Эти обвинения в адрес Фердинанда, который накануне смерти Нины как раз находится на вершине славы, очень напоминают ту мошенническую «таинственность», те литературные «игры» и «трюки» за спиной читателя, которые Бунин любил усматривать в произведениях и поведении модернистов. В «Генрихе» Бунин через Глебова ассоциирует творчество своего соперника Шпиглера с беллетристикой, бывшей в большой моде в Европе в начале XX века. Он сравнивает австрийского писателя со Станиславом Пшибышевским (Stanislaw Feliks Przybyszewski), польским модернистом, который поразил воображение русских читателей 1900-х годов мистикой и амбивалентной эротикой. В рассказе «Весна в Фиальте» герой говорит о том, что Фердинанд вкусил быстрого успеха и затем вскоре вышел из моды. Само вымышленное имя Артур Шпиглер[307] – это, конечно же, прозрачный намек на австрийского модерниста Артура Шницлера (Arthur Schnitzler), проза и драмы которого передают декадентскую атмосферу Вены конца XIX века. Имена Пшибышевского и Шницлера также упоминаются и в других рассказах «Темных аллей», включая «Чистый понедельник», действие которого происходит в Москве на рубеже веков; главный герой «Чистого понедельника» приносит своей возлюбленной книги, среди них произведения «Гофманшталя, Шницлера, <…> Пшибышевского» (Бунин СС 7:239)[308].
Чтобы понять глубину бунинской полемики с модернистами и модернизмом, необходимо исследовать связь образов Глебова и Нади с культурной мифологией Серебряного века. В образе Глебова Бунин воплотил некоторые черты Александра Блока. Глебов, как и Блок в 1900-е годы – это молодой писатель, уже получивший большую известность. Среди внешних биографических перекличек с Блоком – глубокий интерес к цыганским песням и поездки в Италию[309]. Фамилия Глебова вполне может быть частичной палиндромической анаграммой Блока: «блег-блок». Изъятая из контекста культурологической полемики Бунина с модернистами, такого рода перекличка может показаться случайной. Однако в соотношении с другими отсылками к Серебряному веку и особенно к блоковской мифологии эти детали формируют текст напряженного диалога. Образ Нади, шестнадцатилетней любовницы Глебова, можно прочитать как отсылку к известному мифу об увлечении Блока молоденькими поклонницами, о которых Бунин знал из первых уст и слышал в эмиграции. Например, он знал о прекрасных воспоминаниях, опубликованных Матерью Марией (Елизавета Кузмина-Караваева, урожденная Пиленко) в 1936 году в «Современных записках»; в них описывается ее визит к Блоку в 1906 году, когда ей было лишь четырнадцать лет[310]. Прообразом Нади мог стать и другой реальный персонаж Серебряного века, поэтесса Надежда Львова. Александр Бахрах писал, что, работая в 1940 году над рассказом «Генрих», Бунин никак не мог уснуть, придумывая, какие стихи могла бы писать Надя[311]. В 1913-м Львова застрелилась из револьвера, полученного ею в подарок от Валерия Брюсова, которым она была увлечена и который повлиял на ее жизнь и произведения (этими подробностями Бунин наделяет дуэты «Надя – Глебов» и «Генрих – Шпиглер»)[312].
Итак, участники любовного треугольника в «Генрихе» и в «Весне в Фиальте» персонифицируют модернистскую этику и эстетику поведения, как их воспринимал Бунин. Почему же тогда Бунин, отвергавший модернизм, сделал главных героев, Глебова и особенно Генриха, столь привлекательными для читателя? Почему читателю так легко с ними идентифицироваться? Несмотря на очевидное презрение Бунина к этосу Серебряного века, вся сцена в купе, когда Генрих и Глебов осознают, что они влюблены и жить друг без друга не могут, – одна из самых пронзительных любовных сцен в русской литературе. Она сочетает диалог, в котором по-тургеневски выверена каждая интонация, с виртульностью чеховской детали. Более того, описание внешности Генриха отражает классические представления о женской красоте в понимании Бунина: «полные груди… талия у нее была тонкая, бедра полновесные, щиколки легкие, точеные» (Бунин СС 7:134–135). По контрасту с маленькими грудями, тонкой фигурой, темными глазами и бархатным беретом Ли, Генрих – «очень высокая, в сером платье, с греческой прической рыже-лимонных волос, с тонкими, как у англичанки, чертами лица, с живыми янтарно-коричневыми глазами» (Бунин СС 7:132). Генрих нарисована похожей на героинь классической русской прозы, таких как Анна Одинцова в «Отцах и детях» Тургенева (1861). Одетая как роковая женщина, femme fatale, загадочная и чувственная Ли – воплощение женщины, склонной к крайностям – модернистская женщина в видении Бунина.
В «Генрихе», как и в других рассказах «Темных аллей», искусство Бунина вновь свидетельствует о его собственном скрытом модернизме. Глебов и Генрих, как и другие пары возлюбленных в рассказах «Темных аллей» (к примеру, русский генерал и его подруга в рассказе «В Париже»), пытаются возродить кодекс любви, характерный для русской классической литературы. Глебов, вдруг забыв, что лишь вчера он жил богемной полигамной жизнью, требует, чтобы Генрих бросила австрийца и поехала с ним в Ниццу или в Италию. Он не хочет оставлять Генриха и оказывается прав: модернист Шпиглер убивает Генриха, узнав о ее намерении порвать с ним. Что же означает такая концовка бунинского рассказа и в чем ее отличие от концовки набоковской «Весны в Фиальте»?
По всей видимости, Бунин хотел показать, что моральный кодекс модернистов приводит к умиранию любви, искажению людских судеб, извращению человеческих отношений. В то же время, как известно из дневников Бунина, он сочинял «Темные аллеи» как гимн женскому телу, для описания которого он стремился найти «новые слова». В этой парадоксальной двойственности рассказа «Генрих» и других рассказов «Темных аллей» и кроется скрытый, подводный модернизм Бунина. Вот выдержка из дневника Бунина за 3 февраля 1941 года: «То дивное, несказанно-прекрасное, нечто совершенно особенное во всем земном, что есть тело женщины, никогда не написано никем». Употребив глагол «написать», а не более привычный в этом случае глагол «описать», Бунин продолжает: «Да и не только тело. Надо, надо попытаться. Пытался – выходит гадость, пошлость. Надо найти какие-то другие слова»[313].
В дневниках Бунина 1940-х годов говорится о мучительных трудностях, которые писатель испытывал, одновременно подводя итог «грамматике любви» русской классической литературы и создавая новый язык, чтобы передать сексуальность современного субъекта. Желание писать о сексе и о женском теле шло вразрез с истинным убеждением (или же публичной позой) Бунина, что он следует целомудренным традициям русской классической литературы. Вспомним, что учителя и старшие современники Бунина, Толстой и Чехов, пропускали сцены, где герои занимаются сексом. Пожалуй, единственное исключение – поздняя вещь Толстого «Отец Сергий». Заметим также, что обсуждение сексуальных проблем, как в «Крейцеровой сонате» Толстого, и описание секса – суть совершенно разные вещи. В «Даме с собачкой» чеховский рассказчик молчит, пока Гуров и Анна занимаются любовью в гостиничном номере. Они заходят в номер Анны, где пахнет духами, купленными в «японском магазине»; потом в тексте – умолчание; а потом, после опущенной сцены любви, мы видим Анну, которая «задумалась в унылой позе», и Гурова, который «не спеша» ест ломоть арбуза. В то время как такие западные авторы, как Гюстав Флобер и позже Ги де Мопассан (обоих Бунин оценивал очень высоко и часто на них ссылался), совершили революцию в изображении человеческого тела и желания, русские предшественники Бунина почти без исключения отказывались изображать секс[314].
В «Генрихе» Бунин идет гораздо дальше своих русских учителей и описывает обнаженное тело Генриха, а также страстные поцелуи и ласки, предшествующие любовному акту. Но тем не менее, боясь вульгаризовать совершенство и испытывая давление своих предшественников, Бунин обрывает повествование как раз в момент предполагаемого соития Глебова и Генриха в купе заграничного экспресса:
– Генрих, я не узнаю тебя.
– И я себя. Ну иди, иди ко мне.
– Погоди…
– Нет, сию минуту!
– Только одно слово: скажи точно, когда ты выедешь из Вены?
– Нынче вечером, нынче же вечером!
Поезд уже двигался, мимо двери мягко шли и звенели по ковру шпоры пограничников (Бунин СС 7:137–138).
В последнем предложении сексуальные образы начала соития – ступающие по ковру шпоры – завуалированы, но все же узнаваемы. Сцена в купе вагона – это еще и аллюзия на интимные встречи Нины и Васеньки в «Весне в Фиальте». Стоящая у зеркала в ночной рубашке Генрих описана так: «в ночных туфлях, отороченных песцом» (Бунин СС 7: 134). Обратите внимание на то, как в «Весне в Фиальте» Васенька воображает ночной приход Нины в его комнату: «ожидание ее вкрадчивого прихода, розовых щиколок над лебяжьей опушкой туфелек» (Набоков РСС 4: 576; ср. Набоков 1990, 4: 316).
Бунин как последний и поздний представитель русской классической традиции воспитывался на моделях прозы, где сюжет зижделся на треугольнике желания, в то время как сексуальная основа желания целомудренно замалчивалась или затушевывалась. Принцип треугольника желания, достигший кульминации в прозе второй половины XIX века, требовал, чтобы Шпиглер, третий участник треугольника в рассказе «Генрих», попытался восстановить свой утраченный или находящийся под угрозой статус[315]. Например, в «Крейцеровой сонате» Толстого разъяренный ревнивец Позднышев покушается на убийство, чтобы отомстить за измену жене и ее любовнику (измену в глазах Позднышева). Толстой приводит читателя в дом Позднышева, где жена Позднышева гибнет под его кинжалом. Повествование сосредоточено на смерти как следствии и результате треугольника желания, в то время как глубоко сексуальные мотивы поступков толстовских персонажей практически исключены из повествования. Спальня фигурирует не как место супружеской любви или любовных свиданий, а именно как комната, где жена Позднышева умирает на супружеской постели от глубокой раны, нанесенной ей мужем-ревнивцем.
Работая над «Темными аллеями», Бунин оказался лицом к лицу с двойной проблемой. Отвергнув в своем творчестве нарочитые эксперименты – как со стилистикой прозы, так и с повествовательной структурой, он отвергал их и в русской прозе Набокова. Бунин хотел думать, что остается русским классиком. Однако с позиции конца 1930-х и начала 1940-х годов он ясно понимал, что ему необходимо найти какое-то художественное решение, которое сделало бы его книгу рассказов о любви непревзойденным достижением русской литературы. С точки зрения языка повествования Бунин решил воздерживаться от откровенных сексуальных выражений, которые в русском языке либо неизбежно вульгарны, либо строго научны, но при этом пытаться подвести целомудренный язык русской литературы как можно ближе к описанию секса – как в процитированной выше сцене в поезде из рассказа «Генрих». С точки зрения самой повествовательной структуры секс у Бунина выступает как нечто совершенно неотделимое от смерти. В таких рассказах, как «Генрих», «Натали» или «В Париже», смерть завершает и разрешает повествование и позволяет Бунину удержать равновесие между явными классическими установками и скрытым модернизмом. (В этом смысле также характерен вариант смерти после страсти в рассказе «Чистый понедельник», здесь не физической смерти бунинской героини, а «мирской смерти», ухода героини в монастырь.)
В действительности идея взаимосвязанности физической любви и смерти восходит к более ранним произведениям Бунина, особенно к его переработке библейских сюжетов. Уравнивание женщины и смерти – ключевая тема модернистского искусства и литературы. Вспомним, к примеру, картины Эдварда Мунка и театр Августа Стриндберга. В рассказе Бунина «Сны Чанга» (1916) хозяин пса, бывший капитан, рассуждает о том, что женщина каким-то образом интегрально связана со смертью. В словах капитана слышится эхо мудрости царя Соломона: «A-а, женщина! “Дом ее ведет к смерти и стези ее – к мертвецам…”» (Бунин СС 4:383). В таких рассказах, как «Митина любовь» или «Сын», внутренним двигателем повествования оказывается любовь, неизменно ведущая к фатальному решению. Одоевцева запомнила следующие слова Бунина: «Неужели вы еще не поняли, что любовь и смерть связаны неразрывно? Каждый раз, когда я переживал любовную катастрофу <……> я был близок к самоубийству»[316].
Связанность смерти и сексуального желания в структуре повествования в каком-то смысле составляла ядро полемики Бунина с Набоковым. В описании секса Набоков русского периода остается верен чеховским традициям. Как и Чехов в «Даме с собачкой» (вспомним Анну и Гурова в гостиничных номерах), Набоков замалчивает то, что происходит в спальне между Ниной и Васенькой: «…и лишь тогда, когда мы заперлись, они <половинки окна> с блаженным вздохом отпустили складку занавески, а немного позже я шагнул на этот балкончик, и пахнуло с утренней пустой и пасмурной улицы сиреневатой сизостью, бензином, осенним кленовым листом…» (Набоков РСС 4:570 ср. Набоков 1990, 4: 311). В «Весне в Фиальте» Набокова занимает не сексуальная сторона любви, а ее потусторонняя природа, которая не может быть выражена путем общепринятых представлений, эротических или психологических. Его русские рассказы почти без исключений, а также его романы и новеллы русского периода, которые описывают эмигрантов из России, целомудренны в духе русской классической прозы[317]. Романы «Король, дама, валет», «Приглашение на казнь», «Камера обскура» и новелла «Волшебник», в которых действуют западные персонажи и описывается секс, лишь подтверждают целомудрие русских рассказчиков Набокова[318].
Изображение физической любви ставило Набокова и его предшественников одновременно перед сюжетной и перед лингвистической задачей. Согласно авторскому мировоззрению, которое особенно ясно выражено в русских произведениях Набокова середины и конца 1930-х годов, любовь – потустороннее состояние сознания. Любовь для Набокова в рассказе «Весна в Фиальте» – это некий опыт, невыразимый словами и несопоставимый по масштабу с тем арсеналом, которым располагает человеческая речь. Философские романтические стихотворения «Не пытайся высказать любовь» (Never seek to tell thy love) Блейка и «Silentium» Тютчева позволяют глубже понять смысл «Весны в Фиальте».
