Тем более обидно, говорю, если мальчишка толковый… Ведь что выходит? Я выкладываюсь, чтобы твой роман прозвучал достойно, а потом выходит загордившийся именно этим — что роман удался!.. что не кто-нибудь — писатель-черкес, как уверяли там, сказал новое слово в российской литературе… и вот он выходит, и — «моим салом меня по мусалам»…
Неужели в итоге мы с тобой служим именно этому, а не родству и братству?
Это, все-таки, пожалуй, и есть та самая наша русская всемирность… пусть даже ударит по мне?
Но не по всему же русскому.
Иначе — зачем?!
И вот он поехал домой, а я, чтобы отвлечься, взялся за это якобы легкое чтение — «Разговоры Пушкина», и тут же наткнулся на самое главное и на самое болевое: свобода наша — «в Черной Грязи».
Вот поведет Кадочников бровью…
В редкостную свободную минуту, субботним вечером сел с пультом в руке у телевизора какое-никакое кинишко поглядеть, но по всем девяти каналам подряд гнали только мордобой или смертоубийство. Ну, это нынче как бы нормальный ход, ладно. В глаза вдруг другое бросилось: какую кнопку ни нажимал, какой ни включал фильм, «оптом и в розницу» один другого метелили исключительно раскосые умельцы, знатоки восточных единоборств да те немногие счастливчики, все больше само собой — благородные американские парни, которым всеведущие учители-сэнсеи тысячелетние свои, нажитые таинственной Азией секреты по доброте душевной открыли…
Глядел я, глядел, и чуть слезы не навернулись. От обиды, естественно. И от зависти.
Что же это такое, подумал: без черного пояса к драке теперь и близко не подходи? Неужели никто уже и по физиономии не погладит друг дружку без всяких затей — по-простому, по-нашенски?
Нет, правда: как родному кваску-то не взыграть? Ведь если вдуматься, и тут — потеря национальной памяти, беда! Вон с каким остервенением последние ее остатки вышибают из доверчивого зрителя непревзойденные мастера джиу-джитсу, ушу, кунг-фу, айкидо, тэквондо, му… тьфу ты, какие там еще виды остались?
Почесал я — знаменитый русский прием! — в затылке и не без печального юмора подумал: а сколько бы времени, любопытно, понадобилось кубанским моим землячкам, краснодарским рукопашникам, чтобы из всех телевизионных программ, значит, где по мере возможностей деликатненько, а где с треском вытряхнуть и придуманных сценаристами многомудрых наставников-сэнсеев вместе с их успешно постигающими вековые тайны учениками, все схватывающими на лету молодыми американами, и — суровую монастырскую братию с противостоящей ей совершенно беспардонной гангстерской шатией, и всех остальных умельцев… Ну, сколько?
И кого они для столь почетного — в международных рамках, что там ни говори! — мероприятия отрядили бы?
Невысоконького и ладного Игоря Манаенкова и долговязого Бориса Голуба, двух курсантов, двух всеобщих любимцев, которым чаще остальных предлагают «поработать» в показательных схватках и сам Кадочников, и его главные помощники, два подполковника с кафедры УПД — «Управление повседневной деятельностью» — Краснодарского ракетного училища: тоненький, совсем тростинка Андрей Смирнов в интеллигентных своих очечках или Николай Андреев — высокий синеглазый атлет с удивительно мягкой, прямо-таки детской улыбкой.
Или как раз они и пошли бы: старая школа, как говорится?
А, может, все вместе земляки попросили бы устроить это образцово-наказательное выступление самого основоположника рукопашной школы — в том виде, в каком она нынче существует — Алексея Алексеевича Кадочникова? Патриарха. Великого Мастера. Говорю это с полной ответственностью: великого.
Во время дружеского разговора несколько лет назад он пригласил меня на предстоящий семинар бойцов-рукопашников: лучше, мол, один раз увидеть, чем сто раз услышать. Назвал дату, и я искренне огорчился: не смогу! Открытие семинара совпадало с престольным праздником в родной моей Отрадной, и я уже дал слово приехать в тот день в станицу.
«Причина уважительная, — серьезно сказал Кадочников. — А если на недельку начало перенесу?»
И поглядел весьма выразительно: не пропадут, мол, мои хлопоты? Приедешь?
С какой благодарностью постоянно вспоминаю столь щедрую уступку Кадочникова моему любопытству! И с какою виной — то обстоятельство, что так и не смог пока отдариться: достойно написать об этом талантливейшем человеке и о его верных соратниках. Другое дело, что яркие, будто в далеком и доверчивом детстве, впечатления тех незабываемых дней, открывших для меня новое знание не только о наших физических возможностях — еще больше о духовных и нравственных, определенно вошли в мои плоть и кровь и сами по себе стали упрямо проявляться в характерах и в поступках героев новых повестей да рассказов: так мы устроены. Но только ли профессиональная это особенность?
Возможность общения с людьми самобытными и самодостаточными — бесценный дар, который судьба нам, слава Тебе, Господи, нет-нет да преподнесет, и непременная обязанность каждого потихоньку раздавать потом его остальным, делиться с кем можешь, это так.
Но в случае с Кадочниковым есть свои, непреодолимые пока для меня препятствия. Сколько после о нем ни размышлял, все бесповоротнее убеждался в том, что ему открыт смысл неких откровений, о которых мы в торопливости жизни даже не подозреваем — не то что не ведаем. Как же мне об этом глубинном в нем, этом сокровенном написать, если я не понял многое даже из окружающего его внешнего?
Внешне все выглядело, действительно, как на заправском семинаре.
Возле одной из стен просторного спортивного зала стояли вперемешку обыкновенная орясина, пастушеская ярлыга, дубинка, рогатина, лопатка, топор, прочий «сельхозинвентарь» и здесь же — алебарда, секира, палица, щит, меч, кривая турецкая сабля и казацкая шашка. «Оружейный ряд» заканчивался парой пистолетов и видавшим виды «калашниковым»… Все, в общем, чем на протяжении веков сражались и воины-профессионалы, и те, кто брался за косу или за вилы «в свободное от работы время» — в силу жестокой необходимости.
За всем этим разномастным арсеналом следовали схемы и плакаты, в том числе «Эволюция оружия»: обширный круг, начинавшийся головой оленя с ветвистыми рогами и заканчивавшийся тоже «калашниковым».
В порядке небольшого отступления надо, пожалуй, сказать, что я к тому времени только вернулся из Ижевска, где помогал конструктору знаменитого на весь мир «калаша» работать над его книгой «От чужого порога до Спасских ворот». Знавший об этом Кадочников не раз теперь принимался сожалеть: «Эх, повидаться бы нам с Калашниковым! Ты понимаешь: на одной интуиции он создал идеальное оружие для рукопашного боя. Рычаг, захват, зацеп… все это в его гениальной машинке есть, любой прием можно провести… эх, кое-что еще Михаилу Тимофеичу подсказать бы!»
Кадочников на полуслове замолкал, но в серых его выразительных глазах ясно читалось: и не надо, мол, этой трескотни, не надо выстрелов… зачем лишний шум?!
Неподалеку от плакатов на столах у стены стояли приборы и приспособления, которые вдруг напомнили давно, казалось, забытое — школьный физкабинет… ну, точно, точно!
Кадочников взялся спрашивать стоящих вольной шеренгой слушателей своих — мол, что это, кто внятно объяснит? — и в зале повисла напряженная тишина, прерываемая только нарочно, как потом понял, жесткими вопросами Алексея Алексеевича: зачем, мол, тогда здесь собрались, зачем издалека сюда ехали, если никто не знает физики даже в объеме средней школы?!
Уж если кто знал ее меньше всех остальных — это я, грешный…
Физику преподавал нам Александр Николаевич Смирнов, бывший царский офицер, один из первых в России специалистов по авиационному вооружению, крупный ученый, сосланный в станицу по делу Тухачевского и получивший в Ленинграде после реабилитации пенсию генерал-полковника. Высокий и статный седой красавец в добротном габардиновом плаще, у всех на виду торжественно шествующий по праздникам с белым узелком в руке и с цветами в церковь, со всеми по дороге с таким достоинством, с таким доброжелательством раскланивавшийся, как он приподнимал нас в школе над буднями… что позволял себе говорить нам, что нам — светлая, светлая память, Александр Николаевич! — внушал одним только своим благородным видом. Подававших надежды, ставших потом серьезными технарями однокашников отдельно собирал по вечерам в физкабинете, а на уроках все больше рассказывал о своей питерской юности в дворянском кругу, об учебе в Академии Генерального штаба, о русской доблести во время «Великой войны» — так называл он тогда и «первую германскую» тоже.
С постепенно выздоравливающим после ранения на фронте моим отцом, снявшим, наконец, черные очки и выбросившим палку, они дружили, и Александр Николаевич сказал мне: «Тебе, я понимаю, эта наука не пригодится — можешь на моих уроках читать книжки.» Сам эти книжки и приносил, но когда их было на уроке читать, если все сидели с открытыми ртами, слушали его бесконечные рассказы, которые сегодня, по прошествии стольких лет, слились для меня в один: рассказ о несгибаемом, куда бы его ни бросала судьба, нашем соотечественнике… Но вот с физикой-то у меня, с физикой!..
Словно по иронии судьбы и открытостью лица, и благородством осанки, и независимостью во взгляде Кадочников так был похож на моего давнего учителя!
В одном конце просторного зала оба подполковника — Смирнов и Андреев — буквально играючи — так, по крайней мере, со стороны это виделось — с изяществом в почти неуловимых движениях обламывали и словно приручали давно ставших багровыми, набычившихся «качков» из банковской охраны и молодцов из частных «секьюрити», в другом черной работой деловито занимались сразу понявшие, что к чему, молчаливые «спецназовцы», вокруг помогавших офицерам курсантов ракетного училища здесь и там табунилась явно зеленая молодежь с горящими уважительно глазами, а я только в изумлении во все и во всех вглядывался, и у меня было ощущение, что прикасаюсь к тайне, которую вряд ли когда-нибудь смогу отгадать… или таким как я в нее достаточно верить?
Одновременно и, как бы неотделимо от посылов точной науки, Алексей Алексеевич говорил ведь семинаристам и об истоках русского богатырства, о забытых секретах наших предков, среди которых трудно бывало отличить Иванушку-дурачка от многоопытного поединщика, рассказывал об умевших в одиночку постоять за себя и за Отечество посреди тьмы врагов суворовских орлах, о казачьих традициях, обильно подпитанных секретами горцев, о печальном опыте последней войны, будь она неладна, — чеченской…
Видно, в глазах у меня это читалось: ну, как, мол, это все, о чем слышим, возможно — как?! И младшие соратники Кадочникова взялись меня подзадоривать: «А попросите Алексея Алексеича показать — пусть он движением руки… на расстоянии… уложит четверых-пятерых.»
Попросил.
Кадочников, слегка наклонившись, тыльной стороной ладони повел к полу, и стоявшие в нескольких метрах от него семинаристы упали, словно подкошенные.
Я, как маленький, клянчил: «Ну, как это объяснить, Алексей Алексеич, — как, как?!»
«Физика, — ответил он с убежденностью, которая судя по всему должна была передаться и мне. — Все подзабыл? Простая физика. В объеме школы. Вернешься домой — найди учебник.»
Так-то оно, наверное, так… Но не особенно склонные шутить люди мне потом в Москве рассказали, как Алексей Алексеевич, давний консультант закрытых военных училищ — есть за это и старые награды и новая тоже есть — нередкий гость особых воинских подразделений и советчик, ну, скажем, той части спецслужб, которая отечественный опыт признает и хоть что-то в нем понимает и ценит, так вот, Кадочников однажды на глазах у полутора десятков высших чинов «пропал», натурально исчез — нет его, а после четверти часа поисков всем присутствовавшим на ограниченной площадке генеральским миром также таинственно посреди него возник… ну, какая физика, братцы?!
Там, в зале временами мне начинало казаться, что в некоторых случаях меня просто разыгрывают.
