря, ей очень хочется, чтобы я написал ее портрет, ну и так далее в том же духе.
— Моя жена, — внезапно добавил он, — удивительная женщина. Не уверен, что она покажется вам красивой — в общем-то, она, знаете ли, и не красива. Но она ужасно странная, — и мистер Оук из Оукхерста вздохнул и нахмурился, так что между его бровей опять пролегла эта своеобразная складка, словно столь длительная речь и столь решительное выражение своего мнения потребовали от него чрезмерных усилий.
Как раз тогда я не был обременен заказами. Одна весьма влиятельная особа, позировавшая мне для портрета, — помните важную толстую даму на фоне малинового занавеса? — пришла к заключению, сама или с помощью «доброжелателей», что я изобразил ее старой и вульгарной, хотя таковою и была она в действительности. На меня напустилась вся ее клика, травлю подхватили газеты, и в ту пору меня ославили как художника, чьей кисти ни одна женщина не доверит свою репутацию. Дела у меня шли хуже некуда. Поэтому я слишком уж поспешно принял предложение мистера Оука и тут же условился, что приеду в Оукхерст через пару недель. Но не успела закрыться за моим новым заказчиком дверь, как я уже начал сожалеть о своем опрометчивом решении, и при мысли о том, что мне придется потратить целое лето на портрет совершенно невыразительного кентского сквайра и его, надо полагать, столь же невыразительной супруги, испытал отвращение, которое по мере приближения назначенного срока все усиливалось. Как сейчас помню, в каком ужасном настроении сел я в поезд и в каком еще более ужасном настроении сошел с него в графстве Кент на ближайшем к Оукхерсту полустанке. Дождь лил как из ведра. Я с холодной яростью думал о том, что мои холсты вдрызг промокнут, прежде чем кучер мистера Оука уложит их на верх повозки. И поделом мне! Не надо было приезжать в эту проклятую дыру, чтобы писать портреты этих проклятых людей! Ливень зарядил надолго, и мы тронулись в путь по раскисшим дорогам, утопая в желтой вязкой грязи; по сторонам тянулись нескончаемые ровные пастбища с купами дубов; вся трава была выжжена длительной засухой, и теперь почва набухла от дождя, превратясь в безобразное коричневое месиво. Пейзаж казался невыносимо однообразным.
Настроение мое все ухудшалось. Я принялся рисовать в воображении загородный особняк современной псевдоготической архитектуры с обычной обстановкой в стиле Морриса, коврами из магазина «Либерти» и романами Мьюди, в который меня, вне всякого сомнения, везут. Я очень живо представил себе пятерых или шестерых маленьких Оуков — у этого человека наверняка должно быть минимум пять детей, — тетушек, своячениц и кузин, вечный ритуал дневных чаепитий и игры в теннис и, главное, саму миссис Оук, пышущую здоровьем, всезнающую, образцовую хозяйку, непременную участницу предвыборных кампаний и благотворительных начинаний — именно такую молодую особу мистер Оук должен был считать удивительной женщиной. Мое мрачное расположение духа все усугублялось, и я проклинал себя за жадность, с которой ухватился за этот заказ, и за бесхарактерность, помешавшую мне отказаться от него, когда еще не было поздно. Тем временем мы въехали в большой парк, скорее похожий на длинную цепочку пастбищ с возвышающимися там и сям могучими дубами, под которыми, сбившись в груду, прятались от дождя овцы. Вдалеке за пеленой дождя смутно вырисовывалась размытым зубчатым силуэтом низкая гряда холмов, поросших синеватыми елями, и одинокая ветряная мельница. Последний дом, мимо которого мы проехали, остался в добрых полутора милях позади, и никаких признаков жилья не виднелось впереди — только холмистые выгоны с пожухлой мокрой травой, бурой у почти черных стволов раскидистых дубов, из-под которых со всех сторон неслось унылое блеяние. Наконец дорога неожиданно свернула в сторону, и взору моему предстал, как я догадался, дом моего заказчика. То, что я увидел, не походило на загородный особняк, рисовавшийся моему раздраженному воображению. Это был массивный дом из красного кирпича с закругленными фронтонами и высокими дымовыми трубами эпохи Якова I, одиноко возвышавшийся на голом месте в ложбине посреди пастбищ, без малейшего признака сада перед ним (позади него виднелись макушки нескольких деревьев, что позволяло предположить, что сад, может быть, расположен за домом). Никакой лужайки перед домом тоже не было, но по другую сторону песчаной ложбины, напоминавшей заполненный водою крепостной ров, рос кряжистый дуб с дуплистым стволом и переплетенными, расщепленными молнией черными ветвями с немногочисленными листочками, дрожащими под дождем. Нет, совсем не таким представлял я себе дом мистера Оука из Оукхерста. Хозяин встретил меня в холле — просторном зале с обшитыми панелями и украшенными резьбой стенами и прелюбопытным потолком, сводчатым и ребристым, словно корпус старинного корабля, если смотреть на него изнутри. Стены вплоть до самого потолка были увешаны портретами. В своем твидовом костюме мистер Оук выглядел еще более светлым блондином, белокожим, розовощеким и абсолютно заурядным; он также показался мне еще более благожелательным и скучным. Пока мои вещи относили наверх, он пригласил меня в свой кабинет — комнату, где место книг занимали развешанные по стенам хлысты и рыболовные снасти. Было очень сыро, и огонь в камине едва тлел. Он нервно пнул ногой красные угольки и, предложив мне сигару, сказал:
— Извините, что я сразу же не познакомил вас с миссис Оук. Моя жена — короче говоря, моя жена, кажется, спит.
— Миссис Оук больна? — спросил я с внезапно вспыхнувшей надеждой на избавление от всей этой тягомотной истории.
— Нет, нет, Элис вполне здорова; во всяком случае, чувствует себя не хуже, чем обычно. У моей жены, — добавил он минуту спустя самым решительным тоном, — не очень крепкое здоровье: нервная конституция. Нет, нет! Она не больна, ничего серьезного. Врачи говорят, это только нервы; они говорят, ей нельзя волноваться и тревожиться — советуют больше отдыхать и всякое такое.
