Для обоих зло приравнивается к небытию: в экзегезе на Ин. 1,3 Ориген прилагает к злу и к греху выражение: «Ничто не претерпело онтологического становления без Него», в том смысле, что ни одна вещь не была создана, т. е. приведена к бытию, без Логоса. В соответствии со сверхъестественной концепцией существования, которое выливается в причастность к Богу, в причастность к Сущему, демоны названы «несуществующими», а зло есть лишение бытия, а потому оно не существует, не имеет под собою реальности.
Творения являются исходно благими: грех человека, по Оригену, не имеет своим источником творение, но он проистекает от того, что творение рассматривает само себя в качестве абсолюта, в то время как оно является только отображением абсолюта.
У Плотина обнаруживается выражение «скверна тела», и это же выражение неоднократно используется Цельсом. Для Оригена тело, будь оно эфирным или небесным, есть признак состояния творения и относится к области случайного, что и характеризует это состояние: одна только Троица бестелесна. Но и тело, которое было создано Богом, вследствие падения душ, потому именно, что оно было создано, является благим. Как и весь чувственный мир, оно есть орудие, позволяющее человеку быть подверженным испытанию и получить соответствующее вознаграждение. Грех для Оригена состоит в приверженности к чувственному, которое не есть образ. Однако и чувственное является само по себе благим, но для самовлюбленного человека оно оказывается предлогом к искушению, будучи несовершенным отображением абсолюта. Таким образом, в этом случае то, что унаследовано от Платона, должно быть исправлено на основании Быт. 1: «И увидел Бог, что все хорошо».
Доктрины Оригена и Плотина о добродетели выявляют существенное соответствие: Единое и Отец являются их источником; добродетель существует в Уме и в Логосе в состоянии парадигм; их непосредственным образцом являются мировая душа и человеческая душа Христа. Но, в отличие от Плотина, Ориген не расценивает единение с Отцом как акт преодоления добродетели и возвышение над нею: единое движение приводит и к Отцу, и к Сыну.
Промысел Бога имеет совершенно особый характер: он ставит перед собою, с самого начала, педагогическую цель; на всех своих ступенях он служит делу воспитания и просвещения человечества и потому всегда «промысел соединен с воспитанием». Ориген рассматривает историю человека как проявление божественного воспитания и научения, а мир есть та школа, где осуществляется нравственное образование свободных творений, как человеческих, так и ангельских.
Специфической характеристикой промысла является то, что он печется об отдельно взятом человеке: этот характер промысла особенно ярко проявляется в педагогике наказания, распределяющейся по ступеням, и Ориген воспринимает её с недвусмысленно «врачевательной» точки зрения. И действительно, наказание для Оригена не имеет никакой иной задачи, кроме пользы для души и попечения о ней. Даже в антропоморфизмах Библии сокрыта эта врачевательная цель. Многочисленные места, где говорится о гневе или о безмятежном покое Бога, должны быть понимаемы в качестве примеров «домостроительства» Божия.
Такое устроение промысла Божия, по мысли Оригена, отличается от промысла, как его понимает Цельс. Концепция Цельса в целом заключает в себе, в глазах Оригена, некий скрытый эпикуреизм («Против Цельса», IV 74—75), который приводит к отрицанию промысла. Согласно Цельсу, различные вещи, такие, как животные и растения, полезны для мира в той же мере, что и человек, однако в них не наблюдается никаких следов промысла. Ориген возражает, что, если мы не верим, что Бог простирает Свое промышление не только на мир в его полноте, но и на отдельных людей, это равнозначно тому, что мы вообше не верим в промысел. А потому, коль скоро Цельс не допускает всего этого, он отрицает величие Бога и тем самым наносит ему оскорбление.
На самом деле, обвинение в эпикуреизме представляет собой лишь полемический прием: Цельс, как уже было сказано, являлся кем угодно, но только не эпикурейцем; его цель, напротив, состояла в том, чтобы утвердить, выступая против исторической традиции эллинизма и преодолевая распри, существовавшие между современными ему философскими школами, универсальный характер провидения. Но возражение Оригена обладает несомненной весомостью, поскольку он видит в отрицании промысла, направленного на отдельное и частное, отрицание промысла как такового. Для Цельса же, напротив, человек не занимает столь высокого положения в его учении о промысле, которое ориентируется на космологию в более общем плане: промысел печется о мире, а не об индивидууме, как, впрочем, полагали многие античные философы, начиная с платонизма и кончая стоицизмом.
Даниелу считает, что из проблемы свободы и провидения должно проистекать всё учение Оригена. И действительно, согласно великому Александрийцу, Бог создал разумные сущности во всем между собою равными и наделенными свободой. Они, будучи свободны и обладая способностью к видоизменению, могут отделяться от Бога, что они в действительности и сделали. Материальный мир оказался следствием этого отделения, поскольку Бог создал его ради того, чтобы присоединить разумную сущность к телу: таким образом разумная сущность могла осуществлять свою свободную волю и очищаться от греха своего отдаления от Бога. Следовательно, главный вопрос этики Оригена есть, несомненно, вопрос свободной воли, от которой, в свою очередь, зависит очищение (т. е. этика в её полноте); и именно этот вопрос доминирует в интерпретации всего человеческого поведения. Ориген одержим, если можно так выразиться, той важностью, которую имеет в его глазах духовная свобода, каковой обладает человек, и это особенно отличает его от гностиков: ведь для него гностическое разделение на природы, призванные сами по себе либо к спасению, либо к погибели, — обозначает уничтожение любой заслуги, а следовательно, и любой свободы.
Проблема свободы воли оказывается связанной у Оригена — этого первого христианского философа, после стольких дискуссий со стороны стоиков, платоников, перипатетиков, вплоть до философов, ему современных (достаточно вспомнить комментатора Аристотеля — Александра Афродисийского, жившего немного ранее его), — с проблемой промысла Божия. А иначе не могло и быть, если учитывать вполне традиционную близость, существовавшую между этими двумя проблемами. Проблема промысла уже рельефно обрисовывается в концепции Оригена о сотворении материального мира, с его пестротой и разнообразием. Как уже было сказано, Бог исходно сотворил духовный мир умных сущностей, которые во всем были между собою равны. Только после того, как они отдалились от Бога и стали разниться одна от другой, в силу движения их свободной воли, возникла причина, побудившая Бога создать множественный мир в соответствии с их собственным разнообразием («О началах», II9,2). Своим собственным добровольным отдалением от Бога они вынудили Его создать чувственный мир: таким образом, разнообразие разумных сущностей восходит к их свободе принимать решение, а не к Богу, поскольку в Нем не присутствует никакого предпочтения («О началах», II9,6). Исходно человек был создан по образу Бога, но он сам растлил этот образ, восприняв, напротив, образ дьявола («Толкование на Евангелие от Иоанна», XX 22, 181).
Самые важные тексты, связанные с проблемой свободной воли, объединены в так называемой «Филокалии» (это антология из писаний Оригена, составленная, вероятно, Отцами–Каппадокийцами, но, в любом случае, созданная в каппадокийских кругах IV в.), гл. 21–27; этот раздел включает: «О началах», III 1, 1–24; «Толкование на Книгу Бытия», 1–11 и 14–21; «Против Цельса», II 20; «Толкование на Послание к Римлянам», 1–4. К этим текстам присовокуплен весьма важный раздел из «О молитве», VI 1–5 и 68–69.
В «Толковании на Книгу Бытия», 1—11 («Филокалия», 23) Ориген предпринимает попытку истолкования слов Быт. 1, 14: «да будут светила… для знамений». Эта экзегеза предоставляет ему возможность сконцентрироваться на стоической концепции детерминизма. Согласно некоторым астрологическим теориям, отличающимся своей враждебностью по отношению к свободе воли, звезды предопределяют происходящее в мире, в то время как, согласно Оригену, они суть лишь знаки–знамения тех или иных событий. Таким образом, Ориген хочет устранить заблуждения, в которые часто впадали люди относительно предопределенности человеческой судьбы: не одни только язычники, но также многие поверхностно мыслящие христиане предавались в те времена астрологии, согласно которой все происходило под влиянием звезд. Однако подобный детерминизм противоречит христианскому учению, ибо он упраздняет свободу воли, лишает какого–либо значения моральные категории и не согласуется с христианским понятием «суда», которое опирается именно на эти категории. Кроме того, он делает бессмысленной веру, поскольку, если домостроительство спасения, дарованное нам Сыном Бога, зависит от звезд, оно становится совершенно тщетным.
В основе аргументации Оригена в защиту совместимости свободы воли и провидения лежит следующее:
«Ничто не происходит только потому, что об этом знает Бог; но, поскольку оно происходит, оно предварительно известно Богу» («Толкование на Книгу Бытия», 8).
Следовательно, знание, которым обладает Бог относительно будущих событий, не предопределяет их и не является их причиной, но это они становятся причиной божественного промысла и детерминируют его. Это, однако, не значит, что с необходимостью должно произойти то, о чем Бог знает предварительно: это значит, что необходимо, чтобы Бог заранее знал то, что произойдет. В этом смысле Бог знает заранее не только об отдельных действиях, но обо всей совокупности событий: уже с начала творения, поскольку ничто не осуществляется без причины, Бог знает, осуществится ли что–либо и по какой именно причине.
