Борис Фрезинский
Об Илье Эренбурге: Избранные статьи и публикации
От автора
В эту книгу вошли избранные статьи и публикации о жизни и творчестве И. Г. Эренбурга, печатавшиеся последние 20 лет, главным образом, в московских и питерских изданиях, исправленные и дополненные новыми материалами.
В соответствии с подзаголовком книга состоит из трех частей: ч.1 —«Книги», ч. 2 — «Люди», ч. 3 — «Страны». Состав второй части ограничен статьями и публикациями преимущественно о литераторах, что, может быть, прибавило книге дополнительно тематического единства.
Основные повторы, неминуемые при перепечатывании вместе опубликованных в разное время и в разных изданиях работ и материалов, посвященных одному герою, устранены; при этом в соответствующих местах текста сделаны отсылки к тематически близким материалам сборника. Все ссылки унифицированы — они, как правило, приводятся по последним по времени и наиболее полным источникам.
В примечаниях использованы следующие обозначения для подготовленных автором изданий текстов И. Г. Эренбурга и о нем:
1. СС 8 — Собрание сочинений в 8-ми томах. М., «Художественная литература», 1991–2000.
2. БПбс — «Стихотворения и поэмы»// Новая Библиотека поэта, большая серия. СПб., 2000.
3. НП — «Необычайные похождения (проза 1920-х годов)». «Библиотека мировой литературы». СПб., «Кристалл», 2001.
4. ЛГЖ — «Люди, годы, жизнь» в 3-х томах. М., «Текст», 2005.
5. П1 — «Дай оглянуться… Письма 1908–1930». М., «Аграф», 2004.
6. П2 — «На цоколе историй… Письма 1931–1967». М., «Аграф», 2004.
7. П3 — «Почта Ильи Эренбурга. Я слышу всё… 1916–1967». М., «Аграф», 2006.
8. В — «Война 1941–1945». М., «Олимп», «АСТ», «Астрель», 2004.
9. ВИЭ — «Венок Илье Эренбургу. Стихи (1910–1990-е)». СПб., «Бельведер», 2007.
10. ЗЖ — «Запомни и живи… Стихи, переводы, статьи о поэзии и поэтах». М., «Время», 2008.
Все публикуемые здесь иллюстрации (за исключением двух, специально оговоренных) — из личного собрания автора.
Надеюсь, что работа, проделанная при подготовке сборника к изданию, поможет читателю воспринять его не просто как сборник написанных в разное время статей, но как единый текст.
Часть первая. КНИГИ
Памяти Лазаря Ильича Лазарева
I. Жизнь и поэзия Ильи Эренбурга
В огромном литературном наследии Ильи Григорьевича Эренбурга (1891–1967) поэзия занимает количественно небольшое место. При жизни о его стихах знали только знатоки поэзии (последние сорок пять лет жизни Эренбург гораздо больше был известен как публицист и прозаик), хотя сам он не раз говорил, что прежде всего считает себя поэтом. К этим заявлениям читающая публика и критика относились вполне снисходительно. О масштабе личности Эренбурга, о его достижениях и неудачах, исканиях и находках можно судить и по его многотомным мемуарам, и по доступным сегодня документам и свидетельствам современников. Стихи Эренбурга, которые, за вычетом молодых лет автора, возникали, казалось, на обочине этой нетривиальной жизни, сегодня видятся в ее центре. Они так прочно связаны с жизнью автора, с событиями, свидетелем и участником которых он был, что по-настоящему поняты могут быть лишь в контексте этой жизни, на фоне сложных политических и литературных событий 1910–60-х годов.
1. Так начинают…
В Киеве, в ЦГИА Украины хранится «Книга для записи родившихся евреев на 1891 год». В ней на обороте листа 21 под № 36 имеется следующая запись: 1-я графа: Кто совершал обряд обрезания — мещанин Ярышева Мошко Сорочин; затем: Число и месяц рождения и обрезания — январь 14, 21 (это же — по еврейскому календарю). Где родился — в Киеве. Состояние отца, имена отца и матери — киевский 2-й гильдии купеческий сын Герш Гершанович Эренбург, мать Хана Берковна урожд. Аринштейн. Кто родился, какое имя ему дано — мальчик, наречен «Илья»[1].
По окончании месяца раввин Е. Цукерман аккуратно написал: «Итого было рождений в январе месяце сего 1891 г. 116, из коих мужеского пола 66, женского 50»[2]. 66 январских мальчиков получили 50 различных имен, причем только шести дали имена, наличествовавшие в святцах (Александр, Даниил, Яков, Семен, Иосиф и Илья), остальным — древние (иногда двойные: Мойше-Мордхай, Пинхос-Ицхок и т. д.). За 26 лет до революции, давшей евреям России равные права с прочими гражданами, сохранялась устойчивая традиция обособления, самоотъединения, противником которой Илья Эренбург был всю жизнь («Не загоняйте себя в гетто», — не уставал он повторять евреям). Установка на ассимиляцию была сделана родителями сознательно с самого его рождения.
Илья Эренбург относился к матери с нежностью:
«Мать моя дорожила многими традициями: она выросла в религиозной семье, где боялись и бога, которого нельзя было называть по имени, и тех „богов“, которым следовало приносить обильные жертвоприношения, чтобы они не потребовали кровавых жертв. Она никогда не забывала ни о Судном дне на небе, ни о погромах на земле <…>. Мать была доброй, болезненной, суеверной: она страдала легкими, куталась, редко выезжала из дому, возилась с сестрами, со мной, писала по-еврейски длинные письма многочисленной родне»[3].
Отца писателя все звали Григорий Григорьевич; был он, как теперь бы сказали, предприниматель, купец 1-й гильдии; несколько лет работал директором Хамовнического медопивоваренного завода в Москве, затем в страховой компании «Россия». В Москве он имел широкий круг знакомств, любил веселье, дома бывал редко, ограничиваясь в основном материальным содержанием семьи; живал в номерах «Княжьего двора» (в 1922 году Эренбург вспоминал, как гимназистом «жил с отцом в номерах „Княжий двор“; мне нравилось, что можно позвонить — и половой приносит самовар, плюшки»[4]). «Отец мой принадлежал к первому поколению русских евреев, попытавшихся вырваться из гетто. Дед его проклял за то, что он пошел учиться в русскую школу. Впрочем, у деда был вообще крутой нрав, и он проклинал по очереди всех детей; к старости, однако, понял, что время против него, и с проклятыми помирился»[5]. И еще из воспоминаний: «Отец мой, будучи неверующим, порицал евреев, которые для облегчения своей участи принимали православие, и я с малых лет понял, что нельзя стыдиться своего происхождения»[6].
Родители Ильи Эренбурга поженились в Киеве 9 июня 1877 года, потом переехали в Харьков; в 1881 году родилась дочь Мария, в 1883 — Евгения, в 1886 — Изабелла; затем вернулись в Киев, где родился Илья. В сентябре 1895 года семья Эренбургов переехала в Москву, где жила до 1918 года.
Илья рос болезненным ребенком — у него были слабые легкие (в мать), и, по свидетельству личного врача семьи Эренбургов М. Е. Гамбурга, до 1904 года он перенес воспаление легких и дважды воспаление плевры, летом 1904 года заболел брюшным тифом, «после чего, — писал в 1908 году тюремному начальству Эренбурга д-р Гамбург, — я часто наблюдал у него припадки больной истерии: неудержимый плач и хохот, которые заканчивались бессознательным состоянием»[7]. Родители беспокоились за единственного сына, баловали его, прощая все, что он вытворял. («Меня избаловали, и, кажется, только случайно я не стал малолетним преступником»[8].) Его изобретательные выходки становились все более опасными: если поначалу он, скажем, заворачивал селедочные хвосты в бальные платья старших сестер и в одежду гостей или, как вспоминает персонаж романа «Хулио Хуренито», именуемый Ильей Эренбургом, в 8 лет избивал сестер живым котом, накрутив его хвост на руку[9], то потом уже поджигал дачу и т. д. В гимназические годы он не унялся: как свидетельствует участница гимназической социал-демократической организации А. Выдрина-Рубинская, «Эренбург, несмотря на свои исключительные способности, ладил далеко не со всеми благодаря своим эксцентрическим выходкам, составляющим отличительную черту его характера»[10]. Потом в голодные, бездомные парижские годы на это наложилось употребление гашиша, с которым его познакомил Модильяни. Приступы истерического, страшного хохота накатывались на него и в Киеве в 1919 году[11], потом, правда, все реже, но это случалось даже после Отечественной войны[12].
В семье Эренбургов дети не получили еврейского образования, хотя родители говорили между собой на идише, когда не хотели, чтоб дети их поняли.
Илья поступил в первый класс Первой московской мужской гимназии на Волхонке, выдержав жесткие экзамены за подготовительный класс (нужно было преодолевать процентную норму: хотя гимназия и была платной, действовало правительственное ограничение на прием евреев). К гимназии готовился с репетитором и помнил его потом всю жизнь — М. Я. Имханицкий оказался тайным гипнотизером и все-таки приструнил, внутренне озадачив, ребенка, с которым к тому времени уже никто не мог справиться.
В мемуарах «Люди, годы, жизнь» есть розоватая дымка на том, что касается проблемы антисемитизма, как ее чувствовал маленький Эренбург: интеллигенция-де тогда этого стеснялась. Мемуары — не документ прошлого, но совет будущему и попытка усовестить настоящее. В ранних воспоминаниях Эренбург — жестче и прямее. Например, в «Люди, годы, жизнь»: «Когда я пришел впервые в гимназию, какой-то приготовишка начал петь: „Сидит жидок на лавочке, посадим жидка на булавочку“. Не задумавшись, я ударил его по лицу. Вскоре мы с ним подружились. Никто больше меня не обижал»[13]; в автобиографии 1922 года ту же песенку поет не один приготовишка, а «соседи»[14]; в «Книге для взрослых» (1936) это выглядит иначе: «В гимназии сверстники кричали мне „жид пархатый“, они клали на мои тетрадки куски свиного сала»[15]. Если потом от Эренбурга и отстали, то потому, что он оказался не маменькин сынок; его эксцентричности, возможно, и побаивались. С малых лет Эренбург тянулся к старшим (только под старость — к молодым); сначала внутри класса, потом к старшеклассникам.
«В нашем классе был „лев“ — князь Друцкой, прекрасный танцор, он умел разговаривать с девушками. Когда мне было тринадцать лет, я ему завидовал. Но уже год спустя он казался мне неинтересным. Я читал Чернышевского, брошюры о политической экономии, „Жерминаль“, старался говорить басом и на Пречистенском бульваре доказывал дочке учителя пения Наде Зариной, что любовь помогает герою бороться и умереть за свободу»[16].
Уже с третьего класса Эренбург учился из рук вон плохо (он охотно занимался только тем, что ему было интересно), а в четвертом был оставлен на второй год (это — лето 1905 года, ему было не до учебы). Отец подал прошение попечителю Московского учебного округа, и в итоге Илье разрешили переэкзаменовки по трем предметам (русский язык, латынь и математика), но он их в августе завалил. Оставленный на второй год, Илья организовал в классе издание машинописного журнала и редактировал его под псевдонимом Ильич, хотя адрес редакции был обозначен точно: «Остоженка, Савеловский пер., д. Варваринского Общества кв. 81. И. Г. Эренбург». Сохранился № 2 журнала[17]; в нем — рассказы и стишки, несколько заметок; одна из них написана Эренбургом: о гимназической библиотеке — с критикой ее режима работы и комплектования (нет не только новых авторов, но даже Короленко и Гаршина).
События 1905 года в той или иной степени захватили многих сверстников Эренбурга. Он строил баррикады на Пресне; Осип Мандельштам в Питере помогал эсерам; участвовал в московском восстании Маяковский, даже Пастернак сбежал из дома и таки получил удар казацкой нагайкой…
В январе 1906 года занятия в гимназии возобновились. 30 мая 1906 года после переэкзаменовок (очередных!) Эренбурга (наконец-то!) переводят в пятый класс, но к этому времени он уже один из лидеров Социал-демократического союза учащихся средних учебных заведений Москвы наряду с Бухариным, Сокольниковым, Членовым. В 1907 году в Москве прошел общероссийский съезд этого Союза, на нем Эренбурга избрали в редколлегию печатного органа Союза[18].
После подавления революции многие ее боевые организаторы были схвачены охранкой либо бежали за границу; оставшиеся на воле вербовали новеньких — в основном гимназистов. В мае — июне 1907 года вместе с Бухариным Эренбург вел стачку на обойной фабрике Сладкова; в итоге рабочих активистов арестовали и посадили, но юных организаторов они не выдали[19].
