– Так почему же не угодила?
– Потому что слишком поверила. Отдала маме салат и сразу же восторженно рассказала о нас: об историческом фильме, об этрусках в Чехии, и мама…
– Да, остальное понятно… – прервал меня Мартин и встал со скамейки.
Солнце тем временем уже медленно опускалось на крыши местечка, слегка похолодало, и нам стало грустно. Мы заглянули еще раз на всякий случай в кафе-самообслугу – не ждет ли нас там каким-то чудом девушка в вельвете. Там ее, конечно, не оказалось. Была уже половина седьмого. Мы подошли к нашей машине и вдруг почувствовали, будто нас двоих изгнали из чужого местечка со всеми его радостями. Мы решили, что нам ничего не остается, как только укрыться на экстерриториальной почве своего автомобиля.
– Послушай! – обратился ко мне Мартин в машине. – Брось ты это похоронное настроение! Для этого нет никаких оснований: самое главное еще впереди!
Я хотел напомнить ему, что на это главное у нас всего-то час времени из-за Иринки и ее жолика, но промолчал.
– В конце концов, – продолжал Мартин, – день был удачный: регистраж этой девицы из Траплиц, контактаж вельветовой барышни, – ведь они теперь у нас в руках, стоит только приехать сюда еще раз.
Я не возражал. Да, регистраж и контактаж были выполнены превосходно. С этим полный порядок. Но я подумал в этот момент, что Мартин в последнее время, кроме бесчисленных регистражей и контактажей, ни к чему более основательному не пришел.
Я посмотрел на Мартина. В его глазах светилась та же обычная жажда, и я почувствовал, что люблю его – как и то знамя, под которым он всю жизнь марширует, знамя вечной погони за женщинами.
Через некоторое время он сказал:
– Уже семь часов.
Мы подъехали к лечебнице и остановились метрах в десяти от ворот, чтобы видеть в зеркале заднего вида всех выходящих.
Я продолжал размышлять о знамени. И о том, что в этой погоне за женщинами год от года все меньше женщин и все больше самой погони. При условии заведомой тщетности можно ведь каждый день преследовать какое угодно количество женщин и таким образом превратить погоню в
Мы подождали еще пять минут. Девушек не было.
Ни в малейшей степени меня это не беспокоило. Даже безразлично, придут они или не придут. Ведь если и придут, что толку: разве успеешь всего за час доехать до отдаленной квартиры, перейти к интимностям, заняться с ними любовью и в восемь часов попрощаться и уехать? Нет, в тот момент, когда Мартин ограничил наши возможности восемью часами, он перевел всю эту авантюру (как неоднократно и прежде) в плоскость самообманной игры. Да, именно это слово! Все эти регистражи и контактажи – не что иное, как
Прошло десять минут. У входа никого не было.
Возмущенный Мартин почти кричал:
– Даю им еще пять минут! Больше ждать не буду!
Он давно уже не молод, размышлял я дальше. Очень любит свою жену. Можно даже сказать: он
Ну, ладно, сказал я себе. Мартин – пленник самообмана, а я что? Что я? Почему я ему помогаю в этой смешной игре? Почему я, понимая, что все это – обман, разделяю этот обман с ним? Не смешнее ли я Мартина? Почему здесь, в эту минуту, я должен делать вид, что нас ждет любовное приключение, когда я знаю, что это будет в лучшем случае один бесцельный час с чужими и равнодушными девицами?
В этот момент я увидел в зеркале, как в воротах лечебницы появились две молодые женщины. Даже издали было видно, как светились их пудра и румяна; они были кричаще элегантны, и их задержка, несомненно, была связана с хорошей подготовкой внешности. Они огляделись и направились к нашей машине.
– Мартин, ничего не поделаешь, – опередил я девушек. – Пятнадцать минут истекли. Едем, – и я повернул стартовый ключик.
Мы выехали из Б., миновали последние домики и оказались среди полей и рощиц, на гребни которых опускался большой солнечный шар.
Мы молчали.