Лингвистическое решение задачи, к которому Набоков пришел в «Весне в Фиальте» и в других русских рассказах, заключалось в отказе от буквального описания сексуального измерения любви. Вместо этого Набоков прибегнул к метафорическим приемам: «…и лишь тогда, когда мы заперлись, – рассказывает Васенька, – <половинки окна> с блаженным вздохом отпустили складку занавески», – и здесь очевиден эротический намек. Что касается сюжетного уровня, то в «Весне в Фиальте» Набоков отдает предпочтение открытой концовке – пространству текста, в котором главный герой осознает, что он и его возлюбленная существуют в ином, неземном измерении, для описания которого обыденный язык почти не пригоден:
…И внезапно я понял то, чего, видя, не понимал дотоле, почему давеча так сверкала серебряная бумажка, почему дрожал отсвет стакана, почему мерцало море: белое небо над Фиальтой незаметно налилось солнцем, и теперь оно было солнечное сплошь, и это белое сияние ширилось, все растворялось в нем, все исчезало, и я уже стоял на вокзале, в Милане, с газетой, из которой узнал, что желтый автомобиль <…> потерпел за Фиальтой крушение <…> причем Фердинанд и его приятель, неуязвимые пройдохи, саламандры судьбы, василиски счастья, отделались местным и временным повреждением чешуи, тогда как Нина <…> оказалась все-таки смертной… (Набоков РСС 4:582 ср. Набоков 1990, 4: 321–322).
В «Весне в Фиальте» конфликт разрастается не между двумя соперниками, но между двумя мирами – обыденным и трансцендентальным, каждый из которых пытается поглотить Нину. Что именно понял Бунин о потусторонней природе любви в «Весне в Фиальте»? Распознал ли он то таинственное, что скрывалось в каузальности набоковского рассказа, каузальности, которая лежала за пределами бунинского картезианского видения бытия?
В «Весне в Фиальте», где Нина и Васенька оказываются в тисках между обыденным миром и миром иным, смерть играет примерно такую же роль, как и в англоязычном стихотворении Набокова 1950 года «Комната» (The Room)[319]. Предпоследняя строфа этого стихотворного описания смерти поэта в гостиничном номере звучит так: «Perhaps my text is incomplete./ A poet’s death is, after all,/a question of technique, a neat/enjambment, a melodic fall»[320] («Пускай мой текст не завершен./Но смерть поэта ко всему/прием. Понадобился он/как перенос строки – стиху»).
Несмотря на гибель героини, финал «Весны в Фиальте» не повергает читателя в состояние отчаяния, а сообщает чувство освобождения от тягостной рутины земного бытия. В памяти остаются катарсическая легкость, печаль и радость одновременно. Окно в вечность в концовке Набокова позволяет представить сюжетную «смерть» Нины в контрасте с «бессмертием» ее мужа. То белое сияние, которое ширится и растет над Фиальтой, символизирует расширяющееся сознание читателя, постигающего эстетическую, этическую и метафизическую загадку творчества. В конце «Весны в Фиальте» главная героиня Нина переходит в мир иной, и ее земная смерть становится ее внеземным бессмертием, то есть открытой концовкой в памяти главного героя.
В «Генрихе», как и в других рассказах «Темных аллей», Бунина тоже занимала связь между природой любви и структурой повествования. Бунин выбрал классическую закрытую концовку, в которой смерть героини остается самым сильным отпечатком рассказа в памяти читателя. Заканчивая свой рассказ смертью сразу же после того, как она вкусила плотской любви Глебова, Бунин тем самым утверждает, что неразрывная связь желания и смерти задает любовному рассказу неизменную структуру с закрытой концовкой. Финал «Генриха» ошеломляет читателя. В читательской памяти – стена смерти, конец невозможной любви:
Он сел на скамью и при гаснущем свете зари стал рассеянно развертывать и просматривать еще свежие страницы газеты. И вдруг вскочил, оглушенный и ослепленный как бы взрывом магния: «Вена. 17 декабря. Сегодня, в ресторане “Franzensring” известный австрийский писатель Артур Шпиглер убил выстрелом из револьвера русскую журналистку и переводчицу многих современных австрийских и немецких новеллистов, работавшую под псевдонимом “Генрих”» (Бунин CC 7: 142).
Набоков прочитал рассказы Бунина из «Темных аллей» уже в Америке, во время Второй мировой войны. И Бунин, и Набоков опубликовали свои произведения в первых номерах «Нового журнала», американского наследника парижских «Современных записок», издание которого начали в 1942 году в Нью-Йорке хорошо знакомые им обоим Цетлин и Алданов. В первом номере «Нового журнала» был опубликован рассказ Бунина «Руся», один из лучших в «Темных аллеях», а также глава из оставшегося незавершенным романа Solus Rex. Рассказ Бунина «Натали» появился на страницах второго номера «Нового журнала», а Набоков опубликовал в нем свою концовку незавершенной драмы Пушкина «Русалка». «Генрих» был напечатан в третьем номере «Нового журнала» под одной обложкой с поэмой Набокова «Слава», в которой автор подпускает читателя совсем близко к своей «главной тайне» и почти проговаривает ее вслух. Одновременная публикация «Славы» (с ее ключами к набоковскому видению мира) и рассказа «Генрих» (в котором столь емко выражено художественное кредо Бунина) в который раз приводит нас к размышлениям о перенесшейся через Атлантику литературной дуэли между двумя великими писателями.
Итак, соперничество между Буниным и Набоковым, достигшее апогея в поздние 1930-е и 1940-е годы, касалось четырех главных вопросов. Обозначим их ниже в сжатом виде.
Первый вопрос связан с ролью смерти в повествовании. Для Бунина смерть как прием построения концовки рассказа была воплощением его жизненной философии. Согласно представлениям Бунина, любовь (секс как ее составляющая) и смерть неразрывно связаны, и чем сильнее страсть, тем вероятнее, что она приведет к смерти главных героев. Возьмем, к примеру, рассказ «Натали» (1940). Бунин завершает рассказ таким предложением: «В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных родах» (Бунин СС 7:172). Бунинская концовка действует на читателя совершенно противоположным образом, нежели концовка рассказа Набокова «Красавица» (1934), с которым Бунин здесь полемизирует. (Заметим, что неслучайно в рассказе Набокова, позднее названном «A Russian Beauty» («Русская красавица») в английском переводе, фигурирует «Верочка, подруга прежних лет» – «her one-time friend Vera». Жену Набокова и вторую жену Бунина звали Вера.)[321] В конце рассказа Набоков делает лишь одно замечание о судьбе своей героини: «<…> Ольга Алексеевна ласково протянула: “Вот хамы”, – а следующим летом она умерла от родов» (Набоков РСС 3:619, Набоков 1990, 2:429). А за этим следует заключительное предложение, в котором с точки зрения фабулы ничего не происходит, но при этом совершается нечто принципиально важное: «Это все. То есть, может быть, и имеется какое-нибудь продолжение, но мне оно неизвестно, и в таких случаях, вместо того чтобы теряться в догадках, повторяю за веселым королем из моей любимой сказки: “Какая стрела летит вечно? – Стрела, попавшая в цель”» (Набоков РСС 3:619; ср. Набоков 1990 2:429). В 1942 году в письме к Алданову Набоков резко отозвался о концовке «Натали»:
Неужели вы не согласны со мной, что «Натали» (и остальные прелестницы «аллей») в композиционном отношении совершенно беспомощная вещь? Несколько прелестных (но давно знакомых и самоперепетых) описательных параграфов – et puis c’est tout <вот и все>. Характерно, что они все умирают, ибо почти все равно, как кончить, а кончить надо. Гениальный поэт – а прозаик почти столь же плохой, как Тургенев[322].
Для Бунина «попасть в цель» означало заключить рассказ смертью в высшей точке любви и счастья главных героев. Набоковское «вечно» – невозможная константа в бунинской вселенной. Для Набокова, у которого концовка в «Красавице» рождает собственную сказочную мифологию, смерть в рассказе равнялась тому, чтобы повесить на повествование знак «конец», как в последних строках романа «Дар»: «И все же слух не может сразу/расстаться с музыкой, рассказу/дать замереть… судьба сама/еще звенит, – и для ума/внимательного нет границы/ – там, где поставил точку я/: продленный призрак бытия/синеет за чертой страницы,/как завтрашние облака,/ – и не кончается строка» (Набоков РСС 4:541; ср. Набоков 1990, 3: 330)[323]. Читатель уже расстался с героями, а музыка набоковской концовки еще продолжает звучать в его памяти[324].
Второй вопрос касается метафизики рассказов Набокова и Бунина. Произведения Бунина впитали в себя многое из иудео-христианской метафизики. Оснащенный картезианским умом и чувственным воображением, Бунин вовсе не стремился создать в своих произведениях альтернативные модели мироздания и не пытался подвергнуть сомнению традиционные иудео-христианские космологические представления. Он с максимальной точностью и выразительностью запечатлевает движение человеческой жизни в этом мире, единственном, как полагал Бунин, который писатель способен постигнуть. Напротив, Набоков-творец в своих рассказах строит различные модели того, как выглядит мир иной (прекрасный пейзаж в рассказе «Облако, озеро, башня»; сияние белого неба над Фиальтой; перевернутый и потонувший берег моря в рассказе «Совершенство»). В «Темных аллеях», написанных в ответ на лучшие рассказы Набокова, Бунин сосредоточился на одной-единственной – назовем ее библейской или классической – бунинской модели бытия. Желание влечет за собой разрушения, увечья, трагедию смерти. «Эти далекие дни в Иудее, сделавшие меня на всю жизнь хромым, калекой, были в самую счастливую пору моей молодости», – вспоминает герой рассказа «Весной, в Иудее» (Бунин СС 7: 253). В рассказе «В Париже» бывший генерал уговаривает свою последнюю возлюбленную «взять на свое имя сейф в Лионском кредите и положить туда все, что им было заработано». Смерть уже у порога этой поздней эмигрантской любви: «На третий день Пасхи он умер в вагоне метро, – читая газету, вдруг откинул к спинке сиденья голову, завел глаза….» (Бунин СС 7: 119–120).
Это приводит нас к третьему вопросу. В бунинском мире судьба непостижима для человеческого разума. Как и любовь, судьба иррациональна и переворачивает наше привычное и инстинктивное тяготение к ясному будущему. В «Темных аллеях» Бунин настаивает на том, что именно непостижимое и разрушительное вторжение судьбы в жизнь героев формирует структуру рассказов. В прозе Бунина трагедия обыкновенно следует за временем идеального счастья и гармонии. Трагедия героев Бунина – трагедия свободы, прерванной вторжением бессмысленной смерти, понять которую так же недоступно человеческому разуму, как и понять саму судьбу. Главную героиню рассказа «Генрих» убивает австриец-модернист; Натали умирает в родах; Галя Ганская кончает жизнь самоубийством. Вместо Книги Судеб, которая, быть может, и существует за пределами человеческого разума, человеку противостоит хаос обстоятельств. Для Набокова же текстура человеческой жизни есть только «развитие и повторение тайных тем в явной судьбе» (это из предисловия к «Другим берегам», см.: Набоков РСС 5:143; ср. Набоков 1990, 4:133). Избранники автора в произведениях Набокова способны постичь и порой даже постигают темы и схемы собственного существования. Их создатель Набоков позволяет своим излюбленным героям (Васенька/Victor в «Весне в Фиальте», Цинциннат Ц. в «Приглашении на казнь», Годунов-Чердынцев в «Даре») понять черты их вымышленного существования. В мире, где потусторонние узоры проступают в трещинках и пробелах повседневной жизни («яви»), судьба, как и смерть, становится вопросом литературной техники, «приемом» – здесь уместно вспомнить цитируемое выше стихотворение Набокова «Комната». Русско-американский критик Владимир Александров отметил, что «Набокову великолепно удается показать, как сам он и его персонажи попадаются в сети судьбы, которые граничат и переплетаются с трансцендентным чертогом»[325].
Наконец, четвертый вопрос – вопрос о значении памяти в произведениях Набокова и Бунина. Критики уже указывали на переклички между тем, как функционирует память в произведениях Марселя Пруста, парадигматического европейского «художника памяти», и в произведениях Бунина и Набокова[326]. Сам Бунин в письме 1936 года признавался Бицилли, что, читая Пруста, «испугался», обнаружив «прустовские места» в собственной «Жизни Арсеньева», которая, как он утверждал, была написана задолго до того, как он смог познакомиться с произведениями Пруста (здесь, кстати, налицо тот же аргумент, что и в самозащите Набокова от обвинений во влиянии Кафки)[327]. Но при этом есть по меньшей мере одно принципиальное различие между тем, как действует память в поэтике Набокова и в поэтике Бунина. В произведениях Бунина, включая «Жизнь Арсеньева» и «Темные аллеи», у памяти нет заданной структуры, и очертания воспоминаний часто зависят от индивидуальных свойств того, кто вспоминает, и от обстоятельств, при которых происходит акт вспоминания. К тому же память в поэтике Бунина тесно связана с устным повествованием и его корнями в русском народном творчестве. В рассказе «Руся» поезд, в котором едет главный герой с женой, делает непредвиденную остановку на маленьком разъезде. Рассказчик вскользь замечает, что однажды провел в этих краях целое лето и вспоминает свое тогдашнее увлечение. Завершив сам акт устного повествования, вызванный случайной ассоциацией, герой возвращается в повседневную, теперешнюю жизнь. В контурах пересказанного воспоминания отражены очертания неотструктурированной памяти. Художник записывает и обрамляет воспоминание – сырой жизненный материал. Однако в произведениях Набокова воспоминания почти всегда находятся под жестким контролем автора/рассказчика. В финале «Весны в Фиальте» Васенька становится писателем именно потому, что он понимает, как облечь свои воспоминания о Нине в совершенную форму рассказа. Форма гениального рассказа открывается ему во всей своей целостности и полноте в момент «космической синхронизации» (термин Набокова), когда его воспоминания о Нине, заключающие в себе больше пятнадцати лет жизни, выстраиваются в совершенную структуру.
Вместо заключения
«…О прозаике, которого ставлю ниже Тургенева»
Окончилось ли соперничество Бунина и Набокова с выходом в свет полного издания «Темных аллей» в 1946 году? Поскольку Набоков после переезда в США больше не писал прозы по-русски, а Бунин с 1946-го до смерти в 1953 году создал лишь несколько рассказов, то финальной бунинской репликой в диалоге стал выход еще при жизни Бунина его книги «Весной, в Иудее. Роза Иерихона» в «Издательстве имени Чехова», в Нью-Йорке, в 1953 году. В этот сборник вошли рассказы Бунина, написанные и до, и после «Темных аллей». Уже после смерти Бунина в том же нью-йоркском издательстве выйдет последний сборник, составленный им при жизни, – «Петлистые уши и другие рассказы» (1954). Бунинский заголовок «Весной, в Иудее», взятый из названия рассказа, вошедшего в «Темные аллеи», перекликается с названием рассказа Набокова «Весна в Фиальте». Три года спустя то же издательство выпустило третий сборник русских рассказов Набокова, который первоначально должен был выйти в Париже накануне войны, но так и не вышел[328]. Набоков озаглавил сборник 1956 года «Весна в Фиальте». Наконец, следует отметить, что «Издательство имени Чехова» опубликовало полный текст «Жизни Арсеньева» и полный текст «Дара» в 1952 году, и это тоже символично.
В 1940-е и начале 1950-х Марк Алданов, которого связывали многолетние доверительные отношения и с Буниным, и с Набоковым, был одним из источников тех сведений, которые писатели получали друг о друге через океан. Так 15 апреля 1941 года Алданов пишет Бунину о перспективах переезда и жизни в США: «Как Вы будете здесь жить? Не знаю. Как мы все – с той разницей, что Вам, в отличие от других, никак не дадут “погибнуть от голода”. <…> У Сирина книг здешние издатели не покупают, все отказали. Он живет рецензиями в американских журналах, лекциями (по-английски) и отчасти вечерами и пр.»[329]. А в письме Алданова Набокову, написанном 13 августа 1948 года, есть такие слова: «Если Вас интересует Бунин (я ведь знаю, что в душе у Вас есть и любовь к нему), то огорчу Вас: его здоровье очень, очень плохое. А денег не осталось от премии ничего. Я здесь для него собирал деньги <…>»[330].
Вспоминали ли друг друга Бунин и Набоков в послевоенные годы? Одоевцева записала разговор с Буниным, произошедший в октябре 1947 года. Бунин, как обычно, жаловался на низкое качество прозы молодых авторов: «Конечно, – говорит <Бунин>, – не все молодые так пишут. Есть молодые и замечательные. Ну хотя бы Сирин. Тоже штукарит. Но не поспоришь – хорошо. Победителей не судят»[331]. Действительно ли Бунин считал Набокова победителем?
В 1950–1951 годах Алданов принимал деятельное участие в организации в Нью-Йорке вечера в честь 80-летия Бунина. Первоначально обсуждались даже планы приезда самого Бунина из Франции. Вечер несколько раз откладывался, и неопределенность мучила старого Бунина.
28 января 1951 года Алданов пишет Набокову об устройстве вечера и участии Набокова:
Но главное, по общему (и моему) мнению, это ВАШЕ выступление (хотя бы десятиминутное). Вас умоляют приехать для этого в Нью-Йорк. Устраивает вечер Лит. Фонд, образовавший особую комиссию. <…> Если только есть какая-либо возможность, прошу Вас не отказываться. Бунину – 81 год, он очень тяжело болен, и едва ли Вы его когда-либо еще увидите. Вам же будет приятно сознание, что Вы ему большую услугу оказали[332].
Две недели спустя, в письме Алданову от 9 февраля 1951 года, Бунин сетовал: «Когда будет этот бунинский вечер? И будет ли наконец? Вероятно, все-таки будет, и поэтому я буду очень благодарен В. В. Набокову-Сирину, если он прочтет что-нибудь мое на этом вечере. Передайте ему, пожалуйста, мой сердечный поклон»[333]. Бунин, вероятно, все еще помнил посвященный ему берлинский вечер 1933 года, где впервые увидел Набокова и услышал свои стихи в его исполнении. Бунин предложил для прочтения на нью-йоркском вечере на выбор рассказы «Ночлег» (1949), «Косцы» (1921) и «Третьи петухи» (1916). Обращаясь к Алданову, Бунин не знал, что Набоков решил на этот раз не выступать на чествовании Бунина и еще 2 февраля 1951 года, в письме Алданову, ответил отказом на просьбу организаторов вечера:
Дорогой друг, вы меня ставите в очень затруднительное положение. Как Вы знаете, я не большой поклонник И. А. <Бунина>. Очень ценю его стихи – но проза <…> или воспоминания в аллее <…>. Вы мне говорите, что ему 80 лет, что он болен и беден. Вы гораздо добрее и снисходительнее меня – но войдите в мое положение: как это мне говорить перед кучкой более или менее общих знакомых юбилейное, то есть сплошь золотое, слово о человеке, который по всему складу своему мне чужд, и о прозаике, которого ставлю ниже Тургенева? Скажу еще, что в книге моей, выходящей 14 февраля <речь идет о книге «Убедительное доказательство» >, я выразил мое откровенное мнение о его творчестве. <…> Если же фонд решил бы финансировать мой приезд, то все равно не приеду, потому что эти деньги гораздо лучше переслать Бунину[334].
Вечер к 80-летию Бунина состоялся в Нью-Йорке 25 марта 1951 года – без участия Набокова. На нем был зачитан рассказ Бунина «Ночлег», последний в «Темных аллеях»[335]. В отказе Набокова поражает и черствость по отношению старому и больному Бунину и – одновременно – щепетильность Набокова. Что же касается набоковской градации русских прозаиков, то ее нельзя воспринимать без чувства юмора. К примеру, еще в 1947 году, выступая перед американской студенческой аудиторией, Набоков поставил такие отметки русским классикам: Толстому пятерку с плюсом, Пушкину и Чехову пятерку, Тургеневу пятерку с минусом, Гоголю четверку с минусом, Достоевскому тройку с минусом[336]. А в лекции о Толстом, вошедшей в посмертно опубликованные «Лекции по русской литературе» (Lectures on Russian Literature), Набоков предлагает несколько иную шкалу русских прозаиков-классиков, писавших после Пушкина и Лермонтова: на первом месте Толстой, на втором – Гоголь, на третьем – Чехов, на четвертом – Тургенев[337]. Уместно также вспомнить, что во время публичного чтения «Машеньки» в Берлине 13 января 1926 года Юлий Айхенвальд, немало сделавший для молодого Набокова, воскликнул, что появился «новый Тургенев», и настаивал на том, чтобы Набоков отправил рукопись романа Бунину для публикации в «Современных записках» (чего не произошло)[338].
Набоков предпочел отдать должное Бунину иным образом, посвятив писателю длинный пассаж в книге «Убедительное доказательство». В первом варианте своей автобиографии он завершил этот фрагмент иначе, чем в более поздней книге «Говори, память». Он ничего не сказал об отсутствии «real commerce» между ними. Напротив, он писал: «Bunin and I adopted a bantering and rather depressing give-and-take sort of double talk, which I regret now when there is so little chance of my ever visiting him in remote France»[339] («Между Буниным и мной установилась довольно шутливая и довольно удручающая манера подначивать друг друга, о которой <я> жалею теперь, когда мне вряд ли удастся навестить его в далекой Франции»). Сам Бунин, узнав через несколько месяцев о выходе автобиографии Набокова, негодовал в письме Алданову от 10 июня 1951 года по поводу того, как у Набокова преподносятся их парижские встречи:
Вчера пришел к нам Михайлов <П. А. Михайлов, в прошлом профессор юриспруденции, близкий знакомый Бунина>, принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень на меня это похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую. Вы эту книжку, конечно, видели? Там есть и про Вас – что вы «мудрый и очаровательный», и ни слова о Вас как о писателе[340].
Еще через три дня, 14 июня 1951 года, Бунин внес в дневник такую запись по поводу книги Набокова (илл. 19):
В. В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне – дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил <его> в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И
А 22 мая 1952 года, уже в период последней болезни Бунина, Вера Бунина записывает за Буниным: «Как-то мы сидели в русском ресторане, Михайлов, Зайцев, Алданов и я, Марк Алекс<андрович> <Алданов> говорит: “Вот вас всех Сирин оставит за флагом…” – Я ответил: “Того-то пережил, того-то пережил, Кума Акима, думаю, переживу”…»[342] 10 сентября 1952 года в письме, отправленном в Нью-Йорк писателю Роману Гулю, Бунин назвал себя последним представителем русской литературы, начавшейся с «Жуковского и Карамзина», включавшей Толстого и Тургенева и «заканчиваю<щейся> Иваном Буниным»[343]. Ивана Алексеевича Бунина не стало 8 ноября 1953 года. 6 декабря 1953 года Набоков закончил «Лолиту»[344]. До начала мировой славы Набокова оставалось еще три года, а до бестселлерства «Лолиты» – почти пять лет.
