Дом здорово изменился после огненных дней 1812 года. Я видел чертеж главного фасада, каким изначально он был построен. Четкие ряды окон, выдержанные в удивительно точных, математических пропорциях, и никаких украшений. Строгость и четкость академические. Ни колонн, ни лепнины — Казаков мог вспыхнуть в своей фантазии, а мог и таким, изысканно-сдержанным быть. К 1826 году бывшая демидовская усадьба уже записана за почетным московским купцом Н. М. Козлининым, который, как предполагается, восстановил усадьбу и дому другой облик придал. Появился классический фронтон, поддерживаемый рядом коринфских колонн, опирающихся на арки главного входа, под окнами — коротенькие рядки пузатеньких балясин, между вторым и третьим этажами — барельефы и медальоны с аллегорическими изображениями, смысл которых не всякий поймет. Красиво, мне нравится. Но другим, совсем другим был раньше дом…
Как и всякий московский дом, этот, хоть и оставался на прежнем своем месте, судьба побросала из рук в руки. Где-то в середине XIX века усадьба переходит во владение к графине М. Ф. Соллогуб, а через двадцать лет дом покупает город, чтобы разместить в нем мужскую гимназию. Потом, во время Первой мировой войны, когда гимназисты выпорхнули в совсем нелегкую жизнь, здесь расположился госпиталь, позже, в советское время, — школа, детский сад (лучшее — детям!), накануне Великой Отечественной — первая спецшкола ВВС, а во время войны великолепное здание отошло Наркомиросу и становится тем, что оно являет собою сейчас, — библиотекой. Вот такая сложилась история за этой легкой чугунной оградой.
…И вижу такую картину. Ярко освещенные окна фасада, в распахнутые ворота один за другим въезжают богатые экипажи. Из скромной пролетки извозчика выходит человек в длинной гражданской шинели. Он чуть сутул, взгляд его кажется погасшим, рассеянным. Это Гоголь. Перед ним распахиваются двери, и он скрывается в вестибюле.
Графиня Мария Федоровна дает очередной свой бал…
Ходил по пельменным с успехом переменным
Женщины любят цветы и пельмени. О цветах я и раньше догадывался, а их любовь к пельменям стала для меня внезапным открытием. Попав случайно на дегустацию этих бледных созданий рук человеческих, я с изумлением наблюдал, как молодые, прелестные особы, равно как и дамы зрелого возраста, неустанно и самозабвенно поглощают пельмени. Они делали это как-то особенно чувственно, будто получали подлинно плотское наслаждение.
Я зазевался тогда и не заметил, как и сам глотал нечто ускользающее, но тем не менее проскальзывающее, небесно-вкусное, будто это не рукотворные произведения кулинарного искусства, а невесомые и едва ощущаемые молекулы амброзии. Они проскакивали в меня словно чудесные, волшебные создания, и я, хотя и считал всегда, что не люблю пельмени, поглощал их, как кит поглощает планктон. И никак не мог остановиться.
Автор этих пельменей — знаменитый российский кулинар. В. С. Михайлов — дамский угодник, а не шеф-повар. Он стоял и удовлетворенно наблюдал, как изумительные произведения его труда безжалостно, сосредоточенно и неутомимо уничтожались. Наверное, это был единственный случай в своем роде, когда создатель с чувством глубокого удовлетворения и даже с ликованием глядел, как истребляются его произведения.
Кажется, испокон века пельмени были исконно русской едой. Однако это не совсем так. Судя по историческим хроникам, изобретены они в той же стране, где придумали порох, — в Китае, только назывались, конечно, иначе и как порох воспламенили любовь к себе. А в России интерес к ним вспыхнул в правление Ивана Васильевича. Но с другой стороны, в Сибири и у наших северных народов пельмени издавна были излюбленной пищей. Их удобно хранить, удобно в дорогу взять. Потому-то, уходя в тайгу, охотники с особым тщанием готовили себе пельмени.
В Москве пельмени всегда пользовались особой любовью, и пельменных в ней в советское время было великое множество. А потом интерес к ним в столице угас — потому что в руках бездушных людей они превратились в некую липкую, безвкусную гадость, которая только и способна набить живот. А само название «Пельменная» стало синонимом слова «забегаловка», где всегда неопрятно, всегда пахнет пресной, отвратительной едой. Сюда и заскакивали лишь для того, чтобы перекусить все равно чем — лишь бы быстро. Было б горяченькое — и ладно. Поэтому и облюбовали некоторые московские пельменные таксисты: заскочил, хватанул — и дальше рванул.
Пошел я первым делом глянуть на ту знаменитейшую еще недавно в Москве пельменную под названием «Зеленый огонек», что в проезде Серова, — то самое место таксистов, где и ночью можно было перекусить. Ни намека и ни следа не осталось. Задрипанная вывеска гласит, что здесь кафе, но на самом деле нет и его. Обман зрения.
Нет, думаю, теперь-то уж я точно пройду по своим старым московским местам, где пельменные обретались и куда мы в студенческие годы со своей бутылкой портвейна под полой захаживали: благо именно в пельменных дешевая закуска всегда находилась. Прошел Маросейку, улицу Чернышевского, Покровские ворота, Чистопрудный бульвар, Тверскую — искал насиженные места тоскующим взглядом — и не находил… И в помине нет тех пельменных: вымерли, как зажившиеся динозавры.
Совсем не осталось пельменных в Москве: невыгодно. Слишком уж дешево блюдо.
Как-то незаметно для нас некогда вкусные общепитовские пельмени превратились в едва съедобную пакость. А ведь пельмени — по своему содержанию всегда сюрприз, загадка. В известном смысле они похожи на «черный ящик» фокусника: нечто загадочное внешне, когда не известно, что там, внутри. И в самом деле, пельмени нередко становятся носителями самого неожиданного. В них находили пуговицы, кнопки, английские булавки. Я нашел однажды размокшую и распаренную почтовую марку, однако вполне съедобную. Но более всего, само собой, в пельменях находят хлеба, особенно в общепитовских.
Но ведь не только с хлебом бывают пельмени. На той дегустации я отведал пельмени с печенкой, сердцем, гречкой, курицей, пельмени мясные во всевозможных соусах, рыбные в холодной, очень острой и пряной ухе, жареные пельмени с капустой и всякие прочие. Кстати, Михайлов всегда добавляет в фарш придуманные им растительные добавки, отчего он становится нежнейшим. При этом травы использует исключительно наши, российские: мать-и-мачеху, душицу, мяту, можжевельник, шишку еловую. Ароматы поляны и леса в этих чудесных подушечках. Вот что должно быть в пельменных, если возродятся они.
А как раньше пельмени едали! С русской широтой и размахом! Не десятками — сотнями — и ведь в удовольствие шло, в радость застольную.
И все-таки и в нынешнее отсутствие пельменных во многих местах в Москве пельмени можно поесть, в ресторанах, хотя и не любят официанты, когда берут только одно, самое дешевое блюдо.
И что же в конце концов? И каково впечатление? Прихожу к однозначному выводу: сейчас пельмени единственное общедоступное блюдо в московских съестных заведениях. Если, конечно, не говорить о сосисках с сардельками. Да ведь, собственно, это и не блюдо вовсе, а фабрикат. И сравнение с ними считаю для настоящих пельменей неуместным и оскорбительным.
«Быть газете!»
П покажу вам одну заветную дверь, за порогом которой откроется прошлое. Надо только пройти по Никольской в сторону Красной площади до этого изумительного дома с колоннами из резного белого камня и солнечными часами меж ними. Но дверь этого старого дома, выходящая на улицу, еще не та волшебная дверь. Это только врата — ограда от внешнего мира. А вот позади них прячется другая: за ней и открывается прошлое. Шагнешь навстречу ему — и замрешь в удивлении: палаты XVII века со стрельчатыми сдвоенными окнами, высоким теремом над входом и крутой белокаменной лестницей, взбегающей к нему, словно к башне неприступного замка.
Здесь, вот в этих стенах, в чаде кипящего металла и вихре бурных событий, докатившихся до древних стен Московского государства, возникла наша первая печатная газета.
А самые первые в Москве газеты во всей России первыми были. Сначала по-русски долго, основательно приглядывались к заграничным, как бы прощупывали: зачем, почему? Еще в царствование Михаила Феодоровича в Москву доставляли более двадцати заграничных газет. Толмачи, особо при дворе для того содержавшиеся, переводили наиболее важное и интересное, переписывали от руки в «Куранты», кои можно считать первоисточником русской газеты. И все же это была еще не газета. Сделать же печатное издание — и именно русское — из «Курантов», живших исключительно закордонной жизнью, надумал Петр Алексеевич. Не он бы — быть может, лет сто еще к газете приглядывались: кабы не продешевить, да кабы чего не вышло…
Сомнений на сей счет у Петра Алексеевича не было: еще во время своего первого путешествия по заграницам обратил внимание на то, какой силой воздействия и каким влиянием обладали газеты. И 16 декабря 1702 года подписал решительной и быстрой рукой именное повеление: «Декабря 16.1702 года. Именный. О печатании газет для извещения оными о заграничных и внутренних происшествиях». И сказано в Указе том, чтобы «…присылать из тех приказов в Московский приказ, без мотчания (то бишь без волокиты какой-либо), а из Монастырского приказа те Ведомости отсылать на Печатный двор…».
И всего через пару недель, 13 января 1703 года, вышла в свет первая русская печатная газета «Ведомости о военных и иных делах, достойных знаний и памяти, случившихся в Московском государстве и иных окрестных странах».
Печатались «Ведомости» церковно-славянскими буквами, а через год заказал царь в Амстердаме другой шрифт — округлый, на латинские буквы похожий, чтобы легче читалось. И лишь через семь лет появился другой шрифт, проще для глаза — гражданский. Сказывали, что Петр и сам любил иногда корректуру держать: придирчиво правил, случалось, что-то дописывал…
Газета удивила, но нельзя сказать, что кинулись к ней. Можно представить Петра Алексеевича, сердито свой ус подкручивающего… Тогда и сказал: «Наш народ, яко дети, не учения ради, но которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены будут, которым сперва досадно кажется, но, когда выучатся, потом благодарят». Раз сами не хотят газету читать, надо заставить. Или лучше калачом заманить?
И такое царь Петр выдумал, что и сейчас диву даешься. Устроил специальные ресторации — австерии, где задарма кормили, подносили, чего душа пожелает, — только читайте газеты. А самое интересно то оказалось, что рестораторы не прогорели: маловато в Москве оказалось охочих грамотеев. Выпить да закусить — уговаривать не приходилось, а вот к газете приобщить…
Совсем небольшими кипами вывозили «Ведомости» с Печатного двора: первые номера выходили тиражом скорее уж пробным, всего сотни в полторы экземпляров, но вскорости, как спрос явился, и по 4000 копий стали печатать. Но и этого мало оказалось, а более печатать не поспевали. И шла лихо газета с рук, благо, что продавали ее всего по одной-две деньги. Или, по тем временам, по полкопейки в деньге. Трудно сейчас сказать, сколько это будет по-нашему, но в одной старой книге, описывающей жизнь москвичей в тогдашнюю пору, за копейку можно было кусок студня съесть с ломтем хлеба в ладонь. Однако случались дни, когда «Ведомости» выдавались народу и вовсе безденежно. Как, почему — и не скажешь теперь.
Жаль, что не перелистнуть нам первых номеров, не сохранились они — ни в кремлевских сокровищницах, ни за бронированными дверьми тайных хранилищ — ни в Москве, ни в Питере. Остались лишь скромные рукописные строки, неизвестно кем сохраненные и неведомо кем из той газеты выделенные.
Нам бы странной газета та показалась: заметки маленькие, правда, все по делу, без лишних слов. И строятся без заголовков, «колесом», как мы теперь говорим — одна за другой: хочешь не хочешь — гони взглядом по строкам, что надо — запомнится, что не столь важно — забудется.
Самое удивительное, что первая газета, еще не набрав опыта в собирании новостей, скрупулезной быстроты в составлении слов из отдельных буквиц — вручную ведь слова, а из слов строки складывались, — успевала за всем уследить.
Вот, в номере от 17 октября 1703 года из Амстердама: «Все французские письма сказывают, что серебряный караван Вигос в целости прибыл, нагружения же до удивления мало». Что это — лукавят французы или ограбили караван по пути?
А вот реляция от 17 декабря 1702 года: «В нынешнем 1702 году Великий Государь наш, его царское пресветлое величество, преславно победив шведа на разных местах, многие грады крепкие и землю его опустошив, в полон офицеров благородных многое число и солдат побрал, а многих доброхотным своим сердцем на свободу пустил, сам возвратился в царствующий град Москву с великим триумфом, а ко пришествию его уготованы были двои врата от различных емблимат…» Емблиматы — эмблемы по-нашему.
Из Воронежа пишут: «Великий корабль, который прешедшего лета заложен с осмьюдесять великими пушками, ныне в совершенство приходит». Про Белокаменную в номере от 2 января 1703 года: «На Москве вновь ныне пушек медных, гоубиц и мартиров вылито 400. Гоубицы бобмом пудовые и полпудовые и меньше… А меди ныне на пушечном дворе, которая приготовлена к новому литью, больше 40 000 пуд лежит.
Повелением его величества московские школы умножатся, и 45 человек слушают философию и уже диалектику окончили. В математической штюрманской школе больше 300 учится и добре науку приемлют.
На Москве ноября с 24 числа по 24 декабря родилось мужеска и женска полу 386 человек».
Из Сибири пишут: «В Китайском государстве езуитов вельми не стали любить за их лукавство, а иные из них смертию казнены…»
Выходит, собкоровская сеть у наших пращуров была уже изрядно налажена. Нужные люди на местах бдили и что следует в Москву, в газету, отписывали.
Но более всего писали «Ведомости» о баталиях и военных приготовлениях, где бы ни происходили они — в земле ли Московской, или в чужеземных странах, — и со всеми подробностями. Сам государь Петр Алексеевич не брезговал написать собственноручно какую-нибудь реляцию и в газету отдать.
Газета постепенно набирала вкус, пристрастие к военным заметкам и места все больше им отводила, рассказывая о подвигах русских солдат: пусть народ знает, как ковалась виктория.
Долго еще, до 1711 года, «Ведомости» издавались в Москве, на Печатном. Потом печатались попеременно — то в Петербурге, то снова в Москве. Страсть к перемене названия не миновала и эту газету: то выходили «Ведомости Московские», то «Ведомости о военных и иных делах», а то и «Санкт-Петербургские ведомости», по сути все равно оставаясь незабвенной — первой русской печатной газетой. И жила долго она — вплоть до 1917 года, газету обвинили во всех тяжких, увидев в ней вред для народа. Короче, стала она ненужной.
Как ни странно, день рождения первой российской газеты — 2 января 1703 года долгое время оспаривался, подвергался насильственным пересмотрам. И в XIX веке еще некие академики утверждали бездоказательно, что вышли «Ведомости» в 1728 году. По-своему они были правы: именно тогда появились петербургские «Ведомости». А вот московские к тому времени уже четверть века насчитывали. Слава Богу, утихомирились споры теперь. И летосчисление свое газетное мы все же ведем от петровских «Ведомостей».
Пристрастие к любимой
Обыскался я тут как-то Большого Чернышевского переулка — ни слуху ни духу. Знал, что где-то в районе Никитских улиц он, но все поиски упирались в тупик: милиция меня подозрительно разглядывала и единообразно пожимала плечами, старожилы пенсионной наружности сосредоточенно морщили лбы, а пионеры-тимуровцы отчего-то не попадались. Наверное, я несколько припозднился с поисками.
А нужен был мне этот переулок позарез по той причине, что именно в нем помещалась редакция «Русских ведомостей» — газеты, где стал работать Владимир Алексеевич Гиляровский по приезде в Москву и которая ярко вспыхнула на фоне других московских газет с его появлением.
Другая — «Московские ведомости» — слыла казенной, как тогда говорили, правительственной газетой, и, кроме официальной информации, в ней и почитать-то нечего было. Вот я и разыскивал морозным предновогодним днем тот дом, где некогда кипели бурные газетные страсти.
И вдруг выплыло в памяти: а не тот ли это переулок, что потом стал называться улицей Станкевича? Тот! Только и улицы такой уже нет, а есть Вознесенский переулок — тихий, коротенький, где ничто о великой московской газете не напоминает. Под номером 7 теперь, по-моему, новодел — невзрачная, безликая двухэтажка в пять окон во втором этаже. Но преемственность вроде и сохранилась: теперь здесь типография «Гудка» размещается.
И ушел я ни с чем отсюда. Разве только с огорчительной мыслью: и что же у нас так неуважительно жонглируют укоренившимися названиями улиц… Как хорошо прожить жизнь среди одних и тех же улиц, пусть меняющих облик, но зато свой дух сохраняющих…
Гиляровского пригласили в «Русские ведомости», чтобы оживить отдел московской жизни. Газету нередко называли «профессорской», и читала ее в основном интеллигенция. Жизни городской — скрытной, однако же насыщенной и бесконечно интересной, на ее страницах не было вовсе. Владелец газеты В. М. Соболевский рассчитывал на одаренного и оборотистого репортера, в недалеком прошлом актера. А что? Репортеру нередко в разные игры играть приходится, и роли осваивать новые, и временами даже облик менять. Гиляровский как никто другой подходил для этаких игр.
Первым делом у московского брандмайора, полковника С. А. Потемкина, он выхлопотал особую карточку, на которой главный московский пожарный собственноручно проставил: «Корреспонденту В. А. Гиляровскому разрешаю ездить на пожарном обозе», благодаря коей всегда первым из журналистов оказывался на месте происшествия.
Однажды, сразу после пожара, вернулся в редакцию, сел писать репортаж, хвать, а нет любимых часов, отцом подаренных. В суматохе вытащили… Жутко тогда расстроился Владимир Алексеевич… А на следующее утро жена, вынимая из почтового ящика письма, обнаружила те самые часы с серебряной цепочкой и запиской к ним: «Стырено по ошибке, не знали, что ваши. Получите с извинением».
Ну а сейчас-то у нас как раз принято грабить знаменитых людей. Другой нынче вор.
При Гиляровском «Русские ведомости» и любовь снискали, и власти добились. Газета, в которую Владимир Алексеевич вдохнул свежие силы, такой страх наводила на власти, что то и дело приостанавливали выпуск ее, закрывали даже несколько раз в год. И не столько потому, что, как говорилось в одном из официальных обвинений, газета «заключает в себе крайне, в циничной форме, враждебное сопоставление различных классов населения и, в частности, оскорбительное отношение к дворянскому сословию», а потому, что нежелательную для власть предержащих правду печатала. Ну а строптивость характера на газетном роду написана. Без язвинки да без занозистости — газета уже не газета, а промокашка.
Москву дарил раденьем и любовью
Много управителей перевидала на своем веку Москва. Каждый привнес что-то свое, новое в облик города, каждый оставил свой след в истории столицы. Но вот уж кому давно надо бы памятник поставить — так это незабвенному городскому голове Николаю Александровичу Алексееву. Это ведь он своей неустанной заботой и тщанием преобразил Москву из огромной разухабистой деревни в город, в котором и самим жить хорошо и который иноземцам показать не стыдно.
Не было до Алексеева в Первопрестольной даже водопроводной сети. Был только красавец акведук, построенный при Екатерине, по которому вода из Мытищ перекачивалась в чаны Сухаревой башни, а уж оттуда выдавалась в бассейны возле некоторых московских домов. И только из тех бассейнов черпаками да ведрами разносилась вода куда кому надо, а водовозы развозили воду по домам в деревянных бочках. Эта вода шла для питья исключительно, а для всяких хозяйственных нужд доставали ее из глубоких колодцев, выкопанных едва ли не у каждого дома.
Деревня, и только. И, как в деревне, таскали воду из московских рек и прудов. Просто не верится, что еще во второй половине XIX века не было в Москве водопровода. Пока Алексеев не напоил Москву отменной свежей водой.
Первым делом он распорядился разведать новые источники в районе Мытищ и приобрел новейшие машины для перекачки воды, выстроил две мощные водонапорные башни возле Крестовской заставы и проложил разветвленную сеть труб по Москве. Всякий домовладелец мог присоединиться к ней, испросив на то разрешение в городской управе. И проделал Алексеев все это с поразительной скоростью. Был он быстр на решения и энергичен в их воплощении.
Прямо скажем, город наш изрядно пованивал, поскольку канализации в нем тоже не было. Нечистоты хранились во дворах, в отрытых ямах и канавах, прямо под открытым небом. Как только поднимался над московскими холмами ветерок, на улицы смрад выплескивался… А самое ужасное творилось ночью, когда по дворам разъезжали золотари со зловонными бочками, и начиналось такое… Какие уж тут прогулки под луной, какие жасмин и липовый цвет…
Покончил со всем этим безобразием опять же Алексеев. Он потребовал создать несколько проектов московской канализации и после колебаний, сомнений выбрал один. И при этом вздохнул: «Ну, или пан, или пропал!» Его фразу подхватили газеты и сделали ее своеобразным девизом московской канализации. Город почистился, в нем стало вольготней дышать. Стал он вровень с другими европейскими городами, где канализация давным-давно существовала.
Прежде говорили: кто повидал Москву, тот и Россию знает. Потому что древняя наша столица содержала в себе все достоинства и недостатки огромной страны. Потому и сама столь долго оставалась огромной деревней — неухоженные дороги с колдобинами и вечными лужами в ямах с грязью в них непролазной, в которых и лошади увязали едва ли не по самое брюхо…
Николаю Александровичу Алексееву сие очень не нравилось. Он проложил новые булыжные мостовые, привел в порядок старые и впервые в московской истории выложил асфальтом тротуары для пешеходов. Горожане ходили по ним, радовались чистоте и удобству и удивлялись: как это раньше московские правители ничего подобного создать не удумали, а лишь о себе заботились: то дом свой отстроят так, что он на дворец становился похожим, то выезд такой заведут, что люди рты раскрывали, едва встретят на улице…
Алексеев в городскую казну руки не засовывал: сам был зело богат. Владел он «канительной» фабрикой, где вытягивали золотые и серебряные нити для дорогого шитья, и еще дела другие вела семья Алексеевых. Так что наоборот — он сам нередко жертвовал деньги на какое-нибудь строительство.
Взял да и привел в радующий взгляд Александровский сад. Снес старый безобразный дощатый забор вокруг него, рассадил в причудливом порядке деревья и поставил замечательную чугунную оградку, которая сохранилась до нашего времени. И стал Александровский сад излюбленным местом у москвичей, куда спешили, чтобы себя показать да других посмотреть.
Городская Дума до Алексеева размещалась в добротном, но тесном здании на Воздвиженке. Как соберутся все 180 гласных Думы, так и боком ходи меж ними, а уж о кабинетах для работы и не мечтали.
Вызвал Алексеев к себе известного архитектора Д. Н. Чичагова, заперся с ним и обговорил, каким должно быть здание московской Думы. И где воздвигнуться должно. Построили быстро — как и всегда, делали скоро то, за чем Алексеев неусыпно приглядывал. Появилось в Москве новое здание под боком у Красной площади, там, где впоследствии разместился музей В. И. Ленина. Кажется, что это массивное, самобытное сооружение всегда тут стояло.
Множество школ и больниц при Алексееве было построено. Особенно много больниц появилось в районе Девичьего Поля, где теперь сквер Девичьего Поля, между Зубовской улицей и Плющихой. Место выбрано далеко не случайно — с любой стороны подъехать удобно. Эти больницы до сих пор стоят, напоминая об Алексееве.
На свои деньги отремонтировал он пришедшую в упадок знаменитую Канатчикову дачу и открыл там больницу для душевнобольных. Особым повелением государя больнице присвоили имя Н. А. Алексеева. Большевикам не понравилось, что заведение носит имя городского головы, и они переименовали его в больницу имени П. П. Кащенко. Был такой крупный психиатр в России. Лишь недавно вернули больнице имя Алексеева, ее основателя.
Денег же, конечно, не всегда хватало ему, даже своих. И чего он только не делал, чтобы пополнить городскую казну: то торг какой-нибудь устроит среди самых богатых, то сбор средств на что-то объявит. А однажды, когда совсем прижало, явился домой к богатейшему купцу и попросил крупную сумму, чтобы еще одну больницу построить. А тот ему: «Поклонись в ноги, тогда дам!» И что же? Опустился на колени городской голова. И деньги свои — но не для себя, конечно же, тогда получил.
Удивительно энергичный был человек. И Москву любил как мало кто. Кажется, и жил только для того, чтобы ее обустроить и сделать лучше, добрее к людям.
Вот он быстрым шагом проходит по коридору между рядами зала заседаний, по-хозяйски рассаживается в кресле председателя. Оправляет длинные фалды фрака и вскользь пробегает пальцами по узлу неизменно белого галстука — в ином виде на заседаниях не появлялся. Если прежде заседания длились до глубокой ночи, то при нем менее чем за два часа управлялись. И это — с обсуждением планов, с утверждением отчетов всяких, с голосованием. Никто, кроме него, так ловко не управлялся с думскими.
Однажды, мартовским днем 1893 года, в кабинет Алексеева вошел на прием невзрачный человек, выхватил револьвер и несколько раз в упор выстрелил. В тот же день Николай Александрович скончался. Ему был всего 41 год.
Всякое поговаривали об этом убийстве, даже политическую подоплеку выискивали. Только ерунда это все. Убил его душевнобольной.
О дешевых империалистах
Конка! Птица конка! И кто только тебя выдумал!
Но уж не Гоголь Николай Васильевич, доподлинно известно. Не дожил он до того счастливого, незабвенного дня, когда Москва ахнула и замерла в изумлении при виде необычайного, двухэтажного экипажа, запряженного парой лошадей, со степенной плавностью движущегося по чугунным рельсам… Это было нечто. Толпы кидались к вагону на остановках, держа наготове пятак за поездку внутри вагона или трехкопеечную монету за неслыханное счастье прокатиться на крыше — империале, куда восходили по узкой винтовой лестнице. Тех пассажиров так и называли: «трехкопеечные империалисты».
Первая московская линия конки открылась в 1872 году — от нынешнего Белорусского вокзала, только-только построенного и называвшегося Смоленским, через всю Тверскую до теперешнего Исторического музея. А дальше — больше — понесли лошадки! Конная чугунка, построенная в плодотворном соперничестве «Первым обществом конной железной дороги в Москве» и «Бельгийским главным обществом», опоясала сначала Бульварное, а потом Садовое кольцо, убежала из центра на Воробьевы горы, в Дорогомилово, на Бутырки — по всей Первопрестольной разбежалась конка. И уже в 1900 году протяженность ее линий составила 90 км, и за год по ней проехались миллионы. И как только раньше без нее обходились…
А меж тем мужчины самым жестоким образом узурпировали права женщин на конку: на империал их категорически не пускали. Городская Дума сходилась стенкой на стенку, споря едва ли не до потери сознания: пущать — не пущать. Аргументы с обеих сторон приводили самые несуразные — но дело ни с места. А что, в самом деле, нашел я в одной старой книге сообщение о том, что и в других не менее цивилизованных странах прекрасный пол отчего-то наверх не пускали, в Бельгии например. И тоже, кстати, без разумного пояснения почему. И однажды наконец прояснилось. Один из членов Думы, хохол, решительнее остальных голосовавший против равенства женщин в данном вопросе государственной важности, привел неоспоримый, убедительнейший довод: «Та они же без штанцив ходят!» В зале заседаний воцарилась гробовая тишина. А потом пораженные прозорливой дальновидностью выступившего коллеги члены Думы разразились таким хохотом, что крыша ходуном заходила. Не разрешили.
Конка, столь решительно повлиявшая на жизнь и облик города, действительно в свое время была подлинным чудом техники. Однако в спину ей уже дышал паровоз, который хоть и не собирались выпускать на городские улицы, все же ее поджимал. Уже было с чем сравнивать, и всеми обожаемая конка начала как-то меркнуть…
Перед всякой горой, где лошади не могли вытащить на подъеме вагон, кучер кричал «Вылазь!», и разомлевшие в комфорте пассажиры в любую погоду — хоть в дождь проливной, хоть в слякоть — вываливались наружу и шли в гору пешком, а потом опять садились и ехали до следующего подъема. Это только потом стали еще впрягать пару цугом, на каждой из которых сидели мальчишки форейторы, коих в народе называли «фалаторами». Многие из них, по свидетельству Гиляровского, и жили с лошадьми, на конюшне. Кормились мальчишки чем придется, никто о них не заботился, если заводилась копейка-другая — тогда лафа, тогда у обжорных баб кусок вареного легкого, или осердия, или еще чего, что нормальный человек и есть не станет, купить можно. Предел мечтаний — дослужиться до кучера. Работали с шести утра до двенадцати ночи в любую погоду — под открытым небом, верхами. Ну а кучера конок — народ и вовсе особый был, относились к ним с уважением: как-никак человек работает с техникой, не просто извозчик.
Но дни коночных кучеров были уже сочтены, а сама конка постепенно откатывалась в прошлое, становилась преданием…
На вечерней заре XIX века раздался в Москве первый трамвайный звонок, возвестивший о том, что явился на свет божий единственный, неоспоримый наследник конки. Надо признать, что он был не в меру нахальным. И сразу начал отвоевывать у своей прародительницы ее достояние. Уже в 1895 году в Москве начали переделывать линии конки под электрическую тягу, и первый трамвай с веселым трезвоном покатился от Страстной площади до Петровского парка — мимо развеселого, вечно гудящего «Яра», мимо мельтешащего Александровского, как уже назывался тогда Белорусский вокзал, в райские, загородные кущи устремился трамвай. Вот именно трамвай и оказался невероятно живуч.
Если не считать двухэтажного троллейбуса, который очень недолгое время ходил по центру Москвы после войны, больше всего на свете из транспорта любил я трамвай. Маршруты его по Москве были тогда необыкновенно длинны и порой весь город пересекали.
С трамваем у нас в детстве были связаны два развлечения, и оба опасные. Отчего-то нам нравилось подкладывать на трамвайные рельсы медяки: расплющенные под колесами, они в наших глазах приобретали прибавочную стоимость. Для этого, однако, необходимо было обладать недюжинной отвагой, поскольку операция совершалась буквально за спиной постоянно бдящего постового. А он, прекрасно зная о наших намерениях, хоть и стоял спиной к нам, глазом косил, пресекая наши неловкие попытки железной рукой. Но и в случае удачи подобрать расплющенную монету не всегда удавалось: постовой поспевал к ней раньше и без колебаний реквизировал то, что еще недавно было монетой.
Было и еще одно дельце, на которое решались не все. Мы считали, что оно воспитывает волю. Надо было подловить момент, когда в одном месте сходились два трамвая, мчавшихся навстречу друг другу. Так вот, между ними надо было встать и переждать, пока в лязге буферов и колес раскачивающиеся от быстрого хода трамваи пронесутся мимо. Смерчем летел песок, мелкие камни били шрапнелью, но деваться в тот момент некуда было. Страшное дело… Зато потом каждый вырастал в глазах своих и товарищей.