После чего наступило гробовое молчание. Этот человек почему-то действовал на меня угнетающе. У него был какой-то отсутствующий и словно бы озадаченный вид, что как-то не вязалось с его внешностью крепкого и сильного здоровяка.
— Наверное, вы большой любитель охоты и рыбной ловли? — спросил я у него, кивнув в сторону хлыстов, ружей и удочек, после того как молчание стало непереносимым.
— Нет, нет! Сейчас — нет. Был когда-то. Я от всего этого отказался, — ответил он, стоя спиной к огню и глядя себе под ноги, на шкуру белого медведя. — Я… у меня теперь нет на это времени, — добавил он, словно его слова нуждались в дальнейшем объяснении. — Женатый человек, так что… Не хотите ли подняться в свои комнаты? — неожиданно перебил он себя. — Одну из них я освободил от, мебели, чтобы вы могли в ней писать. Моя жена сказала, что вы предпочтете северный свет. Если эта комната вас не устроит, вы можете выбрать любую другую.
Вслед за ним я вышел из кабинета и снова пересек просторный холл. Не прошло и минуты, как из головы моей вылетели все мысли о мистере и миссис Оук и о том, как скучно будет писать их портреты: меня совершенно пленила красота этого дома, который я рисовал в своем воображении современным и филистерским. Без всякого преувеличения, это был самый прекрасный образец старинного английского помещичьего дома, какой мне только приходилось видеть, совершенно великолепный в своей первозданной красоте и отлично сохранившийся. Из большого холла, где в глаза бросался громадный камин из серого и черного камня с тонкой резьбой и инкрустацией, а также ряды семейных портретов, занимавшие все пространство от стенных панелей до дубового потолка, сводчатого и ребристого, как корабельный корпус, вела вверх широченная пологая лестница с перилами, венчавшимися у пролетов резными геральдическими чудовищами; стена у лестницы была украшена дубовой резьбой с изображениями орнаментальных щитов, листьев и мифологических сценок, покрашенной в поблекшие красно-синие цвета и отделанной потускневшим золотом. Она отлично гармонировала с выцветшими сине-золотыми красками тисненой кожаной обивки, доходившей до карниза, тоже искусно подкрашенного и позолоченного. Рыцарские доспехи с прекрасно выполненной насечкой выглядели так — при том, что на них не было ни пятнышка ржавчины, — будто к ним не прикасалась рука современного человека; даже персидские ковры под ногами были работы XVI века. Сегодняшнему дню принадлежали только большие букеты цветов и папоротника в низких майоликовых вазах на лестничных площадках. Во всем доме царила мертвая тишина, лишь снизу донесся бой старинных часов — серебристый звон, похожий на журчание фонтана в итальянском дворце.
Мне почудилось, что меня ведут по чертогу Спящей Красавицы.
— Какой великолепный дом! — воскликнул я, следуя за хозяином по длинному коридору, также обитому кожей, обшитому резными панелями и обставленному старинными сундуками для приданого и стульями, словно взятыми с одного из полотен Ван Дейка. У меня сложилось безошибочное впечатление, что все это — настоящее и неподдельное, без малейшего намека на ту фальшивую красивость, которую модные декораторские мастерские насаждают в домах эстетствующих богачей. Мистер Оук понял меня по-своему.
— Да, отличный старый дом, — сказал он, — только великоват для нас. Видите ли, здоровье моей жены не позволяет нам часто принимать гостей, а детей у нас нет.
В его голосе мне послышалась жалоба, и он, явно испугавшись, что выдал себя, тотчас же добавил:
— Знаете, лично я терпеть не могу детей; не понимаю, как это можно любить их.
Если у человека бывает на лице написано, что он говорит неправду, мысленно сказал я себе, то мистер Оук из Оукхерста явил сейчас наглядный тому пример.
Как только он оставил меня в одной из двух отведенных мне комнат, я бросился в кресло и попытался сосредоточить мысли на том необычайно сильном впечатлении, которое произвел этот дом на меня, воспламенив мое воображение.
Я очень чувствителен к подобным впечатлениям, и ничто — если не считать приступов острого интереса, вызываемых иной раз в моем воображении необычайными, странными личностями, — не действует на меня так покоряюще, как очарование, более спокойное и созерцательное, художественно совершенного и неординарного дома. Сидеть в комнате, подобной той, в которой я сидел, где мягко переливаются в сумерках серые, сиреневые и пурпурные тканые фигуры на шпалерах, неясно вырисовывается посреди комнаты огромная кровать со столбиками и пологом, мерцают красные угольки в камине под широкой инкрустированной каминной доской работы итальянских резчиков, витает смутный аромат лепестков розы и других благовоний, что были положены в фарфоровые вазы руками женщин, давным-давно покинувших этот свет, а снизу время от времени доносится слабый серебристый звон часов, наигрывающих мелодию забытых дней, значит испытывать чувственное наслаждение совершенно особого рода, необычное, сложное и не поддающееся описанию — это что-то вроде наркотического опьянения от опиума или гашиша, и для того, чтобы передать другим мои ощущения, понадобился бы гений Бодлера, утонченный и пьянящий.
Переодевшись к обеду, я снова сел в кресло и опять погрузился в мечтательную задумчивость, перебирая в памяти все эти прошлые впечатления — они казались выцветшими, как фигуры на шпалерах, но все еще теплыми, как угли в камине, все еще нежными и тонкими, как аромат засохших розовых лепестков и раскрошившихся благовоний в фарфоровых вазах, — впитывая их в себя и опьяняясь ими. Об Оуке и его жене я совсем не думал; я ощущал себя как бы в полном одиночестве, оторванным от мира, изолированным от него в этом экзотическом наслаждении.
Мало-помалу красные угольки в камине подернулись пеплом, фигуры на шпалерах погрузились в тень, кровать со столбиками и пологом приняла все более смутные очертания, и комната все больше тонула в серых сумерках. Мой взор, блуждая, задержался на окне с выступом, за стеклами которого между каменных средников простиралось серо-коричневое пространство жухлой и мокрой травы с отдельно растущими могучими дубами, а вдалеке, за зубчатой кромкой темных елей, закат окрашивал мокрое небо в багровые тона. И сквозь шум ливня, барабанившего по листьям плюща, снаружи доносилось то тише, то громче монотонное блеяние ягнят, разлученных с матками, — жалобный, дрожащий крик; наполняющий душу суеверным ужасом.
Внезапно раздавшийся стук в дверь заставил меня вздрогнуть.
— Вы не слышали гонг к обеду? — вопросил голос мистера Оука.
Я совершенно забыл о его существовании!
III
Пожалуй, я не смогу восстановить то первое впечатление, которое произвела на меня миссис Оук. Попытайся я припомнить его, оно оказалось бы полностью окрашенным моим последующим знанием ее: ведь не могли же с самого начала пробудиться во мне тот странный интерес и восхищение, которые очень скоро вызвала у меня эта необыкновенная женщина. Интерес и восхищение, поймите меня правильно, весьма своеобразные, поскольку и сама она была женщиной весьма своеобразной, а я, если на то пошло, тоже довольно своеобразный мужчина. Но я смогу лучше объяснить это позже.
С уверенностью скажу одно: наверное, я был безмерно удивлен, обнаружив, что моя хозяйка и женщина, которая будет позировать мне для портрета, так разительно непохожа на все, что я ожидал увидеть. Или нет — теперь, когда я задумался об этом, мне кажется, что меня это почти не удивило, а если и удивило, то всего лишь на долю секунды. Дело в том, что стоило мне только увидеть реальную Элис Оук, как из памяти у меня сразу же должно было вылететь, что она представлялась мне в воображении совершенно иной: такой законченностью обладала ее личность, настолько не похожа она была на всех других людей, что создавалось впечатление, будто она всегда присутствовала в моем сознании, но присутствовала, быть может, как загадка, как тайна.
Попробую дать вам какое-то представление о ней — я говорю не о своем первом впечатлении, каким бы оно ни было, а о том совершенно реальном впечатлении, которое складывалось у меня постепенно. Для начала я должен повторить — и буду повторять снова и снова, — что это была, вне всякого сомнения, самая грациозная и утонченная женщина, которую я когда-либо видел. Однако ее грация и утонченность не имели ничего общего с каким-либо заранее сложившимся понятием, теоретическим или практическим, об этих вещах; ее грация и утонченность сразу же воспринимались как совершенство, но как совершенство, воплотившееся в ней в первый и — как я убежден — наверное, в последний раз. Ведь, правда же, вполне допустимо предположить, что раз в тысячу лет могут возникнуть комбинация линий, система движений, силуэт, жест, которые при всей своей новизне и неповторимости точно отвечают нашим стремлениям к прекрасному и исключительному? Она была очень высока ростом и, я думаю, казалась людям худощавой. Не знаю, я никогда не представлял ее телесным существом, состоящим из костей, плоти и так далее, — я видел в ней лишь чудесное сочетание линий и чудесное своеобразие личности. То, что она была высока и стройна, это безусловно так, но она совершенно не соответствовала нашему представлению о хорошо сложенной женщине. У нее, прямой, как бамбук, и намека не было на то, что люди называют фигурой; плечи у нее были несколько прямоваты, а голову она наклоняла вперед; ни разу не видел я на ней платья с открытыми руками и плечами. Но эта ее бамбуковая фигура обладала гибкостью и величавостью; игру очертаний, менявшихся с каждым ее шагом, я не могу сравнить ни с чем: в ней было что-то от грации павлина и от грации оленя, но больше всего она поражала неповторимым своеобразием. Как бы я хотел описать ее! Как бы я хотел нарисовать ее такой, какой она видится мне сейчас, стоит мне только закрыть глаза, — нарисовать хотя бы беглым силуэтом! Увы! Я желал этого уже сто тысяч раз. Все тщетно! Я вижу ее так явственно: как она медленно прохаживается взад и вперед по комнате, причем то, что плечи у нее немного приподняты, лишь придает завершенность изысканной гармонии линий, образуемых прямой гибкой спиной, длинной изящной шеей, головой с завитками коротко подстриженных светлых волос, всегда чуть наклоненной, за исключением тех моментов, когда она, вдруг откинув ее назад, улыбалась — не мне, не кому-то еще, не чьим-либо словам, а словно чему-то такому, что неожиданно увидела или услышала одна она, и тогда на ее впалых, бледных щеках появлялись те странные ямочки, а ее широко открытые большие серые глаза странно белели. В эти моменты пластикой своих движений она напоминала благородного оленя. Только что могут сказать о ней слова? Знаете, даже величайшему художнику, по-моему, не под силу воспроизвести подлинную красоту очень красивой женщины в самом обычном смысле этого слова: женщины Тициана и Тинторетто в жизни были, наверное, несравненно прекрасней, чем на их картинах. Что-то, составляющее самую сущность, всегда ускользает — может быть, потому, что истинная красота реализуется не только в пространстве, но и во времени и в этом подобна музыке, череде, ряду. Имейте в виду, я говорю сейчас о женской красоте в общепринятом смысле слова. Представьте себе теперь, насколько трудней передать изящество такой женщины, как Элис Оук; но если карандаш и кисть, копирующие каждую линию, каждый оттенок, не способны сделать это, то возможно ли дать хотя бы самое смутное представление о ней при помощи одних только жалких слов — слов, обладающих лишь абстрактным значением, бессильной общепринятостью ассоциаций? Короче говоря, миссис Оук из Оукхерста являлась, на мой взгляд, женщиной в высшей степени утонченной и странной — экзотическим существом, прелесть которого так же невозможно описать словами, как аромат какого-нибудь недавно открытого тропического цветка невозможно воспроизвести, сравнивая его с запахом махровой розы или лилии.
Тот первый обед проходил в довольно удручающей атмосфере. Мистер Оук — Оук из Оукхерста, как называли его местные жители, — ужасно смущался. Тогда я подумал, что он боится поставить себя в глупое положение в моих глазах и в глазах своей жены, но эта его особая стеснительность не прошла и впоследствии; как я вскоре догадался, робость внушала Оуку собственная жена, хотя присутствие полного незнакомца в моем лице, несомненно, еще больше сковывало его. Время от времени он, похоже, порывался что-то сказать, но потом, очевидно, сдерживался и сохранял молчание. Очень странно было видеть, как этот рослый, красивый, мужественный молодой мужчина, который, наверное, очень нравился женщинам, начинает вдруг заикаться от волнения и заливаться краской в присутствии своей собственной жены. Это не было робостью человека, сознающего свою глупость: наедине со мной Оук, все такой же медлительный и застенчивый, высказывал кое-какие собственные мысли и вполне определенные суждения по политическим и общественным вопросам — все это с какой-то детской серьезностью и трогательной тягой к определенности и истине. С другой стороны, своеобразная робость Оука не вызывалась, насколько я мог видеть, какими-либо подковырками со стороны жены. Ведь от наблюдательного глаза никогда не ускользнет, если тот или иной из супругов привык, что его дражайшая половина постоянно его шпыняет и поправляет: оба супруга в этом случае все время держатся настороже, один привычно следит и придирается, другой привычно ждет придирок. В Оукхерсте и в помине не было ничего подобного. Миссис Оук явно не снисходила до того, чтобы беспокоиться по поводу слов и поступков своего мужа; он мог бы наговорить или наделать сколько угодно глупостей — она не только не упрекнула бы его, но даже и не заметила бы этого; она не обратила бы внимания, начни он говорить глупости хоть со дня свадьбы. Это чувствовалось сразу же. Миссис Оук попросту игнорировала его существование. Нельзя сказать, чтобы она обращала много внимания вообще на чье-либо существование, в том числе и на мое. На первых порах я принимал это за аффектацию с ее стороны, так как во всем ее облике было нечто неестественное, нечто, наводящее на мысль о нарочитости и позволяющее поначалу заподозрить ее в манерности, вычурности. Так, она престранно одевалась — не в соответствии с какой-нибудь эксцентричной и эстетической модой, а странно на свой особый, индивидуальный лад, как бы в платья прародительницы, жившей в XVII веке. Так вот, на первых порах я счел эту смесь невыразимой изысканности с полнейшим безразличием, которое она проявляла в отношении меня, своеобразной позой. Она всегда имела несколько отсутствующий вид, как будто думала о чем-то своем, и хотя была достаточно разговорчива, проявляя в разговоре все признаки незаурядного ума, создавалось впечатление, что она так же молчалива, как ее муж.
Сначала, в первые дни своего пребывания в Оукхерсте, я заподозрил было миссис Оук в том, что она является кокеткой высшего полета, а ее рассеянный вид, ее манера глядеть во время разговора куда-то в невидимую даль, ее странноватая, не связанная с содержанием беседы улыбка — все это есть многочисленные способы пленять и смущать потенциального обожателя. Я ошибочно принял ее манеры за несколько схожие приемы кокетливых иностранок — для англичанок это слишком сложно, — означающие (для способного понять их) приглашение «поухаживайте за мной». Но вскоре я понял, что ошибался. У миссис Оук не было ни малейшего желания приглашать меня поухаживать за ней; более того, она не удостаивала меня достаточным вниманием, чтобы допустить самую мысль об этом. Я же, со своей стороны, слишком сильно заинтересовался ею в совершенно ином плане, чтобы помышлять об ухаживании за ней. До моего сознания дошло, что передо мной не только изумительно редкостная, изысканная и загадочная модель для портрета, но также одна из самых своеобразных и таинственных женских натур.
Теперь, оглядываясь назад, я склонен считать, что психологическое своеобразие этой женщины можно в итоге объяснить обостренным и всепоглощающим интересом к себе — своего рода нарциссизмом, — странным образом усугубленным игрой воображения, приверженного фантазиям, своего рода болезненной мечтательностью, когда человек видит сны наяву; притом все это было обращено внутрь, а внешне выражалось разве что в некоторой беспокойности мятущейся натуры, в своевольном стремлении удивлять и шокировать, а точнее сказать — удивлять и шокировать своего мужа и тем самым мстить ему за неспособность по достоинству оценить ее своеобразие; обрекшую ее на жизнь, исполненную непереносимой скуки.
Все это открывалось мне мало-помалу, постепенно, но, похоже, я так по-настоящему и не постиг до конца таинственную загадку натуры миссис Оук. Какую-то ее неуловимую причудливость, странность, которую я чувствовал, но не смог бы объяснить, нечто столь же трудноопределимое, как своеобразие ее внешнего облика, и, возможно, самым тесным образом с ним связанное. Я заинтересовался миссис Оук, как если бы был в нее влюблен, а я ни чуточки не был влюблен. Меня не страшила разлука с ней и не радовало ее присутствие. Не испытывал я и ни малейшего желания угождать ей или искать ее внимания. Но она занимала мои мысли. Я пытался постичь ее, уловить ее физический образ, разгадать тайну ее психологии со страстностью, заполнявшей мои дни и не дававшей мне заскучать хотя бы на минуту. Оуки жили на редкость уединенно. С немногочисленными соседями они виделись мало, и гости в их доме бывали редко. Оука время от времени охватывало чувство ответственности передо мной: тогда в ходе совместной прогулки или послеобеденной беседы он туманно замечал, что, наверное, я нахожу жизнь в Оукхерсте ужасно унылой — мол, он-то из-за здоровья жены привык жить затворником, и к тому же его жена находит соседей скучными. Суждения своей жены в таких вопросах он никогда не подвергал сомнению. Он лишь констатировал факт, как если бы смиряться с судьбой было для него делом совершенно простым и неизбежным; тем не менее, мне иногда казалось, что эта монотонная уединенная жизнь рядом с женщиной, которая обращала на него не больше внимания, чем на стол или на стул, несколько угнетает и раздражает этого молодого мужчину, явно созданного для обыкновенной жизни с ее радостями и весельем. Я часто спрашивал себя, как он вообще выдерживает такое существование, тем более что его, в отличие от меня, не поддерживала заинтересованность в том, чтобы разгадать странную психологическую загадку и написать дивный портрет: это был, как я скоро убедился, человек исключительно добропорядочный, этакий идеально сознательный молодой англичанин — такой мог бы быть образцовым воином-христианином, — искренний, серьезный, чистый душой, храбрый, неспособный ни на какой низкий поступок, интеллектуально немного ограниченный и склонный мучиться всяческими сомнениями морального порядка. Условия жизни его арендаторов и положение его политической партии (он был активным членом партии тори) являлись предметом его первейших забот. По нескольку часов каждый день он проводил в своем кабинете, занимаясь делами по управлению имением и исполняя обязанности политического организатора партии, прочитывая груды докладов, газет и книжек по сельскому хозяйству, и выходил ко второму завтраку со стопками писем в руке и с тем странным, как будто озадаченным выражением на добром здоровом лице, которое придавали ему две глубокие морщинки между бровей, названные моим другом-психиатром маниакальной складкой. Вот с таким выражением лица и хотел бы я написать его; но я понимал, что ему это вряд ли бы понравилось и что справедливей по отношению к нему будет изобразить его во всей его цветущей, белокожей, румяной, светловолосой обыкновенности. Возможно, я не проявил должной добросовестности, делая портрет мистера Оука: я довольствовался внешним сходством, не заботясь о раскрытии характера, ибо мой мозг был целиком занят обдумыванием того, как мне лучше изобразить миссис Оук, как лучше всего запечатлеть на холсте эту необыкновенную и загадочную личность. Первым я начал писать ее мужа, а ей откровенно сказал, что на подготовку ее портрета мне понадобится куда больше времени. Мистер Оук не мог взять в толк, зачем мне нужно делать сотню карандашных набросков с его жены, еще даже не решив, в какой позе я буду ее писать, но, по-моему, был весьма рад возможности оказать мне гостеприимство в Оукхерсте: мое присутствие явно привносило разнообразие в его монотонную жизнь. Миссис Оук, похоже, была совершенно безразлична к тому, что гощу у них, как была она совершенно безразлична к моему присутствию. Никогда еще не видел я, чтобы женщина, не будучи невежливой, уделяла гостю так мало внимания; иной раз она целыми часами говорила со мной, или, вернее, предоставляла мне говорить с ней, но, судя по ее виду, совсем не слушала. Когда я играл на пианино, она сидела, погрузившись в глубокое старинное кресло работы XVII века, и на губах у нее время от времени играла та странная улыбка, от которой на ее впалых щеках появлялись ямочки, а глаза странно светлели. Однако ей было как будто бы совершенно все равно, продолжала звучать музыка или обрывалась. Она не проявляла ни малейшего интереса к портрету мужа и даже для вида не интересовалась им, но меня это совсем не задевало. Я не хотел, чтобы миссис Оук проявляла интерес ко мне; я лишь хотел продолжать изучать ее.
Впервые миссис Оук заметила мое присутствие как нечто отличное от привычного присутствия мебели, собак, лежащих на крыльце, священника, адвоката или случайно забредшего соседа, которого пригласили к обеду, может быть, через неделю после моего приезда, когда я невзначай обратил ее внимание на поразительное сходство между ней и женщиной, изображенной на портрете, что висел в холле с потолком, напоминающим корпус корабля. Это был портрет в натуральную величину, не слишком хороший и не слишком плохой, написанный, по всей вероятности, каким-нибудь бродячим итальянским художником начала XVII века. Висел он в довольно темном углу напротив портрета, явно написанного в качестве парного к нему, на котором был изображен смуглый мужчина в черном вандейковском костюме и с несколько неприятным выражением решительности и деловитости на лице. Эти двое явно были мужем и женой, и в углу женского портрета имелись слова: «Элис Оук, дочь Верджила Помфрета, эсквайра, и супруга Николаса Оука из Оукхерста» и стояла дата — 1626 год. В углу небольшого парного портрета было написано имя — «Николас Оук». Женщина на портрете и впрямь была удивительно похожа на нынешнюю миссис Оук, во всяком случае настолько, насколько написанный равнодушной кистью портрет времен начала правления Карла I может быть похож на женщину, живущую в девятнадцатом столетии. У обеих были те же самые странные контуры фигуры и черты лица, те же самые ямочки на впалых щеках, широко раскрытые глаза и неуловимая странность в выражении лица, запечатленная на портрете вопреки посредственной живописи и условной манере того времени. Воображение легко подсказывало, что у этой женщины была та же походка, те же красивые очертания шеи, затылка и наклоненной головы, что и у моей модели, которая была ее прямым потомком: как я выяснил, мистер и миссис Оук, двоюродные брат и сестра, оба вели происхождение от Николаса Оука и Элис, дочери Верджила Помфрета. Но сходство усиливалось и тем, что нынешняя миссис Оук, как я вскоре заметил, определенно старалась выглядеть, как ее прародительница, одеваясь в платья, сшитые по фасону XVII века, более того, иногда полностью скопированные с платья на портрете.
— Значит, вы находите, что я похожа на нее? — задумчиво ответила миссис Оук на мое замечание, тогда как ее взор устремился в невидимое нечто, а от легкой улыбки возникли ямочки на впалых щеках.
— Вы похожи на нее и отлично это знаете. Осмелюсь даже сказать, что вам хочется быть похожей на нее, миссис Оук, — ответил я со смехом.
— Может быть, и так.
При этом она бросила взгляд в сторону мужа. Я заметил, что вместе со складкой между бровей на его лице появилось выражение неприкрытой досады.
— Правда же, миссис Оук старается быть похожей на женщину на том портрете? — спросил я с бесцеремонным любопытством.
— О, вздор! — воскликнул он, встав и нервно подойдя к французскому окну. — Все это глупости, одни глупости. Тебе не следовало бы, Элис.
— Не следовало бы что? — вопросила миссис Оук с видом презрительного равнодушия. — Если я похожа на ту Элис Оук, что ж, значит, похожа, и мне очень приятно, что кто-то так считает. Ведь она и ее муж были, пожалуй, единственными в нашем роду — скучнейшем, банальном и бездарном, — кто представляет хоть какой-нибудь интерес.
Оук густо покраснел и нахмурился, как от боли.
— Не понимаю, зачем ты бранишь нашу семью, Элис, — сказал он. — Наши родственники, слава Богу, всегда были честными и благородными людьми!
— За исключением Николаса Оука и его жены Элис, дочери Верджила Помфрета, эсквайра, — со смехом бросила она ему вслед, так как он почти выбежал в парк.
— Как же он ребячлив! — воскликнула она, когда мы остались одни. — Он ведь и впрямь принимает близко к сердцу совершенное нашими предками два с половиной века назад и впрямь чувствует себя опозоренным их поступком. Я совершенно уверена: если бы Уильям не боялся меня и не стыдился соседей, он приказал бы снять оба этих портрета и сжечь их. А вообще-то из всех членов нашей семьи только эти двое и были чем-то интересны. Как-нибудь я расскажу вам их историю.
Получилось так, что эту историю рассказал мне сам Оук. Назавтра, когда мы совершали с ним утреннюю прогулку и мистер Оук как примерный сельский житель графства Кент разил направо и налево крючковатой тростью, сбивая головки чертополоха на своих и чужих угодьях, мой спутник вдруг нарушил долгое молчание:
— Боюсь, вы подумали, что вчера я очень невежливо вел себя по отношению к своей жене, — конфузясь, сказал он. — Я и сам знаю, что был груб.
Оук принадлежал к тем благородным натурам, в чьих глазах любая женщина, любая жена — и в первую очередь своя собственная — является существом в некотором роде священным. Но… но… у меня есть предубеждение, которого моя жена не разделяет; я теперь не могу ворошить неприятные семейные воспоминания. Элис, наверное, думает, что все это было и быльём поросло, а к нам не имеет никакого отношения; ей это представляется не более, чем колоритной историей. По-моему, многие люди думают так же; короче, я даже уверен в этом: иначе не рассказывалось бы столько постыдных семейных преданий. А по мне, так никакой разницы нет, произошло это давным-давно или недавно; когда дело касается твоих собственных родичей, лучше бы, чтобы все это было предано забвению. Понять не могу, как это люди могут толковать об убийствах в своем роду, призраках и всяком подобном.
— Кстати, нет ли у вас в Оукхерсте призраков? — спросил я. Казалось, только призраков не хватало этому дому для полноты картины.
— Надеюсь, нет, — ответил Оук таким серьезным тоном, что я не смог сдержать улыбки.
— Неужели вам не понравилось бы, если бы они были? — поинтересовался я.
— Если такая вещь, как призраки, существует, — ответил он, — то, по-моему, их следует принимать всерьез. Господь не допустил бы их существования, не служи они нам предостережением или наказанием.
Некоторое время мы шли молча; я размышлял о характерной странности этого заурядного молодого мужчины, немного сожалея о том, что не могу запечатлеть на холсте нечто эквивалентное этой курьезной прозрачной серьезности. Тут Оук и рассказал мне историю этих двух людей на портретах — рассказал так невыразительно и сбивчиво, как это смог бы сделать лишь редкий смертный.
Они с женой, как я уже сказал, были двоюродными братом и сестрой и потому оба происходили из одной и той же старой кентской семьи. Оуки из Оукхерста могли проследить свою родословную до норманнских, если не до саксонских времен, гораздо дальше в глубь прошлого чем любая из титулованных или более знатных семей в тех краях. Как я заметил, в глубине души Уильям Оук смотрел сверху вниз на всех своих соседей.
— Мы никогда не совершали ничего особенного, ничем особенно не выделялись, никаких высоких постов не занимали, — рассказывал он, — но мы всегда жили здесь и всегда добросовестно исполняли свой долг. Один наш предок был убит в бою во время Шотландских войн, другой погиб, сражаясь при Азенкуре, — простые, честные офицеры. Случилось так, что к началу XVII века в их Роду остался один-единственный наследник — Николас Оук, тот самый, что перестроил Оукхерст, придав дому нынешний вид. Николас, как видно, несколько отличался от типичных представителей этого семейства. В молодости он искал приключений в Америке и, вообще говоря, был более яркой фигурой, чем его заурядные предки. Он женился, уже не столь молодым, на Элис, дочери Верджила Помфрета, красивой юной наследнице из соседнего графства. В первый раз член семейства Оуков женился на ком-то из рода Помфретов, — поведал мне мой хозяин, — и в последний раз. Помфреты были люди совсем иного сорта — беспокойные, своекорыстные, один из них ходил в фаворитах у Генриха VIII. — Было очевидно, что Уильям Оук не в восторге от того, что в его жилах течет кровь Помфретов: он говорил об этой линии своих предков с явной семейной антипатией — антипатией Оука, представителя старого честного скромного рода, члены которого достойно исполняли свой долг, к семейству карьеристов и придворных фаворитов. Так вот, неподалеку от Оукхерста поселился в домике, недавно унаследованном от дяди, некий Кристофер Лавлок, молодой светский щеголь и поэт, временно впавший в немилость при дворе за какую-то любовную историю. Этот Лавлок свел большую дружбу со своими соседями в Оукхерсте — надо думать, слишком большую дружбу с женой хозяина Оукхерста, чтобы это могло понравиться мужу или ей самой. Как бы то ни было, однажды вечером, когда Лавлок ехал к себе домой, он подвергся нападению и был убит, предположительно разбойниками, а по слухам, распространившимися впоследствии, — Николасом Оуком, которого сопровождала жена, переодетая грумом. Юридических доказательств тому найдено не было, но предание сохранилось. — В детстве нам часто рассказывали эту историю, — проговорил мой хозяин хриплым голосом, — и пугали мою кузину — я хочу сказать, мою жену — и меня всяческими россказнями о Лавлоке. Это всего лишь предание, и оно, как я надеюсь, может быть, забудется; я искренне молю Бога, чтобы все это оказалось выдумкой. — Некоторое время спустя он продолжил: — Элис — миссис Оук, — она, понимаете, относится к этому иначе, чем я. Может быть, мое отношение и нездоровое. Но я, правда, не выношу, когда ворошат эту старую историю.
И больше мы не касались этой темы.
IV
С того времени я начал представлять в глазах миссис Оук хоть какой-то интерес; вернее, я начал понимать, что у меня есть верный способ заинтересовать ее, заручиться ее вниманием. Может быть, мне не следовало прибегать к нему, и впоследствии я часто серьезно укорял себя за это. Но откуда же мне, в конце концов, было знать, что я накличу беду, потакая ради задуманного портрета и из совершенно безобидного увлечения психологией тому, что казалось лишь сумасбродной причудой, романтической позой легкомысленной и эксцентричной молодой женщины? Разве могло мне прийти в голову, что играю с огнем? Ведь нельзя же винить человека, если люди, с которыми ему приходится иметь дело и с которыми он обращается как со всеми прочими смертными, оказываются совершенно не такими, как все?!
Так что, если я вообще способствовал несчастью, винить мне себя не в чем. В лице миссис Оук я встретил уникальную модель для портретиста моего склада и своеобразнейшую эксцентричную личность. Я бы не имел возможности оценить эту женщину по достоинству, если бы она держала меня на почтительном расстоянии, не давая мне изучить подлинный ее характер. Мне требовалось как-то расшевелить, заинтересовать ее. И я спрашиваю вас, можно ли найти более невинный способ добиться этого, чем избранный мною: говорить с ней — и предоставлять говорить ей — о занимавшей ее воображение нелепой фантастической истории про чету ее предков, живших во времена Карла I, и про поэта, которого они убили? Тем более что я, уважая предубеждение моего хозяина, старался не заводить разговор о той истории в присутствии самого Уильяма Оука и пытался удержать от этого миссис Оук.
Моя догадка оказалась правильной. Походить на Элис Оук 1626 года — такова была причуда, мания, поза, называйте как хотите, Элис Оук, жившей в 1880 году, а дивиться этому сходству значило наверняка снискать ее расположение. Из всех необычайных маний бездетных и праздных женщин, с которыми мне приходилось сталкиваться, эта была самой необычайной, больше того, она была поразительно характерной. Она придавала законченность странной фигуре миссис Оук, какою та виделась мне в воображении: это причудливое, загадочное, неестественно изысканное существо и не должно было интересоваться настоящим; ей просто надлежало быть одержимой эксцентричной страстью к прошлому. Эта страсть, казалось, придавала особый смысл ее отсутствующему взгляду, ее рассеянной, никому не предназначавшейся улыбке. Подобно тому, как слова цыганской песни делают понятней ее диковинную мелодию, стремление этой женщины, столь своеобразной, столь непохожей на всех своих современниц, отождествить себя с женщиной из прошлого, завязать своеобразный флирт… Но об этом позже.
Я сообщил миссис Оук, что ее муж в общих чертах рассказал Мне о трагедии или тайне, чем бы это ни было, Элис Оук, дочери Верджила Помфрета, и поэта Кристофера Лавлока. На ее красивом, бледном, как бы прозрачном лице мелькнуло выражение, которое я замечал и раньше, — то неопределенно презрительное выражение, Что обычно свидетельствовало о стремлении шокировать мужа.
— Представляю себе, с каким скандализованным видом расска зывал мой муж всю эту историю, — проговорила она. — Наверное, постарался не вдаваться в подробности и самым серьезным обра зом заверил вас, что эта история, как он надеется, не более чем ужасная напраслина? Бедняга Уилли! Помню, еще когда мы были детьми и мы с матерью бывали в Оукхерсте в гостях на Рождество, а мой кузен приезжал сюда на каникулы, я приводила его в ужас, предлагая нарядиться в шали и плащи и разыграть историю преступной миссис Оук: он неизменно с благочестивым негодованием отказыввался играть роль Николаса в сцене на общественном выгоне Коутс-Коммон, как я его ни упрашивала. Тогда мне было невдомек, что я похожа на первую Элис Оук; я обнаружила это только после нашей женитьбы. Вы правда считаете, что я на нее похожа?
Она, конечно же, была похожа на ту женщину на портрете особенно в тот момент, когда в белом вандейковском платье стояла на фоне зелени парка, а ее изящно склоненная головка с коротко подстриженными локонами казалась в косых лучах солнца окруженной бледно-желтым нимбом. Но, признаться, первая Элис Оук, пусть даже она и впрямь была обольстительницей и убийцей, представлялась мне куда менее интересной особой, чем эта изысканная и причудливая женщина, которую я столь опрометчиво пообещал себе запечатлеть для последующих поколений во всей ее бесподобной причудливой изысканности.
Однажды утром, пока мистер Оук рассылал свою субботнюю груду консервативных манифестов и решений по делам сельских жителей — он был мировым судьей и в прямом смысле слова мирил селян, посещая коттеджи и хижины, защищая слабых и увещевая нарушителей порядка, — а я делал один из множества карандашных эскизов (увы, это все, что мне осталось!) моей будущей модели, миссис Оук, изложила мне свою версию истории Элис Оук и Кристофера Лавлока.
— Как вы считаете, было что-нибудь между ними? — спросил я. — Любила она его? Как вы объясняете ту роль в предполагаемом убийстве, которую приписывает ей предание? Мне приходилось слышать про женщин, которые вместе со своими любовниками убивали мужа, но чтобы женщина совместно с мужем убила своего любовника или во всяком случае человека, любившего ее, — это, конечно, нечто из ряда вон выходящее. — Я был поглощен рисованием и говорил, почти не думая.
— Не знаю, — задумчиво ответила она с этим своим отсутствующим выражением во взгляде. — Элис Оук, я уверена, была чрезвычайно горда. Может быть, она очень любила поэта и вместе с тем гневалась на него, ненавидела за то, что не может не любить его. Возможно, она считала себя вправе избавиться от него и просить мужа помочь ей в этом.
— Боже мой! Какая ужасная история! — воскликнул я наполовину шутливо. — Не кажется ли вам, что в конце-то концов мистер Оук, возможно, прав, утверждая, что куда проще и спокойней считать всю эту историю чистейшей выдумкой?
— Я не могу считать ее выдумкой, — презрительно вымолвила миссис Оук, — так как мне известно, что это правда.
— В самом деле? — проговорил я, продолжая увлеченно работать над эскизом и радуясь тому, что разговорил это странное создание, как я называл ее про себя. — Откуда?
— Откуда бывает известно, что какая-то вещь правда? — уклончиво ответила она. — Просто знаешь, что это правда, чувствуешь правду и все.
В ее светлых глазах появилось знакомое отсутствующее выражение, и она погрузилась в молчание.
— Вы читали какие-нибудь стихи Лавлока? — внезапно спросила она у меня на следующий день.
— Лавлока? — переспросил я, так как успел забыть это имя. — Лавлока, который…, — но я замолк на полуслове, вспомнив про предубеждение моего хозяина, который сидел рядом со мной за столом.
— Лавлока, который был убит моими и мистера Оука предками.
И она посмотрела мужу прямо в лицо, как если бы испытывала извращенное удовольствие при виде явной досады, которую вызвали у него ее слова.
— Элис, — тихо сказал он умоляющим тоном, покраснев до ушей, — ради всего святого, не говори таких вещей при слугах.
Миссис Оук залилась звонким, беспечным, несколько истеричным смехом, смехом непослушного ребенка.
— При слугах! Господи боже мой! Неужели ты думаешь, что они не слыхали этой истории? Да она известна всей округе не хуже, чем сам Оукхерст! Разве не уверены они, что Лавлока видели в доме и вокруг? Разве не слышали все они его шаги в большом коридоре? Разве не замечали тысячу раз, дорогой мой Уилли, что ты никогда ни на миг не остаешься один в желтой гостиной, что ты выбегаешь из нее, как ребенок, стоит мне на минуту оставить тебя там одного?
Верно! Как же я этого не заметил? Или, точнее, как же я до сих пор не вспомнил, что это отложилось в моем сознании? Желтая гостиная была одной из самых восхитительных комнат в доме: просторная, светлая, обитая желтой камчатной тканью и обшитая резными панелями, выходившая прямо на лужайку, она была несравненно лучше комнаты, в которой мы обычно проводили время, довольно-таки мрачной. На этот раз поведение мистера Оука показалось мне и впрямь сущим ребячеством, и у меня возникло острое желание поддразнить его.
— Желтая гостиная! — воскликнул я. — Неужели этот любопытный литературный персонаж обитает в желтой гостиной? Расскажите же мне об этом. Что там произошло?
Мистер Оук улыбнулся вымученной улыбкой.
— Насколько я знаю, ровным счетом ничего, — сказал он, вставая из-за стола.
— Правда? — недоверчиво спросил я.
— Там ничего не произошло, — медленно ответила миссис Оук, машинально водя вилкой по линии узора на скатерти. — Это как раз и есть самое удивительное: ничего такого, насколько известно, там никогда не случалось, и тем не менее эта комната пользуется дурной репутацией. Говорят, никто из нашего рода не способен больше минуты высидеть в ней в одиночестве. Уильям, например, определенно не может.
— Вам случалось увидеть или услышать там что-нибудь странное? — спросил я у моего хозяина.
Он покачал головой. — Ничего, — отрывисто сказал он, раскуривая сигару.
— Надо полагать, и вам тоже, — посмеиваясь, обратился я к миссис Оук, — раз вы не боитесь часами просиживать в той комнате одна? Как объясните вы ее нехорошую репутацию, если там ничего не произошло?
— Может быть, что-то должно произойти там в будущем, — ответила она рассеянно. И вдруг добавила: — А что если вам написать мой портрет в той комнате?
Мистер Оук внезапно обернулся. Он был бледен как мел и, похоже, хотел что-то сказать, но сдержался.
— Зачем вы так огорчаете мистера Оука? — спросил я, после того как он с обычной порцией деловых бумаг ушел в курительную комнату. — Это очень жестоко с вашей стороны, миссис Оук. Вам следовало бы бережней относиться к людям, которые верят в подобные вещи, пусть даже сами вы и не в состоянии мысленно представить себя на их месте.
— Кто вам сказал, что я не верю в «подобные вещи», как вы их называете? — спросила она в ответ.
— Идемте, — сказала она минуту спустя, — я хочу показать вам, почему я верю в Кристофера Лавлока. Идемте со мной в желтую комнату.
V
В желтой комнате миссис Оук показала мне толстую стопку листов бумаги; были тут и типографские тексты, и рукописные, все до одного пожелтевшие от времени. Она достала их из старинного шкафчика итальянской работы, инкрустированного черным деревом. Ей потребовалось некоторое время, чтобы извлечь их оттуда, приведя в действие хитроумную систему замков с двойным запором и ящичков с секретом. Пока она занималась этим, я осматривал комнату, в которую до того заглядывал лишь раза три-четыре. Вне всякого сомнения, это была самая красивая комната в том прекрасном доме и, как почудилось мне теперь, самая странная. Своей удлиненной формой, низким потолком и еще какими-то деталями архитектуры она напоминала каюту корабля; большое французское окно выходило в парк; из него открывался вид на коричневатую зелень травы и купы дубов; парк полого поднимался к кромке синеватых елей на горизонте. Стены в комнате были обиты декоративной камчатной тканью с цветочным узором, желтый цвет которой, ставший от времени почти коричневым, гармонично сочетался с красноватым оттенком резных стенных панелей и резных дубовых балок. В остальном желтая гостиная имела облик скорее итальянской комнаты, чем английской. Обставлена она была инкрустированной и резной тосканской мебелью начала XVII столетия; по стенам висели две-три картины на аллегорические сюжеты явно кисти художника болонской школы, а в углу среди рощицы карликовых апельсиновых деревьев стоял маленький итальянский клавесин элегантной формы, с изящными изогнутыми очертаниями и живописными изображениями цветов и пейзажей на крышке. В нише стояла полка со старинными книгами, главным образом стихами английских и итальянских поэтов елизаветинской поры, а рядом с ней на резном сундуке для приданого лежала большая и красивая продолговатая лютня. Створки окна были открыты, и тем не менее воздух в комнате казался спертым из-за какого-то не поддающегося описанию дурманящего запаха — не запаха свежесорванного цветка, а душного запаха старой ткани, много лет пропитывавшейся ароматом неведомых благовоний.
— Красивая комната! — воскликнул я. — Как бы я хотел написать вас в ней! — Но не успели эти слова слететь с моих губ, как я понял, что допустил промах. Ведь муж этой женщины не любит желтую комнату, и у меня возникло смутное чувство, что он, возможно, и прав, испытывая к ней неприязнь.
Миссис Оук, не обратив никакого внимания на мой возглас, кивком головы позвала меня к столу, на котором разложила пожелтевшие листки.