Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Молодая Екатерина - Ольга Игоревна Елисеева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После принятия причастия по православному обряду у нее уже не оставалось выбора. Именно так принцессу учили дома: «Вагнер… часто мне говорил, что до первого причащения каждый христианин может выбрать веру, которая ему покажется наиболее убедительной; я еще не была у причастия и, следовательно, находила, что епископ Псковский был прав во всем… Он часто спрашивал меня, не имею ли я сделать ему какие-нибудь возражения, выразить сомнения, но мой ответ был краток и удовлетворял его, потому что решение мое было принято»[76].

София уже сделала выбор, оставалось только оформить его. Этим и объяснялось внутреннее спокойствие, даже бестрепетность, с которыми принцесса слушала дальнейшие наставления Тодорского. Для нее переход фактически свершился. Но по выздоровлении Фикхен испугалась, что нарушила слово, данное отцу. Вот тут-то и понадобился пастор, чтобы успокоить и разрешить от обещания Христиану-Августу. Он явился из прусского посольства и выполнял инструкции Фридриха II.

В более поздней редакции Екатерина вообще опустила все, что могло хоть как-то свидетельствовать о ее теплом отношении к вере отцов. «Лютеранский обряд» назван «самым суровым и наименее терпимым»[77]. А вот графине Брюс она без тени колебания рассказывала: «Я берегу еще сейчас немецкую Библию, где подчеркнуты красными чернилами все стихи, которые я знала наизусть»[78]. Из этого, конечно, не следует, что Екатерина до зрелых лет оставалась скрытой лютеранкой. Ей просто приятно было иметь у себя книгу, по которой ее некогда учили читать и из которой задавали первые уроки. В том, что Библия немецкая, императрица не видела ничего худого. Но вот помещать это признание в позднюю редакцию, которая время от времени давалась разным лицам для прочтения, посчитала неуместным.

Обратим внимание: и во время болезни, и в период подготовки к переходу в православие больше всех суетилась и мешала дочери мать. Причины ее поведения очевидны: именно Иоганне-Елизавете пришлось бы отвечать перед мужем за отступничество их ребенка. Ангальт-Цербстские принцессы не рассчитывали получить благословение Христиана-Августа. Им пришлось даже пойти на хитрость. В письме 5 июля София сообщала отцу, что императрица неожиданно назначила день обращения, так что никак невозможно было предупредить его заранее. Теперь же дело совершилось.

Что испытал «человек прямого и здравого смысла», прочитав эти строки? Можно было выразить неудовольствие, даже поднять шум, но не исправить ситуацию. Девочка побоялась написать, что ей переменили имя. Она подала дело иначе: императрица благоволила к уже имеющимся именам прибавить имя своей матери. Получалось Екатерина София-Августа-Фредерика. Но уже следующее письмо Фикхен подписала «Екатерина, Великая Княгиня», и в нем закрепила выгодную трактовку событий: «Вследствие данного мне Вами отеческого благословения я приняла восточную веру»[79].

Обратим внимание, что великий князь, хотя и обещал «уговорить» невесту, на деле не вел с Софией религиозных бесед. Он помог ей в другом важном вопросе. «Так как у псковского епископа, с которым я твердила свое исповедание веры, было украинское произношение, Ададуров же произносил слова, как все говорят в России, то я часто подавала повод этим господам поправлять меня… Видя, что эти господа вовсе не были согласны между собою, я сказала это великому князю, который мне посоветовал слушаться Ададурова, потому что иначе, сказал он, вы насмешите всех украинским произношением»[80].

Этот эпизод показывает, что вопреки утвердившемуся мнению в 1744 г. Петр Федорович уже более или менее освоился с русским языком и даже мог различить акценты. Кроме того, он был настроен к невесте доброжелательно, потому и дал ей верный совет, а мог бы посмеяться, выставив девушку в забавном свете. Со своей стороны, принцесса считала жениха союзником, раз просила у него помощи в таком деликатном деле.

Общим местом является рассказ о том, как четко и правильно принцесса проговорила в церкви Символ веры. Сама она в редакции для Брюс дает уточнение, снижающее пафосный тон эпизода: «Я учила наизусть русский текст, как попугай; я знала тогда лишь несколько обыденных выражений»[81].

Зато императрица поместила другую деталь, приподнимавшую происходящее в глазах верующих. Знатные дамы наперебой предлагали Елизавете Петровне себя в крестные матери для будущей великой княгини, но та хранила многозначительное молчание. И только на церемонии обнаружилось, что царица ничего не забыла. Елизавета вывела из своих покоев «игуменью Новодевичьего монастыря, старуху по крайней мере лет восьмидесяти, со славой подвижницы. Она поставила ее возле меня на место крестной матери, и обряд начался». По убеждению Елизаветы Петровны, в лице инокини, которая должна была неустанно молиться о крестной дочери, великой княгине была дана сильная духовная защита. В этом забота государыни проявилась больше, чем в бриллиантовых бантах и дорогих отрезах ткани, которые она посылала девочке в подарок.

«Говорят, я прочла свое исповедание веры как нельзя лучше, — вспоминала императрица, — говорила громко и внятно и произносила хорошо и правильно; после того как это было кончено, я видела, что многие из присутствующих заливались слезами и в их числе была императрица; что меня касается, я стойко выдержала, и меня за это похвалили»[82]. Мардефельд донес в Берлин, что принцесса «держалась как настоящая героиня»[83].

Лишь с годами Екатерина начала задумываться о мистическом значении своего выбора. В записке «О предзнаменованиях» она пометила: «В 1744 году 28 июня… я приняла Греко-российский Православный закон. В 1762 году 28 июня… я приняла всероссийский престол… В сей день… начинается Апостол словами: „Вручаю вам сестру мою Фиву, сущую служительницу“»[84].

Глава 3

«Философ в пятнадцать лет»

На следующее утро великую княгиню обручили с суженым. 29 июня — день тезоименитства Петра Федоровича — стал для будущего императора роковым. Если восемнадцать лет спустя Екатерина обрела корону как подарок на годовщину перехода в православие, то Петр III потерял власть на собственные именины. Нельзя не усмотреть в этом усмешку судьбы.

«Сердце из воска»

Но пока никто не мог заглянуть в грядущее. Казалось, последнее препятствие устранено, и на пути брака нет преград. Правда, до свадьбы оставалось чуть более года: по традиции между обручением и венчанием проходил немалый срок. За оставшиеся месяцы невеста должна была освоиться. По ее собственным словам, она почувствовала, что «надолго обосновалась в России».

Но отношения нареченной с великим князем складывались не гладко. Петр выразил радость по поводу приезда Ангальт-Цербстских принцесс и сделал попытку подружиться с Софией. Во время ее болезни он, по примеру императрицы, часто посещал невесту. Но вскоре оказалось, что его приязнь чисто родственная. «В течение первых десяти дней он был очень занят мною, — вспоминала Екатерина. — …Я молчала и слушала, чем снискала его доверие; помню, он мне сказал, между прочим, что ему больше всего нравится во мне то, что я его троюродная сестра и что в качестве родственника он может говорить со мной по душе».

Юношу легко понять, он рано лишился отца и матери, был окружен грубыми, придирчивыми гувернерами, а попав в Россию, оказался под бдительным надзором соглядатаев тетки. Соблазн принять невесту и тещу за свою семью был велик.

Нельзя сказать, что София повернулась к брату-жениху спиной и отвергла его дружбу. Напротив, воспитанная в покорности, она была готова стать для Петра и товарищем по играм, и наперсником его тайных признаний. Хотя сами эти признания порой коробили ее. «Он… сказал, что влюблен в одну из фрейлин императрицы, которая была удалена тогда от двора, ввиду несчастья ее матери, некоей Лопухиной, сосланной в Сибирь; что ему хотелось бы на ней жениться, но что он покоряется необходимости жениться на мне, потому что его тетка того желает». Речь шла о деле Натальи Федоровны Лопухиной, которую в 1743 г. после битья кнутом и урезания языка отправили в ссылку. Ее дочь от первого брака — Прасковья Павловна Ягужинская — действительно получила временное запрещение появляться при дворе, а затем вышла за князя С. В. Гагарина.

Подобные истории не могли обрадовать Софию. «Я слушала, краснея, эти родственные разговоры, благодаря его за скорое доверие, но в глубине души я взирала с удивлением на его неразумие и недостаток суждений о многих вещах»[85]. Фикхен видела в себе «невесту» и считала, что любовные откровения жениха относительно других дам неуместны. Петр же потянулся к ней именно как к единственному человеку, с которым мог быть чистосердечен.

«Не могу сказать, чтобы он мне нравился или не нравился, — признавалась Екатерина в „Записках“, адресованных Брюс. — Я умела только повиноваться. Дело матери было выдать меня замуж. Но, по правде, я думаю, что русская корона больше мне нравилась, нежели его особа. Ему было тогда шестнадцать лет, он был довольно красив до оспы, но очень мал и совсем ребенок. Он говорил со мной об игрушках… Я слушала его из вежливости и в угоду ему; я часто зевала, не отдавая себе в этом отчета, но я не покидала его… Многие приняли это за настоящую привязанность; но никогда мы не говорили между собою на языке любви: не мне было начинать этот разговор, скромность мне воспретила бы это… что же его касается, то он и не помышлял об этом, и это, правду сказать, не очень-то располагало меня в его пользу; девушки… любят нежности и сладкие речи, особенно от тех, от кого они могут их выслушать, не краснея»[86].

В варианте «Записок», адресованном С. А. Понятовскому, робкие шаги Екатерины и Петра друг к другу описаны иначе. После первой встречи с невестой мальчик пришел в крайнее волнение: «Я ему так понравилась, что он целую ночь от этого не спал, и Брюмер велел ему сказать вслух, что он не хочет никого другого, кроме меня»[87].

Положим, впечатлительный юноша мог не сомкнуть глаз не столько от любовного томления, сколько от наплыва эмоций. Однако показательно поведение обер-гофмаршала Отто фон Брюмера (Брюммера): он фактически приказывает воспитаннику гласно заявить, что выбор сделан. Ведь Ангальт-Цербстские принцессы укрепляли собой голштинскую группировку. Но вскоре невеста подтвердила свой первый вывод: «Великий князь любил меня страстно, и все содействовало тому, чтобы мне надеяться на счастливое будущее»[88]. В последующих редакциях проскальзывает отзвук тех ранних отношений: «Великий князь во время моей болезни проявил большое внимание ко мне; когда я стала лучше себя чувствовать, он не изменился ко мне; по-видимому, я ему нравилась»[89].

Что до самой невесты, то она вполне сформировалась и нравственно, и физически. Уже к тринадцати, по собственному признанию Екатерины, она была «больше ростом и более развита, чем это бывает обыкновенно в такие годы». Поэтому вскоре после первой встречи с женихом принцесса «привыкла считать себя предназначенной ему…Он был красив, и я так часто слышала о том, что он много обещает, что я долго этому верила»[90].

Как выглядел в тот момент Петр? Педагог великого князя профессор Якоб Штелин записал позднее свои впечатления от только что прибывшего в Россию мальчика: «Очень бледный, слабый и нежного сложения. Его белорусые волосы причесаны на итальянский манер»[91]. Тем не менее, невесте он понравился.

Что до Екатерины, то она уже могла вызвать нежные чувства. «Говорили, что я прекрасна, как день»[92]; «я была высока ростом и очень хорошо сложена; следовало быть немного полнее: я была довольно худа. Я любила быть без пудры, волосы мои великолепного каштанового цвета, очень густые и хорошо лежали»[93]. Эти-то волосы и подвели Екатерину. После болезни она очень подурнела и некоторое время не могла претендовать на благосклонное внимание кавалеров. «21 апреля 1744 года, в день моего рождения, я была в состоянии появиться в обществе в первый раз… Я думаю, что не слишком-то были довольны моим видом; я похудела, как скелет, выросла, но лицо мое и черты удлинились; волосы у меня падали, и я была бледна смертельно»[94]. В другом варианте сказано еще откровеннее: «Голова была гладка, как ладонь»[95].

Императрица прислала великой княгине банку румян[96], но никакие косметические ухищрения не могли заменить здоровья. К счастью, девочка шла на поправку. Через некоторое время Елизавета Петровна дала принцессе понять, что та вновь похорошела[97]. Поскольку великий князь не изменил отношения к невесте после болезни, то нет оснований говорить, будто временное безобразие нареченной его оттолкнуло. Однако вскоре произошел случай, показавший Екатерине пределы «страстных» чувств жениха.

Принцесса Иоганна слишком сблизилась с группировкой Шетарди и позволила себе нелестные высказывания об императрице. Ее письма были перлюстрированы Бестужевым и предъявлены Елизавете. Разразился скандал. Нетрудно догадаться, что вице-канцлер метил не столько в мать, сколько в дочь, ведь разоблачение должно было закончиться высылкой «цербстских побирушек».

«Как-то после обеда, когда великий князь был у нас в комнате, — вспоминала Екатерина, — императрица вошла внезапно и велела матери идти за ней в другую комнату. Граф Лесток тоже вошел туда; мы с великим князем сели на окно, выжидая. Разговор этот продолжался очень долго, и мы видели, как вышел Лесток; …он подошел к великому князю и ко мне — а мы смеялись — и сказал нам: „Этому шумному веселью сейчас конец“; потом, повернувшись ко мне, он сказал: „Вам остается только укладываться, вы тотчас отправитесь, чтобы вернуться к себе домой“». Жених с невестой пустились в размышления об увиденном. «Первый рассуждал вслух, я — про себя. Он сказал: „Но если ваша мать и виновата, то вы невиновны“, я ему ответила: „Долг мой — следовать за матерью и делать то, что она прикажет“. Я увидела ясно, что он покинул бы меня без сожаленья»[98].

Между последней фразой и остальной сценой явно что-то пропущено, поскольку слова Петра вполне доброжелательны и вывод, который сделала из них Екатерина, не основан на предыдущем тексте. Вероятно, юноша показал, что и он будет покорен воле императрицы. В любовные дела вторглась политика, и Петр, как не раз случится в дальнейшем, спасовал. Отступился от девушки, которая ему, «по-видимому, нравилась». Великий князь, мы с этим еще столкнемся, был трусоват и очень боялся своей тетки.

Произошедшее обидело нашу героиню. «Ввиду его настроения, — писала Екатерина, — он был для меня почти безразличен». Ключевые слова: «Ввиду его настроения». То есть, если бы Петр приложил хоть малейшее старание привязать к себе принцессу, за ней бы дело не стало. По природе София была послушна и с охотой исполняла свои обязанности. Поэтому она готовилась влюбиться в жениха, и тут юноша оказался не на высоте. Хуже того, он продемонстрировал, что интересуется другими дамами.

«Признаюсь, этот недостаток внимания и эта холодность с его стороны, так сказать, накануне нашей свадьбы не располагали меня в его пользу, и чем больше приближалось время, тем меньше я скрывала от себя, что, может быть, вступаю в очень неудачный брак; но я имела слишком много гордости… чтобы даже давать людям повод догадываться, что я не считаю себя любимой… Впрочем, великий князь позволял себе некоторые вольные поступки и разговоры с фрейлинами императрицы, что мне не нравилось, но я отнюдь об этом не говорила, и никто даже не замечал тех душевных волнений, какие я испытывала»[99].

В первые дни после брака, когда молодая тщетно ждала близости, все эти чувства только обострились. Много позже, в письме Г. А. Потемкину под красноречивым названием «Чистосердечная исповедь», наша героиня скажет: «Если бы я смолоду в участь получила мужа, которого любить могла, я бы никогда к нему не переменилась»[100]. В редакции мемуаров для графини Брюс та же мысль звучит по-иному: «Я очень бы любила своего нового супруга, если бы только он захотел или мог быть любезным». При внешнем тождестве смысл различен: или Петра невозможно было любить, или он стал бы любим, только пожелай этого.

Другая девушка на месте Екатерины пришла бы в отчаяние, постаралась завоевать сердце нареченного, объясниться с ним или, пережив пренебрежение, осталась с разбитым сердцем. Наша героиня подумала о себе. Она предприняла усилие, чтобы пресечь нежность к жениху, которая уже начала вить гнездо в ее сердце. «Я сказала себе: если ты полюбишь этого человека, ты будешь несчастнейшим созданием на земле; по характеру, каков у тебя, ты пожелаешь взаимности; этот человек на тебя почти не смотрит, он говорит только о куклах и обращает больше внимания на всякую другую женщину, чем на тебя; ты слишком горда, чтобы поднять шум из-за этого, следовательно, обуздывай себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину; думай о самой себе, сударыня. Этот первый отпечаток, оттиснутый на сердце из воска, остался у меня».

Неудачный опыт заставил юную Екатерину принять «твердое решение — никогда не любить безгранично того, кто не отплатит мне полной взаимностью; но по закалу, какой имело мое сердце, оно принадлежало бы всецело и без остатка мужу, который любил бы только меня и с которым я не опасалась бы обид… Я всегда смотрела на ревность, сомнение и недоверие как на величайшее несчастье и была всегда убеждена, что от мужа зависит быть любимым своей женой, если у последней доброе сердце и мягкий нрав»[101]. Эти слова принадлежат женщине, пережившей много личного горя и не знавшей, что такое счастливый брак. Однако кто из добрых матерей семейств не подписался бы под ними?

Слуга трех господ

Не менее трудными были отношения Екатерины с матерью. В письмах прусскому королю Иоганна-Елизавета старалась показать, что контролирует поведение дочери, между тем у нее и дома-то это не слишком получалось. При всей внешней покорности, послушании, даже угодливости, которых тогда требовали от детей правила хорошего тона, София оставалась при своем мнении по любому вопросу. Не высказывать его еще не значило — не иметь.

Девочка была отлично вышколена. Или лучше — вымуштрована. Недаром в одном из писем Фридриху II принцесса Цербстская называла ее «наш стойкий рекрут». «Дочь моя легко переносит усталость, — хвалилась Иоганна, — как молодой солдат, она презирает опасность… ее восхищает величие всего окружающего»[102]. Но если раньше Фикхен зависела главным образом от своей взбалмошной хматушки, то теперь круг «господ» расширился, а «слуга» остался по-прежнему один.

Поначалу Иоганна-Елизавета и Петр Федорович поладили, но потом крупно поругались и надулись друг на друга. Повод был пустячный: прыгая по комнате, юноша задел шкатулку с драгоценностями и рассыпал их. Принцесса вспылила, да так, что пошли клочки по закоулочкам. Великий князь был обескуражен, пытался оправдываться, но тщетно. Прибежавшая София вздумала их мирить, но и ей досталось на орехи. «С тех пор… их обхождение друг с другом стало принужденным, без взаимного доверия… Они оба всегда готовы были пустить колкость, чтобы язвить друг друга; мое положение день ото дня становилось щекотливее. Я старалась повиноваться одному и угождать другому».

После случая с Шетарди Елизавета Петровна стала относиться к принцессе Цербстской с едва скрываемым презрением. Ждали только свадьбы, чтобы после праздников отправить Иоганну домой. Щедроты и милости по отношению к ней закончились. Жена штеттинского коменданта могла откусить себе не в меру болтливый язык, но было поздно. Слово — не воробей.

Екатерина вспоминала, что весной 1744 г., когда великий князь приходил к ней обедать или ужинать, «его приближенные беседовали с матерью, у которой бывало много народу и шли всевозможные пересуды, которые не нравились… графу Бестужеву, коего враги все собирались у нас». В покоях Иоганны-Елизаветы сложилось нечто вроде политического салона, где проводили время сторонники одной придворной партии, в то время как представители второй туда не допускались. При общительном характере, красоте и светскости принцессе легко было играть роль гран-дамы. Штелин назвал ее «прекрасной и умной», отметив, что «Императрица Елизавета была ею в первое время совершенно очарована»[103]. Вместо благодарности, Ангальт-Цербстская гостья пустилась в политику.

Главным лицом ее импровизированного салона стал бывший французский посланник маркиз Жоашен Жак Тротти де ла Шетарди, заклятый враг Бестужева. Некогда Франция через него снабдила Елизавету Петровну деньгами на переворот, надеясь подчинить себе русскую внешнюю политику. Посланник ненадолго уехал, чтобы доложить в Париже об успехе. Он покинул елизаветинский двор, осыпанный милостями и уверенный в том, что по возвращении станет руководить делами в Петербурге. «Во время его отсутствия… императрица увидела, что интересы империи отличались от тех, какие в течение недолгого времени имела цесаревна Елизавета, — не без ехидства рассуждала уже зрелая и опытная Екатерина. Ей и самой доведется узнать, что интересы великой княгини отличаются от интересов самодержицы. — Де-ла-Шетарди нашел двери, которые ему были открыты ранее, запертыми; он разобиделся и писал об этом своему двору, не стесняясь ни относительно выражений, ни относительно лиц… он говорил в этом духе и с моей матерью… она смеялась, сама острила и поверяла ему те поводы к неудовольствию, которые она имела… де-ла-Шетарди обратил их в сюжеты для депеш своему двору… их вскрыли и разобрали шифр… разговоры насчет императрицы заключали выражения малоосторожные»[104].

Бестужев без стеснения использовал перлюстрацию дипломатической почты. Под его началом в Коллегии иностранных дел служил статский советник Христиан Гольдбах, знаток языков и одаренный математик. Еще в 1742 г. он сумел раскрыть шифр, которым пользовался Шетарди[105]. Однако сразу компрометирующие посланника бумаги в дело не пошли: вице-канцлер годами копил материалы для своих досье и умел выжидать наиболее удачный момент, чтобы нанести удар.

Были и другие каналы. «У графа Бестужева проживают в доме трое секретарей императрицы, — доносил Мардефельд. — Симолин, Иванов и Юберкампф. Последний совместно с почт-директором Ашем все письма, в Петербург прибывающие и из Петербурга отбывающие, распечатывает»[106].

Что же так оскорбило Елизавету? Галантный Шетарди, всегда умевший выглядеть не только другом, но и поклонником, писал на родину о «сладострастной летаргии и плотских утехах», в которые погружена императрица, о ее непостоянстве и «нетвердости мысли», о «ненависти к делам». «Какой благодарности и внимания можно ожидать от такой легкомысленной и рассеянной государыни?» — рассуждал дипломат. «Слабость сей принцессы во всяком случае доказуется, и такую она леность к делам имеет, что для избежания труда думать она лучше любит мнение ее министров принимать»[107], т. е. не решает дела сама, а полагается на суждения советников.

Но еще оскорбительнее были высказывания Иоганны-Елизаветы, которая позволяла себе обсуждать частную жизнь императрицы. О том, что примерно она говорила, можно узнать из донесений Мардефельда к берлинскому двору. 26 мая 1744 г. дипломат писал явно со слов информатора при дворе: «Жена камер-юнкера Лялина… ее величеству донесла, что архимандрит Троицкого монастыря — истинный Геркулес в делах любовных, что ликом схож он с соловьем из Аркадии, да и тайные достоинства красоте не уступят, так что государыня пожелала сама испробовать и нашла, что наперсница рассудила верно, вследствие чего дарована архимандриту звезда ордена Св. Андрея Первозванного с брильянтами, а в ней драгоценное изображение, и так высоко он вознесся, что подарено ему двадцать тысяч рублей наличными, хотя деньги здесь величайшая редкость и почти никому не платят, отчего все стенают»[108]. Мардефельд вообще считал, что паломничества Елизаветы Петровны по святым местам имели не столько благочестивые, сколько эротические цели, и священнослужители, особенно угодившие государыне на амурном поприще, получали богатые подарки[109].

Такие сплетни служили темой бесед между Шетарди и Ангельт-Цербстской принцессой, а далее передавались в Париж и Берлин. Методичный Бестужев собрал 69 посланий неосторожного француза и, чтобы скандал невозможно было замять, предъявил их не лично Елизавете Петровне, а на заседании Совета в присутствии императрицы. Оскорбление было нанесено публично. Конечно, вице-канцлер рисковал, но, азартный игрок, он готовился погибнуть сам, увлекая за собой врагов.

По словам Екатерины, императрица была «доведена до страшного гнева». Шетарди в 24 часа был выслан из России. А принцессе Иоганне пришлось дорого заплатить за колкий язык. Если бы она была русской подданной, Елизавета отправила бы ее вслед за Лопухиной. Но с владетельной княгиней приходилось церемониться. Императрица отчитала неблагодарную гостью и лишила ее расположения. Если раньше комендантша писала мужу, что ее «обслуживают как королеву»[110], то теперь царица не всегда допускала Иоганну к руке и обходила приглашениями.

«Дурное расположение духа матери происходило отчасти по той причине, что она вовсе не пользовалась благосклонностью императрицы, которая ее часто оскорбляла и унижала, — вспоминала Екатерина. — Кроме того, мать, за которой я обыкновенно следовала, с неудовольствием смотрела на то, что я теперь шла перед ней; я этого избегала всюду, где могла, но в публике это было невозможно». Великая княгиня оказалась в ложном положении — по своему официальному статусу она стояла выше принцессы Иоганны, но щепетильная и обидчивая мать требовала покорности. Наедине Екатерина готова была выказать любые знаки повиновения, но на людях она величаво шествовала вместе с цесаревичем за императрицей, а матушка плелась в хвосте придворной процессии, сгорая от негодования.

Любопытно, но и после высылки Шетарди принцесса Иоганна не унялась. Вокруг нее продолжала вращаться блестящая публика и велись нескромные разговоры. Перед самым обручением Екатерины «мать очень сблизилась с принцем и принцессой Гессенскими и еще больше с братом последней камергером Бецким». Ивана Ивановича Бецкого, побочного сына фельдмаршала Трубецкого, Ангальт-Цербстская принцесса знавала еще в Германии. Поговаривали, что там у них случился роман, и даже называли Софию плодом этого давнего знакомства. Кумушек в окружении Елизаветы было множество, языки изничтожали чужие репутации с завидным усердием. Следствием пересудов стало то, что Бецкого не взяли в поездку двора на богомолье в Киев. Иоганна испытывала страшное раздражение, но ничего не могла поделать.

Осторожная София старалась держаться от знакомых матери подальше и выказывать всяческую лояльность императрице. Она очутилась даже не между двух, а между трех огней: Иоганной-Елизаветой, женихом и его августейшей тетушкой. Однажды, еще до высылки, Шетарди обратился к Фикхен на балу, поздравив с тем, что она причесана en Moyse, т. е. «в колыбели». «Я ему сказала, что в угоду императрице буду причесываться на все фасоны, какие могут ей понравиться».

Однако, как бы осмотрительно ни вела себя великая княгиня, избежать нагоняев от императрицы она не могла. Роскошный образ жизни при дворе заставлял ее делать долги, о последних же доносили государыне. «Однажды, когда мы, моя мать, я и великий князь, были в театре… я заметила, что императрица говорит с графом Лестоком с большим жаром и гневом. Когда она кончила, Лесток ее оставил и пришел к нам в ложу; он подошел ко мне и… сказал: „Она очень на вас сердита“. — „На меня? За что же?“ — был мой ответ. — „Потому что у вас много долгов“… У меня навернулись на глаза слезы… Великий князь, который был рядом со мной и приблизительно слышал этот разговор, дал мне понять игрой лица больше, чем словами, что он разделяет мысли своей тетушки и что он доволен, что меня выбранили. Это был обычный его прием, и в таких случаях он думал угодить императрице, улавливая ее настроения, когда она на кого-нибудь сердилась. Что касается матери, то она сказала, что это было следствием тех стараний, которые употребили, чтобы вырвать меня из ее рук… итак, оба они стали против меня».

Между тем часть расходов эти неверные союзники могли бы приписать себе. «Великий князь мне стоил много, потому что был жаден до подарков; дурное настроение матери также легко умиротворялось какой-нибудь вещью, которая ей нравилась, и так как она тогда очень часто сердилась, и особенно на меня, то я не пренебрегала открытым мною способом умиротворения»[111].

Бедная девочка! Покупать добрые чувства матери и жениха подарками! Как будто София не заслуживала, чтобы ее любили просто так. Какой бы расчетливой умницей она ни представала в «Записках», ее гордость невыносимо страдала от таких отношений.

«Он стал ужасен»

Казалось, «храбрый рекрут» Екатерина прошла уже добрую половину пути до брачного венца. Она преодолела и болезнь, и смену веры. Научилась закрывать глаза на бестактность жениха. Придворные, ставившие на Ангальт-Цербстскую принцессу, могли быть уверены, что их «лошадка» финиширует первой. Ведь она оставила далеко позади главную соперницу — Марианну Саксонскую. Даже Бестужеву пришлось смириться. Правда, он по-прежнему не целовал руку Иоганне-Елизавете, да и на саму невесту наследника поглядывал косо. А во время ее хвори осмелился выказать неприличную радость. Но тут его одернула лично Елизавета: «Если б я даже имела несчастье потерять это дорогое дитя, — сказала она о Екатерине, — то все же саксонской принцессы никогда не возьму»[112].

Вице-канцлер получил прямое, недвусмысленное разъяснение по столь беспокоившему его вопросу. Чтобы вызвать такую отповедь у осторожной, вечно колеблющейся императрицы, надо было постараться. Как видно, до Елизаветы довели неосторожные слова Бестужева: «Посмотрим, могут ли такие брачные союзы заключаться без совета с нами, большими господами этого государства»[113].

Заявление вельможи не понравилось дщери Петровой: ее воле противопоставлялась воля «больших господ», и она показала последним, кто в доме хозяйка. Для Екатерины все как будто складывалось благополучно. Но тут неприятный сюрприз преподнес великий князь. Он сильно заболел сначала корью, а едва оправившись, оспой. В те времена такие недуги часто сводили в могилу.

Первую из них мальчик перенес без осложнений. «Осенью великий князь захворал корью, что очень насторожило императрицу и всех, — вспоминала Екатерина. — Эта болезнь значительно способствовала его телесному росту; но ум его был все еще ребяческий; он забавлялся в своей комнате тем, что обучал военному делу своих камердинеров (кажется, и у меня был чин)… Насколько возможно, это делалось без ведома его гувернеров, которые, правду сказать, с одной стороны, очень небрежно к нему относились, а с другой — обходились с ним грубо и неумело и оставляли его очень часто в руках лакеев, особенно, когда не могли с ним справиться. Было ли то следствием дурного воспитания или врожденных наклонностей, но он был неукротим в своих желаниях и страстях… Тогда я была поверенной его ребячеств и… не мне было его исправлять; я не мешала ему ни говорить, ни действовать»[114].

Очень обдуманная «политика», надо заметить, для девушки, которая старается не настраивать жениха против себя. Однако в любую политику вторгаются непредвиденные обстоятельства: «В декабре месяце 1744 года двор получил приказание готовиться к поездке в Петербург. Великий князь и мы с матерью опять поехали вперед. На половине дороги, прибыв в село Хотилово, великий князь захворал. Он уже за два дня перед тем почувствовал некоторое недомогание, которое приняли за расстройство желудка; в этом месте остановились на сутки. На следующий день около полудня я вошла с матерью в комнату великого князя и приблизилась к его кровати; тогда доктора великого князя отвели мать в сторону, и минуту спустя она меня позвала, вывела из комнаты, велела запрячь лошадей в карету и уехала со мной… Она мне сказала, что у великого князя оспа»[115]. Диагноз страшный. По поведению принцессы Иоганны видно, как та испугалась за дочь.

И было чего бояться. В России оспа не переводилась среди простонародья. Доктор Томас Димсдейл, приглашенный в Петербург в 1768 г. уже Екатериной II для того, чтобы положить начало отечественному оспопрививанию, писал: «О смертельности оспы бесполезно приводить новые доказательства, после рокового опыта, который был сделан Россией, особенно же Санкт-Петербургом, где, несмотря на все возможные предосторожности, никогда почти не прекращается эта болезнь, так как зараза постоянно туда заносится посредством кораблей, прибывающих из всех частей света… — Рассказав об одном несчастном случае, когда жертвой сделалась «дочь богатого вельможи, красавица собою», врач продолжал: — Было бы невозможно определить положительно, каким образом зараза проникла ко двору… но это плачевное событие доказало, что императрица и великий князь легко могли подвергнуться той же опасности каждый раз, как они показывались народу»[116].

Эти слова были в силе и за 24 года до прибытия английского хирурга в Россию. Елизавета Петровна, брезгливая по натуре, страшилась заразы и приказывала увозить больных из царских резиденций при малейшем подозрение на нездоровье. С Петром было иначе: расправив крылья, государыня кинулась к племяннику и проводила у его постели дни и ночи. В этом раскрылись и нерастраченные материнские чувства, и жалость к бедному мальчику-сироте, и… политический страх потерять наследника.

«Ночью после нашего отъезда из Хотилово, — вспоминала Екатерина, — мы встретили императрицу, которая во весь дух ехала из Петербурга к великому князю. Она велела остановить свои сани на большой дороге возле наших и спросила у матери, в каком состоянии великий князь; та ей это сказала, и минуту спустя она поехала в Хотилово, а мы в Петербург. Императрица оставалась с великим князем во все время его болезни и вернулась с ним только по истечении шести недель»[117].

Весьма примечательная подробность. Женщина, более всего боявшаяся потери красоты, ринулась к несчастному мальчику и сама ухаживала за ним, пока он не поправился. Это был поступок! А еще раньше, во время болезни Софии, у которой тоже поначалу подозревали оспу, императрица храбро прошла к принцессе в комнату, взяла ее на руки и держала, пока девочке отворяли кровь. Для такого шага нужно было обладать душевной силой.

Если бы принцесса Иоганна хотела вернуть расположение царицы, ей стоило самой остаться с больным мальчиком, а дочь отослать в Петербург. Однако штеттинская комендантша так и не поняла, чем завоевывают симпатии в России. А вот София, похоже, вскоре спохватилась. Она покорствовала матери, но уже досадовала на себя за то, что покинула жениха. Принцесса Цербстская писала мужу, что их дочь была в отчаянии, ее с трудом уговорили уехать из Хотилова, она сама хотела ухаживать за больным[118].

Великая княгиня писала императрице в Хотиловский Ям трогательные письма по-русски, справляясь о здоровье Петра. «По правде сказать, они были сочинены Ададуровым, но я их собственноручно переписала», — признавалась Екатерина.

Елизавета не ответила ни на одно, пока наследник не пошел на поправку. Очень характерная деталь. Зачем тратить на Софию время, если еще неизвестно, пригодится ли она в будущем? Зато, когда опасность миновала, императрица известила невесту о счастливом окончании болезни очень ласковым посланием. «Ваше высочество, дорогая моя племянница, — писала она так, словно Екатерина уже была связана с нею узами родства. — Я бесконечно признательна Вашему высочеству за такие приятные послания. Я долго на них не отвечала, так как не была уверена в состоянии здоровья его высочества, великого князя. Но сегодня я могу заверить Вас, что он, слава Богу, к великой нашей радости, с нами»[119].

Последние слова очень красноречивы. «С нами», т. е. вырван из когтей смерти. Однако болезнь оставила страшные следы. И не только внешне: лицо юноши было обезображено. Но имелись и скрытые осложнения. Некоторые исследователи склонны видеть в этой хвори причину импотенции Петра, ведь даже ветряная оспа может иметь печальные последствия для половой системы[120]. Во всяком случае, лейб-медики в один голос советовали отложить свадьбу, кто на год, а кто и до двадцатипятилетия. Елизавета не прислушалась к ним.

Петр остался жив. Судьба вновь повернулась к Екатерине лицом. Но что за зрелище ее ожидало! «Я чуть не испугалась при виде великого князя, который очень вырос, но лицом был неузнаваем; все черты его лица огрубели, лицо все еще было распухшее, и несомненно было видно, что он останется с очень заметными следами оспы. Так как ему остригли волосы, на нем был огромный парик, который еще больше его уродовал. Он подошел и спросил, с трудом ли я его узнала. Я пробормотала ему свое приветствие по случаю выздоровления, но в самом деле он стал ужасен»[121].

Мальчик пытался пошутить с невестой по поводу своего уродства. Возобладай в Екатерине жалость, и она бы приголубила бедного жениха. Но девушка испугалась. Это должно было задеть Петра, хотя в другой редакции «Записок» Екатерина и уверяла, что мальчик не заметил ее отвращения: «Вся кровь моя застыла при виде его, и, если бы он был немного более чуток, он не был бы доволен теми чувствами, которые мне внушил»[122].

10 февраля 1745 г. праздновали день рождение наследника, ему пошел семнадцатый год. В другое время торжество было бы пышным, но теперь не решились показывать цесаревича публике. Елизавета задумала тихий «семейный ужин». Екатерина вспоминала: «Она обедала одна со мной на троне». Надо полагать, что великий князь должен был оказаться третьим за этим столом. Но он не вышел: стеснялся и прятался. Не было за «семейным» столом и принцессы Иоганны. Две женщины и трон, на котором между ними нет места никому другому.

Елизавета «очень ласкала» великую княгиню в продолжение ужина. Возможно, она хотела поддержать девушку после пережитого шока при виде жениха. Но была и одна настораживающая нота: «Она мне сказала, что русские письма, которые я ей писала в Хотилово, доставили ей большое удовольствие… и что она знает, как я стараюсь изучить местный язык. Она стала говорить со мною по-русски и пожелала, чтобы я отвечала ей на этом языке, что я и сделала, и тогда ей было угодно похвалить мое хорошее произношение».

Иными словами, Елизавета устроила проверку. И осталась довольна. «Она дала мне понять, что я похорошела с моей московской болезни… Я вернулась домой очень довольная этим обедом и очень счастливая, и все меня поздравляли. Императрица велела снести к ней мой портрет, начатый художником Караваком, и оставила его у себя в комнате… я была на нем совсем живая»[123].

Екатерина опять одержала победу. Болезнь великого князя могла обернуться для нее крушением надежд. Повторилась бы драма, разыгравшаяся за двадцать лет до этого, когда жених Елизаветы Петровны умер от оспы накануне свадьбы. Близость этих событий не могла не приходить в голову императрице. Только теперь все закончилось счастливо. В этом отождествлении своей давней судьбы с теперешней судьбой Екатерины и крылась тайна ласкового обращения. Великая княгиня вновь укрепила свои позиции.

Старый друг

Важным событием в духовном взрослении Екатерины стала вторая встреча с графом Гюлленборгом (Гилленборгом), состоявшаяся в Северной столице во время болезни великого князя. «Остальной двор прибыл в Петербург; с ним иностранные министры и между прочими граф Геннингс-Адольф Гюлленборг, которого мы знали в Гамбурге и который приезжал в Москву от шведского двора, чтобы уведомить русский двор о свадьбе наследного принца Шведского с принцессой Прусской Луизой-Ульрикой».

Если во время знакомства с совсем еще юной Софией граф обратил внимание на ее глубокий ум и посоветовал матери заняться образованием ребенка, то при новой встрече просвещенный вельможа был неприятно удивлен, даже шокирован. Казалось, девушка совсем логрузилась в вихрь придворной жизни. Она ни о чем не думала, кроме танцев, нарядов и драгоценностей.

«Я так любила тогда танцевать, — признавалась Екатерина, — что утром с семи часов до девяти я танцевала под предлогом, что беру уроки балетных танцев у Ландэ, который был всеобщим учителем и при дворе, и в городе; потом в четыре часа после обеда Ландэ опять возвращался, и я танцевала под предлогом репетиций до шести, затем я одевалась к маскараду. Где снова танцевала часть ночи»[124].

При роскошном дворе полагалось вести роскошную жизнь. Платья, украшения и даже долги служили подтверждением высокого статуса. Юная Екатерина придумала своего рода философию долгов — обоснование собственной расточительности. «Я была тогда так щедра, что если кто хвалил мне что-нибудь, то мне казалось стыдно ему этого не подарить… Однажды приобретя эту привычку, я уже не бросала ее до самого восшествия на престол… Эти подарки вытекали из твердого принципа, из врожденной расточительности и презрения к богатству, на которое я никогда иначе не смотрела, как на средство доставить себе то, что нам нравится»[125]. Еще до замужества великая княгиня промотала 17 тыс. рублей, причем ей казалось, что она едва сводит концы с концами. «Я должна была одеваться богато, — вспоминала Екатерина. — …Я приехала в Россию с очень скудным гардеробом. Если у меня бывало три-четыре платья, это уже был предел возможного, и это при дворе, где платья менялись по три раза в день; дюжина рубашек составляла все мое белье; я пользовалась простынями матери».

Конечно, ее высочеству нужны были деньги на обзаведение. А кроме того, на покупку сердец: «Мне сказали, что в России любят подарки и что щедростью приобретаешь друзей и станешь всем приятной»[126]. Но самое главное — она должна была сделаться как все: тратить по-русски, одеваться со здешней расточительностью, плясать до упаду: «Дамы тогда были заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что меняли туалет по крайней мере два раза в день; императрица сама чрезвычайно любила наряды и почти никогда не надевала два раза одного и того же платья, но меняла их несколько раз в день; вот с этим примером все и сообразовывались: игра и туалет наполняли день. Я, ставившая себе за правило нравиться людям, с какими мне приходилось жить, усваивала их образ действий, их манеру; я хотела быть русской, чтобы русские меня любили; мне было 15 лет, наряды не могут не нравиться в этом возрасте».

Екатерина как бы оправдывается. Не только принятие православия и изучение языка делали ее «русской». Важно было перенять стиль жизни, манеру поведения окружающих, пусть даже эта манера не вызывала одобрения у самой принцессы. И тут старый друг не вовремя подоспел со своими нравоучениями. «Граф Гюлленборг… сказал мне однажды, что он удивляется поразительной перемене, которую он находит во мне. „Каким образом, — сказал он, — ваша душа, которая была сильной и мощной в Гамбурге, поддается расслабляющему влиянию двора, полного роскоши и удовольствия? Вы думаете только о нарядах; обратитесь снова к врожденному складу вашего ума; ваш гений рожден для великих подвигов, а вы пускаетесь во все эти ребячества“».

Конечно, образ жизни великой княгини менее всего располагал к самоуглублению и серьезным занятиям. Но Екатерина не захотела этого признать. Как водится, она спорила и не соглашалась с упреками. Даже предложила написать для собеседника нечто вроде анализа своих качеств: «Я обещала графу составить письменное начертание моего ума и характера, которых, как я утверждала, он не знал. Он принял это предложение, и на следующий день я набросала сочинение, которое озаглавила: „Набросок начерно характера философа в пятнадцать лет“ — титул, который графу Гюлленборгу угодно было мне дать».

Впоследствии императрица очень гордилась своей запиской: «Я нашла снова эту бумагу в 1757 году; признаюсь, я была поражена, что в пятнадцатилетнем возрасте я уже обладала большим знанием всех изгибов и тайников моей души… Я дала эту бумагу… графу Гюлленборгу; он продержал ее несколько дней и возвратил, сопроводив запиской, в которой представлял мне все опасности, каким я подвергалась ввиду моего характера».

В чем, собственно, заключался предмет спора? Екатерина была убеждена, что упреки графа хоть и справедливы, да не ко времени. Ее природный ум проявился как раз в том, что она попыталась слиться с новой средой обитания. Не выделяться, стать «своей». Пусть не в хорошем, так хоть в расхожем смысле слова. Гюлленборг же призывал ее к твердости и философии, тогда как все вокруг думали о платьях. Девушка попыталась доказать, что в ее поведении как раз и заключена житейская мудрость. Надо уметь применяться к обстоятельствам.

На фоне такого жизненного практицизма позиция вельможи кажется негибкой. Однако и за Гюлленборгом была своя правда. Как человек опытный, он понял то, о чем пока не догадывалась юная Екатерина. Ум и характер, как шило в мешке, не утаить. Граф заранее знал: как бы ни старалась великая княгиня, ей не удастся полностью раствориться в придворном мирке. Она не станет одной из множества дам, бестолково щебечущих о нарядах. Нечто важное всегда будет выделять ее. Елизаветинские кумушки не признают Софию «своей» до конца. Обширный ум, знания, жизненные принципы неизбежно сделают цесаревну белой вороной. Вскоре Екатерину раскусят, а раскусив, выплюнут за пределы «своего круга». Тогда она окажется одна. Что станет делать молодая особа, отвергнутая обществом, если ее способности останутся в небрежении?

Надо признать, что проницательный Гюлленборг как в воду глядел. Именно такое будущее и ждало великую княгиню. Во что превращается человек с недюжинным умом, погрязший в мелочных интересах, Екатерина видела на примере Елизаветы Петровны. И нашу героиню могла ждать подобная участь. Недаром граф после продолжительного разговора обронил: «Как жаль, что вы выходите замуж». Допустим, вельможа был чуточку влюблен в принцессу-умницу. Но главное, он ясно видел — брак должен стать тем рубежом, за которым образование Софии прекратится. Какими бы благими намерениями она ни руководствовалась, семья и недалекое окружение сузят ее жизненные интересы.

Бог ссудил иначе. Обстоятельства сложились так, что вскоре после свадьбы Екатерина очутилась в уединении и тогда от скуки вспомнила об изданиях, которые присоветовал ей мудрый Гюлленборг. «Готов держать пари, что у вас не было и книги в руках с тех пор, как вы в России», — с упреком сказал граф при встрече. «Он довольно верно отгадал, — признавалась Екатерина, — но и в Германии-то я читала почти лишь то, что меня заставляли… Он мне рекомендовал три: во-первых, „Жизнь знаменитых мужей“ Плутарха, во-вторых, „Жизнь Цицерона“, в-третьих, „Причины величия и упадка Римской республики“ Монтескье. Я… велела их отыскать; я нашла на немецком языке „Жизнь Цицерона“, из которой прочла пару страниц; потом мне принесли „Причины величия и упадка Римской республики“; я начала читать, эта книга заставила меня задуматься; но я не могла читать последовательно, это заставило меня зевать, но я сказала: вот хорошая книга, и бросила ее, чтобы вернуться к нарядам».

Бросается в глаза, что Гюлленборг порекомендовал цесаревне сочинения «на вырост». Сначала они показались ей скучноваты. Но через пару лет и Плутарх, и Тацит, и Монтескье стали в самый раз. Великая княгиня даже приказала доставить себе каталог библиотеки Академии наук и ее книжной лавки[127].

«Простыни из камердука»

С весны 1745 г. начались приготовления к пышной великокняжеской свадьбе. Торжества должны были превзойти все прежние события подобного уровня. Елизавета Петровна особенно заботилась о том, чтобы церемониал по роскоши не уступал версальскому, а по утонченности этикета венскому. Она специально послала за описаниями королевских бракосочетаний в разные страны и особым указом повелела вельможам приобретать новые экипажи и шить великолепные наряды. Чиновники первых четырех классов получили жалованье авансом, чтобы иметь случай потратить его на туалеты и подарки молодым[128].

Все эти новости бурно обсуждались в тесном дамском мирке елизаветинского двора, а также в светелке великой княгини, где невесту окружали восемь молоденьких бойких горничных. Вороха дорогих тканей, кружев, тончайшего белья, лент, россыпи булавок, гребней, коробочек с пудрой и румянами наполняли комнаты. Было отчего разгореться глазам и радостно забиться сердцу. Но нет. «Чем больше приближался день моей свадьбы, тем я становилась печальнее, — признавалась Екатерина, — и очень часто я, бывало, плакала, сама не зная почему… Я с отвращением слышала, как упоминали этот день, и мне не доставляли удовольствия, говоря о нем»[129].

После болезни Петра великая княгиня начала испытывать род брезгливости по отношению к жениху. Свадьба пугала и отталкивала ее, хотя о физической стороне жизни супругов она в тот момент еще ничего не знала. Было принято, чтобы мать перед венчанием просветила дочь на сей счет. Наивность хорошо воспитанной девушки простиралась до того, что последняя не имела понятия о том, чем мужчины отличаются от женщин. Однажды «мне вздумалось уложить всех своих дам и также горничных в своей спальне, — вспоминала Екатерина. — …Но прежде чем заснуть поднялся в нашей компании великий спор о разнице обоих полов. Думаю, большинство из нас было в величайшем неведении… Я обещала моим женщинам спросить об этом на следующий день у матери… Я действительно задала матери несколько вопросов, и она меня выбранила».

Даже на пороге свадьбы Иоганна-Елизавета посчитала любопытство дочери неприличным. Лишь в канун венчания, 21 августа, принцесса удосужилась поговорить с девушкой: «Вечером мать пришла ко мне и имела со мной очень длинный и дружеский разговор: она мне много проповедовала о моих будущих обязанностях, мы немного поплакали и расстались очень нежно». Екатерина не пишет, что была удивлена или смущена материнскими откровениями. Скорее всего, она принимала их как данность и чувствовала себя готовой к исполнению долга.

А вот Петру не с кем было доверительно побеседовать о своих «будущих обязанностях». Старых наставников — Брюмера и Бехгольца — он ненавидел и не принял бы от них советов. Елизавета Петровна не позаботилась поручить столь щекотливое дело, как просвещение великого князя, хотя бы лейб-медику. Оставались только слуги да лакеи, которые наговорили юноше кучу грубостей, дерзостей и сальностей о том, как нужно вести себя с женой, чтобы прослыть настоящим мужчиной. Простодушный жених при первой же встрече вывалил все это невесте. Нетрудно угадать ее реакцию.

«Старые камердинеры, любимцы великого князя, боясь моего будущего влияния, часто говорили ему о том, как надо обходиться со своею женою, — вспоминала Екатерина. — Румберг, старый шведский драгун, говорил ему, что его жена не смеет дохнут при нем, ни вмешиваться в его дела, и что, если она только захочет открыть рот, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме, и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком. Великий князь по природе умел скрывать свои тайны, как пушка свой выстрел… а потому… сам рассказал мне с места все эти разговоры при первом случае… Я отнюдь не доверила этого кому бы то ни было, но не переставала серьезно задумываться над ожидавшей меня судьбой»[130].

Наступило утро 21 августа. Невеста была очень напряжена: недаром она запомнила малейшие заминки и несоответствия в день, когда счастливые люди стараются закрыть глаза на неизбежные шероховатости. Как чувствовал себя жених, мы не знаем, но из его дальнейшего поведения видно, что и он был не в своей тарелке. Началось с долгой перепалки между императрицей и камердинером великой княгини Тимофеем Евреиновым, стоит ли завивать новобрачной челку и как в таком случае будут держаться бриллианты. Девушка изнывала. Наконец Елизавета сдалась. Она надела на голову невесты бриллиантовую корону и велела выбрать столько драгоценностей, сколько сама Екатерина захочет. Подвенечное платье из серебристого глазета, расшитое серебром по всем швам, было невероятной тяжести. К двенадцати туалет невесты был закончен (начался он в восемь, а встала девушка в шесть), и только в это время в соседнюю комнату привели великого князя, чтобы одеть его.

Около трех под пушечную пальбу императрица с новобрачными в открытой карете поехала в церковь Казанской иконы Божьей Матери. Там состоялось венчание. «Во время проповеди… графиня Авдотья Ивановна Чернышева, которая стояла позади нас… подошла к великому князю и сказала ему что-то на ухо; я услышала, как он ей сказал: „Убирайтесь, какой вздор“, и после этого он подошел ко мне и рассказал, что она его просила не поворачивать головы, пока он будет стоять перед священником, потому что тот, кто из нас двоих первый повернет голову, умрет первый… Я нашла этот комплимент не особенно вежливым в день свадьбы, но не подала виду». Заметно, что Петр попытался перекинуть мостик между собой и новобрачной и тут же сморозил бестактность. В ответ Екатерина сжалась еще сильнее.

Торжественный обед начался около шести в старом Зимнем дворце. Под балдахином восседала императрица, по правую руку от нее — жених, по левую — невеста. От увесистых каменьев великокняжеской короны у Екатерины разболелась голова, и новобрачная попросила разрешение снять ее. Это также сочли дурным знаком: молодая, не вынеся тяжести венца, хотела расстаться с ним. Елизавета разрешила, но с крайним неудовольствием.

Бал, на котором танцевали только полонезы, торжественные танцы-шествия, занял всего час. Дальше императрица сама проводила молодых в их покои. Дамы раздели Екатерину, уложили в постель и удалились между девятью и десятью часами. Наступил роковой момент. «Я оставалась одна больше двух часов, не зная, что мне следует делать. Нужно ли встать или следовало оставаться в постели? Наконец Крузе, моя новая камер-фрау, вошла и сказала мне очень весело, что великий князь ждет своего ужина, который скоро подадут. Его императорское высочество, хорошо поужинав, пришел спать, и, когда он лег, он завел со мной разговор о том, какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидел нас вдвоем в постели».

Оскорбительная сцена. Но рассмотрим ее внимательнее. Петр всячески оттягивал свой выход на сцену. Заказал ужин, долго сидел внизу. Вероятно, кто-то из камердинеров подбадривал его и уговаривал отправиться к жене. А когда молодой супруг все-таки решился войти в спальню и попытался заигрывать с новобрачной, он сделал это, как всегда, неловко и грубо. Так как Екатерина ничего не отвечала, юноша смутился и предпочел не продолжать осаду.

«После этого он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня. — И через четверть века голос императрицы звучит обиженно. Как и следовало ожидать, она дурно провела ночь. Нервы были напряжены, белье взмокло. — Простыни из камердука, на которых я лежала, показались мне летом столь неудобны, что я очень плохо спала… Когда рассвело, дневной свет мне показался очень неприятным в постели без занавесок, поставленной против окна».



Поделиться книгой:

На главную
Назад