Я думал об Иуде Искариоте, о котором кто-то остроумный написал, что он предал Христа именно потому, что бесконечно верил ему и в нетерпеливом ожидании чуда, которым бы Христос дал понять евреям свою божественную силу, выдал его, чтобы спровоцировать его к действию, – предал его потому, что жаждал ускорить его победу.
Увы, говорил я себе, я предал Мартина из менее возвышенных соображений; как раз наоборот – я предал его потому, что в него (в божественную силу его девкарства) верить перестал; я постыдно соединил в себе Иуду Искариота и Фому, которого прозвали неверующим. Я чувствовал, как вина моя увеличивает во мне чувство к Мартину и так же, как его знамя вечной погони (было слышно, как оно постоянно трепещет над нами), трогает меня до слез. И начал упрекать себя в своем поспешном поступке.
Разве меня самого не тянет каким-то магнитом к этим бесполезным вылазкам в пору вольности и заблуждений, исканий и находок, ко временам необязательности и свободного выбора? Что же я сам со своим стремлением расстаться с этими действиями, которые знаменуют для меня молодость? И остается ли мне что-то другое, кроме
Что из того, что все это – лишь бесполезная игра? Что из того, что я это
Я понимал, что это не так. Понимал, что уже скоро мы снова поедем из Праги, будем останавливать девушек и придумывать новые сумасбродства.
При всем при этом я останусь фигурой явственно раздвоенной, сомневающейся и колеблющейся, тогда как Мартин, подобно фигурам мифологическим, по-прежнему будет внутренне цельным существом, ведущим великую метафизическую битву против времени и тех дьявольски тесных границ, в которых корчится наша жизнь.
Он сидел рядом со мной и постепенно выбирался из своей неудовлетворенности.
– Слышишь, – сказал он, – а та медичка в самом деле такого высокого класса?
– Я тебе говорю! На уровне твоей Ирины.
Мартин продолжал задавать вопросы. Мне снова пришлось подробно описывать медичку.
Потом он сказал:
– Может, ты мне ее передашь, а?
Я хотел остаться в границах правдоподобия:
– Пожалуй, это будет нелегко. Ей бы мешало, что ты мой приятель. У нее твердые принципы…
– У нее твердые принципы… – повторил Мартин грустно, и было заметно, что он сожалеет об этом.
Я не хотел его мучить.
– Ну, если не говорить ей, что я тебя знаю… – сказал я. – Ты мог бы выдать себя за кого-то другого.
– Отлично! Скажем, за Ясного, как сегодня.
– Киношники ей до лампочки. Она предпочитает спортсменов.
– Почему бы нет? – ответил Мартин. – Это все можно сделать, – и мы погрузились на некоторое время в дебаты на эту тему. План становился все яснее с каждой минутой и вскоре раскачивался перед нами в наступающих сумерках, как прекрасное, зрелое, сверкающее яблоко.
Позвольте мне с некоторой торжественностью это яблоко назвать золотым яблоком вечного влечения.
Провозвестник
Хотя я верю в Тржишку, с самого начала я хочу заявить, что я не пессимист. Наоборот, я умею ценить радости жизни и стремлюсь к ним, как только позволяют обстоятельства. Например, вчера: нашу больницу посетила делегация из Братиславы, ассистенты и доценты лечебного факультета, которые интересовались кое-какими новинками, заведенными в нашем отделении моим шефом. Среди членов делегации была одна ассистентка, очень интересная женщина с длинными ногами, как раз такими, какие я люблю. Поскольку в этот день с самого утра мне все удавалось (пусть это мелочи, но я придаю им большое значение: когда я подходил к остановке, трамвай как раз подъезжал, медсестры в моем отделении не впадали в истерику, а обед в столовке оказался съедобным), я был полон уверенности в себе. При первом же удобном случае я посмотрел тогда на эту женщину взглядом, в котором была та необходимая доля беззастенчивости (пусть даже деланной), без которой, как утверждают, невозможно импонировать женщинам. А когда мы случайно оказались на секунду одни в моем кабинете, я с шутливой естественностью, которая исключала какой-либо отказ, назначил ей на завтра свидание.
Это мое приключение (точнее говоря, предвкушение приключения) наполнило меня чувством радости, которое продержалось вплоть до следующего, то есть сегодняшнего утра. Я радовался в ожидании вечера, поскольку люблю словачек и по некоторым причинам отдаю им предпочтение перед чешками: во-первых, они элегантнее, во-вторых – менее эмансипированы, а в-третьих – в минуту наивысшего блаженства они всегда восклицают "ой".
Я вскипятил ва своем старохолостяцком электрическом чайнике обычный утренний чай, запил им булку и поспешил на трамвай. И снова: трамвай стоял на остановке, кондуктор не ругался, хотя я долго копался с мелочью, и даже в табачной лавке возле больницы, куда я зашел за сигаретами, мне улыбнулся продавец. Поэтому я весело взбежал по ступенькам, вошел в свой кабинет и беззаботно начал надевать белый халат.
В дверь заглянула сестра Альжбета и сказала:
– Пан доктор, в конце коридора вас ждет какой-то человек.
Я вышел в коридор и огляделся. И здесь я увидел его. Он раскрыл объятия, и я почувствовал себя так, словно меня хотело обнять само Несчастье.
Тот, кто меня не знает и кому не известно, что я рационалист и скептик до мозга костей, подозревал бы меня, наверное, в суеверии; я все же верю, что каждый раз, когда я встречаю Тржишку, меня целый день будет преследовать несчастье – либо по крайней мере (если говорить трезво) невезение, неприятности и неудачи. Понимаю, что это похоже на суеверие, но что делать, если за этой приметой стоит опыт нескольких лет. И какое это, собственно, суеверие, если связь между Тржишкой и моими неудачами уже много лет прямо-таки статистически проверена и подтверждена?
Нельзя, конечно, отрицать, что эта связь (хотя она реальна) содержит в себе нечто иррациональное и ее тяжело объяснить. Я знаю только одно более-менее логическое объяснение: судьба еще в колыбели наградила Тржишку такой массой жизненных неудач, что объема его собственной жизни совершенно не хватает, чтобы их переварить, и поэтому Тржишка их
Когда потом в моей жизни тоже встречались подобные несправедливости (доносы и навешивание ярлыков), я часто вспоминал о нем с грустной симпатией и даже упрекал себя за то, что избегаю его. Но стоило мне на следующий день встретить его, как я сразу же снимал с себя все обвинения: в нашей столовке я в этот день конечно же получал вместо мяса кусок жил, в моем отделении ухудшалось состояние какого-нибудь пациента, а девушка, которой я на вечер назначил свидание, с извинениями отказывалась, ссылаясь на насморк.
– Дорогой, в тебе мое спасение, дружище! Ты должен мне помочь! – закричал Тржишка и начал мять мою руку.
– Что с тобой? – спросил я сдавленным голосом.
Он потянул своим гигантским носом:
– У меня насморк. И, наверное, начинается грипп.
– Ну, это не такая уж и катастрофа, – говорю я.
– Это катастрофа, потому что через три дня я должен жениться. Не могу же я быть на свадьбе с красным носом.
– Раз ты должен жениться, это действительно катастрофа. Я тебе сделаю кальциевую инъекцию, – говорю я ему и веду в свой кабинет.
– Альжбета, – позвал я сестру, – сделайте моему коллеге укол кальция в вену. – А Тржишке говорю: – Альжбета колет гораздо лучше, чем я.
Это было нарушением предписаний, так как инъекцию в вену может делать только врач, но ничего не поделаешь: в течение своего многолетнего знакомства с Тржишкой я научился соблюдать определенные меры осторожности: прежде всего, я, конечно, старался вообще его не встречать; во-вторых (если встреча была неизбежной), я старался но крайней мере избегать излишних телесных контактов; в-третьих – следил, чтобы в то время, когда мы с ним находимся в одном помещении, между мною и Тржишкой всегда была, пока это возможно, какая-нибудь непроницаемая перегородка. Может быть, я доходил до смешных крайностей, когда закрывал лицо газетой или какой-нибудь накладной, – только бы избежать влияния Тржишки, которое я, как наивно материалистически мыслящий человек, не мог объяснить иначе, чем каким-то излучением.
Итак, Тришка покорно сидел на стуле, который ему подала Альжбета; сидя, неловко снял пиджак и закатал до локтя рукав рубахи, обнажив худые, жилистые (и довольно волосатые) руки. Я всегда чувствовал тревогу при взгляде на его малейшую наготу. Даже его несчастная ранняя лысина (это бесстыдство черепа) возбуждала во мне чувство какого-то мучительного стыда, что охватывает человека при взгляде на
В эту минуту из кабинета донесся голос Альжбеты:
– Да, чуть не забыла. Я должна вам передать, что сегодня в полпятого вы должны быть на заседании первомайской комиссии.
Меня будто ударили.
– Как это в полпятого? И об этом я должен узнавать в последнюю минуту?
Тут я понял, что любые меры предосторожности тщетны: Тржишка свою сегодняшнюю миссию уже выполнил.
Таким образом, я очутился перед неразрешимой дилеммой: в полпятого у меня было свидание на Вацлавской площади с прекрасной словачкой и в то же самое время – заседание первомайской комиссии в больнице.
Отказаться от свидания мне страшно не хотелось, но не пойти на комиссию я тоже не мог. Эта общественная комиссия, как известно, на каждом предприятии нашей страны занимается подготовкой к празднику: мы должны обеспечить украшение больницы стенными газетами, лозунгами, флажками и цветами, организовать пациентам прослушивание праздничного репортажа и, наконец, создать агитационные пары, которые обеспечивают явку персонала на демонстрацию.
Членство в этой важной комиссии было для меня чем-то вроде принудительного покаяния, либо, говоря более светски, испытательной мерой, к которой меня допустили не просто так, а лишь благодаря заступничеству шефа, главного врача нашего отделения.
Мое положение в больнице далеко не розовое. Наоборот – самое худшее, какое только может быть. Уже давно мне кажется, что я вишу на тоненьком волоске. Во всем виноват несчастный Ржежабек, которого мне удалось, с напряжением всего своего опыта, сил и лекарств благополучно излечить. Этому Ржежабеку не пришло в голову ничего лучшего, чем в первый же день после выписки прислать мне в знак благодарности большую корзину с вином, шоколадом, венгерской салями, ветчиной и сардинами. В больницу эту корзину принес рассыльный магазина, и, естественно, вся больница сразу же все заметила. Только я не видел, что все об этом знают, и сделал самое глупое, что только мог. Вместо того, чтоб содержимое корзины раздать коллегам и (главное) сестричкам (что меня могло бы кое-как спасти), я в отчаянии попытался утаить корзину (к моей чести, не из жадности, а от страха) и в течение трех дней тайком относил бутылки и консервные банки домой в своем портфеле. Естественно, об этом сразу же узнала старшая сестра из хирургического и поставила вопрос о ржежабковой корзине на первом же заседаний профкома, председателем которого она была. Нужно, мол, со всей принципиальностью посмотреть на моральный облик врачей: мы боремся против взяточничества, а оно все растет; теперь, мол, всем ясно, почему я уделял Ржежабеку столько внимания; нужно спросить нашего главврача (старшая сестра была с ним на ножах), как он может терпеть подобное в своем отделении.
Моего шефа пригласили на комитет. Он защищал меня, ссылаясь на мои успехи в работе. Но это было водой на мельницу наших противников; они говорили, что я, мол, так предан работе лишь потому, что жду вознаграждения от пациентов; и на этом фоне особенно заметно, что я пренебрегаю общественной работой, не хожу на собрания и не имею ни одного общественного поручения, и это не удивительно: общественная работа ведь не оплачивается, поэтому я ее избегаю; если бы я за нее получал корзины с провизией, я бы и здесь был в первых рядах. Шеф тогда предложил дать мне какое-нибудь общественное поручение и проверить, как я себя проявлю. Так я стал членом первомайской комиссии; главврач сказал мне об этом с гордостью, словно выхлопотал для меня у папы римского право на искупление грехов в порядке исключения.
В задумчивости я стоял за ширмой над умывальником, и тут услышал из комнаты тржишкин голос: