Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Птицы города - Улья Нова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Почему не подскажу, – подхватила она частушкой, – это старая детдомовская баня.

– А что, тут разве где-то был детдом?

– И был, и есть, – она указала рукой вдаль, где на вершине поросшего соснами пригорка виднелись ржавые крыши деревенских домов. Женщина поставила таз на траву у дороги:

– Раньше мыться было негде, здесь мылись воспитанники и персонал детдома, здесь и белье стирали. Там, видишь, – обратилась она к брату, – наш бак прачечный.

Она вошла в то, что некогда было дверным проемом, присела на ржавую балку порога.

– Я ведь помню, как строилась эта баня, если хотите, расскажу.

По нашим заинтригованным лицам она догадалась, что нашла благодарных слушателей:

– С этой баней даже связана одна история, – начала женщина, поглядывая на четыре ржавые трубки бывшей душевой комнаты, – Авдотьинский детдом раньше находился подальше, на правом берегу реки Северка. Вон там. Воспитанники очень любили реку, даже холодные летние дни проводили здесь, парни купались прямо в широких черных штанах, а девушки – в юбках и кофточках. Никаких этих купальников тогда не было. Деревенские поговаривали, что летом лучше не нырять в реку. Можно схватить гнид, которые в больших количествах плодились в головах воспитанников. Какой-то тревожный и в то же время горестный холодок пробегал по коже, когда на маленький песчаный пляж, где по выходным загорали московские, дачники с детьми, приходили детдомовские – коротко стриженные девочки, бритые наголо мальчишки. Все одетые в одинаковые спортивные штаны и рубахи, они подолгу сидели в воде, шумели, плескались, ругались, курили.

В детдом попадали разными путями, в основном, родители которых погибли на фронте. Из таких был наш Васёк Соткин. Отец его погиб в начале войны, а мать, призванная медсестрой в один из военных госпиталей, погибла во время бомбежки. Были у персонала любимые воспитанники. Были и нелюбимые, хулиганы, грубияны, все же ведь без семьи росли. Вот Васька Соткин как раз учился хорошо, всегда на кухне и шоферам помощь предлагал. Его все любили.

Было ему тогда пятнадцать, он помогал рабочим, строившим эту баню для детдома. За это строители его угощали обедом, давали немного денег, которые он тратил в основном на папиросы. Баня строилась быстро, к середине лета был готов подвал, фундамент и половина кирпичной стены единственного этажа, с множеством комнаток и перегородок.

Как-то, кажется, в конце июля, уставшие строители собрались отдохнуть в тени вон того дерева у реки. И стали гадать, чем бы закусить. Неподалеку разгуливали шумные деревенские гуси. Два гуся подошли совсем близко. Какой-то путник брел по дороге, прямо как я сегодня, и вскоре строители узнали Васька. Он возвращался с рыбалки, но уловом не гордился – в ведерке его плескались пара ершей да мертвый окунь. Уже порядочно захмелев, строители стали подшучивать:

– Васёк, а Васёк, а ты все же трус.

– Почему это я трус?

– А нос у тебя курносый.

– Никакой я не трус.

– А давай проверим!

– А давайте!

– Ну-ка, сверни шею вон тому гусю. Забоишься?

У Васька щеки разгорелись, весь он надулся, насупился, что тот самый гусь, к которому наш Соткин начал медленно подбираться по прибрежной крапиве. Подкрался. Улучил момент. Схватил птицу за бока, сжал клюв в кулаке и со всей силы решительно крутанул голову трепыхающегося гуся, который тут же испустил дух, безжизненно свесив увядшую шею.

Под аплодисменты и хмельные возгласы бригады один из строителей помог Ваську донести птицу к дереву. Развели костер, вспороли гусю живот, вывалили внутренности. Притащили с реки глины, обмазали прямо поверх перьев гуся да так и запекли. Потом надкололи горячий глиняный шар, выщипав разом все перья. Быстро, как в сказке! А и вкусный же был обед.

Через два дня весь персонал детдома пришел в волнение. Валентина Ивановна Кудакова, хозяйка убитого гуся, подала на Васька в суд. Васька посадили в Авдотьинскую тюрьму, в двухэтажную избу, в одну из четырех тесных тамошних камер без окон. Воспитательница Анна Юрьевна со слезами читала записку Васька из тюрьмы: «Пришлите что-нибудь пожрать и папирос».

– Хороший же был парень, испортит это его, сломает тюрьма, – все всхлипывала она.

А что делать, я тогда в столовой работала, купила колбасы, пачку «Беломора», смену белья. Завернули мы все это и рано утром пошли вдоль реки к Авдотьину, навещать Васька в тюрьме.

– Мы из 21-го детдома, к заключенному, – Анна Юрьевна запнулась, так непривычно было называть любимого воспитанника брито-камерным словом «заключенный», – к Васе Соткину мы. К нашему Ваську.

– Проходите, – пропустил нас охранник.

Анна Юрьевна не смогла сдержать слез, увидевши исхудавшее и бледное лицо своего Васька. Всплакнула и я. Он казался диким зверьком, нервным, серым, щеки ввалились.

– Не крал я этого гуся, слово даю, не крал. Бригадир Петр Ильич подзадорил: «сверни шею вон тому гусю». А я не трус, взял да и свернул. А красть – не крал.

Анна Юрьевна утирала слезы уголком платка:

– Васек, ты какой худой. Вот мы тебе немного поесть принесли. И папиросы.

– Отнимут здесь всё, – бормотал Васек, жадно наяривая колбасу.

– Да ты не ешь сразу много, нельзя так с голоду есть.

– Отнимут они всё, – бормотал Васек.

Анна Юрьевна сняла платок, увязала в него продукты, глянула искоса на охранника, незримой тенью стоявшего у выхода комнаты свиданий.

– Ты в тумбочку в платке спрячь, может, и не увидят.

На прощание они обнялись, Анна Юрьевна пошла прочь, повесив голову. Я и сама не помню, как вернулась домой, так было тяжело на душе.

Потом был суд. Васька вывели четыре милиционера, двое спереди, двое по бокам, а еще двое караулили его у скамьи подсудимых. Зал был полон: весь персонал детдома собрался, воспитанники, жители деревни, знавшие Васька только с хорошей стороны. Заслушали показания свидетелей, двух строителей этой самой бани, и речь пострадавшей Кудаковой. Мы все вникали в слова прокурора, а судья уже объявлял дальнейшую судьбу Васька: его отправляли в исправительно-трудовую колонию, в Москву. Конечно, куда же его в тюрьму такого молодого, все же исправительная колония лучше. Но не секрет, что и там только ломают. Да и какой он вообще преступник, тоже, преступника нашли!

Собрались мы провожать Васька в колонию. Он подавленный был, покорно ехал в Москву, поглядывал на дорогу сквозь зарешеченное окно машины. Махал нам на прощание. Вот мы все наревелись в тот день.

Прошло лет десять, наверное. Я переехала в Москву, получила квартиру. Приезжаю как-то летом сюда в деревню, соседка протягивает мне сверток:

– Вот, – говорит, – велел один тебе передать.

– Кто, – спрашиваю.

– Молодой человек приходил, приятный, назвался Соткиным. Все твой адрес выяснял, а я чего-то не вспомнила, так он оставил тебе сверток этот.

– И как он? – я расстроилась, что не застала Васька, так хотелось узнать, что с ним случилось после отъезда в колонию, – Ничего он о себе-то не рассказывал?

– Как же не рассказал, мы с ним и чай пили.

И вот как, по словам соседки, сложилась судьба Васька…

Двор исправительной колонии был скрыт от прохожих бетонным забором. Васек шел по асфальтированной дорожке в кабинет начальника колонии и думал о том, что отныне вся жизнь его будет проходить в сопровождении конвоя. Это его угнетало. Коридоры нескончаемые, коридоры серые и запах канцелярии, пыли. Духота.

Слегка подтолкнул вперед грубый охранник – в кабинет к начальнику колонии, знакомиться. Начальником колонии оказалась тучная женщина, лет сорока пяти, в очках с массивной серой оправой, с мелкими кудряшками химической завивки. Она хмурилась, оглядывая Васька, стоявшего, руки по швам, посреди ее кабинета. Казалось, вождь на портрете тоже нахмурился. И небо в окне аж посерело, глядя на Васька. Начальница решительно взяла папку с его документами. И, вдруг, уставилась в одну точку, переводя взгляд то на Васька, то на эту самую неведомую точку личного дела, потом всплеснула руками, замерла, достала платок, заплакала. Потом подбежала к Ваську с криком: «Васенька, Соткин, да я ж тетя твоя, мамы твоей сестра!»

А дальше как в тумане: бумаги, следователь, повторный суд, помилование, освобождение, переезд к неожиданно найденной тетке. Окончание обычной московской школы, служба в армии где-то под Воронежем, там же подыскалась и девушка, на которой он женился. Развернула я потом сверток, который он мне передал, а в нем помимо всяких конфет да вафель два красивых цветастых платка с бахромой: мне и Анне Юрьевне, покойнице, царство ей небесное. Вот вам и Васёк. Вот и баня. Вот и гусь…»

Яйцо

Однажды утром, сняв с клетки одеяло, я поняла, что с попугаем Коком что-то не то. Он расправлял крылья, пригибался к полу клетки, усыпанному изорванной бумагой, шипел и норовил ущипнуть. Я накрыла клетку и, каждый раз, приближаясь, слышала угрожающее шипение. Весь следующий день птица сидела на полу клетки, извивалась, воинственно растопыривала крылья и все время шипела.

Вечером я заметила на полу клетки, в кусках изорванной бумаги глянцевый белый предмет. Не обращая внимание на укусы, извлекла его, удостоверившись, что Кок снес самое настоящее, попугайское яйцо.

С тех пор каждые два месяца птица совершала один и тот же мучительный ритуал – в клочья кромсала бумагу на полу клетки, становилась агрессивной, фыркала и шипела, угрожающе растопыривая крылья, суетилась вокруг нового яйца, высиживала, согревала, но все тщетно. Отчаянные, маленькие, полные надежд и нежности, ни к чему не ведущие усилия. Не унывая, каждый раз – с тем же бесконечным воодушевлением, не выбираясь полетать, даже если клетка открыта. Суетилась, считая это самым важным, центральным событием своей хрупкой маленькой жизни. Стало так наглядно, так болезненно ощущаться ее одиночество, ее принадлежность к нечеловеческому, более простому и ясному миру.

Нельзя было без жалости и умиления наблюдать за ней в такие дни, хотелось как-то помочь. Но найти пару, любимого для моей птицы оказалось делом нелегким, никто не знал, что есть в природе такие серые скромные попугаи с хохолком.

Маленькая птичка

Он был хулиганом, учился на тройки, а она была отличницей. Он наливал в куриные яйца воду и бросал их из окна на прохожих. Однажды такое яйцо приземлилось около дамочки с детской коляской, его вычислили и вызвали в милицию. Он зажимал ее в школьной раздевалке, огороженной черными железными прутьями, что придавало раздевалке сходство с цирковой клеткой.

На центральной улице города дождь. Асфальт окрасился в черный цвет. Люди с криками бегут в укрытия. Небо серое, птиц не видно: спрятались от холодных капель. Спрятались и они. Замерли под навесом киоска. Он прижался к стеклу витрины, где сигареты, бутылки и чипсы. Она прижалась к нему спиной. Он трется щекой об ее плече. Она смотрит на серое небо, на мокрые дома, на черный асфальт, на ручьи:

– Скажи что-нибудь...

– Маленькая птичка попала в лапы к крокодилу, – бормочет он ей на ухо и еще крепче обнимает за талию. Она разглядывает улицу и думает о том, как же все это происходит у птиц, как они чувствуют любовь.

* * *

Невысокая татарская девушка с черными глазами и каре густых каштановых волос. Наиля. Их компашка часто сидела рядком на лавочке возле подъезда. Рассказывали друг другу стишки про директрису. Одалживали друг другу кофточки для дискотеки, хвастались первыми губными помадами. Наведывались к моей соседке, их пятнадцатилетней однокласснице: слушать музыку, разрисовывать стены лестничных пролетов. Покуривали. На лестнице громче обычного визжали и смеялись, потому, что с мальчиками. Потом испуганно рассказывали, как один паренек, классом старше, выбросился из окна, не то из-за обиды на учительницу по русскому, не то из-за проблем в семье.

14 февраля, день Святого Валентина. Усталая, возвращаюсь домой. У окна курит соседка, даже не боится, что мать узнает. Глаза заплаканные. Виснет у меня на плече, всхлипывает и трясется в истерике.

«Наилька спрыгнула …. – неразборчивое, рыдания – с крыши шестнадцатиэтажного дома. Сегодня утром».

Девочка на крыше шестнадцатиэтажки. Волосы развевал, трепал холодный ветер, бил в лицо. Дрожала, раздумывая о последнем уроке, который прогуляла, о маме, о парне, плакала, курила, смотрела на небо. А, может быть, она была уверена, что сможет взлететь.

Класс не отпустили прощаться. Ушли без спроса. Смотрели на то, что раньше было Наилькой, а теперь завернуто по татарскому обычаю в погребальный ковер. Плакали. Так ничего никому и не раскрыли. А вскоре все забылось. Только рисунки ее на стене подъезда остались и еще подпись помадой в пролете между шестым и пятым этажами: «Здесь была я».

Воробьи

Сейчас весна, начало апреля, на ветке березы под окном воробей. Он не просто чирикает, а поет призывную песнь. Нахохлился, взывает, крутит головой по сторонам: не заметил ли его какой-нибудь другой воробей, пригодный для создания пары. Вдалеке один голубь летит за другим, кружат на фоне неба, голых веток, на фоне домов, изрезавших пространство города перегородками огромного лабиринта. Между тем, воробей затих и с интересом прислушивается. Чуть более тонкий голосок отзывается из дворов на его песенку: «точка-точка-тире». Пару секунд воробей на ветке прислушивается, потом срывается и отчаянно летит на ответ. И за окном снова тишина, точнее, шелест шин, всхлипы луж, гул, гудки.

* * *

Часовенка в Столешникове. Киоск «Картошка». Окруженный ароматами сыра, печеного картофеля, рыбной начинки. На низком чугунном заборе копошится большая компания воробьев, только что доедали остатки картошки, мальчик-уборщик сложил пенопластовые коробочки на поднос и унес прочь. Некоторое время шустрые серо-коричневые птички прыгали по пустому столу, потом переместились на ограждение летнего кафе и высматривали, где бы еще полакомиться. Вблизи оказалось, что они не одинаковые, при внимательном рассмотрении у них разные, хитрые, вдумчивые «выражения лиц», разные оттенки перьев, разный блеск крошечных черных глазок. Я положила небольшой кусочек картошки на дальний конец стола, и через некоторое время нашелся один отчаянный воробей, решился подлететь, схватил добычу и быстро умотал прочь от нас и от голодной компании своих друзей. Остальные внимательно наблюдали. Я пододвинула на дальний конец стола тарелку с недоеденной картошкой. Две или три птицы подлетели, быстро поклевали, поскорей сорвались прочь. Вскоре около десятка птичек обступили тарелку, и, по-воробьиному пунктирно двигаясь, обедали. За соседним столиком у компании появились еще два зрителя. Они улыбались, косясь на птиц, очень осторожно, чтобы не спугнуть, разговаривали жестами. Глухонемые. Один из них вытянул руку с кусочком хлеба. И все же нашелся смелый воробей, подлетел, решительно выхватывали добычу прямо из руки и быстро унесся, только его и видели.

Чайки

Коричневый облупившийся пол под железной кроватью я сосредоточенно драю куском мешковины. Растворяюсь в работе. Весь мир сузился до доски, с которой тряпка стирает пыль. В помещении темно и душно. На душе тесно. Распахиваю дверь, миню темный коридор, бегу по лужайке, где трава покрыта светлыми пятнами солнца и серыми участками тени под деревьями, их ветви словно облиты серебром. Не чувствуя под ногами земли, несусь мимо голубятни, окруженной цветущими вишнями, бегу по краю небольшого обрыва, в глубине которого извивается ртутным телом река. Коричнево в воздухе и темно. Картинка ограничена, словно все это игрушка, стеклянный кубик с глицерином, кто-то потряс его, и вот я уже пришла в движение, несусь со всех ног, почти лечу. Под одной из раскидистых, патлатых ив реки – белые пятна, подбегаю ближе – чайки, я проношусь мимо и они с шумом, всей стаей, взлетают в небо. Тогда картинка мгновенно расширяется: дымное, неуловимое небо и бело-серые чайки. А я несусь дальше, провожая их взглядом, словно они за стеклом игрушки, сотрясаемой неизвестными руками, в которую я тоже заключена безвозвратно. Все пришло в движение. И остановиться уже невозможно.

Совы

Впервые совсем близко я видела сов лет двадцать назад. Они жили большой семьей на развалинах недостроенного дома воров, угодивших в очередной раз в тюрьму. Совы серыми ушастыми тенями сидели на стенах, сквозь которые уже проросла трава. Совы поворачивали крючконосые, квадратные головы на голоса прохожих. Мы бегали к их дому по вечерам. Тогда, хорошенько покричав, можно было увидеть улетающую в испуге сову.

* * *

Едва различимые крики сов из леса за рекой заглушают осторожный шелест начинающегося дождя. Лежу, свернувшись калачиком на диванчике «москвичка», над которым в детстве дед подкидывал меня к потолку. Однажды, в августе, дед лег на этот самый диванчик, у него случился пятый инфаркт, и он умер. Диванчик неудобный, короткий, слушаю дождь в темноте деревенского дома с низкими окнами. Дождь поет свои песни, выстукивает, шелестит с нарастающей силой. В саду за окнами падают яблоки. Мне хочется вырваться из темноты в дождь, белым пятном вязаного льняного платья бежать босиком по ночному саду сквозь брызги. Взлететь в плачущее серо-черное небо, падать камнем вниз, почти до самой земли, а потом взмывать к клубам облаков с растрепанными как у Медузы-Горгоны волосами, с цыганской улыбкой.

Ночью, в темноте, я ни за что не вышла бы из дома, не пошла бы через сад на пригорок к гаражу. Я продолжала бы лежать и слушать дождь, дрожа от страха в этом доме, где иногда раздаются ничьи шаги, где на стене затихли иконы, где низенькие окна и кажется, что на чердаке живет дух моего деда. Но я все же иду в темноте через сад, с реки раздаются глухие выкрики сов. Я направляюсь туда, где повыше, там сеть быстро отыщется, загорится экран телефона, тогда весь страх, вся тайна, все тени улетят. И я услышу сонный, добродушный голос из города, прямо здесь, в глухой сырой низине, с доносящимися из леса криками сов.

* * *

В Воронеже сохранилась улица старинных деревянных домов. Один из них называется «Дом с совой». Это обычный деревянный дом, только вместо конька на крыше – вырезанная из дерева статуэтка совы. Это достопримечательность города. О доме мне рассказал Левик. Он ездил в Воронеж несколько раз специально, чтобы сфотографировать дом с совой. Статуэтка совы никогда не получается на фотографии: то выходит размытый и нечеткий снимок, то сову заслоняет ветка дерева или забор, то сова получается совсем нечеткая. Левик фотографировал на цветную пленку чувствительностью 200, на немецкую черно-белую пленку, двумя разными фотоаппаратами, которые он тащил специально, чтобы поймать деревянную птицу, но она каждый раз ускользнула. На фотографиях получается все, что угодно – конек крыши, почерневшие бревна дома, небо, кусты, ветки деревьев, даже пролетающие мимо ласточки, вороны и галки, а вот деревянной совы опять нет.

Игорь и дед

В коммунальной квартирке ангина. Болеют все. Баба Нюра и ее очередной – из комнаты, ближайшей к прихожей. Три сомнительные личности, одна из которых каждый раз новая, живущие напротив. Семейство Кутеминых – он, жена его, дочь и сын. И семейка Сидоровых – Таня и ее второй муж – все в ангине. За исключением сынишки Сидоровой от первого брака, мальчика лет четырех, Игорька. Забившись под стол на общей кухне, он то гладит, то дразнит серого беспородного щенка. Никто не выходит из комнат. В коридоре коммуналки жар, пахнет мазью, ментолом, настойкой от кашля, эвкалиптом, горчицей и хвоей. На кухню никто не выходил дня два. Мальчик упивается свободой, сидит под столом, возит по линолеуму трехколесный трактор, сажает щенка на колени и подставляет щеку для его горячего языка.

Щенку и мальчику голодно – гречневая каша, пряники и щи на тушенке – все съедено. Щенок крутится вокруг мальчика, скулит, лижет подошву тапка, на которую налипла черная рябина из компота. Когда Игорек тоже чувствует голод, он открывает деревянную дверцу буфета, где на одной из полок, среди банок, связок укропа, разводных ключей, крышек, тарелок и блюдец от расколотых и пропавших без вести сервизов лежит, завернутая в газетку, вобла. От нее Игорек отщипывает соленый кусочек себе и своему пока что безымянному приятелю. Воблы осталось немного, тем более, что едят они ее последние два дня. Плоть рыбы коричневая, похожа на пряди каштановых волос, сухая и невозможно соленая.

Щенок хочет пить, в его алюминиевой миске нет ни капельки, а мальчик еще не дотягивается до крана. Встав на табуретку, он крутит тугие ржавые вентили, по хрипу и клокотанию крана догадываясь: воду снова отключили. Почуяв неладное, щенок начинает беспокойно передвигаться по кухне, заглядывает в углы, обнюхивает коробки и пустые банки, завернутые в клеенку на полу. Мальчик изучает сухое чрево кувшина, предназначенного для кипяченой воды, там лишь скисшая моль и белый осадок. Толстая, колючая накипь в чайнике безводна и бесплодна, как пустыня или пещера где-нибудь на безымянном острове. В итоге, отломав небольшую сосульку в морозилке низкого пузатого холодильника, мальчик жадно отправляет ее в рот, разгрызает, протягивая кусочек щенку, который, обнюхав, обиженно отходит в сторону.

Вечером, в фиалковых сумерках мальчик сидит на полу, прислонившись к холодной стене, выкрашенной голубой краской. У мальчика жар. Щенок сидит рядом и лижет ему пальцы. Капельки холодного пота текут по лбу, Игорек дрожит, становится невесомым и бледным...

* * *

– Деда, деда! Когда ты научишь меня летать? Ты же обещался еще на прошлой неделе!

Я тяну деда за рукав коричневой полосатой рубашки, ее ткань шершавая и холодная на ощупь. Дед послушно распахивает белые створки стенного шкафа, достает оттуда старый серый чемодан, оставшийся у него еще с войны. Именно в нем помещались когда-то все его вещи. Он ставит чемодан на диванчик «москвичку», нажимает серебристые кнопочки замков, которые автоматически крякают, это значит, что чемодан открыт. Дед откидывает крышку, обнажая бежевую подкладку в коричневый ромбик. В чемодане лежит что-то серое, из перьев. Дед аккуратно берет это в руки и встряхивает, любуясь. Оказывается, это изъеденное молью, серое от пыли, истертое временем… крыло. Я взвешиваю его в руках – тяжелое. А дед тем временем вынимает из чемодана, пахнущего цветочным мылом, второе, правое крыло, похожее на крыло лебедя, ангела, господа бога, на крылья участников Хэллоуина, на крылышки девушки из витрины одного бутика на Манежной площади, на крылья пегаса, на крылья Икара.

– Пойдем.

Я радостно бегу в коридор, в спешке надеваю левый ботинок на правую ногу, падаю в раздевалке, срывая с крючка свое синее пальтишко. Дед, кряхтя, натягивает ботинки. И вот мы уже движемся по липовой аллее в сторону железнодорожной станции. Дед ковыляет, едва поспевая за мной, в его руке покрытый царапинами и трещинами серый чемодан. Я подгоняю его, тяну за рукав. Скорее! А он ворчит, чуть прихрамывая на раненную во время войны ногу, и как всегда напевает.

Эта башня раньше была водонапорной, потом в ней хотели разместить склад или что-то в этом роде. Теперь на первом этаже пассажиры электричек устроили общественный туалет. Пустая заброшенная башня высотой с пятиэтажный дом. Я, слегка запыхавшись, стою на верхней площадке. Ветер уносит с разогретых щек румянец после подъема по железной винтовой лестнице, на которую сейчас карабкается дед со своим чемоданом, цепляясь полами плаща за ступеньки.

Сначала из квадратного люка появляется чемодан, потом выныривает запыхавшийся дед. Он садится на пол, закрывает глаза и отдыхает. Отсюда сверху наш небольшой городок нравится мне значительно больше, чем из окна, потому что взгляд может лететь во все стороны, довольно далеко и беспрепятственно, выхватывая трубы заводов, а еще сосны детского парка и столбы высоковольтной линии, возле реки. Между тем дед, отдышавшись, уже открыл чемодан, вынул крылья и сдувает с них пыль. Пока он затягивает ремни у меня на спине, проверяя надежность крепления, я наблюдаю за группкой людей, собравшихся у подъезда одного из домов – очередь, похороны или провожают в армию… Дед без конца переспрашивает, готов ли я, дает нескончаемый поток советов. Толщина кирпичной стены – как раз по размеру моей ноги. Я не слушаю, захлебываюсь ветром, закрываю глаза и делаю шаг вперед.

Я падаю, стремительно падаю вниз. И ничего не могу с этим поделать. Я никому не делал ничего плохого – только иногда дразнил щенка, легонько дергал его за усы да и то не больно, а так, немножко. Мне надо сделать что-то, как-нибудь взмахнуть этими крыльями, как-то остановиться и обдумать ситуацию. Тяжело, очень тяжело, меня тянет к земле и я падаю вниз…

* * *

Дед держит Игорька на руках. Мальчик еле слышно шевелит пересохшими губами: «Пиииитииииии…» Дед стоит посреди кухни в плаще и в ботинках, на полу валяется сумка, в которой он привез внуку гостинцы. Он не был у дочери уже довольно давно, из-за какой-то неприязни к ее второму мужу. Все жильцы коммуналки словно вымерли. Дед кое-как наполняет из-под шипящего фыркающего крана кружку и подносит к пересохшим губам внука. Бессильные губы Игорька еле-еле тянут воду. В коридоре его дочь, сонная, пахнущая ментолом, замотанная в старую шаль, сиплым голосом вызывает «скорую». Мальчик приоткрывает глаза, начинает тихонько хныкать: «Деда, я все прослушал. Я засмотрелся на город. Там у подъезда были похороны. Я наблюдал за ними, и теперь не знаю, что делать с этими крыльями». Мать Игорька, кашляя в трубку, сообщает, что у ребенка температура под сорок.

«Скорая» будет только через час. Игорек стремительно падает вниз. Дед шепчет ему на ухо: «У тебя все получится, ты осилишь. Я ничего не боюсь, на войне и не такое видали. И ты тоже ничего не бойся. Ни на какие похороны не обращай внимания, это просто там люди толпятся у подъезда, сабантуй у них. А, иначе говоря, пьянка. Не тревожься, всех отпусти, слушайся только ветер. Доверяй ему. Вот, молодец, так держать. Будем жить, как говорили в фильме. Где наша ни пропадала. Подтяни левый ремень. Мы еще всем покажем. Всех отпусти, все забудь, мы победим. Смотри-ка, смотри, Игорек, миленький, ты же летишь!»

* * *

Раннее утро таит новизну и свежесть капли росы, блестящей в едва распустившемся цветке. В луже три нахохленных голубя принимают утреннюю ванну. Они по очереди слегка разводят крылья и мочат белый пух в воде. Из окна смотрю на голубое небо с единственным белым облаком. Над крышей дома скользит птица. Мир так красив, так гармоничен в своем молчании. Гармоничен сам по себе. Без всякой лжи и вымысла. Птица приземляется на черную крышу дома напротив. Я чувствую легкость и способность оторваться. Кажется, я знаю, что переживает эта птица, замедляя скорость над крышей, сложив крылья на безопасной высоте, прыгая на черный толь, ликуя в удачном приземлении. Она летает потому, что птице – птичьи права. А мне – стоять у окна и глазеть на нее с завистью заключенного на пожизненный срок.

* * *

Могилка Игорька раньше была неприбранной. Холм с воткнутыми в него венками из вощеных искусственных цветов. Частенько возле нее, сгорбившись, топтался сухенький, дрожащий всем телом старичок с заплаканными глазами. И младшая сестренка, чувствующая что-то ужасное, но ничего не понимающая до конца, на всякий случай хныкала громче всех.

Со временем на могилке появилась невысокая мраморная оградка, памятник из черного гранита с белым портретом мальчика, навсегда оставшегося четырехлетним. Появились гладиолусы, игрушечный трактор, скамейка. Когда я бросала между могил пшено, слетались голодные голуби и вороны, сидели на крестах, на памятниках, и внимательно следили за мной.

Бабушка всхлипывала, оттирая памятник моего деда от птичьих художеств, просила посыпать пшено и около могилки мальчика – пусть и его помянут. Над мраморно-железным лесом крестов и памятников воздух бурлил нарастающим шелестом крыльев, непостижимыми звуками птичьих голосов.

Ника

У статуи Ники крылья сохранились, а головы нет. Подлинник находится в Лувре. И никого не удивляет, что руки и голова у нее отколоты, а крылья – новенькие и целые. Уж не ирония ли судьбы, что Победа без головы и без рук, а рвется взлететь, сама не ведая, куда и зачем. Хотя, может быть, голова Ники потерялась, чтобы никто не мог увидеть ее лицо, чтобы никто никогда не мог узнать ее в толпе, поймать за плече, схватить за ремешок сумочки в городе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад