Таким образом, тщательно выписывается обширный задний план, на котором разыгрывается судьба Ганса Касторпа и идеологическая схватка между двумя больными туберкулезом: Сеттембрини и Нафтой; один из них — франкмасон, демократ, другой — иезуит, сторонник автократии, оба неизлечимо больны. Мягкая ирония Манна показывает, насколько относительна правда каждого из этих двух эрудитов; в их диспуте нет победителя. Но ирония романа идет дальше и достигает кульминации в сцене, когда и тот и другой в окружении немногочисленной аудитории, упиваясь собственной непоколебимой логикой, доводят свои аргументы до крайности, так что уже становится непонятно, кто выступает за прогресс, кто за традиции, кто за разум, кто за иррациональность, кто за дух, а кто за плоть. На протяжении многих страниц мы наблюдаем восхитительную неразбериху, когда слова теряют свой смысл, а спор становится еще яростнее оттого, что позиции спорящих взаимозаменяемы. Еще через каких-то двести страниц, в конце романа (скоро разразится война), все обитатели санатория попадают под воздействие иррациональной раздражительности, необъяснимой ненависти; именно тогда Сеттембрини оскорбляет Нафту, и двое больных собираются драться на дуэли, которая закончится самоубийством одного из них; и сразу же становится понятно, что речь идет не о непримиримом идеологическом антагонизме, а о неподдающейся разумному объяснению агрессивности, темной и непостижимой силе, которая натравливает людей друг на друга и для которой идеи — всего лишь ширма, маска, предлог. Таким образом, этот замечательный «роман идей» в то же самое время (особенно для читателя конца XX века) подвергает страшному сомнению идеи как таковые, навсегда прощается с эпохой, верившей в эти идеи и в их способность управлять миром.
Манн и Музиль. Несмотря на то что их даты рождения совсем рядом, их эстетические взгляды относятся к двум разным таймам в истории романа. Оба они романисты, обладающие мощной интеллектуальностью. В романах Манна интеллектуальность, прежде всего, проявляется в диалогах идей, произносимых на фоне декораций
Манн объясняет, что композиция
Анализ темы у Музиля совсем иной: primo, в нем нет ничего от полиисторичности; романист не рядится ученым, врачом, социологом, историографом, он анализирует
Secundo, в противоположность Манну у Музиля
Манн в
11
Закончив
Если во мне и была настороженность по отношению к искусству романа, то она исчезла: придавая каждой части характер новеллы, я упразднил неизбежную доселе технику крупной романной композиции. В своей затее я столкнулся со старой
Как же соединены эти семь коротких независимых композиций, если в них совсем нет сквозного действия? Единственное, что держит их вместе и делает из них роман, это общность тем. Таким образом, я столкнулся на своем пути с другой старой стратегией:
Это постепенное исследование тем имеет свою логику, и как раз она и определяет последовательность частей. Например, первая часть
12
Во всех шести книгах, представляющих его зрелость (Утренняя заря, Человеческое, слишком человеческое, Веселая наука, По ту сторону добра и зла, К генеалогии морали, Сумерки идолов), Ницше продолжает, развивает, разрабатывает, утверждает, уточняет один и тот же композиционный архетип. Принципы: основная единица книги — глава; ее длина — от одной фразы до многих страниц; все главы, без исключения, состоят лишь из одного абзаца; они всегда пронумерованы; в Человеческом, слишком человеческом и Веселой науке пронумерованы и, кроме того, озаглавлены. Определенное число глав составляет часть, а определенное число частей — книгу. Книга строится на главной теме, заданной заглавием (по ту сторону добра и зла, веселая наука, генеалогия морали и т. д.); разные части разрабатывают темы, производные от главной (у них тоже есть свои заглавия, как в случае с Человеческое, слишком человеческое, По ту сторону добра и зла, Сумерки идолов, или же они только пронумерованы). Некоторые из этих производных тем распределены вертикально (то есть в каждой части, главным образом, рассматривается тема, заданная в заглавии этой части), тогда как другие темы проходят через всю книгу. Таким образом, родилась композиция одновременно максимально расчлененная (разделенная на многочисленные относительно автономные единицы) и максимально единая (одни и те же темы постоянно возвращаются). В то же время перед нами композиция, обладающая удивительным чувством ритма, основанном на способности чередовать короткие и длинные главы: так, например, четвертая часть
13
Если мысль философа до такой степени связана с формальной организацией текста, может ли она существовать вне текста? Можно ли выделить мысль Ницше из прозы Ницше? Разумеется, нет. Мысль, выражение, композиция неразделимы. То, что приемлемо для Ницше, приемлемо ли это вообще? То есть: можно ли сказать, что мысль (значение) произведения всегда и по определению неотделима от его композиции?
Самое любопытное, что так сказать нельзя. В течение долгого времени в музыке оригинальность того или иного композитора состояла исключительно в его мелодико-гармонической изобретательности, которую он распределял, если так можно выразиться, по независящим от него композиционным схемам, в той или иной мере принятым заранее: мессы, барочные сюиты, барочные концерты и т. д. В них различные части выстроены в традиционно установленном порядке, так что, например, сюита с точностью часов всегда заканчивается быстрым танцем и т. д. и т. п.
Тридцать две сонаты Бетховена, охватывающие почти весь период его творчества, с двадцати пяти до пятидесяти двух лет, являют собой огромную эволюцию, в ходе которой полностью меняется строение сонаты. Первые сонаты еще подчинены схеме, унаследованной от Гайдна и Моцарта: четыре части; первая,
Несовершенство такого построения бросается в глаза: самая важная, самая драматическая, самая длинная часть — первая; последовательность частей, таким образом, выстроена по убывающей: от самой серьезной к самой легкой; кроме того, до Бетховена соната всегда оставалась на полпути между сборником отрывков (поэтому на концертах часто исполнялись отдельные части сонат) и единой и неразделимой композицией. По мере эволюции этих тридцати двух сонат Бетховен постепенно заменяет старую композиционную схему более насыщенной (часто сведенной к трем или даже двум частям), более драматической (центр тяжести перемещается к последней части), более слитной (за счет сходной эмоциональной атмосферы). Но истинный смысл этой эволюции (которая таким образом становится подлинной
В самом деле, есть что-то смешное в этом коллективном следовании предписанной схеме сонаты или симфонии. Представим себе, что все великие симфонисты, включая Гайдна и Моцарта, Шумана и Брамса, поплакав в
Это первый пункт его художественного завещания, предназначенного всем искусствам, всем художникам, и я сформулировал бы его так: не следует рассматривать композицию (архитектурную организацию ансамбля) как уже заготовленную матрицу, предоставленную в пользование автора, который должен заполнить ее собственной выдумкой; композиция сама должна быть выдумкой, приводящей в действие всю авторскую оригинальность.
Я затрудняюсь сказать, до какой степени этот призыв был выслушан и понят. Но сам Бетховен сумел извлечь из него все уроки, особенно в своих последних сонатах, композиция каждой из которых уникальна и доселе невиданна.
14
Соната опус 111; в ней всего две части: первая, драматическая, написана в более или менее классической сонатной форме; вторая, созерцательная по характеру, написана в форме вариаций (до Бетховена эта форма скорее необычна для сонаты): здесь нет игры на контрастах и различиях, только непрерывная градация, всякий раз вносящая новый оттенок в предыдущую вариацию и придающая этой длинной части исключительное единство.
Чем более совершенна каждая часть в своей целостности, тем сильнее она отличается от другой. Диспропорция длительности: первая часть (в исполнении А. Шнабеля): 8 минут 14 секунд; вторая: 17 минут 42 секунды. Получается, что вторая половина сонаты более чем в два раза длиннее первой (беспрецедентный случай в истории сонаты)! Помимо этого: первая часть драматическая, вторая спокойная, полная раздумий. Хотя кажется, что драматическое начало и столь долгая медитация в конце противоречат всем архитектурным принципам и обрекают сонату на полную потерю драматического напряжения, прежде столь дорогого Бетховену.
Но именно это неожиданное соседство двух частей и является красноречивым, оно говорит само за себя, оно превращается в
Соната опус 111 вызывает у меня в памяти
15
Своим отказом от системы Ницше преображает глубоко философское мышление: по определению Ханны Арендт, мысль Ницше —
И хотя я сторонник мощного присутствия мысли в романе, это не означает, что мне нравится так называемый «философский роман», порабощение романа философией, «пересказ» моральных или политических концепций. Подлинно романическая мысль (такая, какой ее знает роман, начиная с Рабле) всегда внесистемна; не подчинена дисциплине; она близка мысли Ницше; она экспериментальна; она пробивает бреши во всех окружающих нас системах идей; она изучает (в частности, посредством персонажей) все пути мысли, пытаясь пройти до конца каждым из них.
И еще по поводу мысли, выстроенной в систему: тот, кто мыслит, неизбежно склонен к систематизации; это его вечное искушение (даже мое и даже при написании этой книги): искушение описать выводы, вытекающие из его идей; предусмотреть все возражения и заранее опровергнуть их; и таким образом забаррикадировать свои идеи. Однако тот, кто мыслит, не должен пытаться убедить других в своей правоте; иначе он окажется на пути к системе; на плачевном пути «человека с убеждениями»; как любят называть себя политики; но что такое убеждение? это остановившаяся, застывшая мысль, а «человек с убеждениями» — это человек ограниченный; экспериментальная мысль стремится не убеждать, а вдохновлять; вдохновлять на иную мысль, приводить в действие работу мысли; именно поэтому романист должен систематически десистематизировать свою мысль, пинать ногами баррикаду, которую сам же и воздвиг вокруг своих идей.
16
Этот отказ Ницше от мысли, возведенной в систему, имеет иное следствие: неимоверное
Историки или учителя, излагая философию Ницше, не только сокращают ее, что само собой разумеется, но искажают, превращая ее в собственную противоположность, то есть в систему. Неужели в их систематизированном Ницше еще найдется место для его размышлений о женщинах, о немцах, о Европе, о Бизе, о Гёте, о китче в стиле Гюго, об Аристофане, о легкости стиля, о скуке, об игре, о переводах, о духе послушания, о полной власти над другим и обо всех случаях психологического аспекта этой власти, об ученых и о пределах их разума, о
Подобно Ницше, сблизившему философию с романом, Музиль сблизил роман с философией. Это сближение не означает, что Музиль в меньшей степени романист, чем другие романисты. Точно так же, как Ницше — философ не в меньшей степени, чем другие философы.
17
Когда мне было тринадцать-четырнадцать лет, я брал уроки музыкальной композиции. Вовсе не потому, что был вундеркиндом, а из-за стыдливой деликатности моего отца. Шла война, и его друг композитор был вынужден, как еврей, носить желтую звезду; люди начали его сторониться. Мой отец, не зная, как выразить ему свою солидарность, решил попросить его в этот самый момент давать мне уроки. Тогда конфисковывали квартиры евреев, и композитор был вынужден непрерывно переезжать с мета на место, и каждый раз его новое жилище становилось все теснее. В конце концов перед его депортацией в концлагерь Терезин он оказался в маленькой квартирке, где в каждой комнате ютилось по нескольку человек. Он повсюду перевозил за собой пианино, на котором я и проигрывал свои упражнения по гармонии и полифонии, в то время как незнакомые люди вокруг нас продолжали заниматься своими делами.
От всего этого у меня лишь сохранилось восхищение перед этим человеком и три или четыре образа-воспоминания. В частности, это: провожая меня после урока, он останавливается у двери и внезапно говорит мне: «У Бетховена есть много на удивление слабых пассажей. Но именно эти слабые пассажи придают ценность сильным пассажам. Это словно лужайка, без которой мы не смогли бы любоваться растущим на ней прекрасным деревом».
Любопытная мысль. Но то, что она осталась в моей памяти, еще более любопытно. Может быть, я чувствовал себя польщенным тем, что мне довелось услышать конфиденциальное признание мэтра, секрет, великую уловку, предназначенную лишь для посвященных.
Как бы то ни было, это короткое размышление моего тогдашнего учителя всю жизнь преследовало меня (я защищал его, в конце концов я поборол его, но я никогда не усомнился в его важности); без него этот текст наверняка не был бы написан.
Но еще больше, чем размышление как таковое, мне дорог образ человека, который незадолго до своего страшного путешествия размышлял вслух перед ребенком над проблемой композиции произведения искусства.
Часть седьмая. Нелюбимый ребенок в семье
Я много раз упоминал музыку Леоша Яначека. В Англии, в Германии ее хорошо знают. А во Франции? А в других романских странах? И что можно о ней знать? Я иду (15 февраля 1992 года) в магазин ФНАК взглянуть, что там можно найти из его сочинений.
