– Молчи, бабусь! – урезонил её рыбак. – Какое же это чужое? Ребята ж эти всё внуки твои. Хорошие ребята. Только догадка у них ещё слаба. Сыпь, хлопцы, сыпь, не робей!
И когда туес наполнили доверху, рыбак торжественно поставил его бабке на колени.
Она обняла посудину руками и, пошмыгивая носом, на котором поплясывала слеза, всё повторяла:
– Да милыя, да родимыя!.. Да зачем же это? Да куда мне столько? Да касатики вы мои!..
Туес был полон, даже с «копной».
Рыбаки снова грянули песню. Школьники тоже подхватили её:
Поезд летел к городу. Электровоз рявкнул озорно, словно бы выкрикивал: «Раздайся, народ! Бабку с малиной везу!» Колёса вагонов поддакивали: «Бабку! Бабку! С малиной! С малиной! Везу! Везу!»
А бабка сидела, прижав к груди туес с ягодами, слушала дурашливую песню и с улыбкой покачивала головой:
– И придумают же! Придумают же, лешие! И что за востроязыкий народ пошёл!..
Злодейка
Эту собаку зовут Злодейка, хотя ничего злодейского она не совершила. Получила она такое имя за усердие. Да, да, за усердие.
Есть люди, которые любят всякие совместительства, проще сказать, занимают по полдолжности, ну и, конечно, так и работают – серединка на половинку.
И на рыбалке тоже такое случается. Едет человек рыбачить, а ружьё с собой прихватит: авось, мол, рыбы наловлю и подстрелю чего-нибудь.
А рыбак, о котором я хочу рассказать, не только ружьё, но и собаку с собой прихватил, чтобы, так сказать, уж всё разом сделать: и порыбачить, и поохотиться, и собаку «натаскать».
Звали её Фишкой. Была она молоденькая, шустрая, с умильными глазами.
Хозяин её, Паша Усольцев, приехал на станцию Утёс, а оттуда к реке Усьве пошёл. Идти километров пять, лесом. Фишка всю дорогу по кустам металась, взвизгивала от радости, мышиные норки раскапывала. Иногда она подбегала к Паше и преданно, восторженно глядела на него: дескать, я так тебе благодарна, что и выразить не могу!
«Видно, показать ей свежий след на первый раз нужно, а потом уж пойдёт дело», – подумал Паша.
Нашёл он барсучью норку, поймал Фишку и сунул носом в рыхлую землю. Фишка понюхала, хвостом понимающе вильнула, ещё раз понюхала, а потом к хозяину обернулась. На носу у неё землица, а в глазах восторг.
– Ищи, ищи! – приказал Паша.
Фишка взвизгнула и подала хозяину лапу – снова благодарила хозяина за все радости, доставленные ей, и за эту милую шутку.
Пнул Фишку Паша и больше не искал ей свежие следы: понял, что бесполезное это занятие.
На Усьве он сколотил плотик, положил рюкзак, посадил рядом с рюкзаком Фишку, ружьё пристроил возле своих ног и поплыл. Плывёт и хлещет спиннингом по воде, плывёт и хлещет. Поклёвок нет, только трава на блесну цепляется.
Долго плыл Паша Усольцев и ничего не поймал. Пришёл он в окончательное уныние и стал ругать Фишку. Лениво ругал, так, от нечего делать. А она думала, что он с нею беседует на мирные темы, и хвостиком согласно повиливала.
Но вот и Красная глинка, крутой обрывистый берег с бурыми обнажениями в вымоинах, поросший тощим лопухом и кое-где кипреем. Красная глинка километрах в восьми от города Чусового. Когда-то здесь водилась прорва рыбы. Но аммонал, острога, бот, мелкоячеистые невода, мережи и другие браконьерские средства сделали своё дело – возле Красной глинки почти не осталось рыбы. Только по старой памяти городские рыбаки ходят сюда, иной раз собирается их здесь к ночи человек по двадцать.