«Вы не стесняйтесь, — сочувственно говорил Виктор Завгородний, исполнительный директор „Школы Кадочникова“. — Чего не понимаете — спрашивайте… да вот: попросите Алексея Алексеевича, пусть бровью поведет…»
Я, и правда, не понимал: «И что будет?»
«А увидите: то же самое, что и тогда — когда он рукой…»
Бочком-бочком отошел от него и, улучив минутку, пожаловался подполковнику Андрееву: «Николай Васильевич! Он надо мной подшучивает? Завгородний? Попроси, говорит, Кадочникова бровью шевельнуть…» Андреев пожал плечами и с мягкостью, ну, просто удивительной для человека, только что стремительно уложившего тут чуть ли не половину зала дружелюбно улыбнулся: «Ну, почему — шутит? Правду говорит.»
Вернувшись в Москву я чуть ли не первым делом пошел в Российскую национальную библиотеку, бывшую «Ленинку», разыскал в каталоге книжечку, о которой упоминал на своем семинаре Алексей Алексеевич. Похожая на брошюрку, тонюсенькая, выпущенная издательством ДОСААФ: «Готовься к подвигу». Автор ее, Герой Советского Союза Владимир Николаевич Леонов всю войну «от звонка до звонка» прошел разведчиком, был диверсантом. Вместе с подготовленными им бойцами-рукопашниками наводил на немцев не то что страх — ужас. В самом прямом смысле. Однажды своим полувзводом разоружил и взял в плен двухтысячный гарнизон считавшейся неприступной островной крепости. Гитлер после этого объявил Леонова своим «личным врагом». Вдуматься: не летчика, предположим. Не танкиста. Одинокого воина, который «руками пашет» на тяжелой, на кровавой ниве войны.
Своих боевых соратников разведчик научил, и в самом деле, непостижимому. Во время дерзкого поиска одному из них, серьезно раненому, в помещении с единственным выходом пришлось стеречь больше семидесяти сдавших оружие немецких солдат. Стрелять было нельзя, пленники это поняли и время от времени всем скопом бросались на своего стража, но почти тут же, оставив под ногами у него двух-трех изувеченных, отступали… ну, и что тут удивительного, ну — что?
На Востоке, не однажды слышал русский боец Леонов, есть мастера нашим не чета. Когда объявили войну Японии, он в каком-то смысле обрадовался: может, сведет теперь судьба и с настоящими соперниками!
И вот она долгожданная встреча, вот…
Человек, в художественном письме неискушенный, об этой драматической минуте воин пишет не только буднично и скупо — как бы даже и скучновато. Взвод его увлекся атакой, а сам он маленько приотстал, и тут перед ним возник он, долгожданный! Настоящий-то боец. Самурай.
Для начала, пишет Леонов, японец трижды подпрыгнул, потом как юла завертелся. Мол, я наблюдал за этим во все глаза, так было интересно, что дальше, но он снова взялся подпрыгивать, и я подумал, что у меня нету времени смотреть: идет бой. Ткнул поэтому самурая кончиками пальцев под сердце и побежал догонять своих…
И окончательно стирается память о самоотверженных ратниках. О настоящих бойцах. О чудо-богатырях, какими считал своих «ребятушек» великий Суворов.
У Кадочникова она не только жива, память. Ею, как понимаю, он как раз-то и жив. Она — его стержень.
В сорок втором под Краснодаром горстка солдат и несколько офицеров с семьями попали в окружение, выход был один — рукопашная. Женщины пошли рядом с бойцами. Шестилетнего сына Кадочниковых Алексея второпях привязали к седлу и умного коня потрепали по холке и шлепнули по боку: спасай! Но осколком гранаты на ним перебило ремни, седло перевернулось, мальчишка повис вниз головой и все понимающий коняшка уразумел, что далеко уходить нельзя. Тоже пошел вслед за бойцами и остановился посреди яростной схватки, терпеливо ждал, пока бой закончится. Мальчишка под брюхом у него выкручивал шею: смотрел, как возле коня дерется, не подпуская немцев, отец.
А мы теперь у «ящиков» как закодованные сидим и пьем, часами пьем это якобы «крутое» азиатское пойло.
Вот и подумал я горько в который раз: собрался бы Алексей Алексеич с силами — повел бы, наконец, строгой бровью!
Или нужна тут другая бровь? Облеченная государственной властью.
Что ж: характер у того, на кого нам остается теперь надеяться, виден. Исстари это считалось на Руси главным для рукопашного бойца: характерника.
Добытый в юности «черный пояс» не помеха, а преимущество. Опыт прежних побед и поражений наверняка поможет понять, как это делается свято хранящими тайны ратного искусства предков славянскими мастерами: и — рукою издалека, и — всего лишь бровью.
А Кадочников, коли появится вдруг необходимость проконсультировать, и тут помочь, в лепешку, не сомневаюсь, готов будет расшибиться.
Радеть Отечеству ему не впервой.
Что такое «адыгэ хабзэ»…
В селе Первомайском, куда на нескольких машинах приехали на встречу избирателей с кандидатом в президенты Адыгеи, с Хазретом Совменом, я подошел к «эфендию», как в старину писали, который назвался Нурбием, и мы с ним очень дружелюбно разговорились все о том же: молодежь ускользает от нас через щель, которую сами мы создаем своими разногласиями… довольно, хватит! Не будет единства между православными и мусульманами, и мы пропали: вон сколько заграничных сект на глазах уводят наших внуков, вон какая беда пришла на кончике шприца или в сигарете с дурман-травой… Остановить это можно или немедленно, сейчас, говорил муфтий, или — уже никогда.
Тут подошел к нам один из краснодарских черкесов, средних лет человек в модной кепке и с ярким, в основном зеленого цвета, шарфиком. Они заговорили по-адыгейски, но эфенди тут же обернулся ко мне: «Не уходи, не уходи, побудь рядом, сейчас мы договорим…»
Легонько привлек меня к себе левой рукой, какой-то миг подержал, а потом все помавал — другого слова не могу подобрать, это подходит более всего — ею в мою сторону, словно постоянно приближая к себе, словно удерживая какой-то нитью невидимой… Удивительное дело, я ощущал ее почти физически, эту нить, мне радостно стало с ними стоять, а он все находил меня — вернее, какую-то из моих невидимых оболочек, которую сам я все-таки достаточно ясно ощущал, — находил этим движением в мою сторону какой-то своей оболочки, в этом случае — невидимого продолжения руки, ладони, пальцев…
Когда черкес-краснодарец отошел, Нурбий взял меня за локоть, привлек, приближаясь одновременно сам.
Говорю ему:
— Нурбий, мне кажется, сейчас я чуточку больше понял, что такое «адыге хабзе»… Вы разговаривали с другим, но этот постоянный жест в мою сторону, который меня как бы деликатно придерживал… великое это дело!
— А как же! — обрадовался он. — Как же: так надо!
Высокий, стройный, с мужественным сухощавым лицом и выразительными карими глазами. Высокая папаха из каракуля очень шла ему.
Когда настала пора идти в зал, мы пошли рядом, я слева — невольно, без отчета себе в этом, а потом хотел уступить ему дорогу в дверях, говоря — вы, мол, лицо духовное, так положено! — но он стал сперва меня пропускать, потом взял под руку:
— Давай вместе!
И мы вместе переступили порог.
Что было на этой встрече — особый разговор… или?
Или надо все-таки несколько слов сказать сразу? Потому что в душе, давно привыкшей к рутине подобного рода встреч и собраний, вдруг были задеты струны, которые сразу отозвались и неожиданной радостью, и такой застарелой болью!
Когда перед началом собрания, меня Совмену представили — мол, русский писатель — он живо откликнулся: «В Красноярске у нас — Астафьев, Астафьев! Хорошо его знаю!»
«О-о, Виктор Петрович!..» — только и сказал я сердечно.
Но из этого пока вовсе не следовало, что адыгеец Совмен — сибиряк… Зато потом!
Показали фильм о его живущей самобытным, строгим, но справедливым уставом старательской артели, которая добывает золото почти на Крайнем Севере, недаром называется «Полюс», затем он стал о себе рассказывать, и тут-то я, тоскующий по Сибири в Москве, а на юге — тем более, отчетливо увидал, что человек этот — в доску, как говорится, свой, что черкесское происхождение не только не помешало ему стать самым настоящим чалдоном, а даже как бы этому способствовало… Старому воробью, которого на мякине вроде не проведешь, стало как мальчишке казаться, что и знаю его давно, очень давно, и из всех в зале присутствующих по многим причинам сопереживаю ему чуть ли не больше остальных…
И золото на купола храма Христа Спасителя, и помощь университетам по всей стране — все это как бы само собой разумелось: почему бы и не помочь, если есть у человека такая возможность?! Потом он не то что просто — прямо-таки простодушно заговорил о том, какие деньги собирается для начала дать погрязшей в долгах республике, и тут…
…и тут у меня неожиданно остро щипнуло глаза, комок к горлу подступил: вот, и правда что, — сын родимой своей земли!
А ты, милый, а — ты?!
Ярко вспомнился этот разговор со станичным начальством, когда я прямым текстом обвинил его в распродаже родины, которую называем малой и больше которой для меня, где бы ни жил, нету — ну, так устроен!..
Сказал в глаза, а мне вдруг спокойно отвечают: а где в это время были вы?.. Да, нам тут было непросто, приходилось принимать всякие решения, мучительно искать выход, но разве вы помогли нам? Вы сперва где-то в Сибири околачивались, большая стройка — ну, как же, как же!.. Жили-поживали потом в свое удовольствие в Москве… а чем вы помогли-то этой самой родине, о которой теперь так печетесь, ну — чем?!
И вот через столько лет я вдруг впервые ощутил всю горькую правду этого упрека… Господи! — подумал. — Благослови тех, кто может помочь своей земле не прекраснодушными речами, не рассказами и статьями в газетках, но делом, делом! Защити и сбереги их! Спаси и сохрани!
Сидел, прикрыв ладонью глаза и безмолвно, но очень горестно плакал… о своей ли уже потерянной для русских станице? О себе ли, из-за ненужности давно потерянном не только малою родиной, но и большой…
Но вернемся, однако, к адыгскому этикету, который слабостью своей душевной я тогда, само собою, нарушил… разве черкес должен плакать?
Даже если он приписной, как говорил обо мне старший друг и наставник Аскер Евтых, светлая память ему на земле и покой в райских садах над нею…
Когда все уже выходили из зала — Нурбий заспешил чуть раньше, я шел один — по привычке уступил дорогу перед дверью напиравшему сбоку адыгейцу лет тридцати пяти — сорока, и он прямо-таки с чувством глубокого удовлетворения юркнул перед мной… А мне вдруг сделалось грустно, застарелая печаль сдавила сердце. Наверняка еще грела память о деликатности муфтия, и я не удержался, сказал юркнувшему уже в спину:
— Учат-учат меня черкесы, что старшему непременно надо первым пройти, а я все забываю, сибирская привычка срабатывает: пропускать молодых…
Нет, правда, — о, эта привычка, принесшая мне в свое время в Адыгее столько проблем!
Пропустить впереди себя того, кто моложе, значит — потерять лицо.
А у меня в голове всегда было другое: проходи, парень, проходи — уж я-то, не волнуйся, пройду! Привычка опекать молодых, обретенная на нашей громадной стройке.
Комплекс замыкающего, как назвал я это впоследствии, и который однажды, когда был на чемпионате мира по хоккею в Германии, еще в Западной — это где-нибудь еще в восемьдесят третьем — заставил меня пережить несколько веселых и вместе с тем горьких минут…
К этому времени я уже достаточно хорошо знал себя, а потому, пропуская впереди себя кого-нибудь из этих волчар — поездка в составе группы тренеров и судей была наградой за рассказ «Хоккей в сибирском городе» — говорил:
— Давай-давай… Ну, комплекс у меня. Замыкающего…
Все шли, будто мимо дерева, ребята — палец в рот не клади! Но с одним у меня постоянно возникал как бы некий спор за право пройти последним, и в конце концов он отвел меня однажды в сторонку и негромко сказал:
— У тебя, и правда, мля, комплекс или… ты — тоже, но меня забыли предупредить?