Цельс утверждал (ср. «Против Цельса», II 20), что коль скоро Бог предсказал совершенно определенную вещь, то она, будучи предсказана Богом, должна осуществиться. Ориген, напротив, считает, что предведение пророка не предопределяет будущее и не является необходимым для того, чтобы что–либо имело место в будущем (см. также «Толкование на Послание к Римлянам», PG 14, 1126В и сл.). В связи с этим он приводит пример оракула Аполлона, изреченного Лаю (данный пример был распространен и считался важным в философии среднего платонизма): если Лай родит сына Эдипа, то тот убьет его, но ничто не принуждает Лая взять в жены Иокасту и породить сына. Это решение Оригеном вопроса о возможности сочетать свободную волю с предведением Бога отлично от соответствующих решений, которые предлагались как более ранними, так и более поздними по отношению к Оригену философами.
Ведь языческие философы, следуя так называемой «стоической парадигме», предполагали, что бог может предварительно знать только то, что в силу необходимости или по определенной причине окажется вплетенным в качестве обязательного звена в цепь причин; это значит, что они считали, что сейчас известные нам факты способны объяснить предварительное о них знание, поскольку любая вещь происходит сообразно с цепью причин. В соответствии с этим принципом Александр Афродисийский и школа философа–среднеплатоника Гая придерживались того мнения, что бог не может предварительно знать все, но что он предварительно знает только необходимое. А потому события случайные, которые связаны с принимаемым нами свободным решением, не подпадают под раздел необходимых, и, следовательно, бог не знает заранее о наших решениях, но познает случайное только в качестве случайного. Стоическая парадигма приводила, таким образом, к дилемме, когда надо было либо признать предведение бога сообразным с цепью причин и тем самым подвергнуть опасности человеческую свободу, либо признать эту свободу путем отрицания цепи причин и тем самым отвергнуть предведение Бога.
Философы уже после Оригена подвергали критике этот стоический принцип, а вместе с тем, стремились найти выход из названной дилеммы. Разрешение этой дилеммы, предложенное Боэцием, восходит к Проклу и Аммонию (в свое время мы её рассмотрим) и сводится к тому, что Бог знает о будуших вещах как о случайных, но не принуждает к тому, чтобы они реализовались. Ориген занимает промежуточное положение между этими двумя парадигмами: он стремится, как и неоплатоники, найти выход из дилеммы, приводящей либо к отрицанию свободы, либо к отрицанию предварительного знания, присущего Богу, но он не прибегает к неоплатоническому принципу, как это сделает Боэций. Его решение этой дилеммы состоит в том, чтобы начать отсчет звеньев цепи причин с другого конца. Так, Ориген утверждает, что предведение Бога не становится причиной того, что произойдет в будущем, но что то, что произойдет в будущем, детерминирует это знание, так что не Бог становится причиной будущего события, просто в силу того факта, что Он его знает, но что то, что Бог предварительно знает, должно будет реализоваться. Ориген определяет это утверждение как «парадоксальное, но верное»: оно парадоксально, поскольку предведение Бога должно предварять будущее, чтобы быть именно предведением, но и будущее должно предварять это знание, чтобы быть способным его детерминировать. Ориген старается сделать понятной суть этого парадокса. Он не прибегает к решению названной дилеммы, осуществленной неоплатониками, согласно которым способ познания Бога отличен от способа познания людей, но утверждает, в духе стоиков, что Бог знает заранее, как произойдут все события, поскольку он «обдумал все будущие вещи, так как они не происходят без какой–либо причины» («Толкование на Книгу Бытия», 8 = «Филокалия», 23).
Одно место из «О началах» (III 1, 24) излагает синтез, осуществленный Оригеном, между свободой воли и промыслом — синтез, базирующийся на двух новозаветных местах, которые на первый взгляд противоречат друг другу: место из 2 Тим. 2, 21 гласит, что человек, исходя из свободы своей воли, может соделаться сосудом для почетного употребления или сосудом для низкого употребления; в то время как в Рим. 9,21 подчеркивается предведение Бога: это Бог соделывает человека сосудом для почетного употребления или сосудом для низкого употребления.
Примером взаимодействия между Богом и человеком является и низвержение фараона и ожесточение его сердца, о чем говорится в Исх. 4, 21 и 7, 3; эту тему Ориген трактует в «О началах», III 1, 10—14. Противники Оригена — гностики, старались доказать, интерпретируя «ожесточение сердца фараона», вызванное самим Богом, согласно библейскому повествованию, — что не существует никакой свободы выбора и что искупление человека не зависит от его свободы, но от его природы. Природа фараона была такова, что он был предопределен к погибели, для чего Бог и ожесточил его сердце. Ориген возражает, что если бы в намерения Бога действительно входило истребление фараона, ему совершенно не надо было ожесточать его природу. Выражение, употребленное в Исходе, так же, как и выражение, употребленное в Рим. 9, 18 [«кого хочет, милует; а кого хочет, ожесточает»], должны пониматься в том смысле, что Бог проявляет милосердие к тому, к кому хочет, и ожесточает сердце того, кого хочет; но не потому, что Он желает ожесточить чье–то сердце, поскольку ожесточение сердца человека есть следствие его собственной дурной внутренней расположенности. По причине порочности человека, проистекающей из свободы его воли, предопределяющей то или иное решение, которое он принимает, действие со стороны Бога, хотя оно и является благим, способно ожесточить, поскольку в человеке наличествует субстрат порочности, который извращает это благое действие и изводит из него порочные последствия. А значит, слово «ожесточение» не должно пониматься как обозначающее нечто естественно и органично желанное для Бога. Ведь и Павел также говорит, что порочность навлекает на себя гнев Божий по упорству человеческого сердца (Рим. 2, 5). Итак, Бог отдает себе отчет в последствиях того или иного своего действия. Он допускает, чтобы люди продолжали жить, не налагая на них никакого наказания, в то время как грехи их только накапливаются; и поступает Бог таким образом «ради того, чтобы моральная ценность отдельно взятого человека могла подвергнуться проверке на основании свободно принимаемого им решения» («О началах», III 1, 12). Следовательно, наказание есть благодеяние. Люди добрые будут выявлены с полной очевидностью посредством этой проверки, а люди злые позже нащупают тот путь, который приведет их к исцелению от их пороков.
Врач допускает, чтобы больной пребывал некоторое время в болезненном состоянии, чтобы здоровье было возвращено ему с большей определенностью и чтобы его выздоровление не носило преходящего характера, что случилось бы, если бы выздоровевший вновь впал в недуг. Бог, который знает тайны сердца человеческого и предвидит будущее, ведет себя подобным же образом: проявляя терпение, он позволяет вещам совершаться так, как они совершаются, и даже обостряет скрытый порок, чтобы человек, который по своему легкомыслию воспринял в себя семена греха, имел возможность очиститься.
В трактовке Оригеном темы свободного выбора не присутствует никакой антистоической полемики, которая так широко характерна для защиты свободы воли со стороны Александра Афродисийского и средних платоников. Все они стремились защитить свободу воли, обороняя её от стоической доктрины о существовании цепи причин. Так, Александр поставил под вопрос наличие цепи причин, поскольку он приравнял судьбу к природе и признал также существование разума в качестве действующей причины.
Средние платоники, со своей стороны, ограничили сферу проявления судьбы: по их суждению, судьба предопределяет только последствия того, что осуществилось ранее, но то, что осуществилось ранее, не было предопределено судьбой. Таким образом, свобода выбора придала определенный характер предшествовавшему событию, но сама не была обусловлена какими–либо другими причинами. Александр Афродисийский, объясняя, что свобода выбора не зависит от предварительных причин, утверждал, что человек обдумывает свои будущие действия и что в контексте этих размышлений человеческий разум всегда оказывается отправной точкой и причиной по отношению к предпринимаемому человеком действию.
В отличие от средних платоников и от Александра, Ориген не пытается отрицать некую цепь причин и ему не важно утвердить независимость свободы от предшествующих причин. Он неоднократно допускает, что существует цепь будущих событий («О молитве», VI 3; «Толкование на Послание к Римлянам», 2 и 3) и что ничто не происходит без причины. Следовательно, он не стремится защитить независимость свободного выбора от предшествующих событий, хотя он и защищает сам свободный выбор, чтобы утвердить ответственность человека.
Согласно некоторым ученым, в этом смысле можно установить некое противостояние, возникшее между Оригеном и среднеплатонической философией. Платон в конце своего «Государства» (617е) утверждал, что души прожили некую предшествующую жизнь, в течение которой они сделали выбор относительно того, как они будут себя вести в последующей жизни. И на основании этого выбора развертывается их земная жизнь. Эта концепция получила свое развитие в среднем платонизме. Философы, принадлежавшие к школе Гая, перенесли выбор, сделанный душой, из надземной сферы в земные условия. Последствия выбора предопределены судьбой: она в этом мире берет на себя функцию выбора, имевшего место в предыдущей жизни, который предопределял жизнь душ. Эта доктрина, разработанная одним из течений среднего платонизма, оказала, по утверждению Тайлера, влияние на Оригена.
То, что звезды играют особую роль в человеческой жизни, утверждал еще Александр Афродисийский. Они, согласно философу–перипатетику, определяют провидение, которое, в свою очередь, сотворяя природу, обеспечивает формирование и сохранение разновидностей реальности, но не печется об отдельных индивидуумах, принадлежащих к этим разновидностям. Провидение проистекает от упорядоченного движения небесных тел, которые, в силу своей нетленности, могут обладать только круговым, непрерывным и правильным движением. Ориген отражает это представление в «О началах», II 11, 7 и развивает его аналогично Александру, который говорит:
«Если бы небесные явления не проявляли себя регулярным образом, мы тогда не только были бы вынуждены обходиться на земле без всех прочих вещей, но также и растения, и животные, и даже простые тела, чье сохранение основывается на регулярной смене одного другим, не могли бы более существовать».
Вместе с тем Александр и Ориген не одинаковым образом рассматривают движение звезд. Александр полагает, что оно, в силу того, что движение это круговое и вечное, непрерывное и равномерное, является единственным, которое может быть присуще небесным телам, в то время как Ориген утверждает, что «они движутся упорядоченно и равномерно», но потому лишь, что они поддерживают разумную упорядоченность, сообразно с тем, что им предписано Богом; в звездах, несомненно, обнаруживается также движение, направленное вперед, и движение, направленное назад («О началах», I 7, 3; «О молитве», 5 и 7). Что касается противников Оригена, которые утверждали, что молитва бессмысленна (мы рассмотрим этот вопрос несколько ниже), поскольку глупо было бы молиться о том, чтобы солнце зашло, ибо такой человек хотел бы достичь своей молитвой того, что произойдет и без нее, то Ориген в «О молитве», 7 возражает им, опровергая эту концепцию:
«Также и у солнца есть свой особый вид свободы воли. И если я не молюсь действительно бесполезной молитвой, когда дело касается свободы воли другого человека, я тем более воздержусь от молитвы, не стараясь воздействовать на свободную волю звезд, которые движутся на небе ради обеспечения сохранения мира».
Ориген отрицает то, что природа звезд является божественной и что они, тем самым, способны самопроизвольно осуществлять провиденциальное попечение о мире, — и в этом его подход отличается от того, что думали на этот счет все эллинистические философские школы. Только Бог осуществляет промысел — и он направлен на весь мир и видимым образом проявляет себя в солнце, в луне и в звездах в большей мере, чем в других вещах, как, например, в превратностях человеческой жизни. Особая роль звезд рельефно обрисована также в «Толковании на Евангелие от Иоанна». Там говорится, что звезды суть знамения, данные людям теми силами, которые занимаются управлением человеческой жизнью, со всей свойственной ей изменчивостью. В этой концепции провидения наблюдается трехчастность, которая уподобляет эту концепцию соответствующей среднеплатонической концепции: первичное провидение предписывает звездам их упорядоченность, так что они суть знамение того, что известно Богу заранее и, сообразно со вторым провидением, в наличии которого убеждены средние платоники, они передают свои обязанности силам, которые и составляют третье провидение. Однако, в отличие от средних платоников, Ориген считает, что существует один–единственный промысел Божий и что ни звезды, ни силы не осуществляют истинного провидения в прямом смысле этого слова, как нечто являющееся их собственным достоянием. Будь то звезды, будь то силы, они, как и все остальные вещи, включены в упорядоченность мироздания, которое управляется только Богом.
Провидение звезд и законы судьбы не занимаются, согласно Александру и средним платоникам, отдельными индивидуумами, как о том было сказано выше, иначе это обозначало бы приписывание Богу принципа отмщения, который исцеляет зло другим злом. Ориген, напротив, полагает, что с разумными существами обходятся в соответствии с их заслугами и согласно справедливости.
В заключение скажем, что Ориген в своем богословии обращался к греческим философским учениям и к вопросу о функции свободной воли ради того, чтобы иметь возможность опровергнуть гностические концепции (см. «О молитве», 6; «О началах», III 1,7 и сл.). Ведь, по мнению гностиков, исходно определенный разряд людей (и только они) спасается на основании состояния своей природы; напротив, по мнению Оригена, различные формы творения и переменчивость, наблюдаемая в человеческой жизни, зависят от свободной воли («О началах», II9, 6).
Ссылаясь на статью А. Диле, Бенджамин утверждает, что Ориген пользуется греческой философией для того, чтобы опровергнуть гностический детерминизм, но что он перенял у нее также интеллектуалистическую концепцию свободной воли. Однако подобная концепция не соответствует ни библейскому представлению о свободе воли, ни учению апостола Павла о грехе и о благодати. Ветхий Завет предполагает свободу и ответственность человека, но, в равной мере, предполагает также и то, что любое событие управляется Богом всемогущим и всеведущим. Бог обращается к людям с обещаниями и с требованиями, но мотивация этих обещаний и требований остается принципиально закрытой для человеческого разума. Ответ со стороны человека, который ожидает Бог, состоит в акте повиновения и в проявлении доверия и верности, сознательно осуществляемых, но не основывающихся на результатах предварительных размышлений, из которых человек делает тот или иной вывод. Совершенно иной является концепция греческой философии, согласно которой человек оказывается расположенным действовать в силу того, что он отдает себе отчет в целях, преследуемых самим этим действием. Для греческой философии имеет силу предпосылка, в соответствии с которой мир, где живет человек, устроен по тем же самым правилам, по которым действует также и человеческий разум, а потому мир принципиально познаваем для человека. В процессе опровержения гностических учений христианское богословие первых веков оказалось поставлено перед задачей разрешения заключенной в библейском повествовании антиномии между провидением и свободой, которым гнозис давал объяснение в духе детерминизма. Эта задача по преодолению гностического детерминизма была осуществлена при посредничестве греческой философии, которая, с учетом предпосылки разумности упорядоченного устроения бытия, не могла предполагать ни в Боге, ни в человеке присутствия благой или злой воли в отрыве от познания. Только этот принцип был способен определить адекватным образом то отношение, которое было установлено библейской традицией между Творцом и человеком, в то время как интенции, побуждавшие апостола Павла говорить о грехе и о благодати, не были усвоены последующими писателями, и отказ от детерминизма и гностического пессимизма в сфере творения стал определяющим моментом. А потому естественно задаться вопросом, не принес ли Ориген, который так настаивал на свободе воли, христианскую традицию в жертву греческой философии.
Провидение для современных Оригену средних платоников выливается в разнообразные формы: оно мыслится и как реальность, наделенная сущностью, и как данность, промежуточная по отношению к людям и к богу, а в своей активности оно посредствует между двумя сферами реальности — божественной и человеческой; при этом естественно задаться вопросом, действительно ли подобная активность направлена на благо человека и дано ли человеку располагать какими–нибудь дополнительными гарантиями, подтверждающими то, что на эту активность можно как–то воздействовать. Из такой постановки вопроса и вытекает оправдание молитвы, ибо это действие, стремящееся оказать влияние на волю бога, т. е., в каком–то смысле, на судьбу, если истинным является представление, согласно которому то, что хочет бог, не может не осуществиться. Демонология являлась для средних платоников отправной точкой для размышлений в этом направлении, поскольку демонология допускала, что молитва выполняет особую функцию, коль скоро она была доверена демонам, являвшимся посредниками между богом и людьми. Это была проблема, в разрешении которой совместно участвовали как платоники–язычники, так и платоники–христиане; и таким образом проблема молитвы вписывается в более широкую проблему свободной воли и судьбы.
В связи с общностью подходов, близостью и расхождениями касательно этого вопроса, которые наблюдались между язычниками и христианами, уместным представляется исходить из одного текста Иустина («Разговор с Трифоном иудеем», 1,4–5):
«Многие из философов совершенно равнодушны к тому, один или много богов и их провидение простирается ли на каждого из нас или нет, как будто бы это познание нимало не ведет к счастью. Они даже стараются доказать нам, что Бог промышляет о мире, но только вообще, о родах и видах существ, а обо мне, и о тебе, и о каждом порознь не печется, хотя бы мы молились ему целую ночь и день. Легко понять, к чему клонится у них такое умствование: оно доставляет бесстрашие и свободу и учителям, и последователям их делать и говорить, что им угодно, не боясь наказания и не ожидая какой–либо награды от Бога. […) Они утверждают, что всегда будет то же, что я и ты опять будем жить так же, как теперь, не сделавшись ни лучше, ни хуже. Но другие, отправляясь от мысли, что душа бессмертна и бестелесна, думают, что не могут подвергнуться наказанию, если сделали что–либо злое, так как бестелесное не доступно страданию; если же душа бессмертна, то она не нуждается в чем–либо от Бога» [22].
Подобного рода обвинение, но уже предъявленное христианам, опровергается Оригеном в «Против Цельса» II 13 (см. также IV 99; V 3 и VII 68).
Кем являются те, кто отрицает индивидуальное провидение, понимаемое так, как его описывает Иустин? Прежде всего это современные Оригену средние платоники. Школа Гая учит о существовании трех провидений, проявляющих себя по нисходяшей, как об этом было сказано выше. Однако существует отличие среднеплатонической теории трех провидений от той теории, которая упоминается Иустином, и состоит оно в том, что три уровня проявления провидения не препятствуют ему достигать индивидуумов, поскольку провиденциальная активность второго и третьего уровней учреждена первым богом, и это он управляет всеми вещами. Иустин мог бы подвергнуть критике это учение, но он этого не делает, так как он предложил взамен, в сущности, аналогичное учение: ведь даже для Иустина Бог вверил ангелам провиденциальное попечение о мире и о сущностях, пребывающих в поднебесной области, не отказавшись, однако, от осуществляемого Им Самим управления («Апология», II 5, 2; см. Афинагор, «Прошение», 24 и 25).
Иустин подвергает критике также платонизм, когда он утверждает, что для «многих и многих» безразлично, существуют или не существуют один Бог и частное провидение, поскольку ответ на этот вопрос не будет содействовать счастью. Доказано, что против этого мнения выступал еще средний платоник Аттик (цитируемый у Евсевия в «Евангельском приуготовлении», XV 5,2), который, напротив, считает, что главный фактор, способствующий достижению счастья, состоит в вере в провидение, которое обеспечивает правильность человеческой жизни, так как бог, заботясь обо всех вещах, заботится также и о людях. Иустин, разумеется, был знаком с этой концепцией, согласно которой познание Бога дарует счастье, поскольку он приписывает её платоникам в том же самом «Разговоре с Трифоном иудеем» (3,4 и 4, 2). По суждению других ученых, Иустин, быть может, имеет в виду Аристотеля как того, кто полагает, что сфера проявления провидения является ограниченной. Однако эта доктрина не обязательно совпадает именно с учением Аристотеля, поскольку нечто аналогичное обнаруживается также у Эпиктета («Беседы», 112,2—6), по мнению которого существует всеобщее провидение, которое, однако, не может нисходить до отдельных индивидуумов.
Вера в существование индивидуального провидения была, таким образом, распространена в первые века имперской эпохи, но не меньшей известностью пользовалась и концепция, отрицавшая таковое провидение: её можно обнаружить у филона Александрийского и у Сенеки, хотя некоторые язычники подвергали её критике именно потому, что они стремились примирить между собою провидение универсальное и провидение индивидуальное: об этом ведут речь Минуций Феликс («Октавий», 10, 5) и Климент Александрийский («Строматы», I 11, 52, 3).
Опираясь на тот факт, что христиане молятся, философы, о которых говорит Иустин, приходят к выводу, что провидение не простирается на индивидуумов, ибо, если бы это было так, оно упорядочивало бы все вещи без исключения, и тогда молитва теряла бы какой–либо смысл. Эта концепция была вновь усвоена одним из течений, также существовавшим в языческой культуре и восходившим к скептику Карнеаду, согласно которому молитва утрачивала бы какой–либо смысл, если бы судьба простиралась на весь мир. Опровержение этого учения черпает свои доводы также в утверждении, что молитва, напротив, влечет за собой существование провидения, и это, следовательно, исключает существование судьбы, как утверждал Цицерон («О природе богов», 144, 122).
Но полемика Иустина учитывает также тот факт, что, согласно некоторым философам, именно христианская молитва уничтожила бы веру в индивидуальное провидение, в том смысле, что, если бы такое провидение действительно существовало, оно сделало бы преизбыточной любую молитву, ибо оно исполняло бы наши желания без необходимости их артикуляции и даже раньше, чем они были бы нами сформулированы. И если христиане предаются молитве, это показатель того, что провидения не существует.
Средний платоник Максим Тирский придерживается той же концепции. В своей «Речи» 5, озаглавленной «Нужно ли молиться?», он хочет доказать бессмысленность молитвы. В 1 и 2 частях этого произведения он излагает ряд прошений, которые обычно составляют содержание молитвы, возносимой людьми к Богу: все они касаются вполне конкретных вещей, и в подтверждение этому Максим цитирует Геродота и Гомера. Но бог не дарует дурных вещей: такого рода дары, если они и имеют место, предоставляются в результате случая, который является слепым (часть 1; см. «Речи» 41, 2—3). В 3–й части разъясняется, что подобные требования влекут за собой совершенно ошибочное представление о божестве, и Максим добавляет (часть 4—7а) к своим предыдущим рассуждениям, что, если отдавать себе отчет во всей совокупности факторов, которые предопределяют судьбы людей, молитва не может играть в этом никакой роли. Если человек является достойным, но не молится, он и остается достойным; если человек чего–то недостоин и он молится, чтобы получить желаемое, его молитвы недостаточно для того, чтобы сделать его достойным просимого им. По этой причине бог не дает ничего тому, кто ему молится, если таковой не заслуживает того, о чем он просит, а вместе с тем, бог не лишает своих благодеяний тех, кто их заслуживает, даже если они ему не молятся. Предметы наших требований, отмечает Максим (часть 4), коренятся либо в провидении, либо в судьбе, либо в удаче, либо в искусстве; провидение является произведением бога, судьба является произведением необходимости, искусство является произведением человека, а удача — произведением случая. Итак, с учетом всех этих возможностей, молитва бесполезна. Возможность, которая затрагивает нас больше всего, — это провидение. Если бог осуществляет провидение, то он осуществляет его по отношению к творению во всей полноте его, а не печется об отдельных лицах, как о том уже говорили стоики. В этом случае не следует докучать ему, так как он все равно тебя не услышит. Если, напротив, провидение бога распространяется и на отдельных лиц, то и в этом случае молитва бессмысленна, потому что молящийся вел бы себя как больной, выпрашивающий у врача нужное ему лекарство [которое тот и без того ему назначит]. Следовательно, единственное благо, о котором надо просить, — это не внешние блага, но добродетель, и те, которые хотят ею обладать, а именно — философы, действительно молятся, но их молитва, будучи законной, не направлена на испрашивание чего–либо определенного. Бог никогда не услышит тебя, если ты просишь о чем–то, что тебе не причитается, и он не даст тебе того, что не должно быть тебе дано, сколь бы усерден ты ни был в своих молитвах (часть 7). Ведь молитвы Сократа и Пифагора действительно не сводились к испрашиванию того, чем они не обладали, но выливались в беседу с богами, темой которой было то, что они уже имели, и в проявлении перед лицом богов своей добродетели. Спору нет, Сократ молился богам, но от самого Сократа проистекали те духовные и интеллектуальные дары, которыми он был наделен.
Итак, этот вопрос оживленно дискутировался во II в. по P. X. Даже ритор Фаворин составил трактат «О молитве», а аргументация Максима имеет соответствия у Климента Александрийского («Строматы», VII 7, 35; 1–49, 7).
Ориген развертывает аналогичное рассуждение («О молитве», гл. 5). Те, кто допускают провидение и помещают Бога на вершине мироздания, не отвергают, в сущности, молитву; но есть некоторые люди, бывшие объектом полемики со стороны великого Александрийца, которые не прибегают ни к крешению, ни к евхаристии и которые подвергают критике Священное Писание. Такие люди отказываются от молитвы и истолковывают некоторые места из Священного Писания, такие, к примеру, как Дан. 13, 42; Мф. 6, 8; Прем. 11, 24 (25), где о ней идет речь, ошибочным образом: общей для всех этих мест является мысль, согласно которой Бог знает и любит творение еще прежде, чем оно порождено, и Ему ведомо, что для нас необходимо, еще раньше, чем мы Его об этом попросим. В «Против Цельса», II 13 Ориген приписывает перипатетикам это критическое отношение к молитве, но представляется более правдоподобным, что имеются в виду некоторые еретики. За исключением обращения к Священному Писанию, их рассуждения достаточно близки к соответствующим рассуждениям Максима Тирского, как мы это видели выше. Ориген отмечает, что эти еретики допускают провидение, а используемые ими библейские цитаты доказывают, что провидение воспринимается ими как в высшей степени индивидуальное, на основании чего они приходят к выводу о бесполезности молитвы. Климент Александрийский («Строматы», VII 7,41, 1) приписывает последователям софиста Продика мысль о том, что не должно молиться, и, возражая им, он указывает на то, что они должны осознавать, что их позиция пребывает в согласии с позицией философов–киренаиков, которые рассматриваются как гедонисты и безбожники.
Как мы уже упоминали выше, разнообразные условия, неодинаковые формы — то благие, то дурные, с точки зрения физики, интеллекта и морали, сопряженные с творениями, принадлежащими к этому миру, — не проистекают от произвольного и несправедливого выбора, сделанного Творцом, как на том настаивали гностики, согласно которым различие, существующее между «разрядами» людей, является следствием присутствия или отсутствия в их недрах духовного элемента; таким образом, по Оригену, антропологическое неравенство есть следствие тех грехов, которые сами творения совершили до своего рождения в материальном мире, хотя исходно они были созданы как чистые разумные сущности.
Любая разумная сущность была создана Богом свободной и поэтому обладающей возможностью (сохранившейся за ней и сейчас, в этой земной своей жизни) прогрессировать или же регрессировать; актуализация выбора, сделанного ею в своей предшествующей жизни, предопределила её положение в этой жизни («О началах», II 9, 6). За исключением души Христа (II6, 3), все души, в течение какого–то времени предсушествовавшие по отношению к своим телам, пали, оказавшись на разных ступенях отдаленности от Бога, сообразно с охлаждением их любви к Тому, Кто их создал, и каждая из них — даже самые среди них возвышенные — совершила грех («Толкование на Послание к Римлянам», III, 1). Разумные сущности именно в качестве таковых не разнились друг от друга, но все обладали единой природой («О началах», III 5, 4; II 9, 6; IV 4, 9; «Толкование на Евангелие от Иоанна», II 23, 146). То, что предшествовавшие заслуги или грехи предопределяют положение, которое каждый занимает в этом мире, являлось концепцией, обычной для платонизма и для некоторых течений стоицизма. Это типично платоническая доктрина, согласно которой разнообразие мира существует только вследствие телесности («О началах», II 1, 4), и Ориген придерживается её в самых разных контекстах. Один из его излюбленных аргументов почерпнут из библейской истории об Исаве и Иакове, где повествуется о том, что Бог отдал свое предпочтение Иакову еще до его рождения («О началах», I 7, 4; «Толкование на Евангелие от Иоанна», II 31, 191–192). Зло, таким образом, не происходит ни от Бога, ни от материи, но только от ошибочного пользования нашей свободной волей («Против Цельса», VI 55; IV 66; «Гомилии на Иеремию», 17, 4). Осуществление свободы воли позволяет душам становиться ангельскими еще в этой жизни или же, напротив, становиться еще в большей мере животными душами («Толкование на Евангелие от Иоанна», XIX 22).
Этот мир есть некое судилише, где подвергается испытанию не только человеческая душа, но и души ангелов. Различие между ангелами и людьми носит, в первую очередь, моральный характер. Ориген христианизировал это communis opinio [обшее мнение] своего времени. Искушение обратиться ко злу и способность принять решение, ориентируясь либо на благо, либо на зло, есть универсальный показатель условий существования всех разумных творений.
Не следует думать, что все ангелы равны между собой и что на них возложены одни и те же обязанности. Ангелы существуют в разных частях мира («Гомилии на Иезекииля», I 7), с различной степенью ответственности и с различными формами поведения по отношению к людям. Следуя Клименту и традиции платонизма, иудаизма и гностицизма, Ориген полагал (см. «О началах», III 3, 3; «Толкование на Евангелие от Иоанна», XIII 50, 333; «Против Цельса», V 30), что особый ангел стоит на страже каждого народа (см. Климент, «Строматы», VI 17, 157; Порфирий, «Комментарии к “Тимею”», фрагмент 17 Sodano; Ямвлих, «О египетских мистериях», V 25) и что, в равной мере, есть ангелы, ведающие отдельными душами («Гомилии на Книгу Иисуса Навина», 23, 3). Ангелы также призваны дать отчет, на последнем страшном суде, за свои собственные действия («Гомилии на Книгу Чисел», 11,4; 20, 4; 24, 3; «Гомилии на Евангелие от Луки», 35).
Даже звезды, как считали различные античные философы, являются сущностями одушевленными и разумными. Они не способны пасть так тяжко, как пал Сатана, но в них проявляется утрата исходно гармоничных отношений, соединявших их с Богом. Наиболее очевидным образом результат этого обстоятельства (т. е. отдаления от Бога) наблюдается исходя из того, в какой именно тип тела они оказались заключены, что имеет силу как для звезд, так и для людей.
Проблема воскресения всегда расценивалась как одна из самых трудных среди тех проблем, с которыми сталкивалось древнее христианство.
О самом воскресении не упоминается в Евангелиях, но о нем говорится в 1 Кор. 15, 34–54. Очень скоро в христианском мире встал вопрос о том, как интерпретировать воскресение — в духовном ли смысле, как это последовательно делали гностики, или же в смысле материальном. Во времена Оригена еще не получило адекватного разрешения противоречие между понятием материального воскресения и понятием духовного воскресения, хотя, судя по всему, все же первое всегда перевещивало второе на магистральных путях развития Церкви (Тертуллиан может послужить тому примером).
Ориген стремился разрешить эту проблему с апологетических позиций, поскольку его противник язычник Цельс упорно и неуклонно выявлял те затруднения, которые сопряжены с учением о материальном воскресении (см. «Против Цельса», V 14). Признавая, что это учение одно из самых сложных в христианстве, Ориген попытался пройти все промежуточные этапы пути, пролегающего между представлениями «простых» христиан, согласно которым воскресшее тело не будет отличаться от материального тела этой жизни, и представлением различных еретических группировок, которые придавали воскресению исключительный духовный смысл. Существовала также необходимость оказать решительное сопротивление материализму современного ему хилиазма. Ориген придерживается той точки зрения, что тело, которое будет воскрешено в последний день, не будет физическим телом, которое, в качестве такового, подвергалось бы постоянному видоизменению (согласно среднеплатонической концепции), но что это будет его «форма» (είδος), которая является его началом («Против Цельса», V 23; см. Мефодий, «О воскресении», I 20). Это начало содержится в душе, и именно оно, а не тело представляет собой образ Божий и обеспечивает жизнь вечную («Против Цельса», VIII 49). Тело в качестве чисто физической данности истлевает, но его начало, всецело соответствующее тому, что в 1 Кор. 15,38 названо «семенем» имеющего воскреснуть тела, ложится в основание новой жизни («Против Цельса», V 23). Таким образом, Ориген мог утверждать, что он верует в воскресение того тела, которым мы обладаем сейчас («Толкование на Евангелие от Матфея», XVII 29; «О началах», III 6, 6; Памфил, «Апология Оригена» 7 PG 17, 595В; Мефодий, «О воскресении», 120).
Эта концепция испытала на себе сильное влияние со стороны платонизма. Как платоник, Ориген рассматривал в качестве бестелесной разумную часть человеческой души, и, поскольку, как уже было сказано, он полагал, что сотворение материального мира было следствием греха, он веровал, сообразно с типично греческим представлением о конце как о возвращении к началу, в восстановление исходной нематериальности, т. е. в так называемый «апокатастасис».
Учение о теле, разработанное Оригеном, с легкостью могло повлечь за собой обвинение в исповедании метемпсихоза, т. е. переселения душ. Действительно, этот вопрос обсуждался им в «Толковании на Евангелие от Иоанна», VI 14(7), но Ориген, следуя учению Церкви, всегда открыто выступал против доктрины метемпсихоза; с этой точки зрения стоит просмотреть место из «Против Цельса», V 29, где Ориген проводит четкую грань между воплощением душ в материальные тела, что им реально признавалось, и перемещением души из одного тела в другое.
Учение Оригена о воскресении тела подверглось, вместе с тем, ожесточенной критике уже в IV в. со стороны Иеронима и других антиоригенистов, но уже греков, и это привело к его анафематствованию на соборе 543 г. (см. Юстиниан, «Послание к Мине», 6).
Идея восстановления и очищения разумных творений вынуждала Оригена утверждать, что существует последовательно целый ряд миров (см. «О началах», I 6, 3; 11 1,3). Этот мир, единственный, который был свидетелем воплощения Христа, оказывается средоточием всех предшествующих и последующих миров (II 3, 5; III5, 3). В этой концепции явно проявляется влияние стоической философии. И все же, в своей полемике против стоиков, Ориген отрицает, что чреда приходящих друг другу на смену миров может обеспечить те же жизненные перипетии и породить тех же лиц, что и предшествующие миры; ибо это, в сущности, сводило бы на нет результат свободы юли.
Проблема вечности мира обсуждалась также и в рамках современной Оригену философии. Вопрос этот ставился с особой настойчивостью, поскольку назрела необходимость разрешить древнюю проблему (которая рассматривалась, к примеру, уже эпикурейцами) существования Бога, бездействующего до сотворения этого мира, или существования мира, совечного Богу («О началах» I 4, 3—4). Ориген утверждает (I 2, 10), что всегда наличествовали сущности, над которыми владычествовал Бог. Однако сотворение мира из ничего стало к этому времени концепцией, традиционной для Церкви, и Ориген её неоднократно поддерживает (см. «О началах», I предисл. 4; I 3, 3 и «Толкование на Евангелие от Иоанна», 117 (18)). В «О началах», 14, 3 и сл. он формулирует свое решение этого вопроса: Бог всегда деятелен и благ, но единственным совечным ему миром, на который он извечно простирает свою деятельность, является мир идей, идеальных форм вещей, предвечно присутствующий в Логосе, а потому совечный Богу вместе с Логосом.
Конец мира мыслится Оригеном в духе греков как возвращение к исходному благому единству всех разумных сущностей и как их восстановление в их изначальном состоянии и достоинстве, когда Бог будет всё во всём («О началах», I 6, 1; III 5, 6—7). Речь идет, по утверждению Симонетти, «о наибольшей уступке, которую Ориген сделал оказываемому на него влиянию со стороны греческой философии, ибо он извратил концепцию прямо текущего времени, типичную для иудаизма и для христианства, отдав предпочтение вечному круговому возвращению, при котором ephapax [однократность] жертвы, принесенной Христом, теряет, судя по всему, свою ценность и значение в качестве решающего события для судеб мира». Материя, в конце концов, должна распасться.
Ориген был знаменит в древности своими экзегетическими произведениями, в которых он следовал постоянному и надежному методу интерпретации, который привел его подражателей к констатации существенного различия между буквальной интерпретацией текста и его прочтением в аллегорическом ключе.
Уместность, а иногда и необходимость небуквальной интерпретации (которую мы пока не называем «аллегорической») стала постепенно осознаваться еще греками, по мере развития философии и грамматики. Философия, разумеется, не могла оставить вне сферы своего внимания всю культуру в целом, подходы к которой вращались, в первую очередь, вокруг изучения Гомера и Гесиода, поэтов–трагиков и поэтов–лириков, расценивавшихся не только в качестве поэтов, но еще в большей мере в качестве учителей, учивших нравственности и истине. Вследствие этого среди философов очень быстро началось (в первую очередь, среди стоиков) чтение поэтов и древних мудрецов, из творчества которых они могли почерпнуть адекватное и убедительное подтверждение правильности своих собственных учений. Не только реальные поэты как таковые, но также «мудрецы» и «теологи» античной Греции, жившие в эпоху, не столь уж отдаленную от «эпохи богов», считались авторитетными, т. е. могущими служить гарантами истинности того или иного философского учения. Итак, к ним обратились такие философы, как стоик Хрисипп, а также платоники Плутарх и Максим Тирский, в целях обрести в учении поэтов поддержку в пользу истинности своей собственной философии.
В свою очередь, наука о грамматике, развивавшаяся в Александрии Египетской, начиная с III в. до P. X. и в Пергаме, начиная со II в. до P. X., сконцентрировалась на текстах Гомера, которые до этого времени циркулировали в Греции в различных вариантах со множеством противоречащих друг другу разночтений, переходя из одного города–государства в другое, из одного культурного центра в другой, — и именно в Александрии и в Пергаме устанавливались нормы и вырабатывались критерии для «научного» издания этих текстов.
Таким образом, Ориген оказался наследником экзегетической традиции Греции в том, что касалось философской и грамматической интерпретации сакрального текста: ведь теперь уже христиане оказались перед необходимостью адекватно интерпретировать различные антропоморфизмы Ветхого Завета, которые подвергались осмеянию со стороны просвещенных язычников, а при буквальном понимании давали повод еретикам оправдывать свои произвольные богословские построения. И, по суждению Оригена, следовало достигнуть адекватного понимания тех событий, тех персонажей, тех ветхозаветных истин, которые при буквальном понимании могли вводить в соблазн в равной мере и верующих, и их критиков; и желание именно так разъяснить Ветхий Завет распространилось у Оригена на весь священный библейский текст в целом. Конечно, Ориген не первый прибегал к подобным методам: еще до него Климент и апологеты пользовались ими, но не настолько систематично, а еще раньше Филон Александрийский осуществил философское переосмысление Ветхого Завета, предприняв поистине гигантский экзегетический труд, хотя в созданных им произведениях многое находится в неупорядоченном состоянии, и в них наблюдаются постоянные повторы, что придает его рассуждениям определенного рода монотонность.
В задачи настоящего исследования не входит очерчивание нормативных приемов, к которым прибегает великий Александриец, и аналитическое выстраивание антропологического и богословского фундамента его аллегорических построений на материале его экзегетических произведений, так же, как за пределами написанного нами оказывается и углубленное рассмотрение (вещь, однако, необходимая для целостной интерпретации экзегезы Оригена) тех контактов, которые он имел с традицией иудейской экзегезы, и того вдохновения, которое он из нее черпал. Наша цель состоит в том, чтобы поместить великого христианского мыслителя в контекст культурной атмосферы его времени и выделить те отношения, которые связывали его с современной ему философией. Тот факт, что его экзегетические способности были высоко оценены даже таким антихристианским писателем, как Порфирий, и то обстоятельство, что еще до Оригена (по сообщению того же Порфирия) это искусство возделывалось такими философами, как Аммоний Сакк, который и в других областях был учителем великого Александрийца (выше мы видели, как много концепций Оригена с большой долей вероятности восходит к Аммонию Сакку, который мог быть связующим звеном между Оригеном и средним платонизмом, а также Плотином) — итак, все эти далеко немаловажные частности, будучи собраны воедино, настоятельно требуют от нас рассмотрения экзегетических концепций христианского философа, совокупно с современными ему среднеплатоническими учениями.
Плутарх был, согласно Оригену, философом, жившим совсем недавно (см. «Против Цельса», V 57). Он сформулировал ряд принципов, на которых должна была основываться критика греческих литературных текстов и критика греческих, египетских и восточных мифов. Загадочная, метафорическая и аллегорическая, форма многих проявлений бога, утверждает Плутарх, есть способ адаптации поэтического текста к менталитету заурядных людей или людей смертных, как таковых, чье мышление по определению не отличается ни глубиной, ни склонностью к философствованию. Загадочность, с одной стороны, смягчает слишком яркий, способный ослепить свет возвышенных истин, а с другой стороны, скрывает их, защищая от неадекватного восприятия («Оракулы Пифии», 24—30). Плутарх, однако, проводит различие между вымыслами, в приложении к которым аллегорическая интерпретация была бы немотивированной и даже смехотворной, и между мифами, которые, не претендуя на статус достоверных историй, являются отражением более важных, по сравнению с историческими данностями, истин, примером чему может служить миф об Изиде, об Осирисе и о Горе («Об Осирисе и об Изиде», 20, 358). Хотя Плутарх и не признает произвольного аллегоризма стоиков, сам он, тем не менее, аллегорически толкует Гомера и Гесиода, но лишь в том случае, когда проступает реальное подобие между поэтическим повествованием и предположительно обозначаемой им вещью. Орфические поэмы, рассказы египтян и фригийцев, мистерии и обряды, связанные с актом жертвоприношения, действительно могли бы заключать в себе некий символический смысл. Миф и логос взаимно противопоставляются: миф есть форма символического выражения своего содержания, а логос является тем содержанием, которым насыщен миф; миф является квинтэссенцией такого изложения истины, которое выражает её на языке антропоморфическом и типологическом. Ориген также противополагает миф — логосу (см. «Против Цельса», I 16; I 20; IV 38—39); миф может быть лишен логоса, в той же мере, как истинно и то, что истории и законы иудеев кажутся нам мифами и пустыми словами, если они не оказываются поняты в свете Нового Завета («Против Цельса», I 20). Миф может быть и формой иносказания и скрывать под покровом загадки намного более глубокое значение, чем это представляется на первый взгляд («Против Цельса», III 43). Однако Ориген четко противопоставляет миф истории и сурово обличает Маркиона, который называл «мифами» писания евреев («Против Цельса», V 54). В этом случае «миф» обозначает «измышление», а не рассказ о реальном событии, действительно имевшем место.
Максим Тирский утверждает в своей шестой «Речи», что формы, в которые выливается миф, это своего рода пища для человеческого духа, пребываюшего еще в детском возрасте. Но когда дух взрослеет, он сохраняет для себя сами эти учения, которые он способен теперь понимать посредством ясных философских понятий, а не посредством образов, в которые облечены мифы. Максим, однако, все же чувствует склонность к языку мифов, поскольку он считает, что у этого языка есть свои преимущества в области религии, и он защищает эту область от демифологизации и рационализации. Язык мифов отличается осмотрительной осторожностью и скромностью, он придает истине торжественность и великолепие, а также пробуждает желание обрести скрытый в мифе объект и увеличивает ценность этой находки, ибо она вознаграждает человека за те утомительные усилия, которые он приложил в процессе поиска. Именно такого рода рассуждения в пользу аллегории можно обнаружить также и у Климента Александрийского («Строматы», V 19, 3; 25, 1, 32, 1; 46, 1). Максим написал также речь, озаглавленную «Кто лучше смог бы говорить о богах — философ или поэт?» В этой речи он заявляет, что по имени своему поэзия и философия разнятся друг от друга, но что по существу это одно и то же. Поэзия древнее, а философия возникла позже, даже относительно недавно. В этом именно и состоит проблема развития библейского языка в язык богословия. Ориген был несомненно если не первым, то одним из первых среди тех, кто придал импульс этому развитию, ибо он воспринял концепцию Максима касательно функции языка, будь он метафорическим, аллегорическим или мифологическим, учитывая также и соображения Максима относительно пользы или опасности, заключенной в языке, лишенном в своей прямолинейности неких «покровов», а последнее в религиозной сфере может приводить к искаженному пониманию истины. Так, в начале своей третьей «Гомилии на Книгу Бытия» Ориген утверждает, что «слабость человеческая не способна слышать о Боге ничего иного, кроме того, что ей уже известно среди вещей и среди слов, и по этой причине мы представляем себе Бога с членами тела, равными нашим, и действующим на человеческий лад».
Или также в «Против Цельса», VII 10 мы читаем:
«Потому пророки утверждали нечто, согласно воле Бога и без какой–либо прикровенности, когда слова их могли быть поняты слушателями в качестве уместных и полезных для исправления нравов. Когда же, напротив, содержание их слов было более таинственным, заключая в себе некое созерцание, превосходящее возможность восприятия со стороны заурядного слушателя, они приводили к пониманию этого содержания “через загадки” и аллегории, которые стали именоваться “темными речами” и так называемыми “притчами” и “присловьями”. И делалось это для того, чтобы те, кто не избегает утомительных поисков, но готовы прилагать усилия ради достижения добродетели и истины, после поисков обрели, а обретя, привели бы обретенное в состояние упорядоченности в соответствии с требованиями разума».
Цельс, напротив, занимает парадоксальную позицию по отношению к мифу и к аллегорической интерпретации. Он считает правомерной психологическую интерпретацию мифов персов и других народов и изъясняет в богословском ключе сказания греков («Истинное слово», VI 22 и VI 42). А вместе с тем он отрицает за повествованиями евреев право на то, чтобы они были истолкованы в символическом духе, ибо они суть «простейшие мифы» (IV 50). Евреи и христиане или, во всяком случае, самые благоразумные среди них, замечает он, стремятся интерпретировать свои мифы аллегорически, потому что они их стыдятся: к примеру, рассказ о сотворении мира инфантилен и оскорбителен для Бога, а Моисей совершает действия одиозные и кровожадные (IV 36, 38—48). Однако библейские мифы не допускают никакого более возвышенного истолкования, так как они слишком глупы, являются грубой и примитивной фальсификацией греческих мифов и, главное, не заключают в себе никакого более глубокого смысла. Поэтому тот, кто интерпретирует их аллегорически, совершает насилие над их автором (IV 87). Ориген был вынужден признать, что Цельс не ставил под вопрос более глубокий смысл мифологии и необходимость её аллегорического истолкования, но он отметил, что Цельс стремился опровергнуть наличие такого глубокого смысла у еврейской и христианской религии и, следовательно, отвергал их именно в качестве религий. Цельс, к примеру, расценивал христианскую демонологию как абсурдный вывод, сделанный из библейской аллегорезы (VI 42). Он хотел лишить христианство его фундамента и в силу этого отрицал за Библией прерогативу быть вообще религиозной книгой.
Если мы рассмотрим параллельно экзегезу Оригена и языческую традицию, мы убедимся в том (и частично мы уже отмечали это выше), что многие концепции великого Александрийца обнаруживают точки соприкосновения со среднеплатоническими теориями. Например, убежденность в том, что божественное откровение для того, чтобы быть понятным для человека, должно облечься в материальное тело, которое становится для откровения неким наброшенным на него покровом, принадлежит к подобного рода проявлениям концептуальной близости. «Непогрешимость Священного Писания, — отмечает Корзини, — не заключена в историческом правдоподобии, в букве, но в глубинном смысле, которым благоволил наделить этот текст Святой Дух». Относительно позиции, занимаемой Оригеном по данному вопросу, существует огромная критическая литература. Но в данном контексте важнее всего то, чтобы мы отдавали себе отчет в существовании недвусмысленной однородности между экзегетическими приемами греков, которые аллегоризируют мифологические предания, и между экзегетическими приемами Оригена, который аллегоризирует сакральный текст.
Откровение, содержащееся внутри материальной оболочки, называется великим Александрийцем также «таинством»; внешние черты этого таинства сводятся к «знамениям», «прообразам», «образам» и символам. Концепция Оригена касательно этого момента, а именно то, что он рассматривает христианскую истину как «таинство», приводит, с одной стороны, к тому, что он сам усваивает некоторые языческие концепции, связанные с мистериальными культами (от которых, естественно, христианский культ разнится с точки зрения своей истинности, этичности и разумности), а с другой стороны, Ориген идет на сближение и с некоторыми философскими концепциями современных ему платоников, которые видели в «таинстве» главное и наиболее глубоко сокрытое ядро своей собственной философии и философии Платона. Так, платоник Феон Смирнский, автор сводного труда по тем математическим познаниям, которые необходимы для уразумения платонической философии (мы его уже несколько раз упоминали), прибегает к аксиоме, типичной для его эпохи: «Мы можем уподобить философию инициации, приобщающей в буквальном смысле к истинному и священному действу, а также откровению истинных таинств».
Также и Алкиной высказался в таком же смысле («Учебник пл. ф.», гл. 28):
«Предварительная инициация и очищение того демона, который в нас, если он призван быть приобщенным к более возвышенным учениям, должны осуществляться с помощью музыки, арифметики, астрономии и геометрии».
Использование Оригеном мистериальных концепций и мистериальной терминологии для определения христианского откровения с наибольшей яркостью проявляется в «Против Цельса», т. е. в произведении, в котором великому Александрийцу пришлось полемически сопоставлять с соответствующими мистериальными языческими концепциями соответствующие мистериальные концепции христиан, противополагая последние первым. Ориген непосредственно апеллирует к тому факту, что таинства существовали и у языческих философов, таких, как пифагорейцы («Против Цельса», 17) и повсеместно в греческом мире (19). Но и в христианстве обнаружатся углубленные исследования верований и изъяснений пророческих загадок, евангельских притч и еще огромного количества данностей, осмысленных символически, коль скоро большая часть простых верующих не способна понять все это рациональным образом. Кстати, точно так же поступали мудрецы Египта, продолжает ход своих рассуждений Ориген, показывая тем самым, что он близко знаком с писаниями Плутарха на эту тему. Аналогичным является и случай персов, у которых существуют инициации, которые толкуются «рационально» людьми просвещенными, в то время как мистериальные народные действа влекут за собой необходимость прибегать к символам. Речь идет, как отмечает Сфамени, не столько о персидских культах, в которых не наблюдалось никакой эзотерической практики, связанной с инициацией, сколько о мистериях Митры, известных и самому Цельсу («Истинное слово», VI12) и изучавшихся средними платониками Кронием и Нумением.
Ориген убежден, что обряды мистериального типа, как они отражены в мифологических повествованиях, а также непосредственно весь комплекс текстов, относящихся к религиозным традициям, содержат в себе тайное учение, которое доступно пониманию только при определенном способе «рационального» прочтения, т. е. с помощью приложения к нему тщательно соблюдаемых правил аллегории. Великий Александриец использует, однако, и различные термины мистериального языческого языка, такие, как έποπτεία [созерцание] и μυσταγωγία [инициация]. Крещение определяется им как символ очищения, и в качестве символа оно не отлично от прежних очищений, существовавших в рамках языческих обрядов. Ориген делает различие между «продвинутыми» и «начинающими» на пути спасения и познания. Образ озарения и света служит ему для освещения процесса глубинного погружения в христианскую истину, в духе озарения мистериальных культов. Те же самые платонические и пифагорейские доктрины о бессмертии души содержат в себе таинство, которое христианство принимает и предлагает в свою очередь, но только с большей авторитетностью («Против Цельса», III 81). В одном месте из «Толкования на Евангелие от Иоанна» (VI 3, 15.16) Ориген прибегает к употреблению целой чреды терминов, имеющих несомненные мистериальные призвуки, как, например, «инициация посредством символов» (έν τοΐς τύποις εισαγωγή), «созерцание» (θέα), «совершенные» (τετελειωμένοι):
«И пророки получили дар, проистекающий от полноты Христа, и приняли благодать воз благодать (1 Ин. 1, 16). Будучи ведомы Духом, они также достигли, после инициации посредством символов, созерцания истины. (…] Потому не все пророки, но многие пожелали увидеть то же, что видели апостолы. Ведь действительно, если бы существовало различие между пророками, то самые совершенные и наилучшие не пожелали бы увидеть то, что видели апостолы: а они это также созерцали».
Потому Ориген естественно возмущается тем, что Цельс имел бесстыдство сравнивать самые глубокие таинства Церкви Божией с кошками, с обезьянами, с баранами и собаками, которые в Египте рассматривались в качестве символов определенных богов. Но оценивая эту концепцию таинств, мы, однако, должны все время иметь в виду основной интерес писателя, постоянно возраставший в его более зрелых произведениях, т. е. его интерес, сконцентрированный на библейской экзегезе, рассматриваемой как главный инструмент, позволяющий достичь понимания божественного откровения. Идея христианского таинства постоянно присутствует не только в его полемическом сочинении против Цельса, но и в его гомилиях. Так, в «Гомилиях на Книгу Бытия» все время звучит следующее:
«погрузиться в столь общирное море таинств» (IX 1); «посмотри, какое великое количество таинств накладывается там одно на другое» (X 5); «все записанные вещи суть таинства» (X 2); «дело не в изложении исторических повествований, но в сознании заключенных в них таинств» (X 4); «видя, что все эти великие таинства сокрыты в Божественных писаниях» (XIII 4); «мне представляется, что, при всех моих экзегетических усилиях, величие таинств превосходит мои силы. Но даже если невозможно истолковать всякую вещь, однако мы замечаем, что всё исполнено таинств» («Гомилии на Книгу Левит», III 8).
Этими словами Ориген развивает и акцентирует, сообразно с идеями, присущими его времени, знаменитое выражение апостола Павла (1 Кор. 2, 6—8 и сл.): «Мудрость же мы проповедуем между совершенными, но мудрость не века сего и не властей века сего преходящих, но проповедуем премудрость Божию, тайную, сокровенную, которую предназначил Бог прежде веков к славе нашей, которой никто из властей века сего не познал…».
Места, в которых Ориген раскрывает свою мистериальную интерпретацию христианской истины, слишком многочисленны, чтобы мы могли привести их здесь во всех подробностях. Логос для Оригена — это тот, кто снимает для человечества покровы с христианской тайны и позволяет людям быть приобщенными к этому обновляющему их опыту (см. «Толкование на Евангелие от Матфея», XIX 14; XIII 25; XIII 50 и сл.).
С другой стороны, аллегоризм, который выглядит у Оригена как своего рода наваждение, не исключает своей противоположности, т. е, интереса к букве и ко всему тому, что защищает и оправдывает букву. По замечанию Симонетти, в отличие от того, как проявляли себя Филон и Климент, Ориген, несмотря на предпочтение, которое он отдает духовному прочтению Священного Писания, питает достаточно выраженный интерес к тексту как таковому, в том виде, в котором он предстает перед нашими глазами:
«Об этом свидетельствует огромный и новаторский критический труд, который вылился в создание такого сборника, как “Гексаплы”; об этом свидетельствуют критерии текстологической критики, которые служили к оправданию этого текста, критерии, восходящие к грамматической Александрийской традиции, а также использование диакритических знаков, которые являются также наследием Аристарха, великого критика Гомера. С ‘Тексапл” внимание к критическому чтению текста перетекает у Оригена на его комментарии к библейским книгам, где часто рассматриваются места, относительно которых существующие рукописи предоставляют множество разночтений, которые внимательно и вдумчиво оцениваются и взвещиваются Оригеном, прежде чем он прибегает к аналогии, воспринимавшейся в качестве решающего критерия при интерпретации не согласующихся между собою чтений. И в этом Ориген также следует критерию Александрийской критики, поскольку Аристарх утверждал, что в тех случаях, когда нельзя прибегнуть к объективному критерию истории текста, следует обращаться к критическому суждению, т. е. делать выбор с учетом литературного характера текста. Потому и Ориген полагает, что следует “изъяснять Гомера посредством Гомера”, т. е. изъяснять сомнительное место, прибегая к loci paralleli [параллельным местам], интерпретация которых не вызывает сомнений. К этим интересам к проблеме критического чтения текста присоединяются интересы еще более научного порядка — такие, как особое внимание, проявляемое к этимологии: она, по утверждению стоиков, заключает в себе глубокий смысл и, тем самым, истинный смысл слов, поскольку слово уходит своими корнями в обозначаемую им вещь. Потому не удивительно, что Ориген, — а это позже будет делать только Иероним, — прибегает также к еврейскому языку и к равиннистическим толкованиям, если это помогает ему преодолеть какое–либо затруднение.
Григорий Чудотворец свидетельствует о том, что Ориген проявлял «любопытство» к светской науке, т. е. занимал позицию, очень редкую для древней Церкви. Ведь Татиан действительно резко отрицал, что такого рода любопытство способно обладать хоть какой–нибудь ценностью («Слово к эллинам», 27); и такой же точки зрения придерживались Тертуллиан («Проскрипция против еретиков», 14) и Климент («Строматы», VI И, 93). Ориген, напротив, выказывает широкие познания в области астрономии и метеорологии, т. е. в сфере современной ему науки. Вследствие этого, его космология до определенной степени включает в себя астрономические сведения, которые были ранее неизвестны христианскому богословию.
В этом плане многие его концепции естественно восходят к эллинистической науке. Так, Ориген верит, что разумные души обладают огненной природой; однако он мыслит в типично христианском духе, когда разделяет душу на ум, подвергшийся падению и открытый для греха, и на ту часть, которая не подверглась падению и которая есть дух. Следуя платонической традиции, он, в любом случае, рассматривает дух как бестелесный («О началах», I 7, 1, 10—14). Он усваивает себе и стоическую концепцию эфира, который является исключительно тонкой и даже утонченной материальной реальностью («О началах», I 7, 5; «Против Цельса», IV 56), своего рода чистым огнем. Эфир — это то тело, в котором пребывала душа до своего падения и в которое она должна вернуться после воскресения из мертвых.
Мир представляет собою единство неба и земли, как говорили стоики. Ориген при этом отвергает перипатетическую доктрину о пятом элементе и ту доктрину, согласно которой физическая природа неба отлична от природы подлунной области (см. «Против Цельса», IV 56; «Толкование на Евангелие от Иоанна», XIII 21, 126; «О началах», III 6, 6). Он полагает, что фраза Ин. 4, 35 («еше четыре месяца, и наступит жатва») означает, как это было очевидно для Филона, что существуют четыре сферы, низшие по отношению к эфиру и обязанные своим существованием тяжести элементов (см. «Толкование на Евангелие от Иоанна», XIII 40, 266). Земля, разумеется, расположена в центре вселенной. Следуя стоической и перипатетической физике, Ориген утверждает, что четыре элемента–стихии претворяются один в другой благодаря их природной близости (см. «О началах», IV 4, 6).
Небо для Оригена, как и для современных ему язычников, есть область дивной красоты. Он также подчеркивает правильность передвижений небесных тел, которая — как и для Платона (в «Тимее») и для стоиков — служит доказательством существования Бога и Его провидения («Против Цельса» VIII 52; «О началах», IV 1, 7; «Филокалия», 23, 6, где приводится фрагмент из «Толкования на Книгу Бытия»). Как известно, это убеждение перешло в дальнейшем в апологетику. Как утверждает Платон и бесчисленное множество других философов, планеты неправильно называются «планетами», т. е. «блуждающими», ибо они не блуждают, но движутся упорядоченным образом в направлении, противоположном по отношению к направлению движения тех сфер, в которых они находятся («Против Цельса», VII).
Ориген был первым христианским богословом, который проявил интерес к составу физического тела звезд. Пребывая в согласии с Платоном, он отметает концепцию Анаксагора касательно того, что звезды состоят из раскаленного металла («Против Цельса», V 119), но считает, что они созданы из особого типа эфирного тела («О началах», I 7, 5). Некоторые астрономические представления Оригена не столь уж поверхностны, ибо они достаточно научны: так, к примеру, он знаком с рядом интерпретаций астронома Гиппарха. Естественно, языческая культура должна была служить приготовлением к пониманию Евангелия, а потому его астрономические концепции выглядят в его сочинениях как случайные и побочные вкрапления в их основной текст. Следуя современной ему астрономии, согласно которой солнце предводительствует над другими планетами, ведя их за собой, Ориген истолковывает этот факт в том смысле, что солнце наглядно отображает превосходство Логоса в мире духовном; луна, которая отражает солнечный свет, уподобляется Церкви, которая, в свою очередь, отражает свет Логоса — этого «Солнца правды» («Толкование на Евангелие от Иоанна», I 25, 163; VI 55, 287; «Гомилии на Книгу Бытия», I 5; «Гомилии на Книгу Чисел», 23, 5 и сл.).
Астрономия для Оригена, как и для его современников, неотделима от астрологии, и тот, кто был сведущ в одной, был сведущ и в другой. Так и Ориген знаком с терминами астрологии, такими, как знаки зодиака, градусы, часы, минуты и секунды, связь, меридиан и противоположный меридиан (см. «Филокалия», 23, 14—28).
Этот его интерес восходит к тому факту, что Ориген в согласии с Платоном («Федр» 247bс) рассматривает небесный свод как область, расположенную выше воздушной атмосферы и чисто умопостигаемую («Против Цельса», VII 44; V 44; VI 19); он представляет собой четвертую часть — и притом, наибольшую — мира. Небесный свод был той землей, которую Бог сотворил в начале (Быт. 1, 1), в то время как земля, на которой мы обитаем, это — «суша» Книги Бытия, 1, 10. Так, небо над девятой сферой планет является небом, созданным в первый день, а сфера неподвижных звезд, которая также называется «небом», является твердью, созданной во второй день («О началах», II 3, 6). Все это знаменательно для позиции, занимаемой Оригеном: христианское богословие, как до Оригена, так и после него, проявляло ярко выраженную тенденцию отделить богословие от физики и астрономии. В любом случае, эти интерпретации предложены им только в качестве научных гипотез, а не в качестве учения. Сам Ориген прекрасно отдает себе отчет в том, что его соображения касательно космологии не отличаются новизной. Он неоднократно повторяет, что некоторые вопросы будут поняты лучше, когда мы окажемся в Царстве Небесном. Это правомочно также и в отношении концепции о жизни звезд («О началах», II 11, 7). Он хорошо знает, что является, в сущности, единственным христианским писателем, занявшимся подобными проблемами, но он, разумеется, не собирался стать неким «свободным мыслителем», оставаясь верным христианином, и такие слова, как «вера», традиция, учение Церкви встречаются у него достаточно часто и служат для подтверждения занимаемой им ортодоксальной позиции.
Кроме того, многие концепции Оригена относительно звезд являются достоянием соответствующих общих концепций, признаваемых древними, которые полагали, что звезды достойны особой чести. Ориген сообщает нам, что и некоторые христиане считали вечными солнце, луну и звезды, хотя это и было повсеместно распространенное представление язычников; он, однако, считает такое представление ошибочным, поскольку небесные тела были созданы и являются видимыми, а быть созданным и видимым — не относится к характеристикам того, что вечно («О началах», I 7, 2; III 6,4). Звезды и планеты являются живыми существами, по словам Оригена, но утверждает он это с определенной долей осторожности. И тем не менее, эта его позиция была подвергнута критике в последующие века, когда Оригена расценивали как человека, практиковавшего астрологию. Он следует Платону, рассматривая движение как признак разумности, но, как и Платон в «Законах», он отдает себе отчет в том, что разумность может проявляться разнообразно (см. «О молитве» ,6,1). Истинное движение теснейшим образом связано с природой души, как то утверждали и платоники еще со времен, когда был жив глава их школы.
Дискутируя со стоической доктриной о мировой душе, Ориген считает, что мир является огромным живым существом, управляемым могуществом Бога, Который по отношению к нему имманентен. Ибо различные места из Священного Писания говорят о присутствии Бога в мире.
Если мы перейдем от элементарного движения к более высоким формам жизни, это же рассуждение сохраняет свою силу: автономное движение и жизнь проистекают не от тела, но от души («Против Цельса», VI 48). Но, как добрый платоник, Ориген не верит в то, что душа может быть связана с более низшими формами жизни, тем более, что, согласно 1 Кор. 15, 50, плоть и кровь не наследуют Царство Божие. Следовательно, когда душа оказывается связана с кровью, эта «кровь» должна пониматься в духовном смысле. Также и эфирные сущности, которые находятся на небе, не обладают кровью в физическом значении этого слова («Толкование на Евангелие от Иоанна», I 25, 173), и эфирное, психическое тело ангелов и людей не будет после воскресения идентично физической материи. Таким образом, хотя душа и связана с кровью, но это нечто большее, чем кровь как таковая; эфир звезд и душ является материальным, но предельно утонченным.