Плёс возле Красной глинки глубокий, изогнутый дугой, а чуть ниже шумит стремительный перекат. Буйно плескались здесь когда-то таймени, хариусы, а в засаде возле упавших лесин и в траве стояли щуки, кормились в омутистой глубине язи и голавли. А теперь только изредка можно увидеть здесь в тихий вечер или на утренней зорьке, как серпом выбрасывается из воды яркопёрый таймень и оглушительно хлещет хвостом по воде.
Но трудно поймать тайменя возле Красной глинки. Очень уж умна стала рыба. Очень уж много раз брала она и срывалась, очень уж много видела на своём веку. Однако нет такого рыбака на свете, который бы не мечтал поймать ту рыбину, которая чуть было не попала к нему…
Вот и в тот раз спиннингов в десять обрабатывали рыбаки плёс. Каких только блёсен ни подбрасывали, как только ни ловчили – не брал таймень. Плескался, буйствовал, на виду рыбёшек гонял – и не брал. Устали рыбаки, махнули на это дело рукой, к костру подались.
В это время и выплыли из-за поворота на плотике Паша Усольцев и Фишка. Паша трудился, успевая сделать побольше забросов, пока его не пронесло по плёсу и не подхватило раскатистое течение на перекате.
– Брось, не старайся! – крикнули Паше ребята. – Мы уж тут каждый метр квадратно-гнездовым, пропашным и всякими разными способами обработали.
Паша не отвечал: Паша трудился, надеясь, что ему-то уж повезёт. Внезапно раздался треск катушки, и все увидели, как согнулось удилище в руках Паши, как он весь напрягся, шире ноги расставил, и началась борьба.
Таймень не давался Паше. Он был «битый», этот таймень, и, очевидно, не раз уж вывёртывался из трудного положения. Он стремительно бросался из стороны в сторону, вымётывался наверх и ныром уходил под плот.
Берег ревел. Каких только советов не подавал народ! Но Паша не отвечал, он боролся молчком.
А плот несло к перекату. Таймень ослаб. Паша подводил его ближе и ближе. Вот возле самого плота забился, забушевал речной богатырь, и тут Фишка, о которой все забыли, не выдержала, бросилась на тайменя сверху, как лев, ну и, конечно, сняла рыбину с якорька.
Паша подмотал катушкой блесну, а Фишка выкарабкалась на плот и отряхнулась. Деловито так отряхнулась, с чувством – поработала.
Народ на берегу стонал от смеха. Паша глянул на Фишку и схватился за голову.
– Дур-р-рак! – вопил он. – Зачем, ну зачем я тебя взял с собой? 3ачем?! – Это он спрашивал Фишку. – Злодейка ты! Чего ты наделала?!
Фишка виновато облизнулась и горестно взлаяла: дескать, хочешь всё как лучше сделать, а получается не так да не этак.
Плот подхватило бурным течением на перекате и быстро унесло. Паша рвал на себе волосы.
С тех пор Фишка стала Злодейкой.
Зачем я убил коростеля?
Это было давно, лет, может, сорок назад. Ранней осенью я возвращался с рыбалки по скошенному лугу и возле небольшой, за лето высохшей бочажины, поросшей тальником, увидел птицу.
Она услышала меня, присела в скошенной щетинке осоки, притаилась, но глаз мой чувствовала, пугалась его и вдруг бросилась бежать, неуклюже заваливаясь набок.
От мальчишки, как от гончей собаки, не надо убегать – непременно бросится он в погоню, разожжётся в нём дикий азарт. Берегись тогда живая душа!
Я догнал птицу в борозде и, слепой от погони, охотничьей страсти, захлестал её сырым удилищем.
Я взял в руку птицу с завядшим, вроде бы бескостным тельцем. Глаза её были прищемлены мёртвыми, бесцветными веками, шейка, будто прихваченный морозом лист, болталась. Перо на птице было желтовато, со ржавинкой по бокам, а спина словно бы темноватыми гнилушками посыпана.
Я узнал птицу – это был коростель. Дергач по-нашему. Все его друзья-дергачи покинули наши места, отправились в тёплые края – зимовать. А этот уйти не смог. У него не было одной лапки – в сенокос он попал под литовку. Вот потому-то он и бежал от меня так неуклюже, потому я и догнал его.
И худое, почти невесомое тельце птицы ли, нехитрая ли окраска, а может, и то, что без ноги была она, но до того мне сделалось жалко её, что стал я руками выгребать ямку в борозде и хоронить так просто, сдуру загубленную живность.
Я вырос в семье охотника и сам потом сделался охотником, но никогда не стрелял без надобности. С нетерпением и виной, уже закоренелой, каждое лето жду я домой, в русские края, коростелей.
Уже черёмуха отцвела, купава осыпалась, чемерица по четвёртому листу пустила, трава в стебель двинулась, ромашки по угорам сыпанули и соловьи на последнем издыхе допевают песни.
Но чего-то не хватает ещё раннему лету, чего-то недостаёт ему, чем-то недооформилось оно, что ли.
И вот однажды, в росное утро, за речкой, в лугах, покрытых ещё молодой травой, послышался скрип коростеля. Явился, бродяга! Добрался-таки! Дёргает-скрипит! Значит, лето полное началось, значит, сенокос скоро, значит, всё в порядке.
И всякий год вот так. Томлюсь и жду я коростеля, внушаю себе, что это тот давний дергач каким-то чудом уцелел и подаёт мне голос, прощая того несмышлёного, азартного парнишку.
Теперь я знаю, как трудна жизнь коростеля, как далеко ему добираться к нам, чтобы известить Россию о зачавшемся лете.
Зимует коростель в Африке и уже в апреле покидает её, торопится туда, «где зори маковые вянут, как жар забытого костра, где в голубом рассвете тонут зеленокудрые леса, где луг ещё косой не тронут, где васильковые глаза…». Идёт, чтобы свить гнездо и вывести потомство, выкормить его и поскорее унести ноги от гибельной зимы.
Не приспособленная к полёту, но быстрая на бегу, птица эта вынуждена два раза в году перелетать Средиземное море. Много тысяч коростелей гибнет в пути, и особенно при перелёте через море.
Как идёт коростель, где, какими путями – мало кто знает. Лишь один город попадает на пути этих птиц – небольшой древний город на юге Франции. На гербе города изображён коростель. В те дни, когда идут коростели по городу, здесь никто не работает. Все люди справляют праздник и пекут из теста фигурки этой птицы, как у нас, на Руси, пекут жаворонков к их прилёту.
Птица коростель во французском старинном городе считается священной, и если бы я жил там в давние годы, меня приговорили бы к смерти.
Но я живу далеко от Франции. Много уже лет живу и всякого навидался. Был на войне, в людей стрелял, и они в меня стреляли.
Но отчего же, почему же, как заслышу я скрип коростеля за речкой, дрогнет моё сердце и снова навалится на меня одно застарелое мучение: зачем я убил коростеля? Зачем?
Капалуха
Мы приближались к альпийским уральским лугам, куда гнали колхозный скот на летнюю пастьбу.
Тайга поредела. Леса были сплошь хвойные, покоробленные ветрами и северной стужей. Лишь кое-где среди редколапых елей, пихт и лиственниц пошевеливали робкой листвой берёзки и осинки да меж деревьев развёртывал свитые улитками ветви папоротник.
Стадо телят и бычков втянулось на старую, заваленную деревьями просеку. Бычки и телята, да и мы тоже, шли медленно и устало, с трудом перебирались через сучковатый валежник.
В одном месте на просеку выдался небольшой бугорочек, сплошь затянутый бледнолистым доцветающим черничником. Зелёные пупырышки будущих черничных ягод выпустили чуть заметные серые былиночки-лепестки, и они как-то незаметно осыпались. Потом ягодка начнёт увеличиваться, багроветь, затем синеть и, наконец, сделается чёрной с седоватым налётом.
Вкусна ягода черника, когда созреет, но цветёт она скромно, пожалуй, скромнее всех других ягодников.
У черничного бугорка поднялся шум. Побежали телята, задрав хвосты, закричали ребятишки, которые гнали скот вместе с нами.
Я поспешил к бугорку и увидел, как по нему с распущенными крыльями бегает кругами глухарка (охотники чаще называют её капалухой).
– Гнездо! Гнездо! – кричали ребята.
Я стал озираться по сторонам, ощупывать глазами черничный бугор, но никакого гнезда не видел.
– Да вот же, вот! – показали ребятишки на зелёную корягу, возле которой я стоял.
Я глянул, и сердце моё забилось от испуга – чуть было не наступил на гнездо. Нет, оно не на бугорке было свито, а посреди просеки, под упруго выдавшимся из земли корнем. Обросшая мхом со всех сторон и сверху тоже, затянутая седыми космами, эта неприметная хатка была приоткрыта в сторону черничного бугорка. В хатке утеплённое мхом гнездо. В гнезде четыре рябоватых светло-коричневых яйца. Яйца чуть поменьше куриных. Я потрогал одно яйцо пальцем – оно было тёплое, почти горячее.
– Возьмём! – выдохнул мальчишка, стоявший рядом со мною.
– Зачем?
– Да так!
– А что будет с капалухой? Вы поглядите на неё!
Капалуха металась в стороне. Крылья у неё всё ещё разброшены, и она мела ими землю. На гнезде она сидела с распущенными крыльями, прикрывала своих будущих детей, сохраняла для них тепло. Потому и закостенели от неподвижности крылья птицы. Она пыталась и не могла взлететь. Наконец взлетела на ветку ели, села над нашими головами. И тут мы увидели, что живот у неё голый вплоть до шейки и на голой, пупыристой груди часто-часто трепещет кожа. Это от испуга, гнева и бесстрашия билось птичье сердце.
– А пух-то она выщипала сама и яйца греет голым животом, чтобы каждую каплю своего тепла отдать зарождающимся птицам, – сказал подошедший учитель.
– Это как наша мама. Она всё нам отдаёт. Всё, каждую капельку… – грустно, по-взрослому сказал кто-то из ребят и, должно быть застеснявшись этих нежных слов, произнесённых впервые в жизни, недовольно крикнул: – А ну пошли стадо догонять!
И все весело побежали от капалухиного гнезда. Капалуха сидела на сучке, вытянув вслед нам шею. Но глаза её уже не следили за нами. Они целились на гнездо, и, как только мы немного отошли, она плавно слетела с дерева, заползла в гнездо, распустила крылья и замерла.
Глаза её начали затягиваться дрёмной плёнкой. Но вся она была настороже, вся напружена. Сердце капалухи билось сильными толчками, наполняя теплом и жизнью четыре крупных яйца, из которых через неделю-две, а может, и через несколько дней появятся головастые глухарята.
Стрижонок скрип
Стрижонок вылупился из яичка в тёмной норке и удивлённо пискнул. Ничего не было видно. Лишь далеко-далеко тускло мерцало пятнышко света. Стрижонок испугался этого света, плотнее приник к тёплой и мягкой маме-стрижихе. Она прижала его крылышком к себе. Он задремал, угревшись под крылом. Где-то шёл дождь, падали одна за другой капли. И стрижонку казалось, что это мама-стрижиха стучит клювом по скорлупе яйца. Она так же стучала, перед тем как выпустить его наружу.
Стрижонок проснулся оттого, что ему стало холодно. Он пошевелился и услышал, как вокруг него завозились и запищали голенькие стрижата, которых мама-стрижиха тоже выклевала из яиц.
А самой мамы не было.
– Скрип! – позвал её стрижонок.
– Скрип! Скрип! Скрип! – повторили за ним братья и сёстры.
Видно, всем понравилось, что они научились звать маму, и они громче и дружней запищали:
– Скрип! Скрип! Скрип!
И тут далёкое пятнышко света потухло. Стрижата притихли.
– Скрип! – послышалось издалека.
«Так это же мама прилетела!» – догадались стрижата и запищали веселей.
Мама принесла в клюве капельку дождя и отдала её Скрипу – первому стрижонку.
Какая это была вкусная капля! Стрижонок Скрип проглотил её и пожалел, что капля такая маленькая.