В своей американской карьере писателя, переводчика, преподавателя и исследователя русской литературы Набоков, переживший Бунина на двадцать четыре года и умерший в Швейцарии 2 июля 1977 года, уделял Бунину не слишком много внимания. В лекции, прочитанной им в Уэллсли в 1941 году, он говорил о Бунине и других эмигрантских авторах, противопоставляя их писателям Советской России. Вот выдержка о лекциях в письме Набокова Алданову от 29 марта 1941 года: «…громил Горького, Гемингуэя <так у Набокова> и многих других – и в обмен “имел великолепное время” <дословный перевод с английского «had a great time»>. Говорил, между прочим, о вас, Бунине и себе (не громя)»[345]. В это время Набоков преподавал в Уэллсли, дописывал книгу о Гоголе и приступил к своему второму англоязычному роману Bend Sinister. В своих лекциях в Корнеллском университете он не касался прозы Бунина, но читал аспирантский курс по русской поэзии, в котором прослеживал три основные ветви: Пушкин – Бунин – Ходасевич, Тютчев – Фет – Блок, Бенедиктов – Белый – Пастернак[346] (сам Набоков как поэт оказывался наследником всех трех линий в такой эзотерической схеме). Прозу Бунина Набоков в Корнелле не преподавал, но тем не менее включил «Господина из Сан-Франциско» в список рекомендуемой литературы для студентов Гарварда[347]. Показателен тот факт, что Набоков едва касался творчества Бунина в многолетней переписке со своим главным американским собеседником, писателем Эдмундом Уилсоном (Edmund Wilson)[348]. Упоминания о Бунине появляются на периферийных орбитах отношений «Володи» и «Банни», как, например, в письмах Набокова их общим знакомым. 16 декабря 1944 года, сетуя на англосаксонскую высокосословную чинность и нераскрепощенность Уилсона, Набоков с самоиронией писал Роману Гринбергу, нью-йоркскому литератору и издателю альманаха «Воздушные пути»: «<…> я однажды был где-то <в ресторане> с Иваном Буниным, который в этом смысле не взыскателен, и он жаловался, что я “скрытен” – не изливаю душу над котлетой à la Pojarsky»[349]. Набоков жил в то время в Кембридже и уже вынашивал планы автобиографии, в которой он коснулся походов в парижские рестораны и кафе с Буниным. 19 апреля 1951 года Набоков отверг просьбу газеты «Нью-Йорк таймс» написать рецензию на английский перевод «Воспоминаний» Бунина:
If I undertook to write an article on this book, I would certainly do so in a destructive vein. However, the author, whom I used to know well, is a very old man, and I do not feel I that should demolish his book. As I cannot praise it, I would rather not review it at all. <Дословный перевод: «Если бы я взялся за написание рецензии на эту книгу, я бы наверняка написал ее в уничижительном ключе. Однако автор, которого я некогда хорошо знал, человек очень старый, и мне не хочется разносить его книгу. Поскольку похвалить ее я не могу, то лучше мне вообще ее не рецензировать»>[350].
Всего через две недели после этого, 2 мая 1951 года, Набоков напишет Гринбергу из Итаки, городка с гомерическим названием, где расположен Корнеллский университет и где Набоков прожил более десяти лет: «<…> ты пожалуй единственный человек, которому я готов был бы доверить перевод Conclusive Evidence <«Убедительное доказательство»> на великий, могучий, свободный. Ив. Бунин? Но у него есть ужасные одессизмы (как напр<имер> “он стыдился за глухоту”) и кроме того он не знает английского»[351]. Не берусь утверждать с полной уверенностью, но такого оборота в прозе Бунина я не обнаружил, как в словах бунинских рассказчиков, так и в прямой речи его персонажей. При этом Бунин очень часто употреблял формы наречия «глух» и прилагательного «глухой» (в «Господине из Сан-Франциско» «глухо гоготали исполинские топки»; в «Отто Штейне» герой думает «о жизни глухой, дикой, ветхозаветной»). Я не исключаю, что Набоков в порыве самокомпенсации, которым нередко сопровождается переход автора на другой литературный язык и в другую культуру, придумал эти «одессизмы», памятуя о времени, проведенном Буниным в Одессе сначала до революции, а потом уже после революции и до эмиграции. Набоков также упоминал Бунина в предисловии к сборнику выбранных интервью Strong Opinions («Глубокие убеждения»), а также в предисловии к английскому переводу романа «Дар»: «Gone are Bunin, Aldanov, Remizov» («Ушли из жизни Бунин, Алданов, Ремизов»)[352]. В разговоре 1971 года со своим бывшим студентом, американским литературоведом Стивеном Паркером (Stephen Jan Parker) он назвал «Легкое дыхание» своим любимым рассказом Бунина[353]. Набоков так же обратился к примеру Бунина в интервью 1973 года канадскому радиовещанию, напомнив интервьюеру Мати Лаансо (Mati Laanso) и радиослушателям, что уже был русский писатель-эмигрант, удостоившийся Нобелевской премии, – Бунин в 1933 году[354]. Нобелевской премии Набоков так и не получил.
В послевоенных произведениях Набокова мы сталкиваемся с рядом полемических и сатирических отсылок к Бунину. В «Других берегах», русскоязычном варианте автобиографии, описание встречи писателей в Париже заканчивается имитацией прозы Бунина (в английском тексте эта имитация должна была бы следовать за фразой «Bunin and I adopted…» <«Между Буниным и мной завелся…»>): «…и в общем до искусства мы с ним никогда и не договорились, а теперь поздно, и герой выходит в очередной сад, и полыхают зарницы, а потом он едет на станцию, и звезды грозно и дивно горят на гробовом бархате, и чем-то горьковатым пахнет с полей, и в бесконечно отзывчивом отдалении нашей молодости опевают ночь петухи» (Набоков РСС 5:319; ср. Набоков 1990, 4: 428).
Эта пародия Набокова – далеко на первая – подводит итог сразу нескольким повторяющимся мотивам бунинской прозы. Образ кричащих петухов встречается у Бунина в общей сложности около тридцати раз. Ритм повествования – герой, выходящий в сад и скачущий на станцию, – напоминает «Жизнь Арсеньева», где молодой герой несколько раз возвращается в родную усадьбу и снова покидает ее для вступления в новую главу своей (авто)биографии. Наконец, «опевают ночь петухи» – это перевернутая строка из зарисовки Бунина, озаглавленной «Петухи» и впервые напечатанной в «Последних новостях» в 1930 году. Позднее Бунин включил «Петухов» в сборник «Божье древо» (1931), экземпляр которого подарил Набокову[355]. У Бунина в последнем предложении: «петухи опевают ночь» (Бунин СС 5: 426). В этой пародии Набокова, которой нет в английских вариантах автобиографии, «Жизнь Арсеньева» на первый взгляд пародируется, а на второй – прославляется (особенно если вспомнить восторженную рецензию молодого Набокова на ранний вариант «Жизни Арсеньева»)[356].