Осенью 1907 года Эренбургу нет еще и семнадцати, но партия большевиков поручает ему работу в военных казармах; у него хранится печать военной организации большевиков и документы… В октябре его впервые задерживают, но ему удается избавиться от улик. Еще в сентябре арестовывают Сокольникова, уже кончившего гимназию. Эренбург чувствует, к чему идет дело, понимает, что ему грозит волчий билет — запрет на образование (это и случилось с некоторыми его товарищами — после ареста их исключили из гимназий без права продолжать образование). Родители превентивно подают заявление директору гимназии о выходе своего сына из состава учащихся (в автобиографии: «В 1906 г. вошел в революц. организ. Из гимназии вскоре выгнали»[20]). Сам Эренбург в официальных бумагах тогда объяснял свое отчисление намерением учиться самостоятельно и экстерном сдать экзамен за оставшиеся классы. Освободившись от досаждавшей ему учебы, он все время отдает подпольной работе, не забывая и о том, что в мемуарах назовет «моя первая любовь». В 1960 году Н. Я. Белобородова писала Эренбургу: «Помню наши прогулки, бесконечные „философские“ разговоры и споры. Помню, как Вы вводили меня в нелегальные революционные кружки. Как объясняли мне разницу между большевиками и меньшевиками <…>. Ведь несмотря на свои 16–17 лет, были уже матерый революционер»[21]. В автобиографии Эренбург пишет об этом времени: «Поймали у фабрики Бутикова с прокламациями. Сошло. Был „организатором“ в Замоскворецком районе. Еще составлял прокламации и трактат „Два года единой партии“. Тщился одолеть третий дом „Капитала“. Искусство и стихи презирал»[22].
Встреча с поэзией тогда могла бы состояться. Эренбург был влюбчив и донжуанский список открыл еще гимназистом. В социал-демократический Союз входила и гимназистка Надежда Львова. У нее впереди были еще 6 лет жизни, в которой обыск и арест — не главное, а главное — книга стихов, вышедшая посмертно, роман с Брюсовым и самоубийство, в котором обвиняют Валерия Яковлевича. Гимназистка и революционерка Надя Львова любила стихи и писала стихи. Гимназист и революционер Илья Эренбург говорил с ней об этом, но стихов тогда опасался. А так как романа между ними не произошло, то и о значении поэзии они не договорились. Почти 30 лет спустя Эренбург напишет в «Книге для взрослых»:
«В ранней молодости я стихи ненавидел. Лермонтов приводил меня в болезненное состояние. Я лечился от поэзии сначала микроскопом, потом „Положением рабочего класса в Англии“. Я помню, как Надя Львова, которая входила в нашу гимназическую организацию большевиков, прочитала мне стихи Блока. Я ей сказал: „Выкиньте! Этого нельзя держать дома — это страшно“… Два года спустя я сам начал писать стихи»[23].
В ночь с 1 на 2 ноября 1907 года охранка провела обыски у новых деятелей московского комитета большевиков. Явились и к Эренбургу, но ничего предосудительного не обнаружили[24]. В январе обыски возобновились; в конце месяца охранка уже располагала списком участников «преступного общества, присвоившего себе наименование „Союз учащихся средних учебных заведений РСДРП“»[25]. 29 января подписали ордер на безусловный (т. е. с арестом независимо от результатов) обыск у Эренбурга. На сей раз у него изъяли нелегальную литературу, подозрительные адреса, талонные книжки военной организации и ее печать. Эренбурга полгода держали под арестом, переводя из тюрьмы в тюрьму:
«В Басманной избили. Очнулся на полу в „пьянке“: блевотина, кровь. Объявил голодовку — шесть дней. Было трудно, но держался, в душе мня себя героем. В Бутырках карцер, напугали крысы. Выпустили под залог. Выдали „проходное“. Начал скитаться по России. Куда ни приеду — всюду поглядят „проходное“ и дальше — в 24 часа. Вернулся нелегально в Москву. Ночевки, главным образом, у сочувствующих акушерок. Потом остался в декабре на улице ночевать. Не выдержал, пошел в жандармское управление: посадите обратно»[26].
4 ноября 1908 года Г. Г. Эренбург подал прошение отпустить сына под залог лечиться за границу. 24 ноября Илья Эренбург явился на допрос и признал факт своей причастности к Союзу учащихся, после чего под залог в 500 рублей его отпустили, и 4 декабря 1908 года он отбыл в Париж, тогда главный зарубежный центр русских социал-демократов, где находились Ленин, Мартов, Дан, Каменев, Зиновьев и др.
Илья Эренбург приехал в Париж с нужными адресами и быстро нашел группу содействия большевикам. Ленин удостоил его личной аудиенции (свежий человек из России!), а там — постоянные собрания, дискуссии; Каменев, Зиновьев, иногда Луначарский и даже Ленин, прозвавший Эренбурга «Ильей Лохматым». Ему советовали подучиться в Париже, а потом возвращаться в Россию, в подполье. Это внимание, разумеется, было лестно 18-летнему юноше, но атмосфера политической эмиграции, оторванной от живых и опасных дел, постоянные дрязги — не для юности. 10 лет спустя Эренбург опишет это так:
«Приземистый лысый человек за кружкой пива, с лукавыми глазками на красном лице, похожий на добродушного бюргера, держал речь. Сорок унылых эмигрантов, с печатью на лице нужды, безделья, скуки слушали его, бережно потягивая гренадин. „Козни каприйцев“, „легкомыслие впередовцев, тож отзовистов“, „соглашательство троцкистов, тож правдовцев“, „уральские мандаты“, „цека, цека, ока“ — вещал оратор, и вряд ли кто либо, попавший на это собрание не из „Бутырок“, а просто из Москвы, понял бы сии речи. Но в те невозвратные дни был я посвящен в тайны партийного диалекта и едкие обличения „правдовцев“ взволновали меня. Я попросил слова. Некая партийная девица, которая привела меня на собрание, в трепете шепнула: „Неужели вы будете возражать Ленину?..“. Краснея и путаясь, я пробубнил какую-то пламенную чушь, получив в награду язвительную реплику „самого“ Ленина… Ленинцы, т. е. „сам“, Каменев, Зиновьев и др., страстно ненавидели „каприйцев“, т. е. Луначарского с сотоварищами, те и другие объединялись в общей ненависти Троцкого, издававшего в Вене соглашательскую „Правду“. Какое же вместительное сердце надо иметь, чтоб еще ненавидеть самодержавие»[27].
А за стенами этих собраний и склок жил Париж…
Каждодневный круг общения юного Эренбурга составляла тогда молодежь из большевистского подполья, по разным причинам оказавшаяся в Париже. Они не только посещали собрания и «рефераты», но и спорили, смеялись, совершали прогулки, читали и делились прочитанным (современной литературой — и французской, и русской) и даже поставили спектакль по пьесе Леонида Андреева «Дни нашей жизни», представив его всей русской колонии. Стиль общения выработался веселый, иронический, в ходу были словечки из Андреева — «бывшие люди», «тихое семейство» и т. д.; поддевали не только быт, но и старших товарищей — они уже не жили революцией как idee fixe.
Центром молодежного кружка была Лиза Мовшенсон. Она родилась в Варшаве, а детство провела в Лодзи; когда в 1906 году, спасаясь от угрозы погрома, ее семья перекочевала в Берлин, Лиза попала в русский большевистский кружок Землячки и, по приезде в Петербург, уже имела адреса явок. Гимназисткой она переправляла нелегальную большевистскую литературу; познакомилась в Питере с Каменевым, получала задания от старшей сестры Ленина; потом, уже кончив гимназию и опасаясь ареста, уехала в Париж, где поступила на медицинский факультет Сорбонны, не порывая связей с большевистской группой. Она любила стихи, увлекалась Брюсовым, Бальмонтом, Блоком и сама понемногу писала. Лиза Мовшенсон, ставшая поэтессой и серапионовой сестрой Елизаветой Полонской, была на семь месяцев старше Ильи Эренбурга, и первое время он ее слушался, подчиняясь не только авторитету лидера[28].
Их роман оказался непродолжительным, но взаимно незабываемым, хотя и по-разному: для Полонской — как первая и самая сильная любовь, для Эренбурга — как событие, с которого начались его стихи. Об этом написано в мемуарах (публикуя эту главу в «Вечерней Москве», Эренбург и озаглавил ее «Как я начал писать стихи»[29]; эта публикация была встречена Полонской с радостью[30]):
«Лиза страстно любила поэзию; она читала мне стихи… Я подтрунивал над Надей Львовой, когда она говорила, что Блок — большой поэт. Лизе я не смел противоречить… Я начал брать в Тургеневке стихи современных поэтов и вдруг понял, что стихами можно сказать то, что не скажешь прозой. А мне нужно было сказать Лизе очень многое…»[31].
Уцелевшие наброски обращенных к Эренбургу первых любовных стихов Полонской датированы февралем 1909 года — их роман уже в зените. Весной 1909 года следует датировать начало поэтической работы Эренбурга. Он отдался новому делу со страстью, свойственной его характеру; упорно работая, овладевал формой стиха.
Осенью Лиза писала об Илье матери в Петербург, что он «стал писать стихи и у него находят крупное дарование»[32]. В это время Илья временно находился в Вене, где помогал Л. Д. Троцкому переправлять издаваемую им «Правду» в Россию. Эренбург вспоминал, что Троцкий «был со мною ласков и, узнав, что я строчу стихи, по вечерам говорил о поэзии, об искусстве. Это были не мнения, с которыми можно было бы поспорить, а безапелляционные приговоры»[33]. Конечно, неудовлетворенность ощущалась уже в Париже — тамошние вожди высказывались о современной поэзии не менее определенно (скажем, Л. Б. Каменев писал тогда: «В Валерии Брюсове русская буржуазия пережила свою идеологическую молодость и нашла певца своего реального трепета и фатального Рока»[34]; это по существу мало чем отличалось от написанного тогда же Л. Д. Троцким: «Какому-нибудь Кузмину, вывернувшему любовь наизнанку, может казаться, что он открывает человечеству совершенно новые пути. На самом деле новейший фазис самоопределения буржуазной интеллигенции проходит так „закономерно“, что даже скучно смотреть со стороны»[35]). Такие суждения вызывали у Эренбурга крепнущий протест, выражением которого в конце 1909 года стали выпускавшиеся им в Париже сатирические журналы о жизни русской социал-демократической колонии. Их шаржи и текст вызвали гнев Ленина и фактически отлучение Эренбурга от большевистской группы[36]. Отлучение было окончательным. Разрыв переживался Эренбургом тяжело; ощущение, что «у меня больше не было цели», как он потом скажет[37], — давило. Не забудем: Эренбургу не было и восемнадцати, когда он оказался в Париже — один, без знакомых, с плохим французским и скромными средствами. Большевистский кружок пригрел его, укрепив поначалу уверенность: он нужен для серьезного и важного дела. Теперь этого не стало. Было от чего тосковать.
Стихи и новая любовь оказались спасением и выходом.
2. Был мир и был Париж
Про 1910–1914 (до начала войны) годы говорят как о времени расцвета русской культуры. Конечно, в самой культуре — это пора динамичных и антагонистических процессов: закат символизма, подъем акмеизма, зарождение футуризма. Искусство России начало победный марш по Европе. Чьи-то проницательные головы и чуткие сердца, может быть, и чувствовали тревогу, но не это предощущение создавало общий настрой европейских столиц.
В 1910 году Илье Эренбургу исполнилось 19 лет. Его жизненный опыт был не так уж и мал — подполье, тюрьма, высылка, кочевья, политэмиграция, но, его образование — только 5 классов гимназии и некий курс марксистской политграмоты. Все остальное надлежало изучить самостоятельно. Эренбург впитывает искусство Европы и ее литературу: много читает, осваивает языки — французский, потом еще испанский, путешествует, подолгу бывает в музеях.
Литература была выбрана им в качестве поля деятельности. Выбор, сегодня это ясно, был верным; две грани его дара — лирика и сатира — не сразу, но отлились в адекватные таланту литературные формы. Зрелого Эренбурга в публицистике, эссеистике, в поэзии и в прозе можно узнать по нескольким строчкам. Но путь к этому оказался долгим и нелегким; внешние обстоятельства достижению цели тоже не помогали — прежде всего изолированность от России (язык, общение); хотя до 1914 года ее не следует особенно переоценивать: русские журналы и книги были доступны, почта работала исправно, перемещения по Европе не ограничивались ничем, кроме денег, общение с русскими поэтами оказывалось возможным и в Париже — Бальмонт, Волошин, Сологуб, Алексей Толстой, Гумилев живали там или наезжали погостить. Старшие друзья Эренбурга пытались знакомить его с работами новых русских мыслителей — он узнал имена Бердяева, Булгакова, Флоренского, пробовал их читать, но бросил, предпочитая поэзию. Какое-то время увлекался Достоевским, отголоски этого увлечения заметны и в его стихах, и в прозе. Чтение русских апокрифов, поэтов старой Франции и старой Испании наполняло его жизнь наравне со стихами Блока и Верлена. Вообще, особенность поэтического пути Эренбурга — несомненное живое влияние новой и старой французской и старой испанской поэзии (Вийон, Хорхе Манрике, Жамм, Аполлинер); оно было длительным, сказавшись и на его зрелых стихах.
Эренбург не ставил перед собой задачи предварительного овладения богатствами культуры — он писал все время, а пристрастия менялись быстро, что видно по его первым книгам.
