Когда на следующее утро молодую захотели расспросить о событиях брачной ночи, ей нечем было похвастаться. «И в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейшего изменения»[131], — заключала она рассказ. Петр пренебрег женой или побоялся оплошать. В сущности, он был еще слишком юн, чтобы испытывать уверенность, приближаясь к свадебному ложу. Брак остался «незавершенным».
«Безучастный зритель»
Праздники продолжались десять дней, но, коль скоро они не принесли радости, молодые чувствовали себя как на иголках. А сразу за торжествами для Екатерины настало время расстаться с матерью. Сложись у Иоганны-Елизаветы добрые отношения с императрицей, и она могла бы задержаться, чего, без сомнения, хотела, ведь жила она, как любила: при большом дворе и на чужие деньги. Не важно, что муж из Штеттина уже несколько раз торопил супругу с возвращением и даже официально запросил императрицу, когда его дрожайшую половину отпустят домой. Елизавета ответила, что, как только состоится свадьба, княгиня Иоганна отбудет на родину.
Суетную принцессу Цербстскую уже едва терпели. Казалось бы, у великой княгини, которая с трудом балансировала между императрицей, мужем и матерью, расставание с последней должно было вызвать облегчение. Ведь Иоганна-Елизавета буквально на каждом шагу подставляла дочь под удар. Однако Екатерина тосковала. Она уже успела осознать, в какую ловушку попала, и вдруг спохватилась. Единственный родной человек покидал ее. «После окончания праздников начали говорить об отъезде матери, — писала наша героиня. — Со свадьбы мое самое большое удовольствие было быть с нею, я старательно искала случая к этому, тем более что мой домашний уголок далеко не был приятен… Мать приходила иногда провести у меня вечер, и тогда я бы много дала, чтобы иметь возможность уехать с нею из России»[132].
Грустное признание. Но была еще одна причина для печали, о которой Екатерина не говорила. Иоганна оставляла дочери все свои прежние политические связи и обязательства. До сих пор она аккумулировали их вокруг своей персоны, принимая на себя недовольство императрицы. Дочь могла оставаться в стороне. Таким образом, вспыльчивая, легкомысленная, неуживчивая мать до поры до времени защищала девочку.
Теперь положение менялось. Екатерина не имела больше возможности прятаться за спиной матери, она, как умела, должна была заменить ее в группе противников Бестужева. А это неизбежно вызывало на голову великой княгини гнев императрицы. Из «интересного ребенка» наша героиня превращалась в политическую фигуру и очень скоро ощутила на себе перемену отношения чуткой и подозрительной Елизаветы Петровны.
Могла ли ситуация сложиться иначе, а жизнь супруги великого князя потечь без участия в большой политике? Вряд ли. Прибыв в Россию, она должна была выполнять негласные обязательства, принятые не ею, но за ее счет. Об этом красноречиво свидетельствует письмо, отправленное юной Екатериной из Москвы сразу после принятия православия. «Государь, — обращалась она к Фридриху II, — я вполне чувствую участие Вашего величества в новом положении, которое я только что заняла, чтобы забыть должное за то благодарение Вашему величеству; примите же его здесь, государь, и будьте уверены, что я сочту его славным для себя только тогда, когда буду иметь случай убедить Вас в своей признательности и преданности»[133]. Это письмо-вексель, долговая расписка. Наша героиня сознавала свое политическое положение очень ясно для пятнадцатилетней девочки. Ее слова перекликаются с фразой-упреком из мемуаров Фридриха о том, что великая княгиня, всем обязанная королю, «не могла вредить ему без неблагодарности». Забегая вперед, скажем: Екатерина считала свои обязательства погашенными почти двадцатилетним союзом с Пруссией. Король же полагал, будто русская императрица навечно останется в долговой кабале, чтобы не проявить «неблагодарности».
Осторожная царевна уклонялась от демонстрации своих политических связей, сколько могла. Но пребывание Ангальт-Цербстских принцесс в России с самого начала было окружено интригами. Еще после болезни Фикхен обнаружила: «Раньше говорили только о празднествах, увеселениях, удовольствиях, а теперь — о распрях, спорах, партиях и вражде… Ссоры раздувал тогда повсюду граф Бестужев, применявший отвратительное правило — разделять, чтобы повелевать… Никогда не было меньше согласия и в городе и при дворе, как во время его министерства»[134].
Тревожные звонки звенели для Софии неоднократно, но самое большее, что она могла сделать, — это на время самоустраниться. «Я была зрителем, очень безучастным, очень осторожным и почти равнодушным», — писала Екатерина. Ей можно верить, поскольку наша героиня поставила себе целью нравиться императрице. Малейшее раздражение Елизаветы могло обернуться для нее неприятностями. Чутко улавливая настроения тех, от кого она зависела, великая княгиня старалась держаться от «политиканов передней» подальше. «Я обходилась со всеми, как могла лучше, — вспоминала она, — и прилагала старание приобрести дружбу или, по крайней мере, уменьшить недружелюбие тех, которых могла только заподозрить в недоброжелательном ко мне отношении; я не выказывала склонности ни к одной из сторон, ни во что не вмешивалась, имела всегда спокойный вид, была очень предупредительна, внимательна и вежлива».
Подобные пассажи повторяются в мемуарах императрицы из страницы в страницу. Она точно не замечает, что рассказы о ее не в меру разумном, «политичном» поведении способны вызвать упреки в неискренности. «Я больше, чем когда-либо старалась приобрести привязанность всех вообще от мала до велика; я никем не пренебрегала со своей стороны и поставила себе за правило считать, что мне все нужны»[135]. О чем так упорно толкует Екатерина? Что пытается объяснить?
Она, как канатоходец, прошла над пропастью и позднее не без гордости рассказывала, какие противовесы использовала, балансируя на краю бездны. Сначала ей показалось, что можно ни в чем не принимать участия и, таким образом, не вызывать гнева Елизаветы Петровны. Такое поведение на первых порах дало добрые плоды. Государыня почувствовала нежность к великой княгине и называла ее «драгоценным дитя»{4}.
Однако вскоре все должно было измениться. Внешним знаком для отъезда принцессы Иоганны стала присылка ей 60 тыс. рублей на оплату долгов. Назойливой гостье указывали на дверь. Но беда состояла в том, что реальный долг принцессы на 70 тыс. превышал подарок государыни. Эти деньги остались на ее дочери и положили основание тем немалым долгам, которые наделала сама Екатерина. «Мать уехала, задаренная, как и вся ее свита, — вспоминала та. — Мы с великим князем проводили ее до Красного Села, я много плакала».
Шептались, что она сослана
После отъезда принцессы Цербстской декорации вокруг ее дочери сменились столь стремительно, что у той захватило дыхание. Она не сразу поняла, что произошло, а когда начала догадываться, собственное положение представилось ей еще более мрачным.
Вернувшись из Красного Села, Екатерина не нашла в своих комнатах особенно полюбившейся ей горничной Марии Петровны Жуковой. Остальные девицы сидели с «удрученным и убитым видом». На вопрос, где их товарка, великой княгине сказали, будто мать Жуковой занемогла и послала за той во время обеда. Ничего особенного в этом не было, но когда на другой день царевна вновь осведомилась о горничной, ей ответили, что Жукова дома не ночевала. На глазах у «комнатных женщин» были слезы, но добиться у них ничего путного Екатерина не смогла. Лишь одна из девиц наедине поведала цесаревне, что за Жуковой явился сержант гвардии и «кабинетский курьер» и что та, выходя, страшно побледнела.
«Шептались, что она сослана, — вспоминала Екатерина, — что им запрещено говорить мне об этом… подозревали, что это потому, что я к ней была привязана и ее отличала. Я была очень изумлена и очень опечалена. Мне было очень жалостно видеть человека несчастным единственно потому, что я к нему была расположена… Я открылась великому князю, он тоже пожалел об этой девушке, которая была весела и умнее других».
Заметим, Екатерина повела себя совсем не так, как человек, не знающий за собой никакой вины. Она не отправилась сразу же к императрице выяснять, что случилось. Напротив, «я никому ни слова не сказала», кроме Петра Федоровича. И это тоже показательно. Если бы Жукова была замешана в какой-нибудь легкомысленной истории, связанной с великой княгиней, та предпочла бы не посвящать мужа. Здесь ситуация иная. Великокняжеская чета выступала единым фронтом. Оба были заинтересованы в преданной горничной.
Елизавета Петровна сама посчитала нужным поставить точки над «i». На следующий день Петр и Екатерина переехали из Летнего дворца в Зимний, где встретились с тетушкой. Буквально с порога парадной опочивальни «она стала поносить Жукову, говоря, что у нее было две любовные истории, что моя мать при последнем свидании… убедительно просила Ее Величество удалить эту девушку от меня». Екатерина, приученная выслушивать упреки молча, ни слова не возражала. Однако ей было сомнительно, чтобы вспыльчивая принцесса Иоганна сохранила в тайне нерасположение к Жуковой, тогда как ей стоило лишь запретить дочери отличать эту девушку: «Я в силу привычки ей повиноваться, наверное, посбавила бы пылу».
Словом, великая княгиня не поверила в истинность упреков Елизаветы Петровны. «Опыт научил меня быть настороже относительно того, что высказывала эта государыня в гневе, — с горечью замечала она. — …Опыт меня научил, что единственным преступлением этой девушки были мое расположение к ней и ее привязанность ко мне. Последствия оправдали эти предположения: все, кого только могли заподозрить в том же, подвергались ссылке или отставке в течение восемнадцати лет, а число их было немалое»[136].
Ситуация кажется очень странной. Буквально в один день милость сменилась гневом. Доброе расположение откровенной слежкой. Неужели ждали только отъезда матери великой княгини, чтобы сбросить маски? Конечно, нет. Но отъезд знаменовал собой перемену положения самой Екатерины — отныне она занимала в отношении «голштинских матадоров» место принцессы Иоганны. Очень чувствительная к малейшей опасности, Елизавета Петровна прекрасно это понимала. Ласковое отношение не меняло сути происходящего: каждый шаг великокняжеской четы должен был контролироваться.
То, что не все действия государыни диктуются сердцем, Екатерина поняла зимой 1746 г., когда в столицу пришло известие о смерти свергнутой правительницы Анны Леопольдовны, «скончавшейся в Холмогорах от горячки вслед за последними родами». «Императрица очень плакала, узнав эту новость, — вспоминала Екатерина. — Она приказала, чтобы тело было перевезено в Петербург для торжественных похорон. Приблизительно на второй неделе Великого поста тело прибыло и было поставлено в Александро-Невской лавре. Императрица поехала туда и взяла меня с собой в карету; она много плакала во время всей церемонии»[137].
О чем плакала Елизавета? По некоторым свидетельствам, она любила и свою племянницу правительницу Анну Леопольдовну, и ее годовалого сына. Но родственная любовь одно, а логика развития политических событий — другое. Претендуя на корону, кузины стали противницами. Дочь Петра выиграла. Внучка Ивана проиграла.
Этот пример должен был на многое открыть Екатерине глаза: в царской семье невозможна ни бескорыстная любовь, ни безграничное доверие. Наличие наследника — тем более женатого, а стало быть, совершеннолетнего в полном смысле слова — с одной стороны, стабилизировало власть императрицы, с другой — служило источником постоянной угрозы. Отсюда то всплески доброго, человеческого чувства Елизаветы, то резкие, порой грубые действия, державшие великокняжескую чету в постоянном напряжении.
Соглядатайство и доносительство вменялись прислуге в обязанность. Позднее Станислав Понятовский рассказывал забавный случай, относившийся к 1758 г., когда он служил дипломатом в Петербурге. Во время приезда в Россию принца Карла, сына польского короля Августа III, несколько вельмож и иностранных министров отправились в Шлиссельбург, чтобы взглянуть на канал. «Мы обратили внимание на беготню взад и вперед одного из приставленных к принцу придворных лакеев и спросили его, в чем дело. Лакей отвечал наивно:
— Я страшно озабочен тем, что назначен вице-шпионом на все время этой поездки, поскольку кондитер, наш главный шпион, внезапно заболел»[138].
Веселая и общительная Жукова была приставлена к великой княгине не только для комнатных услуг. Будучи поумнее своих подруг, она явно доносила, но когда заметили доброе отношение хозяйки к ней, девушка перестала устраивать «работодателей».
Вскоре после болезни Петра великая княгиня совершила опрометчивый шаг — она распределила между своими «комнатными женщинами» обязанности, тем самым показав, кому доверяет в наибольшей степени. Ключи от бриллиантов достались Жуковой. В то время как остальные поделили платья, кружева, ленты — вещи не бог весть какой ценности. Надзиравшая над маленьким двором царевны графиня Мария Андреевна Румянцева донесла императрице, и уже на следующий день последовал высочайший вердикт — запретить. У Жуковой были отобраны ключи и переданы пожилой фрейлине Шенк, привезенной принцессой Иоганной из Штеттина. Разумность этого шага очевидна. Более зрелой и ответственной даме доверили то, до чего еще не доросла юная девица.
Но на следующий день после свадьбы история имела продолжение. «Вечером я нашла в своих покоях Крузе, сестру старшей камер-фрау императрицы, которая поместила ее ко мне в качестве старшей камер-фрау… Я заметила, что эта женщина приводила в ужас всех остальных моих женщин, потому что, когда я хотела приблизиться к одной из них, чтобы, по обыкновению, поговорить с ней, она мне сказала: „Бога ради не подходите ко мне, нам запрещено говорить с вами вполголоса“»[139]. Веселому мирку в окружении великой княгини настал конец.
В течение нескольких недель после свадьбы от великокняжеской четы удалили практически всех, кто перед тем близко общался с Петром и Екатериной. Первой стала графиня Румянцева, получившая повеление вернуться «жить к себе домой с мужем и детьми». Ей на дверь указали буквально в третий день торжества. Дольше продержались старые обер-камергеры цесаревича Брюмер и Бехгольц, их уволили в конце зимы. Полностью сменился состав лиц, окружавших наследника с супругой. Завоевывать расположение, искать друзей, покупать преданность надо было заново. Та же Румянцева уже была задарена Екатериной: «Ко мне приставили самую расточительную женщину в России, графиню Румянцеву, которая всегда была окружена купцами, ежедневно представляла мне массу вещей, которые советовала брать у этих купцов и которые я часто брала лишь затем, чтобы отдать ей, так как ей этого очень хотелось»[140]. Зная о подобной практике, Елизавета посчитала графиню ненадежной.
То же можно сказать и о Жуковой. Екатерина охотно одаривала эту девушку, рассчитывая на ее услуги. После ареста горничной у царевны потребовали список вещей, которые она отдала Жуковой. Он впечатлял. 33 предмета дамского гардероба: юбки, корсеты, белье, шлафроки, кофты. А кроме них два позолоченных образа с драгоценными камнями, два золотых перстня и одно золотое кольцо[141].
Жукову взяли под стражу, да не одну, а с матерью и сестрой. Арестанток отвезли в Москву, где содержали в дворцовом селе Покровском. Императрица не приказала девушке вернуть подарки. Ведь сама Екатерина характеризовала их как добровольные презенты. И царевна, и горничная были заинтересованы друг в друге, поэтому нельзя назвать Екатерину «жертвой» жадной прислуги: она понимала, что делает. А вот жертвой гнева императрицы можно. Этот гнев касался обоих — и хозяйки, и служанки. Одной в вину вменялся подкуп, другой — вымогательство.
Эта информация в «Записках» Екатерины II опущена, и дело выглядит так, будто горничная пострадала за одну привязанность. 31 октябре 1745 г. Елизавета приказала матери Жуковой — Марии Титовне Лопухиной — поскорее выдать дочь замуж. Самой же бывшей горничной передали, что, как только она вступит в брак и уедет, мать и сестру освободят из-под стражи. Двух кандидатов, предложенных кабинет-курьером Ильей Мещериновым — по умолчанию от имени императрицы — Жукова отвергла.
Великая княгиня отправила своего камердинера Тимофея Евреинова с деньгами для пострадавшей, но ту уже выслали вместе с матерью в Москву. Тогда цесаревна попыталась передать деньги через брата Жуковой — гвардейского сержанта. Однако и тот накануне был спешно переведен в один из армейских полевых полков. Опале подверглось все семейство. Убирая из столицы не только горничную, но и ее родню, выкорчевывали сразу кружок людей, к которым Екатерина в случае надобности могла обратиться.
Неудача с деньгами не заставила великую княгиню опустить руки. Она взялась подыскать Жуковой приличную партию. В те времена женщина лишь тогда считалась устроенной, когда находила мужа со средствами. «Мне предложили одного, гвардии сержанта, дворянина, имевшего некоторое состояние, по имени Травина: он поехал в Москву, чтобы на ней (на Жуковой. —
Елизавета очень не хотела, чтобы кто-то получал милости из рук великой княгини. Ведь тем самым супруга наследника показывала себя как сильный и влиятельный покровитель. Ее расположения начинали искать. Заступничество и устройство чужих дел создавало для цесаревны приверженцев. Напротив, если придворные видели, что все близкие к великокняжеской чете люди подвергаются гонениям, они начинали избегать Петра и Екатерину. Последние теряли опору и повисали в пустоте. Случай с Жуковой помог нашей героине понять, что она окружена преданными предателями — марионетками в руках ее царственной свекрови.
Глава 4
«Чёртушка»
Оказавшись в изоляции, великокняжеская чета неизбежно должна была сблизиться. Ведь суровая слежка и общие политические интересы превращали их, по крайней мере, в союзников — товарищей по несчастью. Но этого не произошло. Горькая народная мудрость — «стерпится, слюбится» — не подтвердилась в случае Петра и Екатерины. Чем больше молодых заставляли терпеть, тем меньше они любили. Совместная жизнь и постоянное пребывание рядом — в одной комнате, за одним столом, в одной кровати — только еще больше оттолкнули наших героев друг от друга. И в конечном счете сделали врагами.
Правда, это случилось далеко не сразу. Обоим пришлось пройти длинную дорогу до финального столкновения. Екатерина годами бережно сохраняла доверие Петра, хотя при его нервном, непостоянном характере и трудностях интимной жизни это было нелегко. А Петр, в свою очередь не питая к супруге нежных чувств, тем не менее, нуждался в откровенности с ней.
Этот брак был долгим — целых семнадцать лет — и прочным, потому что, несмотря на все желание, супруги не могли покинуть друг друга. За прошедшие годы Екатерина успела до мелочей изучить характер мужа. Сделал ли то же Петр, трудно сказать, ибо по временам его отзывы о постылой половине кажутся очень меткими. Например, в разговоре с Е. Р. Дашковой о «великих умах, которые выпивают из апельсина сок, а потом отбрасывают кожуру». И тут же, через минуту, Петр начинал рассуждать, как сущий ребенок, не сознавая опасности и преувеличивая свои силы.
Настало время и нам повнимательнее присмотреться к этому человеку. Ведь наша героиня смогла как следует узнать его именно после свадьбы, когда не осталось надежд на скрытые достоинства, а недостатки предстали во всей своей наготе.
«Наследник героя»
Карл-Петер-Ульрих родился 10 февраля 1728 г. в портовом городе Киле — временной столице небольшого Голштинского герцогства. Его отец Карл-Фридрих был союзником России, скрепив альянс с могущественной соседкой женитьбой на дочери Петра I — красавице Анне Петровне.
Наставник великого князя Якоб фон Штелин (в России — Яков Яковлевич) называл царевну «прелестнейшей из женщин», именно такое воспоминание оставила она о себе в Германии. Когда в 1727 г. российский фрегат прибыл в Киль, дочь великого преобразователя встретило все местное дворянство. Собравшихся поразила «необыкновенная красота герцогини», была даже сочинена французская песенка «О брюнетке и блондинке», восхваляющая достоинства обеих цесаревен — Анны и Елизаветы.
Однако Голштиния не сулила очаровательной герцогине счастья. По случаю крестин новорожденного перед дворцом был устроен фейерверк. Внезапно загорелся один из пороховых ящиков, взрывом убило и покалечило несколько человек. Стоит ли говорить, что «нашлись люди», увидевшие в случившемся «зловещее предзнаменование»? В тот же день молоденькая герцогиня, пожелав рассмотреть иллюминацию, поднялась с постели и встала у открытого окна на холодном сыром ветру. Фрейлины попытались удержать ее, но она ответила лишь: «Мы, русские, не так изнежены, как вы, и не знаем ничего подобного»[143]. Ослабленная родами, Анна простудилась и на десятый день после появления сына скончалась от горячки.