В пятой главе романа «Пнин» (1957) живущий в послевоенной Америке профессор-эмигрант Тимофей Пнин посещает «The Pines» – дачу своего приятеля Кука (Кукольникова), где застает общество других русских американцев, «<…> сидящих на дачных скамейках и обсуждающих эмигрантских писателей – Бунина, Алданова, Сирина <…>»[357]. Р. Гринберг, большой поклонник творчества Набокова, откликнулся на публикацию «Пнина» письмом, в котором высказал опасение, что собирательно-шаржированный образ «влиятельного литературного критика Жоржик<а> Уранского» получился у Набокова прямолинейным и оскорбительным (В наше время такой образ, прозрачно указывающий прежде всего на Георгия Адамовича, которого Набоков называл «Содомовичем», мог бы вызвать обвинения в авторской гомофобии.) 21 апреля 1957 года Набоков пишет Гринбергу из Итаки: «Во-первых, был и другой Жоржик – Иванов, который тоже продавал свое перо за ласковое словечко или жирный обед (и хоть не брезговал дамами, пробовал и уранизм). Во-вторых, имя Адамовича будет жить столько же лет, сколько имя Бунина или Зайцева или даже Гончарова»[358]. Слова Набокова, в которых нелегко точно определить степень двойной или даже тройной иронии, заставляют еще раз задуматься о многосложности его оценки Бунина. Даже если Набоков и не считал Гончарова большим писателем, высказанный им прогноз тем не менее предвещал Бунину литературную вечность.
Наконец, отсылки к Бунину также заметны в романе Набокова «Ада, или Страсть» (1969) – этом самом длинном, сложном по композиции и языковому строю, быть может самым патологическом и в то же время самом классически-русском из американских романов писателя. Русское имя главного героя Вана Вина (Van Veen) – Иван (Ivan). Совпадение ли, что он, как и сам Бунин, родился в 1870 году[359], или же то, что имена Иван Вин и Иван Бунин связывает анаграмматизм и частичная рифмовка, особенно в привычном французском написании и произношении (Ivan Bounine)? Учитывая эти обстоятельства, а также роль, которая отведена в «Аде» поздней русской дворянской культуре, породившей Бунина и его многих литературных героев, можно предположить, что главный герой романа, который вызывал у самого автора и столь очевидную любовь, и «отвращение» («I loathe Van Veen»[360]), был последним выпадом Набокова против Бунина. О бунинском следе в «Аде» Набокова еще стоит серьезно задуматься.
В заключение мне хотелось бы подчеркнуть, что мои находки, выводы и предположения, основанные на прочтении писем, дневников и художественной прозы Бунина и Набокова, одновременно подтверждают и оспаривают не только теоретические представления формалистов, уже давно ставшие классикой культурологии, но и более современные теоретические представления о динамике литературного процесса. Я имею в виду прежде всего пленительную теорию Харольда Блума (Harold Bloom), лекции которого мне довелось слушать в Йеле, – теорию «боязни влияния» («anxiety of influence»)[361]. Оба сценария литературной истории, формалистский и блумовский, достаточно точно описывают набоковскую сторону отношений между Набоковым и Буниным. В начальный период своего творчества Набоков усвоил некоторые приемы, которые были ранее доведены до совершенства его литературным «дядей» Буниным (по-видимому, литературными «отцами» Набокова были русские символисты). Позднее, уже в американский период, Набоков предпочитал обходить вопрос о роли Бунина и культуры русской эмиграции в своем творческом становлении. В книге «Говори, память» – более позднем, расширенном варианте автобиографии, Набоков писал, обращаясь к англо-американской аудитории, что «<он> всегда предпочитал мало известные стихи <Бунина> его <…> знаменитой прозе» (Набоков ACC 5: 563). В той же книге Набоков добавил в скобках, что соотношение («interrelation») стихов и прозы Бунина напоминает творчество английского прозаика и поэта Томаса Харди (Thomas Hardy)[362] – довольно лестная похвала, особенно если она исходит от Набокова.
После смерти Бунина и до конца своей жизни Набоков продолжал отрицать влияние прозы Бунина. В письме Гринбергу от 1 января 1953 года Набоков писал: «Хочу очень вас поблагодарить за прелестный уют, который вы дали довольно скучному, нечистоплотному, не всегда трезвому человеку, играющему лишь отменно в шахматы – и автору замечательных книг (не снившихся Вельтману или Бунину). Это была шутка…»[363] Все, разумеется, гораздо сложнее, чем «шутка», путь даже набоковская. Игривый тон Набокова маскирует весьма намеренные высказывания писателя о литературе. Переводя на русский первый вариант своей автобиографии, Набоков начал отрывок о Бунине со следующих слов: «Книги Бунина я любил в отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчовой прозе, которой он был знаменит» (Набоков РСС 5: 318; ср. Набоков 1990, 4: 288).
В свете огромного значения прозы Бунина в стилистическом и тематическом воспитании Набокова-прозаика такое замечание пятидесятилетнего Набокова соответствует теоретической модели Блума. Блум называет подобную попытку изменить post-factum историю литературы «актом творческого исправления <act of creative correction>, который в действительности неизбежно является искажением»[364]. Однако с Буниным все обстоит гораздо сложнее. В ходе соперничества с Набоковым Бунину не давали покоя блистательные достижения молодого мастера, «племянника», который отринул все литературные школы и движения, а потом раздвинул самые границы языков и культур. Движимый желанием вернуть себе пальму первенства в русской литературе, Бунин создал свое лучшее произведение, цикл «Темные аллеи». «Темные аллеи», равно как весь поздний период жизни и творчества Бунина, представляют собой такой сложный и поливалентный случай литературного соперничества, что для него трудно подобрать подходящий термин. Для Бунина периода 1940–1950-х годов характерна не боязнь чужого влияния, а скорее боязнь, что те, на кого он повлиял, уже никогда этого не признают.
Благодарности
Я хочу выразить благодарность следующим архивам, библиотекам, университетам, собраниям и издательствам – и следующим коллегам – за предоставление доступа к письмам и другим материалам: Leeds Russian Archive (Brotherton Library, University of Leeds) и лично Ричарду Д. Дэвису за письма В. Д. Набокова и В. В. Набокова к И. А. Бунину и В. Н. Буниной, а также за выдержки из дневников и записей И. А. Бунина и В. Н. Буниной и фотографии; Manuscript Division, Library of Congress за письма И. А. Бунина к В. В. Набокову; Berg Collection, New York Public Library за письмо И. А. Бунина В. В. Набокову, письма В. В. Набокова В. Е. Набоковой, а также надписи на книгах; Carl A. Kroch Library, Cornell University за надпись В. В. Набокова на книге; Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University за надписи В. В. Набокова на книгах; Собрание Вл. Почечикина (Орел) за надпись И. А. Бунина на книге; Издательство Ардис (Ardis Publishers) и лично Эллендею Проффер Тисли (Ellendea Proffer Teasley) за фотографии; Дмитрию Набокову за предоставление факсимильных копий писем Владимира Набокова к Вере Набоковой, оригиналы которых теперь хранятся в Berg Collection, New York Public Library; Фонд Хорста Таппа (Horste Tappe Foundation) за фотографию.
Мне бы никогда не удалось осуществить архивную часть этого проекта без энциклопедических знаний, помощи и соавторства Ричарда Д. Дэвиса (Richard D. Davies), куратора Русского архива в Лидсе, большого знатока наследия Бунина и культуры русской эмиграции. Ранний вариант публикации переписки Бунина и Набокова и комментариев к ним был подготовлен совместно с Ричардом Д. Дэвисом.
Вера Полищук – талантливый писатель и редактор – перевела ранний вариант части этой книги в 1999 году (в соавторстве со мной) и любезно прочитала настоящий, существенно дополненный и расширенный вариант и высказала замечания по тексту. Я ей бесконечно благодарен за внимание и терпение.
За последние два десятилетия я не раз обсуждал соперничество Бунина и Набокова с Владимиром Александровым и Робертом Луисом Джексоном. Идея издать отдельной книгой все собранные мной материалы о Бунине и Набокове возникла в ходе бесед с Александром Долининым во время Набоковских чтений–2012 в Музее Набокова в Санкт-Петербурге. Олег Дорман, Лазарь Флейшман и Давид Шраер-Петров прочитали части рукописи и высказали критические замечания. Ольга Воронина любезно позволила мне выверить цитаты по расшифрованным ею текстам писем Набокова к жене и ответила на мои многочисленные вопросы. Я благодарен этим коллегам за поддержку и дружбу.
Я хочу также поблагодарить всех моих друзей в Музее Набокова, ставшем за эти годы родным адресом на карте Петербурга. Кроме того, я сердечно благодарен всем архивам и архивным и библиотечным работникам, которые оказывали содействие на разных стадиях сбора и публикации материалов, а также Бостонскому колледжу (Boston College), Фонду Гуггенхайма (Guggenheim Foundation) и Кеннановскому институту (Kennan Institute) за финансовую и логистическую поддержу.
Павел Подкосов, Роза Пискотина, Этери Чаландзия, Ирина Серегина и их коллеги в издательстве «Альпина нон-фикшн» приложили большие усилия для того, чтобы эта книга увидела свет, и я благодарен им за высокий профессионализм и любовь к искусству.
Без гостеприимства и помощи моих дорогих друзей Екатерины Царапкиной и Максима Мусселя – и их родных и близких – я бы не смог завершить этот проект.
Наконец, я хочу поблагодарить покойного Дмитрия Набокова за его любезное содействие в осуществлении настоящей публикации. Дмитрий Набоков поддержал идею публикации переписки своего отца с Буниным, несмотря на то, что эта история доставляла ему, верному хранителю памяти своих родителей, меру сыновнего волнения.
Эта книга бы не увидела свет без поддержки и любви моих родителей, Эмилии Шраера и Давида Шраера-Петрова, моей жены Кэрен Лассер и наших дочерей Мируши и Танюши. I love you all.
Об авторе
Максим Д. Шраер (Maxim D. Shrayer) родился в 1967 году в Москве. Вместе с родителями, писателем Давидом Шраером-Петровым и переводчицей Эмилией Шраер (Поляк), провел почти девять лет в отказе и в 1987 году иммигрировал в США.
Учился в Московском государственном университете, окончил Браунский университет (отделение сравнительного литературоведения), а в 1995 году получил докторскую степень в Йельском университете. В настоящее время профессор в Бостонском колледже (Boston College). Двуязычный автор и переводчик, Шраер опубликовал более десяти книг на английском и русском языках. Удостоен национальной еврейской премии США в 2008 году и стипендии Фонда Гуггенхайм в 2012 году.
В 2007 г. была издана автобиографическая книга Шраера «В ожидании Америки» (Waiting for America) на английском языке, а в 2013 году она вышла в русском переводе. Продолжением темы в 2013 году стала его мемуарная книга «Покидая Россию» (Leaving Russia) – приквел к книге «В ожидании Америки».
Англоязычные рассказы и переводы Шраера публикуются в таких известных американских журналах, как
На русском языке вышли три сборника стихов Шраера: «Табун над лугом» (Нью-Йорк, 1990), «Американский романс» (Москва, 1994), «Нью-хейвенские сонеты» (Провиденс, 1998). Проза и стихи Шраера печатались в журналах «Время и мы», «Дружба народов», «Новый мир», «Побережье», «Солнечное сплетение» и др.
Список опубликованных литературоведческих и биографических книг включает «Мир рассказов Набокова», «Русский поэт/советский еврей: наследие Эдуарда Багрицкого», «Набоков: темы и вариации» и др. В соавторстве со своим отцом, Д. Шраером-Петровым, выпустил монографию «Генрих Сапгир: классик авангарда» (2004). В 2013 вышла книга Шраера «Я ЭТО ВИДЕЛ» – о свидетелях Шоа (Холокоста).
Произведения Шраера переводились на немецкий, хорватский, японский и другие языки.
Максим Д. Шраер живет в предместье Бостона вместе с женой и двумя дочерьми.
Сайт автора: www.shrayer.com
О книге «Бунин и Набоков. История соперничества»
В этой чудесной, скрупулезной книге на примере Бунина и Набокова рождается матрица искренне-фальшивой дружбы больших русских писателей, однолюбов своей истины, обреченных на одиночество.
Я прочитал эту книгу с интересом и удовольствием. С интересом, поскольку тема литературного ученичества, восходящая (во всяком случае, для меня) к Пушкину и Жуковскому, особенно любопытно развивается в «случае» Набокова и Бунина, начинаясь с невольного и неотвратимого ученичества Набокова, преобразуясь в соперничество равных и завершаясь невольным же ученичеством Бунина у «победившего ученика». История эта рассказана Максимом Д. Шраером в новых подробностях, ибо ему удалось изучить архивные документы, бывшие до сей поры почти недоступными. И с удовольствием, поскольку автор прекрасно владеет родным языком и не тяготеет к наукообразию – качества ученого, едва ли не утраченные после ухода Шкловского, Тынянова и Лотмана. К портретам двух великих писателей добавились новые краски.
Литературная эмиграция – вечная русская тема. И вечный же русский вопрос: можно ли увезти с собой Россию, сохранить на чужбине родную речь? Блестящее исследование Максима Д. Шраера о литературном родстве, а затем и соперничестве Бунина и Набокова, живая мысль и безупречный стиль самой этой книги – лучшее подтверждение тому, что можно эмигрировать из России, но не из русского языка.
Читаешь предисловие к этой небольшой книжке и невольно вспоминаешь начальные страницы «Имени розы» Умберто Эко: молодой интеллектуал крутит роман со взбалмошной красавицей и одновременно погружается в дебри филологических изысканий.
История личных и творческих взаимоотношений двух лучших прозаиков русского зарубежья – тема напрашивающаяся, но, странное дело, до сих пор почти не привлекавшая пристального внимания биографов и интерпретаторов текста. Теперь этот пробел заполнен. Шраер не только разместил в своей книге, одно к одному, интереснейшие свидетельства о соперничестве Бунина и Набокова, обнаруженные им в архивах, мемуарах и газетных подшивках, но и сумел объединить все эти свидетельства в целостную картину, рассматривать которую читатель будет с удовольствием и немалой пользой для себя.
Особо следует поблагодарить Шраера за то, что он не поддался соблазну выступить в роли адвоката для автора «Весны в Фиальте» и прокурора для автора «Генриха» (и наоборот). Да, Набоков иногда предстает на страницах книги не слишком деликатным насмешником, готовым отпустить циническую шутку ради красного словца. Да, Бунин порой выглядит желчным стариком, орлящим свою речь похабными замечаниями. Но ведь оба они были сложными и по-настоящему крупными людьми, а биограф, задним числом защищающий одного от другого, выглядел бы комично и нелепо.
Может быть, так показалось только мне, но книга Шраера оставляет нераскрытой (не знаю, сознательно ли?) одну важную биографическую загадку: чтó же все-таки произошло между Буниным и Набоковым после отъезда последнего в США, почему холодноватые, но корректные отношения двух писателей, какими они были в конце 1930-х годов, переродились во взаимную, не скажу, ненависть, но, безусловно, очень сильную антипатию? Здесь мне чудится какое-то пропущенное звено, удастся ли его когда-нибудь обнаружить, не знаю.
Сопоставительные разборы текстов Бунина и Набокова, предпринимаемые в книге, остроумны и доказательны. С ними часто хочется спорить, но ведь это не недостаток, а достоинство. Самые ценные построения чужой мысли для нас как раз те, что будят собственные, пусть и полемические, соображения.