В жизни Эренбурга десятые годы — время серьезных, иногда судорожных исканий; счастливыми, гармоничными они были только поначалу. Тем не менее он постоянно и много работал над стихами, печатался, обрастал новыми друзьями — из русской колонии (художники и поэты) и французами; вписался в мир «Ротонды» с ее международным богемным братством нищеты и талантов. Он всегда был увлечен будущим и отталкивал от себя даже самое недавнее прошлое: каждая следующая книга стихов (а выпускались они ежегодно) отрицала предыдущую. Небольшие деньги из России поступали от родителей, и кое-что давал литературный труд — при минимальных запросах жизнь могла быть безмятежной…
Его автопортрет той поры умело набросан в «Книге для взрослых»: «Одет в бархатную куртку. Провожу целые дни в музеях. Мне нравится Боттичелли. Второй год, как пишу стихи. Начал случайно: полюбилась девушка, она любила стихи; я промучился ночь и срифмовал несколько четверостиший. Денег нет, но вместо колбасы покупаю туберозы. Презираю действие: верю, что красота связана с созерцанием»[38]…
Всякий раз, цитируя в мемуарах свои ранние стихи, Эренбург оговаривается: ученические, бледные, слабые, плохие. Но всякий раз признает: тогдашнее душевное состояние они передают довольно точно[39].
Кипу его стихов отвезла в Россию в конце 1909 года Лиза Мовшенсон и вскоре телеграфировала из Питера, что их приняли в «Северных зорях». В январе 1910-го стихи Эренбурга печатаются один за другим: самая первая публикация — «Я шел к тебе…» в № 5 журнала «Северные зори» (он вышел 8 января), затем 17 января — в «Студенческой жизни» (эти стихи — наивная помесь Надсона с Некрасовым), потом 29 января — снова «Северные зори» (№ 8), после — журнал «Жизнь для всех», «Московская газета» (это, возможно, уже с подачи его сестер) и т. д. Новое имя появилось… Это еще только пробы пера, в них и придуманное, и пережитое, размышления и отталкивания:
Это обобщенная и потому не слишком точная формула; путь к стиху, где события реальной жизни находят не декларативное, а художественное отражение, — нелегкий. Впрочем, в этих стихах интересны не биографические мотивы, а заключающая их мысль:
здесь «наглядно соединились два определивших жизнь Эренбурга мотива — верности и отречения»[41].
В конце 1909 года на эмигрантском вечере Эренбург познакомился с первокурсницей-медичкой Сорбонны Катей Шмидт. «Влюбился я сразу»[42], — это единственное такого рода прямое признание в семитомных его воспоминаниях. Испытанное им чувство (тогда взаимное) оказалось одним из самых сильных в жизни.
Тетрадка стихов начинающего поэта попадает к Брюсову (в сентябре 1910 года Эренбург напомнит ему об этом в письме: «Весной этого года Вы взяли на себя труд просмотреть мои первые стихи. Ваши указания послужили мне руководством в дальнейшей работе»[43]).
В июле 1910 года вместе с Екатериной Шмидт Эренбург совершает поездку в Бельгию и Голландию. Из всех городов, где они побывали, — Брюссель, Антверпен, Амстердам… — больше всего его поразил город-музей Брюгге; там были написаны все стихи, составившие его первую книжку. Они объединены не только единством времени и места написания, но и единством переживаний. Ощутив себя среди декораций на старинных подмостках, Эренбург, без основательных исторических штудий, фантазируя, представлял себе сцены былых времен с участием рыцарей и Прекрасных Дам, монахинь и труверов. Пять столетий — такое расстояние по времени он определил для этих сцен. В стихотворении, открывавшем книгу (за него не раз потом пеняли Эренбургу, удивляясь, как это он, всегда такой суперсовременный писатель, упорно следующий по пятам политических событий, иногда даже наступая на них, начинал столь изысканно и отстраненно), было заявлено:
Почти так же демонстративно открывал первую свою книгу и Гумилев:
но то был образ сильного, не без влияния Ницше, героя, а над героем Эренбурга — смеются, да он и сам понимает, что его доспехи — картонные:
Электрические огни — это ведь не пять столетий назад, это современность; так что здесь всего лишь театр, сон, может быть, мечта — не более. Время от времени действие книги из средневековья ненатужно перемещается в новые времена, и тогда возникает Вандея и — в пику недавним товарищам — «озверевшие Мараты» и «слепые Робеспьеры»; почти религиозная аскетичность сюжетов вдруг разбавляется эротикой, не нарушая, впрочем, общей изысканности тона. Недаром именно «севрские чашки, гобелены, камины, арлекины, рыцари и мадонны» из первой книги Эренбурга запомнились Кузмину[44], а вся книга в целом попала в поэзы ненавистного Эренбургу Северянина:
О разнообразии влияний, сказавшихся на первой книге Эренбурга, говорили и писали много. Список оказался длинный: помимо Блока, Брюсова, Кузмина отмечен был еще и бельгийский символист Жан Роденбах (и сам Эренбург подтверждал это в письме к Брюсову[46]); Эренбургу предлагали даже назвать свой сборник «Под влиянием Роденбаха»[47].
Завершающие книгу Эренбурга стихи обращены к Богородице, которую автор на католический лад зовет Мадонной; в религиозном плане это, может быть, самые чистые стихи — в дальнейшем вера в стихах и мыслях Эренбурга будет уже неотделима от богохульства.
Более всего обрадовала Эренбурга рецензия Брюсова:
«Разбирая книги начинающих поэтов, Брюсов выделил „Вечерний альбом“ Марины Цветаевой и мой сборник: „Обещает выработаться в хорошего поэта И. Эренбург“. Я обрадовался и в то же время огорчился — стихи, вошедшие в сборник, мне перестали нравиться»[48].
Последнее случилось быстро (см. главу «Скрещенья судеб, или Два Ильи Эренбурга» во второй части — «Люди»).
1911 год вошел в жизнь Ильи Эренбурга двумя событиями: 25 марта в Ницце у него с Е. О. Шмидт родилась дочь Ирина и — он впервые побывал в Италии.
Стихи, написанные в Италии, Эренбург в апреле 1911-го отправил Брюсову («Я посылаю Вам новые стихи, которые мне кажутся иными и по своим задачам и по технике»[49]); в начале лета он отправил Брюсову рукопись новой книги[50]. Когда в августе 1911 года сборник «Я живу» вышел в Петербурге (это первая книга Эренбурга в России), он послал его Брюсову с сопроводительным письмом: «Если Вы найдете в нем стихи более совершенные, то в этом я в значительной степени обязан Вам»[51]. В мемуарах об этих стихах сказано коротко: «Я попытался быть холодным, рассудительным — подражал Брюсову»[52].
Стихи книги «Я живу», наверное, не столько холодны, сколько умиротворенны; в первой строфе первого стихотворения речь идет о распятии, а следом совсем иное:
Если лицо книги 1910 года определяла тема средневековья, то здесь — античность и Возрождение. Все это вполне в духе символистов и после Брюсова и Вяч. Иванова не было новостью в русских стихах; впрочем, Эренбург и сам понимал, что это лишь упражнения (скажем, о Возрождении он естественно пишет терцинами, и тут нельзя не вспомнить молодого Сологуба:
Современность иногда пробивается в стихи — тоской по родине или живой картинкой, вдруг нарушающей благость русского пейзажа:
(сравните у Мандельштама в стихотворении 1913 года: «А на дворе военной школы / Играют мальчики в футбол…»), или сознательным сопряжением двух торжественных циклов — Христос (не Сын Божий, но трагический персонаж истории; евангельские притчи здесь — сюжеты быта, а воскресения нет) и Авиатор (в гимне стальной птице звучит финальная нота гибели).
Терцины, посвященные Боттичелли, которым Эренбург тогда восхищался, завершаются также трагической нотой — сожжением картин мастера у ног Савонаролы (заметим, что у Вяч. Иванова торжественный сонет, посвященный Боттичелли, также завершается тенью Савонаролы[54]).
Объяснимая для забитого городом человека нота антиурбанизма неожиданно звучит в стихах о Париже, финал которых по-юношески печален:
здесь явственно намечаются будущие мотивы «Будней». Та же антиурбанистическая нота звучит и в послании «Еврейскому народу»: в нем безотносительно к собственным планам автора провозглашается призыв избавиться от положения униженных и гонимых чужестранцев и вернуться к судьбе вольных пахарей на обетованной земле. То, что эта мысль не имеет для Эренбурга национальных рамок, следует из завершающего книгу стихотворения «Возврат», где, совершенно à la Жан-Жак Руссо, изображена картина будущего массового исхода горожан в поля и леса и обретения ими радости естественного бытия.
Но тогда же, весной 1911-го, читая книги Кузмина («Сети», «Куранты любви»), Эренбург воспримет не настроение, не тон, не тонкую стилизацию и любовь к XVIII веку, а свободу говорить в стихах о подробностях, даже бытовых, своей жизни:
И это проявится осенью 1911 года в стихах, вошедших в следующую книгу Эренбурга, «Одуванчики». Почитатели прежних двух сборников были сразу предупреждены: