— Прежде всего надо узнать, куда дует ветер. Оптимальный ветер — это абсолютно сухой, слегка шевелящий волоски на коже. При гаком ветре травы трутся друг о друга и сами возгораются. Способ добычи огня первобытными людьми с помощью трения основан на этом.
Всё его тело, будто ставшее анемометром, следило за ветром. Я затаптывала газон, на котором беспрепятственно распространялся огонь.
В то время я еще не думала, что он носит с собой спички с какой-то конкретной целью. Мне казалось, что это как строчки его стихов, где он жалуется на судьбу; он их писал на обратной стороне заявок на костюмы или счетов, я находила их между листами его записных книжек: «Ах, где же мечты мальчика, что купался летом в реке?!» Я думала, хоть он и не поэт, но пишет стихи о своих детских мечтах, и тем самым подсмеивается над своей жизнью, скованной тарахтеньем швейных машин, страдает и утешается этим, и по этой же причине он носит в кармане спички; он хочет убежать куда-нибудь, избавиться от такой жизни, но на самом деле это невозможно. Это своего рода психологическая компенсация.
Теперь он больше не пишет стихов. Я видела его серьёзное, как у огнепоклонника, лицо, когда он зажигал спичку, и тогда ещё смутно, но уже довольно отчётливо ощущала, что жажда огня, прорастающая в нём, обретает реальные черты, и от этого меня бросало в дрожь.
— Где ты был?
Время от времени я спрашивала его об этом поздно вечером, когда он, осторожно ступая, старался незаметно пробраться домой.
— Я наблюдал за пожаром. Было здорово!
В такие дни он, весь пропитанный запахом гари, был возбуждён и говорил хриплым голосом. Случалось, он приходил домой с испачканным в крови воротником рубашки.
— Мужчины подрались. Мне пришлось разнимать их.
Я осторожно трогаю газон кончиком сигареты. Дует сухой ветер. Скоро наступит весна. Прошедшей зимой было холодно и сухо. Крестьяне боятся неурожая.
Я плюнула на сухую траву, выгоревшую до черноты, встала, и ногами забросала огонь песком. Казалось, здание электростанции плыло в свете; вокруг шумела толпа.
В квартире на шестом этаже было темно, ни единого огонька, комната охранника снаружи была заперта на замок. Я колебалась — подождать ещё или подняться? Но подумала, что, может быть, он уже вернулся, и стала подниматься по лестнице. Требуется немало времени, чтобы взобраться на последний, шестой этаж по лестнице с железными перилами.
В щели двери торчала записка точно так же, как я её и оставила. «Ненадолго ухожу, ключ оставила у охранника». Я тщательно проверила, не открывал ли её кто-нибудь, смяла бумагу и позвонила. Прислушиваясь к тому, как чистый звук доходит до самой глубины квартиры и возвращается, я нажала на звонок ещё несколько раз. Дверь была заперта, и внутри не слышались признаки присутствия человека. Прогнав тревогу, начинающую собираться где-то в груди, я потолкала дверь туда-сюда, поковыряла булавкой в замочной скважине.
Квартира, наверняка, в беспорядке. Запертые комнаты переговариваются, метла и палка для выбивания пыли прыгают и буянят, поднимая пыль в тёмных комнатах, эмалированная посуда, ложки и сковороды хихикают, бегают, скользят и гремят.
Внизу, этажом ниже, отчаянно заплакал ребёнок.
Я села посреди лестницы, притянув к себе колени, и закурила.
Он всё ещё не знал, что я курю, а я скрывала это без особой причины.
Я всегда курю у открытого окна, выдыхаю дым на улицу и чищу зубы после курения, поэтому даже он, не переносящий запаха табака, ничего не замечает, как и большинство некурящих мужчин. А может быть, он просто делает вид, как я притворяюсь, что не знаю про его стихи и привычку всегда носить с собой спички.
— Вы не курите?
Когда я впервые узнала, что он не курит, я удивилась, а он сделал непонимающее лицо.
— А что тут странного? Можно по неосторожности испортить материал. Лишь из-за одной искры может пропасть ткань. Поэтому
— Жестокий человек.
Я тяжело вздохнула.
Детский плач постепенно перешёл просто в хныканье и утих.
На лестнице раздался беспорядочный топот поднимающихся шагов. Это молодые супруги, живущие напротив нас, возвращаются домой. Женщина идёт почти в объятиях мужчины. Я отодвинулась ближе к стене, чтобы они смогли пройти.
Услышав, как они заперлись изнутри, войдя в квартиру, я подумала, прикуривая новую сигарету от предыдущей, что у них тоже будет ребёнок. Мысль, коснувшаяся нашего ребёнка, умершего два года назад, не вызвала какого-то особенного чувства, но принесла боль, ещё свежую в моей памяти. Он умер от обезвоживания сразу после того как ему исполнился год, Ничего нельзя было сделать. Я думала об этом, навалившись грудью на колени. Он беспрерывно строчил на швейной машинке в угловой комнате, над которой всего лишь повесили вывеску «Ателье европейской одежды»; на самом деле, это обычная комната, где стоят машинки и женщины занимаются шитьём за деньги. Он с каждым днём седеет всё больше и выглядит старше своих лет, а я на шестом, последнем, этаже многоквартирного дома вышиваю крылья журавля и живу, не зная даже, какая погода за окном, и всякий раз, когда я вспоминаю ребёнка, в голову приходит история о мальчике. Он ослаб от болезни и умирает на чердаке, глядя на плети бобов, что поднимаются по оконной раме.
Ребёнок, растущий без солнечных лучей, наверняка станет либо горбуном, либо ещё хуже — моллюском с неразвитым позвоночником.
Небо было тёмным. Я встала, выбросила сигарету, не сгоревшую даже наполовину, в окно на лестнице. Она упала во тьму, подобно светлячку, искрясь и рисуя в воздухе длинный след; фильтр её был испачкан красной губной помадой.
В комнате охранника было ещё темно, но я пошла вниз.
Спустившись на третий этаж, я невольно остановилась перед открытой дверью.
За силуэтом женщины, что-то жарящей на сковородке спиной ко мне, на деревянном полу сидел большеголовый мальчик и всхлипывал. Я стояла и смотрела на безвольный открытый рот ребёнка и глотала запах дешёвого растительного масла и газовой плиты, тяжело наполнявшие воздух.
Ребёнок увидел меня и, испугавшись, опять заплакал. Женщина резко обернулась. Потом с сердитым лицом ударила ребёнка по щеке. Тот, начавший уже успокаиваться, заплакал снова, громко всхлипывая.
— Что уставилась? Интересно? Чего лезешь в чужие двери?
Последние слова были вставлены в щель двери и отрезаны. Женщина хлопнула дверью, не договорив до конца. Я приложила ладони к лицу, будто и меня ударили по щеке, и она от этого горит, и быстро сбежала вниз.
Караульное помещение всё ещё было заперто.
Я знала, что это бесполезно, но все равно вошла в телефонную будку, установленную на площадке между многоквартирными домами, и набрала номер. Всё было, как я и предполагала. В трубке тарахтели швейные машинки, и человек, подошедший к телефону, сказал:
— Ким? Он сегодня не приходил. Позвоните завтра утром.
Я смотрела вверх, на тёмные окна шестого этажа, слоняясь перед караульным помещением, потом пошла к автобусной остановке.
Как всегда, я не собиралась идти куда-то конкретно. Пока он занимался ночной работой, или определял направление ветра, закрывая искру спичечным коробком, или бродил по незнакомым тёмным переулкам, сверкая глазами, как ночное животное, я отправлялась гулять по сверкающему ночному городу с желанием выкурить несколько сигарет подряд или выпить стаканчик
Когда я вернусь домой, почищу зубы, тем самым слегка уберу запах сигарет и крепкий вкус
Я вернусь домой до того, как прокричит первый петух. Подобно тем безответственным мужчинам, которые звонят, угощают чаем, пьют водку, покупают женщин за деньги и, в конце концов, убегают, оставляя все эти дела на улице, я буду засыпать, обнимая худую талию мужа.
Он стоит в самом центре пустыни с цветами. Его лицо под арабским тюрбаном бледно-свинцовое. «Зачем ты там стоишь?» — кричу я ему. Он стоит неподвижно и прямо. Из его рук падают тёмно-пурпурные цветы — кап-кап. Мой голос просачивается сквозь песчаные холмы, которые сплетаются в барханы, и не возвращается. Солнца не видно, песок отражает солнечные лучи, поэтому небо и земля кажутся красными, будто смотришь через красный целлофан.
Возможно, это был кадр из фильма, который я смотрела давно, он утонул в болоте моей памяти и полностью забылся. Но даже после того, как я проснулась, этот кадр, на который я когда-то не обратила особого внимания, пропустила, не вспоминался чётко, но от него осталась какая-то неопределенная безнадёжность.
Окно светится тёмно-красным. Я думаю, что это всходит солнце, и опять погружаюсь в сон.
Тогда был сухой закон, но хозяин ресторанчика продал нам бутылку
Издалека послышался вой сирены, голова закружилась. Окно начало сильнее светиться тёмно-красным. Я приняла дребезжанье дверного звонка за пожарную сирену, наверное, из-за красного света в окне.
Он стоял под дверью, распространяя запах гари.
Я втянула его внутрь из-под туманной лампы лестницы и быстро заперла дверь. Открыла окно и выглянула на улицу. Прямо перед нашими окнами горела электростанция. Искры летели, как во время салюта, река была вся красной. Здания, окруженного языками пламени, не было видно, лишь торчала труба.
— Где ты был?
Я спросила спокойно, делая вид, что ничему не удивляюсь.
— Я смотрел пожар на электростанции. Здорово горело! Мне еле удалось…
Он тяжело дышал и запнулся на первом же слове.
Временами пламя энергично поднималось и падало в реку. Вокруг было светло, как днём. Огонь не успокаивался, а наоборот, становился ещё ярче и маслянистее. Люди, тушившие пожар, казалось, играют с пламенем.
— Ложись спать, теперь всё в порядке.
Я раздела его, уложила в постель и накрыла до подбородка одеялом. Он сразу провалился в глубокий сон. Я крепко обняла его, всхлипывающего и вздрагивающего при каждом звуке сирены.
Красный свет из окна наполнял комнату, и у меня было такое ощущение, что мы лежим рядом в пламени, совсем не горячем. Я прижимала его голову к своей груди, будто укачивала ребёнка, но мне казалось, что я обнимаю обгоревшую дочерна головёшку и смотрю на дикую кошку, гортанно кричащую на другой стороне реки, там, где горит электростанция, пылающая ярче, чем цветы. От этого мне стало так горько, что я заплакала.
Рассвет
Район с частью автострады, идущей у основания низкой горы, весь покрыт снегом, поэтому дорога выглядит просто линией, разделяющей белое пространство, и лишь местами виднеющиеся фигуры людей или стаи внезапно взлетающих голодных птиц напоминают, что это не пейзаж, нарисованный на девственно-белой бумаге.
Если представить, что место, до которого дотягивается взгляд, это всего лишь лист белоснежной плоскости пейзажа, то четко вырисовываются автострада с четырьмя полосами движения, разрезающая эту плоскость примерно под углом в сорок пять градусов, и покрытое снегом рисовое поле внизу.
Выпавший прошлой ночью снег замерзает, после уборки вдоль автомагистрали скопились кучи грязного снега, смешанного с песком, и колёса машин обмотаны тяжёлыми блестящими цепями, отражающими сияние снега. Гулкое лязганье, которое раздается при сталкивании металлических колец друг с другом, может быть, из-за этого сверкания не похоже на скрежет, какой бывает при соприкосновении цепей с поверхностью дороги. Хотя машины разные по размеру и по виду, нельзя услышать отдельный шум каждой, потому что дорога несёт их, как река, непрерывным потоком. Это напоминает огромную ленту конвейера. Автомобили движутся по следам от колёс предыдущих, и их след напоминает толстую грубую натянутую верёвку, а звуки воспринимаются не по отдельности, а как общий гул.
Когда наступает ночь, шум машин становится ещё более гулким и низким, скрывается во тьме и поднимается вверх, и мне кажется, что я слышу стон, будто вся дорога и весь мир враждебно лязгают зубами.
Машины, бегущие друг за другом бесшумно, и брошенное в пустом рисовом поле чучело никак не связаны друг с другом, но от этого кажется, что их объединяет что-то большее. Центральный район за рекой, стоящий лицом к этому месту, погружен в темноту, а река постоянно окутана или зеленоватым туманом при заходе солнца, или дымом, поэтому этот район кажется далёким, как открывающийся новый мир, когда бросаешься в неизвестность, в мир в восьмиугольном зеркале, где обитают небожители в старых сказках. Поэтому мне кажется, что там всегда идёт дождь.
Чтобы выйти не на скоростную трассу, а на обычную дорогу, надо спуститься по пологому склону и долго идти вдоль низкого холма, где остались сухие стебли однолетних растений — космеи и девясила — и груды сорных трав. Под доской объявлений автобусной остановки, там, где узкая дорога — на ней с трудом могут разъехаться два такси — встречается с широким шоссе, видны три-четыре человека, ждущие автобус. По этой дороге редко ходят машины или такси, только автобусы, поэтому наверняка она ещё не обледенела. Грузовик, проходивший по автомагистрали, съехал с неё и остановился на обочине, и мужчина в кожаной куртке, выпрыгнувший из кабины, повернулся спиной к дороге и мочится на груду сорных трав на крутом склоне.
За окном трещит сорока — «каак-каак». И тут птица в клетке вдруг начинает щебетать. Старухины руки, свесившиеся с кровати, слабо шевелятся. Кажется, что эти руки хотят сказать что-то, предотвратить. Я встаю, беру чёрный платок, лежащий в её изголовье, и накрываю им птичью клетку. Птица тотчас утихает. Должно быть, думает, что настала ночь.
Слышно, как за окном трещат сороки и громко щебечут какие-то птицы, составляя хор, но птица в клетке больше не машет крыльями.
Старуха хмурится и отворачивается. Луч солнца упирается прямо в кончик её носа. Я закрываю половину окна шторами, луч отодвигается к старухиным ногам. Придвинув стул к окну, я опять смотрю на улицу. Из-за разницы температур изморозь на окне тает и стекает по стеклу, а за окном день так прозрачен, что можно увидеть, как молекулы воздуха, тающие на солнце, пылают и искрятся.
Грузовик всё ещё стоит внутри колеблющегося воздуха, а помочившийся мужчина открывает капот грузовика, торопливо поднимается в кабину и тут же спускается оттуда. Его жёлтая шапка мелькает то между колёсами, то в открытой двери кабины, и это означает, что грузовик ещё совершенно не готов отправиться в путь. Так же несколько дней назад на дороге стояло такси с открытым капотом, и мужчина с нарукавной повязкой, на которой было написано «образцовый водитель», поднялся по крутому склону.
— Тётушка, вы не могли бы дать мне немного воды? Двигатель перегрелся, — крикнул он, глядя вверх на окно.
И хотя я внимательно следила за тем, как он поднимался, я посмотрела на него, будто совсем не ожидала его увидеть.
— Дайте, пожалуйста, немного воды! Двигатель перегрелся, — опять прокричал образцовый водитель, напрягая голос.
Пока я снимала грязный платок с головы и отходила от окна, мужчина скрылся из вида, он обходил ограду вокруг дома, затем появился у ворот.
Я открыла калитку, водитель с пустой банкой пошёл к водопроводному крану в углу двора. Я остановила его словами: «Этот кран замёрз. Наверняка вода не течёт. Подождите немного».
На самом деле я ни разу не пользовалась водопроводным краном во дворе, поэтому не знала, замёрз он или нет.
Я взяла у него пустую банку, наполнила её на кухне, заставив его довольно долго ждать, и вынесла полную.
А мужчина всё это время оглядывался в ту сторону, где стояла его машина.
Когда он ушёл, я заперла на засов ворота и быстро пошла в ванную, где долго всматривалась в зеркало с облупившейся амальгамой.
Мощные струи воды из крана клокотали в раковине из белого фаянса, пенились и переливались через край.
Я вернулась в свою комнату, накинула на голову платок и стала смотреть в окно.
Сначала я видела спину мужчины, спускавшегося по крутому склону, а потом, как он согнулся над капотом. Вскоре водитель закрыл капот, и через некоторое время машина уехала.
Женщина в тёмно-синем пальто поднимается по дороге, держа за ручку маленького ребёнка. Тот крошечного роста, его заслонила трава и покрытый снегом холм, поэтому какое-то время его не было видно, потом появился вновь. Поскольку он в пушистой шапке и зимней одежде, издали нельзя различить, кто это — мальчик или девочка. Наверняка они живут в одном из домов этого района.
Я пою песню из слов, которые приходят в голову, отбивая такт ногами — тук-тук:
Я пою всё громче. Птица в клетке отчаянно хлопает крыльями. Старуха слабо хлопает ладонями по кровати. Хотя её лицо обращено ко мне, непонятно, видит ли она меня. У старухи очень плохое зрение. А может, мне просто так кажется. Но слух у неё такой тонкий, что она слышит малейшее движение ветра. Иногда я машу перед старухиными глазами рукой, сделав пальцы веером. В такие моменты глаза у неё, как у слепого, не моргают, но её сухие выцветшие глазные яблоки, которые стали совсем мутными, хоть очень слабо, но двигаются.
Я беру брошенную в углу недовязанную шаль, мои глаза всё продолжают следить за происходящим за окном. Грузовик стоит на том же месте. Водителя не видно, он либо под грузовиком, либо безнадёжно старается завести двигатель, либо поймал попутную машину и поехал за инструментами или запчастями.
Кот, что спал у изголовья, лениво потягивается и настораживается, словно хочет подойти ко мне, но опять ложится. Шерсть кота пепельного цвета и сливается с волосами старухи, лежащими на подушке, как спутанный ком шерсти.
— Мышей много?
В первый день моего появления в этом доме я спросила об этом женщину, собирающуюся уехать, обратив внимание на грязного серого кота. Та захохотала:
— Вы меня спрашиваете, есть ли здесь мыши? Лучше спросите, что здесь ещё есть, кроме мышей. Кот такой старый, что те вполне в состоянии сожрать его, поэтому день ото дня они становятся всё наглее и наглее. Но иногда нужно чувствовать рядом что-то живое, шевелящееся. Хотя другом его назвать трудно.
В это время кот с невинным бесхитростным видом лежал у её ног, будто говорил, что он всего лишь хочет погреться на солнышке. Но я прекрасно понимала, что его миролюбие — на самом деле бдительность, которая в любой момент может превратиться во враждебность.
— Сейчас он спокоен, но он так мне надоел! Кот такой хитрый, что противно. В общем, подружитесь. Всё-таки он старожил, так что имеет право относиться к вам вполне пренебрежительно, вы же новичок здесь.
Потом добавила:
— Насчет бабушки тоже не стоит заранее беспокоиться. Сначала вы, конечно, растеряетесь. Но особых забот она не требует. Она совсем ребёнок. К тому же очень послушный ребёнок. Вы должны всего лишь мыть горшок за ней. Но не думайте, что всё так быстро закончится. Говорят ведь, что жизнь стариков, как пламя свечи, горит медленно. Пока я жила со старухой, мне иногда казалось, что прямо из шершавых рук и ног, из тела, покрытого перхотью, могут пробиться зелёные ростки и, возможно, расцвести пышным цветом.
Старуха была тиха, как вода. Она так тихо дышала, как неслышно дышат листья лотоса, что расслабленно плавает на дневной воде.
Старуха разрушалась. Но это происходило так медленно, что думалось — не пошёл ли процесс разрушения вспять?
Моя работа заключалась лишь в том, чтобы вовремя согреть молоко или чёрный чай, напоить старуху и вовремя подставить под её зад горшок, когда потребуется. Когда я пришла, четверть дня проискав нужный дом, держа листочек полученный в лагере для заключённых, на котором был написан адрес и нарисована схема проезда, женщина гладила в это время кота. Она поставила свой большой чемодан на край деревянного пола террасы, открыла ворота и быстро проговорила: «Теперь я могу уехать. Я переживала, что же делать, если никто не придёт. Я жду уже третий день. Невозможно сосчитать, сколько людей сюда приезжало до меня. Если их нанизать на нить, как бусы, ими можно будет завеситься в несколько рядов. Все быстро уезжали, не выдержав такой жизни. Бабушка весьма своеобразная».
Потом она оглядела меня, и вдруг, понизив голос, шепнула в ухо с большой доброжелательностью:
— Вы тоже оттуда?
Я невольно кивнула головой и сделала вид, что привожу в порядок сильно разбухшую грудь.
— Я так и подумала. Я тоже там пожила.