Казалось, несчастье свило гнездо у колыбели мальчика. Вдовец был безутешен, на свадебном фрегате он отправил тело двадцатилетней жены в Петербург, где царевну погребли в императорской усыпальнице в Петропавловском соборе. В честь безвременно ушедшей герцог учредил голштинский орден Св. Анны с девизом «Любящим справедливость, благочестие, веру», который после переезда Петра в Россию стал одним из отечественных орденов.
Герцог Карл-Фридрих Шлезвиг-Голштейн-Готторпский пережил супругу на одиннадцать лет. В момент рождения сына ему исполнилось двадцать восемь, и, судя по свадебному портрету, он был недурен собой[144]. Впрочем, ни один принц ни на одном полотне не выглядит уродом. Екатерина описывала покойного свекра в пренебрежительной манере: «Отец Петра III был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бедный»[145]. Еще накануне свадьбы в Петербурге о Карле-Фридрихе поговаривали, будто он пьяница и гуляка, а юная невеста привязана к нему больше, чем он к ней[146]. Если сведения верны, то тяга Петра III к чарке и нелестное отношение к женщинам — наследственные.
Современный немецкий этнограф К. Д. Сиверс обнаружил в Шлезвиг-Голштейнском земельном архиве 12 собственноручных рисунков герцога, изображающих пытки и убийства цыган, наводнивших тогда немецкие земли. По словам ученого, эти картинки «выглядят отталкивающими, если не сказать, извращенными»[147]. Подобные пристрастия не красят достойного родителя Карла-Петера и, если вспомнить отмеченную даже доброжелательными мемуаристами склонность великого князя мучить животных, позволяют назвать жестокость, или, как выразилась Елизавета Петровна, «нечувствительность к несчастьям людей», фамильной чертой будущего императора.
Биограф Петра III А. С. Мыльников отмечает множество совпадений в судьбах отца и сына: оба с малолетства сделались сиротами, оба росли под чужой опекой, всю жизнь оставались, в сущности, одинокими людьми, умерли «почти одногодками». К сожалению, этими аналогиями дело не ограничивается. Приведенные параллели о пьянстве, жестокости и фрунтомании только подкрепляют тезис семейного сходства{5}.
Штелин весьма мягок в своих оценках Карла-Фридриха, и это неслучайно: профессор был приставлен к царевичу только в России и о происходившем в Киле знал со слов мальчика. Он видел герцога глазами Петра, а потому негативные черты скрадывались, а положительные выступали вперед. Под пером ученого герцог добр, образован, но, как и большинство немецких принцев, охвачен военной манией: «При дворе только и говорили, что о службе. Сам наследный принц был назван унтер-офицером, учился ружью и маршировке, ходил на дежурство с другими придворными молодыми людьми и говорил с ними только о внешних формах этой военщины. От этого он с малолетства так к этому пристрастился, что ни о чем другом не хотел и слышать… Добрый герцог внутренне радовался, видя в сыне такую преобладающую склонность к военному делу и, вероятно, представляя себе второго Карла XII в наследнике этого героя»[148].
Екатерина II называла «преобладавшую страсть» к фрунту «игрушкой или погремушкой» своего супруга. Она писала, что «подобные военные погремушки погубили отца великого князя, герцога Карла-Фридриха, во мнении Петра I и всего русского общества»[149]. Этих сведений нет в других источниках. Императрица передавала слухи, циркулировавшие при петербургском дворе, и ссылалась на саму Елизавету Петровну.
Впечатления детства оказали на формирование личности Петра огромное влияние. Глубоким и радостным переживанием для девятилетнего мальчика стало производство из унтер-офицеров в секунд-лейтенанты. «Тогда при дворе с возможной пышностью праздновали день рождения герцога, — писал Штелин, — и был большой обед. Маленький принц в чине сержанта стоял на часах вместе с другим взрослым сержантом у дверей в столовую залу. Так как он на этот раз должен был смотреть на обед, в котором обыкновенно участвовал, то у него часто текли слюнки. Герцог глядел на него, смеясь, и указывал на него некоторым из сидевших с ним вместе. Когда подали второе блюдо, он велел сменить маленького унтер-офицера, поздравил его лейтенантом и позволил ему занять место у стола, по его новому чину. В радости от такого неожиданного повышения он почти ничего не мог есть».
Тогда же у мальчика появилась тяга к фамильярности с теми, кто стоял на социальной лестнице ниже его. Об этой черте будут часто писать сторонние наблюдатели от Екатерины до иностранных дипломатов. Странное дело — петровская простота или елизаветинское отсутствие чванства в обращении с подданными разных рангов почти всегда встречали у современников одобрительную оценку. В Карле-Петере это же качество не бранил только ленивый. Даже Штелин писал о нем с едва скрываемым раздражением: «Его обхождение с пустоголовыми его товарищами стало свободнее. Он говорил им всегда „ты“ и хотел, чтобы они, как его братья и товарищи, также говорили ему „ты“. Но они этого не делали, а называли его „ваше королевское высочество“». С этой особенностью восприятия Петра мы будем сталкиваться и в дальнейшем, когда у великого князя станут бранить те черты характера, которые хвалили у других. Видимо, в самой манере мальчика было нечто, не позволявшее принять «равенство» всерьез. Петера окружали молодые военные гораздо старше его. С одной стороны, они не были ему ровней по возрасту, а с другой — по происхождению. В первом случае он должен был оказывать им уважение, во втором — они ему. А двойное нарушение приличий ставило маленького герцога в ложное положение.
Вообще Штелин с неодобрением писал о маниакальном пристрастии своего воспитанника к фрунту: «Он приходил в восторг, когда рассказывал о своей службе и хвалился ее строгостью… Когда производился маленький парад перед окнами его комнаты, тогда он оставлял книги и перья и бросался к окну, от которого нельзя было его оторвать… Иногда, в наказание за его дурное поведение, закрывали нижнюю половину его окон… чтобы его королевское высочество не имел удовольствия смотреть на горсть голштинских солдат»[150].
Современный петербургский историк Е. В. Анисимов очень точно подметил, что шагистика, муштра «впитались в душу ребенка и — ирония судьбы! — стали отличительной чертой всех последующих Романовых, буквально терявших голову при виде плаца, вытянутых носков и ружейных приемов»[151]{6}. Объяснить такое поведение можно только сознательным стремлением на время выйти из жестких рамок одной реальности и переместить себя в другую — менее хаотичную, ясную и строгую. Это была своего рода форма психологической разгрузки, в которой особая маршевая музыка, ритмичный шаг, движение и перестроение цветных квадратов-полков вводили участников в транс, стирая границы окружающего мира. Внутри плаца возникало иное пространство, в котором государи прятались от давящих внешних обстоятельств.
У Карла-Петера имелись веские причины уходить в мир фруктовой игры. В 1739 г. мальчик потерял отца, и его жизнь круто изменилась к худшему. Карл-Фридрих любил и баловал сына, хотя вряд ли мог стать для него положительным примером. В 1736 г. он, вероятно, брал Петера с собой на карательные рейды против цыган, во время которых ворам, попрошайкам и гадателям отрезали пальцы и уши, колесовали, клеймили железом, а некоторых сжигали заживо. А. С. Мыльников не без основания видит в этих событиях историческую основу рассказов великого князя о том, что в Киле, при жизни отца, он во главе эскадрона гусар очистил город от бродяг[152].
Подобные зрелища не могли не травмировать детскую психику. Однако со смертью герцога дела пошли еще хуже.
«Тишайший принц»
Опекуном мальчика и регентом его владений стал двоюродный дядя Адольф-Фридрих, позднее занявший вместо племянника шведский престол. Адольф-Фридрих служил епископом в Любеке, жил далеко от Киля и практически не вмешивался в воспитание ребенка, получая донесения от обер-гофмаршала голштинского двора Отто фон Брюмера (Брюммера). Согласно этим докладам, Петера обучали письму, счету, французскому и латинскому языкам, истории, танцам и фехтованию. Есть основания полагать, что в отчетах круг предметов показан более широким, чем был на самом деле.
После его прибытия в Россию Елизавета Петровна поразилась крайней неразвитости и невежеству племянника. «Молодой герцог, кроме французского, не учился ничему, — замечал Штелин, — он… имея мало упражнения, никогда не говорил хорошо на этом языке и составлял свои слова. Сама императрица удивлялась, что его ничему не учили в Голштинии»[153]. Однако здесь достойный профессор противоречил самому себе, так как ранее рассказывал об уроках латыни, которых Карл-Петер не выносил, но которые ему старательно навязывались еще отцом.
«Для обучения латинскому языку, к которому принц имел мало охоты, был приставлен высокий, длинный, худой педант Г. Юль, ректор Кильской латинской школы, которого наружность и приемы заставили принца совершенно возненавидеть латынь… Этот латинист входил обыкновенно в комнату для урока: сложив крестообразно руки на живот, он с низким поклоном, глухим голосом, как оракул, произносил медленно, по складам слова: „Доброго дня тебе желаю, тишайший принц…“ Столько латыни еще помнил его высочество, все же остальное постарался забыть». Когда в 1746 г. из Киля была привезена в Петербург герцогская библиотека, воспитанник отдал Штелину все книги на латыни, чтобы тот «девал их, куда хотел». А позднее, уже став императором, приказал убрать из дворцовой библиотеки латинские фолианты{7}.
Впрочем, латынь была не худшим наказанием. Карлу-Петеру пришлось терпеть оплеухи и затрещины до самой отправки в Россию, т. е. до 14 лет, когда формирующаяся личность очень чувствительна к посягательству на свое человеческое достоинство. Проникнувшись доверием к Штелину, великий князь рассказывал ему, что дома, по приказу «деспотического Брюмера», он «часто по получасу стоял на коленях на горохе, отчего колени краснели и распухали»[154]. Стремясь истребить в мальчике природное упрямство, наставники обер-гофмаршал Брюмер и обер-камергер Фридрих Вильгельм Бехгольц (Берхгольц) не смущались рукоприкладства, запугивания и площадной брани. Если ребенок вел себя плохо, его привязывали к столу и надевали ему на шею картинку с изображением осла. Причем делалось это публично, в присутствии придворных[155].
Зачем Брюмеру и Бехгольцу понадобилось так издеваться над сиротой? Скорее всего, они хотели сломать ребенка и полностью подчинить себе, чтобы тем легче управлять небогатым голштинским двором и фактически обкрадывать без того дырявую казну. Во всяком случае, в Петербурге, где оба горе-воспитателя остались при Петре Федоровиче, Брюмер, по свидетельству Штелина, пользовался деньгами, отпускаемыми цесаревичу, как своими собственными.
Здесь уместно привести слова русского просветителя Ивана Ивановича Бецкого, руководившего при Екатерине II Сухопутным шляхетским корпусом, Смольным монастырем и Воспитательными домами для сирот. В конце 1760-х гг. он писал о телесных наказаниях: «Единожды навсегда ввести… неподвижный закон и строго утвердить — ни откуда и ни за что не бить детей… Розга приводит воспитанников в посрамление и уныние, вселяет в них подлость и мысли рабские, приучаются они лгать, а иногда и к большим обращаются порокам. Если обходиться с ними как с рабами, то воспитаем рабов»[156]. Эту нехитрую истину знал добрый Штелин, но грубые Брюмер и Бехгольц ни о чем подобном не догадывались.
Стоит удивляться не тому, что Петр вырос «рабом» своих дурных наклонностей и никогда не имел душевных сил с ними бороться, а тому, что в нем вообще проявлялись добрые человеческие качества — простодушие, прямота, искренность. Поскольку шестьюдесятью годами позднее в императорской семье применялась сходная система воспитания по отношению к великим князьям Николаю и Михаилу, то нелишним будет познакомиться с их детскими впечатлениями.
Как и Петра, мальчиков считали упрямыми, ленивыми и вспыльчивыми, поэтому к ним был прикомандирован очень жесткий наставник генерал-майор М. И. Ламздорф, назначенный Павлом I в 1799 г. директором Сухопутного шляхетского корпуса. «Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство — страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий, — вспоминал Николай. — Сей порядок лишил нас совершенно счастья сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы мы были редко одни, и то никогда иначе как будто на приговор… Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом, страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимало мой ум. В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто, и я думаю, не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков». В «Записках» для своих детей Николай чуть смягчал ситуацию: были и шпицрутены, и линейка, гулявшая по пальцам, и розги. Император добавлял, что брат Константин «как будто входил в наше положение, имев графа Ламздорфа кавалером в свое младенчество»[157].
Действительно, Ламздорф десять лет прослужил кавалером при Константине Павловиче, но никогда не смел и пальцем его тронуть. Августейшая бабушка не давала разрешения на подобные методы. Генерал только наблюдал безнаказанное хамство последнего на уроках у общего для старших великих князей наставника Цезаря Лагарпа и… копил злость. Константин действительно был несносным мальчишкой, учился трудно, с большим отставанием от Александра. И вот уже не злодей Брюмер, а кроткий Лагарп называл подопечного «господин осел» и, доведенный до отчаяния его поистине наследственным упрямством, заставлял писать извинительные записки: «В 12 лет я ничего не знаю, не умею даже читать. Быть грубым, невежливым, дерзким — вот к чему я стремлюсь. Знание мое и прилежание достойны армейского барабанщика. Словом, из меня ничего не выйдет за всю мою жизнь»[158].
То же самое слово в слово можно было сказать и о Петре. Чем это не карикатура с изображением осла, повешенная ребенку на шею? Удивительно ли, что из Петра и Константина, которым вдолбили в голову, будто они ни на что не годны, и правда не вышло ничего путного? Позднее именно просвещенный, философ-республиканец Лагарп порекомендовал приставить к младшим великим князьям генерала Ламздорфа, своего родственника, свояка (они были женаты на сестрах). Но что же заставило любящую Марию Федоровну вручить детей такому исчадью ада? «Доверие матушки» тоже зиждилось на страхе, что царевичи, если их не держать сызмальства в ежовых рукавицах, вырастут похожими на брата Константина — вылитого Петра III.
Читая «Записки» Николая, кажется, что Ламздорф — это перевоплотившийся через полвека Брюмер. Опрокидывая впечатления великих князей в прошлое, можно представить себе, что чувствовал Карл-Петер в руках подобного типа. По меткому замечанию учителя французского языка Мильда, Брюмер «подходил для дрессировки лошадей, но не для воспитания принца»[159].
С результатами подобной «дрессировки» будущая невеста Петра Федоровича смогла познакомиться еще в 1739 г. В городке Эйтине, куда София приехала вместе с матерью и бабушкой, ей довелось увидеть своего троюродного брата. В тот момент еще никто из собравшихся на большой семейный совет не знал, какая судьба уготована обоим детям. «Карл-Фридрих… умер в 1739 году и оставил сына, которому было около одиннадцати лет, под опекой своего двоюродного брата Адольфа-Фридриха, епископа Любекского, — писала Екатерина — Через несколько месяцев… принц-епископ собрал у себя всю семью, чтобы ввести в нее своего питомца… Тогда-то я и слышала от этой собравшейся вместе семьи, что молодой герцог наклонен к пьянству и что его приближенные с трудом препятствовали ему напиваться за столом, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих… что, впрочем, он выказывал живость, но был слабого и хилого сложения. Действительно, цвет лица у него был бледен… Приближенные хотели выставить этого ребенка взрослым и с этой целью стесняли и держали его в принуждении, которое должно было вселить в нем фальшь, начиная с манеры держаться и кончая характером»[160].
Эта зарисовка из редакции 1791 г. В другой, более откровенной версии «Записок» 1771 г., посвященной Брюс, Карл-Петер описан доброжелательнее: «Он казался тогда благовоспитанным и остроумным, однако за ним уже замечали наклонность к вину и большую раздражительность из-за всего, что его стесняло; он привязался к моей матери, но меня терпеть не мог; завидовал свободе, которой я пользовалась, тогда как он был окружен педагогами и все шаги его были распределены и сосчитаны»[161].
Екатерина много слышала о детстве супруга как от него самого, так и от голштинского окружения. Ее мнение практически не разнится с оценкой Штелина, но существенно дополняет ее. «Этого принца воспитывали ввиду шведского престола, — писала она о муже. — …Враги обер-гофмаршала Брюмера, а именно — великий канцлер граф Бестужев и покойный Никита Панин, который долго был русским посланником в Швеции, утверждали, что… Брюмер с тех пор, как увидел, что императрица решила объявить своего племянника наследником престола, приложил столько же старания испортить ум и сердце своего воспитанника, сколько заботился раньше сделать его достойным шведской короны. Но я всегда сомневалась в этой гнусности и думала, что воспитание Петра III оказалось неудачным по стечению несчастных обстоятельств»[162].
За двумя коронами
В приведенном отрывке Екатерина затронула крайне болезненную для маленького герцога тему — его права на два престола — русский и шведский, которые, казалось, взаимно исключали друг друга. Многое в несчастной судьбе Петра было предопределено происхождением, актами, скреплявшими династические притязания, тяжким политическим положением, в котором оказались родовые владения отца в начале XVIII в.
Не зная этой внутренней кухни, трудно понять дальнейшие шаги наших героев. С самого рождения голштинский принц стал заложником чужих политических интересов, а, возмужав, не мог распоряжаться собой без учета рокового наследства. Еще лежа в колыбели, он вызывал надежды одних и горячую ненависть других не сам по себе, а как возможный преемник Петра I и Карла XII.
Каждый выбирает врагов по росту. Когда Россия, «мужавшая с гением Петра», вела затяжную войну со Швецией — страной, уже второе столетие претендовавшей на гегемонию в Северной Европе, — менее могущественный Датский двор потихоньку откусывал кусочки от разрозненных и слабых немецких княжеств. Когда в 1702 г. скончался дедушка Карла-Петера, герцог Фридрих IV, Дания уже отторгла от Голштинии богатое владение — Шлезвиг — и предъявила права на остальные земли. Закрепившаяся в Копенгагене Ольденбургская династия считала, что их родственники Готторпы незаконно занимают престол. Отец Петера, Карл-Фридрих, оказался фактически безземельным обладателем титула. Ему удалось вернуть себе горсть Голштинских территорий с городом Килем. Но для серьезной войны за Шлезвиг нужен был сильный покровитель[163].
До определенного момента таковым считалась Швеция. От Стокгольма ждали помощи: ведь мать Карла-Фридриха приходилась старшей сестрой королю Карлу XII. Но солнце уже закатывалось для шведского льва, новым господином на Балтике становилась Россия. Затяжная война измотала силы страны. В 1718 г. король-викинг погиб при загадочных обстоятельствах при осаде крепости Фредрикстен: он наблюдал за перестрелкой, когда мушкетная пуля попала ему в левый висок. В Стокгольме сразу же заговорили, что пуля прилетела со шведских позиций. Если эти слухи и не имели оснований, они показывали, насколько общество устало от войны. Наследники Карла — сестра Ульрика-Элеонора и ее муж Фредерик Гессенский — не решались ввязываться в дальнейшие авантюры.
Однако они далеко не сразу пошли на мир с «варварской» соседкой. Ништадтские переговоры оказались сложными для дипломатов Петра. Новый шведский король Фредерик I и Государственный совет поначалу вели себя в лучших традициях Карла XII — со спесью и упрямством. К лету 1721 г. русский флот и сухопутная армия были готовы к вторжению в Швецию, но Петр не упускал и морального давления на противника. Он использовал притязания герцога Карла-Фридриха, обладавшего сторонниками в Стокгольме[164]. Ведь старшая сестра Карла XII и ее потомство пользовались преимуществом при занятии освободившегося трона перед младшей и ее супругом. Ульрика-Элеонора просто перехватила корону. Недаром муж, отправляясь на осаду Фредрикстена, приказал ей немедленно короноваться, если с королем что-то случится. Красноречивая оговорка.
Законность новой шведской королевской четы вызывала сомнения, приправленные слухами о мрачных обстоятельствах гибели Карла XII. В этих условиях другой претендент был как нельзя кстати. Петр I начал приближать племянника своего заклятого врага за несколько лет до трагических событий под Фредрикстеном. Еще в 1713 г. в Петербурге прошли переговоры о возможной женитьбе юного герцога Голштинского на одной из дочерей Петра, но настоящий интерес Карл-Фридрих вызвал у будущего тестя только к весне 1721 г., когда понадобилось как следует надавить на Швецию на переговорах. В марте они встретились в Риге, а в июле герцог прибыл в Россию. Это возбудило объяснимую тревогу у Фредерика I, который понял, что может лишиться короны, если промедлит с заключением мира[165].
Интрига удалась. 30 августа 1721 г. Ништадтский договор был подписан. Однако это не заставило Петра отвернуться от Карла-Фридриха. Император считал выгодным получить еще один прибрежный плацдарм, а с ним возможность давить на Данию, которая держала ключи от проливов Северного моря. С другой стороны, иметь под рукой «своего», всегда готового кандидата на шведский престол тоже не мешало. Помолвка царевны Анны Петровны с голштинским герцогом состоялась в 1724 г. До свадьбы великий преобразователь не дожил. Руки молодых соединила уже его супруга Екатерина I.
Она же во исполнение замысла Петра начала в конце 1725 г. готовиться к экспедиции против Дании за возвращение Шлезвига[166]. Однако ни тогда, ни позднее война не состоялась — мешало сопротивление Англии, а позднее недоброжелательное отношение к подобной операции внутри страны. Крошка на карте Европы — Шлезвиг — как-то особенно не полюбился отечественным вельможам и руководителям армии. Сторонники войны с Данией в течение сорока лет не могли сколько-нибудь внятно объяснить, какие интересы Россия преследует так далеко от дома.
Брачный договор Анны Петровны и герцога Голштинского включал важный пункт — молодая чета за себя и своих детей отказывалась от прав на русский престол. Однако документ оговаривал, что император может призвать в качестве наследника «одного из урожденных… из сего супружества принцев». Этим и воспользовалась впоследствии Елизавета.
В литературе можно встретить сведения о том, что вокруг постели умирающего Петра I развернулась настоящая борьба за наследство, невольной участницей которой стала его старшая любимая дочь Анна. Именно ей он якобы предвещал корону. Творцом этой версии явился голштинский тайный советник граф Геннинг Фридерик Бассевич, находившийся в России в 1721 г. в свите герцога Карла-Фридриха и ведший переговоры о заключении его брака с царевной. Записки Бассевича, позднее попавшие к Вольтеру, были использованы философом как один из источников для «Истории Петра Великого». Именно там впервые появились знаменитая фраза: «Отдайте все…», сейчас трактуемая специалистами как чистейший вымысел[167], и утверждение, будто в последнюю минуту жизни император призвал к себе Анну Петровну для того, чтобы продиктовать ей свою волю. «За ней бегут; она спешит идти, но когда является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которое более к нему не возвращалось»[168].
Вопреки букве брачного договора в записках Бассевича настойчиво проводилась мысль, будто Петр I связывал со своей старшей дочерью и ее потомством судьбу российского трона. «В руки этой-то принцессы желал Петр Великий передать скипетр после себя и супруги своей. Чувствуя упадок сил и не вполне уверенный, что после его смерти воля и коронование Екатерины будут настолько уважены, что скипетр перейдет в руки иностранки, стоящей посреди стольких особ царской крови, он начал посвящать принцессу Анну и герцога тотчас после их обручения во все подробности управления государством»[169].
Воспоминания Бассевича появились на свет в год смерти Елизаветы Петровны и должны были подкрепить без того с юридической точки зрения основательные права Петра III на престол. Через Вольтера намерения великого реформатора в отношении Анны и ее потомков становились широко известны в Европе[170]. Отдельной книгой мемуары вышли в 1775 г., как раз в тот момент, когда остро стоял вопрос о праве на корону совершеннолетнего царевича Павла Петровича — отпрыска Голштинской династии. Изданные А. Ф. Бюшингом в Гамбурге на немецком языке, они были предназначены в первую очередь для Европы и наносили серьезный удар по реноме Екатерины II — узурпатора власти. Все это говорит об острой политической «актуальности» бумаг Бассевича, которые сознательно подводили читателя к мысли, что «отдать все» Петр Великий намеревался Анне и ее детям.
Для нас в данном случае важна не достоверность сведений тайного советника, а то, что подобными разговорами поддерживало свои притязания Голштинское семейство. Однако был еще один акт, регулировавший очередность престолонаследия. Скончавшаяся в мае 1727 г. Екатерина I оставила завещание. Ее преемником назначался сын царевича Алексея, внук Петра I и полный тезка деда — Петр II. В случае его смерти права на корону переходили по старшинству к Анне Петровне и ее потомству, а затем к Елизавете[171]. Кроме того, по завещанию Екатерины I, Россия должна была оказать Карлу-Фридриху поддержку в возвращении Шлезвига.
Исследователи не без оснований полагают, что завещание было во многом «продиктовано» Екатерине зятем Карлом-Фридрихом, которому она благоволила и которого ввела в состав Верховного тайного совета. После ее кончины А. Д. Меншиков, ставший фактически главой государства при малолетнем Петре II, постарался выпроводить Анну Петровну с мужем в Киль. Казалось, удача отвернулась от Голштинского дома, но, пока на русском престоле оставалась петровская линия потомства, надежда еще сохранялась. Она угасла после смерти маленького государя и избрания Верховным тайным советом на царство Анны Иоанновны. Выданная замуж в Курляндию, Анна представляла другую династическую линию — она была дочерью рано скончавшегося, болезненного Ивана Алексеевича, брата Петра I.
Для императрицы Анны голштинский принц, которому исполнилось всего два года, стал реальным соперником, ведь, согласно завещанию Екатерины I, именно ему теперь полагалось занять престол. Она не раз повторяла: «Чёртушка в Голштинии еще живет». Штелин сообщал со слов очевидцев, что вскоре после смерти Анны Петровны «начались со всех сторон разные преследования, в особенности со стороны ненавистной герцогу императрицы Анны Иоанновны, в угождение ей и от венского двора… В 1736 г. по наущению императрицы Анны была прислана в Киль императорско-римская комиссия, чтобы побудить герцога к отречению от отнятого у него владения (т. е. от Шлезвига. —
Две могущественные державы — Россия и Священная Римская империя — давили на крошечную Голштинию, силясь лишить прав ребенка, едва вышедшего из колыбели. Штелин путал дату: совместная русско-австрийская комиссия приезжала в Киль в 1732 г. — и недоговаривал о существенном моменте. За отказ от Шлезвига Дания готова была выплатить громадный по тем временам выкуп — «один миллион ефимков», т. е. иоахимсталеров. Герцог не уступил — все, что у него оставалось, — буква закона, бессильная, пока она находится только на бумаге.
Выкуп позволил бы поправить стесненные обстоятельства, в которых жил голштинский двор. Но Карл-Фридрих предпочел оставаться бедным и гордым. Его осаждали толпы кредиторов, которым на оплату процентов «едва доставало доходов с половины государства». Часто замок в Киле «принимал печальный вид, а за герцогским столом являлись дырявые скатерти и салфетки»[173]. Однажды, желая ободрить окружающих, отец указал на колыбель Петера со словами: «Терпение, друзья мои! Он выручит нас из нужды». Или в другой редакции: «Этот молодец отомстит за нас!»
По законам жанра мальчик — обладатель двух корон, отнятых у него недобросовестными родственниками, — должен был вырасти мстителем, Петром I и Карлом XII в одном лице, потрясти Европу, объединить престолы, завоевать полмира, словом, стать великим героем. Но в реальности он не стал ничем. Это жизненное фиаско, совершившееся вопреки культурному феномену, само по себе заслуживает изучения и анализа.
«Виват Елисавет!»
Вернемся в Киль. Карл-Фридрих понимал, что русская перспектива после вступления на престол Анны Иоанновны стала для Петера призрачной. Сразу же после смерти герцога в 1738 г. ко двору по приказанию императрицы прибыл русский посланник в Дании А. П. Бестужев-Рюмин. Он вскрыл герцогский архив и без всякого сопротивления придворных изъял оттуда некие грамоты[174]. Что это были за бумаги? Вероятнее всего, экземпляры брачного договора и копии завещания Екатерины I, позволявшие голштинскому «чёртушке» претендовать на корону. Именно тут корни ненависти Карла-Петера к будущему канцлеру.
Оставался шведский вариант. Здесь горизонт выглядел яснее. Королевская чета не имела детей, и по некоторым косвенным намекам в Киле понимали, что Карл-Петер, отвергнутый на востоке, может быть провозглашен наследником на севере. Сама Ульрика-Элеонора ненавидела мальчика так же горячо, как Анна Иоанновна. Когда в 1737 г. голштинский посланник тайный советник фон Пелин побывал при шведском дворе, зондируя почву, ему был оказан самый холодный прием. Однако в ригсдаге думали иначе, чем в покоях королевы, — при бесплодии монархини альтернативы маленькому Готторпу не было.
Следовало круто поворачивать руль, вновь меняя покровительствующую державу, и знакомить Петера со шведской частью наследства. Такой фактический отказ от России должен был успокоить Петербург. Штелин утверждал, будто до воцарения Анны «принц воспитывался в греко-российском исповедании и его учил Закону Божию иеромонах греческой придворной церкви». Практически все исследователи, комментировавшие этот пассаж, сомневаются в достоверности сведений профессора. Петеру исполнилось всего два года, когда Анна заняла престол, и его рано было учить Закону Божию[175], разве что ходить с ним в придворную церковь. Кроме того, согласно договору, хотя сама герцогиня и сохраняла православие, ее наследники мужского пола становились лютеранами. Однако возможна и компромиссная трактовка. Вскоре после рождения «принц был окрещен евангелическим придворным пастором доктором Хоземаном», но в ожидании русского престола отец не препятствовал иеромонаху, приехавшему вместе с Анной Петровной, возиться с ребенком.
Как бы там ни было, теперь из Петера взялись лепить шведа, ему преподавали шведский язык, воспитывали в строгом лютеранстве шведского образца. При кильском дворе служило немало выходцев из Швеции, приехавших еще при бабушке. Некоторые из них остались с великим князем и в Петербурге. «Кого он любил всего более в детстве, — писала Екатерина о муже, — и в первые годы своего пребывания в России, так это были два старых камердинера: один Крамер, ливонец, другой — Румберг, швед. Последний был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жестокий, из драгун Карла XII»[176]. Настроения реванша по отношению к империи Петра Великого в Швеции были очень сильны, недаром до конца века России пришлось выдержать еще две войны с северной соседкой. В дипломатической сфере Швеция почти постоянно оставалась зоной напряжения и недоброжелательности.
Неприязнь к родине матери — одно из первых, ясно осознанных чувств, которые маленький герцог впитал в своем окружении. Оно подкреплялось еще и известиями о том, как грубо императрица Анна приняла голштинских посланников, прибывших сообщить о кончине Карла-Фридриха. Россия в лице своей самодержицы указывала сироте на дверь, и положения не мог изменить даже ласковый прием посольства царевной Елизаветой. В тот момент она была никем.
Так случилось, что даже детские развлечения, не имевшие дурных целей, символически настраивали Карла-Петера на определенный лад. Члены Ольденбургской гильдии Св. Иоганна ежегодно проводили в Голштинии состязание стрелков. Мишенью служила двухголовая деревянная птица, поднятая на несколько метров над землей. Самый меткий удостаивался титула «предводителя стрелков». В 1732 г. им стал Карл-Фридрих (подаривший гильдии по этому случаю золотое яблоко из приданого своей жены), а пятью годами позднее девятилетний Петер[177]. Хорошая забава для будущего русского императора — стрелять в двуглавого орла.
К 1737 г. «предводитель» ольденбургских «стрелков» уже был твердо убежден, что станет наследником Карла XII, и неприятности, могущие случиться в Петербурге, его живо интересовали. Упражняясь в шведском, маленький герцог переводил газетные статьи, из которых у Штелина сохранилась одна весьма примечательная — «о смерти императрицы Анны, о наследии ей принца Иоанна и об ожидаемых произойти оттого беспокойствах»[178]. Беспокойства действительно произошли. Казалось, с провозглашением Иоанна Антоновича русским императором последние надежды для кильского сироты утрачены. Но история выкинула новое коленце.
В ноябре 1741 г. одно за другим случились два важнейших события, которые круто изменили судьбу Петера. 24 ноября в Стокгольме скончалась королева Ульрика-Элеонора — последняя представительница старой Пфальц-Цвейбрюккенской династии. Власть перешла к ее мужу Фредерику I, бывшему кронпринцу Гессенскому. После его бездетной смерти возник бы династический кризис. Единственным выходом могло стать призвание в качестве наследника внучатого племянника Карла XII. В Стокгольме были убеждены, что именно так и произойдет. Но в ночь на 25 ноября 1741 г. в результате неправдоподобно легкого, будто игрушечного дворцового переворота корону в России захватила Елизавета — линия Петра Великого вновь восторжествовала на русском престоле.
И Стокгольм, и Петербург мгновенно повернули головы в сторону Киля. Еще вчера забытый мальчик стал неожиданно нужен всем. И здесь кто успел первым, тот и выиграл. Русский кабинет сориентировался быстрее, чем ригсдаг. Пока депутаты раскачались, пока обсудили, пока пришли к единому мнению, а посланцы Елизаветы Петровны уже примчались в Киль, буквально схватили герцога и инкогнито уволокли в Россию, опасаясь противодействия Дании, Швеции и Пруссии.