1
Я сразу же нахожу
Хочу задержаться на словах «предыстория» и «великий период»:
Яначек родился в 1854 году. В том-то и парадокс. Этот великий представитель модернистской музыки — старший из последних великих романтиков: он на четыре года старше Пуччини, на шесть лет — Малера, на десять — Рихарда Штрауса. В течение долгого времени он пишет сочинения, которые из-за его аллергии на романтические излишества выделяются лишь своей явной традиционностью. Он вечно неудовлетворен, и разорванные партитуры, словно вехи, отмечают его жизненный путь; только к концу столетия он находит свой собственный стиль. В двадцатые годы его сочинения занимают место в программах концертов модернистской музыки наряду со Стравинским, Бартоком, Хиндемитом; но он на тридцать — сорок лет их старше. В юности консерватор-одиночка, в старости он становится новатором. Но он по-прежнему одинок. Поскольку, несмотря на солидарность с великими модернистами, он не такой, как они. Он пришел к своему стилю без их участия, его модернизм – иного сорта, иного происхождения, иных корней.
2
Я продолжаю прогулку среди стеллажей магазина ФНАК и с легкостью нахожу два
Я задерживаюсь на слове «экспрессионизм»:
Хотя Яначек и не причислял себя к таковым, на самом деле он единственный великий композитор, к которому можно было бы применить этот термин целиком и в его буквальном значении: для него все экспрессия, и ни единая нота не имеет права на существование, если она не есть экспрессия. Отсюда полное отсутствие того, что является простой «техникой»: переходов, развития, механики контрапунктического заполнения, рутины оркестровки (и наоборот, тяготение к нетрадиционным ансамблям, составленным из нескольких солирующих инструментов) и т.д. В результате, если каждая нота — экспрессия, исполнитель должен сделать так, чтобы каждая нота (не только мотив, но каждая нота в этом мотиве) обладала максимальной экспрессивной ясностью. Еще одно уточнение: немецкий экспрессионизм отличается предпочтительным отношением к избыточным душевным состояниям, бреду, безумию. То, что я называю экспрессионизмом, у Яначека не имеет ничего общего с этой одномерностью: это богатейший веер эмоций, противопоставление без переходов, тесное до головокружения, противопоставление нежности и грубости, ярости и успокоения.
3
Я нахожу прекрасную
Я насчитываю пять записей сольных сочинений для фортепиано:
Я хочу задержаться на слове «романтизация»: Экспрессионизм Яначека не является утрированным продолжением романтического сентиментализма. Напротив, это одна из дарованных историей возможностей освободиться от романтизма. Возможность, противоположная выбору Стравинского: в отличие от него Яначек не упрекает романтиков в том, что они говорили о чувствах; он упрекает их в фальси-
фикации этих чувств; в подмене непосредственной достоверности эмоций сентиментальной жестикуляцией («романтической ложью», как сказал бы Рене Жирар [Наконец мне представилась возможность процитировать Рене Жирара; его книга
4
Я хочу задержаться на слове «структура»:
— в то время как романтическая музыка старалась навязать каждой части музыкального произведения эмоциональное единство, музыкальная структура у Яначека строится на непривычно частом чередовании различных, даже противоречивых, эмоциональных фрагментов в том самом отрывке, в той самой части;
— эмоциональному разнообразию соответствует разнообразие темпов и размеров, чередующихся с той же непривычной частотой;
— сосуществование различных противоречивых эмоций на очень ограниченном пространстве создает оригинальную семантику (именно
Постоянное сосуществование противоречивых эмоций придает музыке Яначека ее
Мотив
В следующем такте обе мелодии, начальная и вносящая раскол, сливаются; но не в эмоциональной гармонии, а в противоречивой полифонии эмоций, подобно тому, как могут слиться ностальгический плач и протест:
Пианисты, чьи записи мне удалось раздобыть в магазине, стремясь придать этим тактам эмоциональное однообразие, все игнорируют
5
Оперы: я не могу найти
6
Неразрешимая практическая трудность: в операх Яначека очарование пения заключено не только в мелодической красоте, но также в психологическом смысле (всегда неожиданном), который мелодия сообщает даже не сцене целиком, а каждой фразе, каждому пропетому слову. Но как петь в Берлине или в Париже? Если по-чешски (решение Маккераса), то слушатель воспринимает лишь бессмысленные слоги и не понимает психологической тонкости каждого мелодического поворота. Значит, необходим перевод, как это было, когда только начиналась международная карьера этих опер. Это тоже проблематично: например, для французского языка было бы неприемлемо сохранить закрепленное ударение на первый слог в чешских словах, и та же самая интонация приобрела бы во французском языке совсем иной психологический смысл.
(Есть что-то пронзительное, если не трагичное, в том, что Яначек направил почти всё свои новаторские устремления на оперу, отдавшись тем самым на милость буржуазной публики, самой консервативной, какую только можно представить. Кроме того: его нововведение заключается в невиданной доселе ценности пропетого слова, конкретно чешского слова, которое непонятно в девяносто девяти процентах театров во всем мире. Трудно вообразить себе большее нагромождение трудностей, созданное по собственной воле. Его оперы — лучшая дань уважения чешскому языку. Дань уважения? Да. В форме жертвоприношения. Он
7
Вопрос: если музыка — это наднациональный язык, значит, и семантика интонаций разговорного языка тоже имеет наднациональный характер? или совсем нет? или все-таки в какой-то мере? Эти проблемы завораживали Яначека. До такой степени, что он завещал почти все свои деньги университету Брно для финансирования исследований музыкальных аспектов разговорного языка (его ритмов, его интонаций). Но, как известно, на завещания плюют.
8
Восхитительная преданность сэра Чарльза Маккераса творчеству Яначека означает: ухватить и биться за самую суть. Метить в самую суть — это, кстати, для Яначека моральное кредо в искусстве; правило: только абсолютно необходимая нота (семантически необходимая) имеет право на существование; отсюда максимальная лаконичность оркестровки.
Но есть и иная преданность, преданность противоположная предыдущей, которая проявляется в одержимом стремлении собрать все возможное из того, что оставил после себя автор. Поскольку при жизни каждый автор старается опубликовать все самое существенное, то
Образчик духа мусорокопательства — запись пьес для фортепиано, скрипки или виолончели (АДДА 581136/37). В этой записи незначительные или второстепенные пьесы (фольклорные транскрипции, неиспользованные варианты, юношеские поделки, наброски) занимают почти пятьдесят минут, треть общего времени и разбросаны среди первоклассных сочинений. Например, в течение шести минут тридцати секунд слушаешь музыкальное сопровождение гимнастических упражнений. О композиторы, сохраняйте выдержку, когда хорошенькие дамы из спортклуба обратятся к вам с небольшой просьбой! Ваша учтивость, обратясь насмешкой, переживет вас!
9
Я продолжаю осмотр полок. Безуспешно стараюсь отыскать несколько прекрасных оркестровых сочинений периода его зрелости
10
Итак, окончательный результат поисков нельзя признать совсем плохим, но и хорошим его не назовешь. С Яначеком так было с самого начала.
Ибо по прошествии двадцати лет теряется полемический характер эстетики того или иного произведения и ее новизна перестает ощущаться. Именно поэтому музыка Яначека так часто бывает неправильно истолкована и так плохо исполняется; ее исторический смысл размыт; создается впечатление, что она никуда не вписывается; словно прекрасный сад, расположенный где-то на обочине истории; вопрос о ее месте в эволюции (или, точнее говоря, в создании) модернистской музыки даже не ставится.
Если признание Броха, Музиля, Гомбровича и в какой-то мере Бартока запоздало из-за исторических катастроф (нацизм, война), то в случае с Яначеком именно его собственная малая нация полностью заменила катастрофы.
11
Малые нации. Это понятие не количественное: оно обозначает положение; судьбу: малым нациям неведомо счастливое ощущение того, что они находятся здесь извечно и навсегда; все они в тот или иной момент собственной истории прошли через приемную смерти; большие нации надменно их не замечают, они осознают, что что-то постоянно угрожает их существованию или что оно ставится под сомнение; ибо их существование
В большинстве своем малые европейские нации эмансипировались и добились независимости в течение XIX и XX веков. Из-за этого у них особый ритм эволюции. Для искусства такая историческая несинхронность часто оказывалась плодотворной, позволяя неожиданным образом сталкивать различные эпохи: так, Яначек и Барток принимали горячее участие в национальной борьбе своих народов; это их грань XIX века: необычайное чувство реальности, привязанность к народным массам, к народному искусству, более непосредственные отношения с публикой; эти качества, уже тогда ушедшие из искусства больших стран, удивительным, неподражаемым, счастливым союзом были связаны с эстетикой модернизма.
Малые нации образуют «другую Европу», эволюция которой проходит контрапунктом к эволюции больших наций. Стороннего наблюдателя завораживает зачастую поразительная интенсивность их культурной жизни. В этом проявляется преимущество их «малости»: богатство культурной жизни соразмерно с человеческими возможностями; все способны объять это изобилие, участвовать во всех проявлениях культурной жизни; именно поэтому в свои лучшие дни малая нация может воскресить в памяти жизнь древнегреческого полиса.
Это беспрепятственное участие всех и во всем может воскресить в памяти и другое: семью; малая нация напоминает большую семью, и она любит так себя называть. На языке самого маленького народа Европы, на исландском, семья называется
Скрытые за своими недоступными языками, малые европейские нации (их жизнь, их история, их культура) почти неизвестны; бытует вполне естественное мнение, что именно в этом и состоит главное препятствие для международного признания их искусства. Хотя на самом деле все получается как раз наоборот: этому искусству препятствует то, что все (критики, историографы, как соотечественники, так и иностранцы) прикрепляют его на общий семейный портрет нации и не дают ему оттуда вырваться. Гомбрович: безо всякой надобности (и к тому же абсолютно некомпетентно) зарубежные комментаторы силятся истолковать его творчество, разглагольствуя о польском дворянстве, польском барокко и т. д. и т.п. Как говорит Прогидис [
12
О, малые нации. В их горячей близости там каждый завидует каждому, там все следят за всеми. «Семьи, я вас ненавижу!» И еще из Андре Жида: «Нет ничего для тебя опаснее, чем
Разумеется, все художники-модернисты сталкивались с непониманием и ненавистью; но в то же самое время их окружали ученики, теоретики, исполнители, отстаивавшие их и с самого начала способствовавшие правильному толкованию их искусства. В Брно, провинции, где Яначек провел всю свою жизнь, у него тоже были свои приверженцы, исполнители, часто превосходные (музыканты Квартета Яначека — одни из последних, кто унаследовал эту традицию), но их влияние было слишком незначительно. С самого начала века официальное чешское музыковедение окружило его презрением. Национальных идеологов, которым были неведомы иные музыкальные боги, чем Сметана, иные, чем у Сметаны, законы, раздражала его непохожесть. Папа Римский пражского музыковедения, профессор Неедлы, к концу своей жизни в 1948 году ставший министром и всемогущим мэтром культуры в сталинизированной Чехословакии, в своем старческом воинствующем слабоумии сохранил приверженность лишь двум великим страстям: преклонение перед Сметаной и ярую ненависть к Яначеку. Самую действенную поддержку Яначеку при жизни оказывал Макс Брод; сделав перевод на немецкий всех его опер между 1918 и 1928 годами, он открыл перед ними границы и освободил из-под неограниченной власти ревнивой семьи. В 1924 году он написал монографию о Яначеке, первую ему посвященную; но он не был чехом. Поэтому первая монография о Яначеке немецкая. Вторая — французская и издана в Париже в 1930 году. На чешском языке первая полная монография о нем увидела свет лишь спустя тридцать девять лет после выхода монографии Брода [
А между тем эта малая нация никогда не имела более великого, чем он, художника.
13
Довольно об этом. Я думаю о последнем десятилетии его жизни: его страна независима, его музыке наконец рукоплещут, самого его любит молодая женщина; его сочинения становятся все смелее, свободнее, радостнее. Старость как у Пикассо. Летом 1928 года возлюбленная вместе с его ребенком приезжают к нему в загородный домик. Ребенок заблудился в лесу, он идет его искать, бегает повсюду, простужается и заболевает пневмонией, его отвозят в больницу, и через несколько дней он умирает. Она находится подле него. С четырнадцати лет я слышу, как шепотом рассказывают, что он умер на больничной койке, занимаясь любовью. Маловероятно, но, как любил говорить Хемингуэй, более правдоподобно, чем сама правда. Как еще можно увенчать эту необузданную эйфорию его поздних лет?
Это также доказывает, что в его большой семье-нации все же были и те, кто его любил. Ибо эта легенда — как букет цветов, возложенный на его могилу.
Часть восьмая. Дороги в тумане