Многие детали заговора генералов теперь уже хорошо известны. Важность этого события трудно переоценить. После долгих приготовлений ничтожное меньшинство немецкого народа решило взять инициативу в свои руки. Проигнорировав или преодолев нерешительность и колебания наиболее робких заговорщиков, эти люди сделали решительную и едва не увенчавшуюся успехом попытку уничтожения нацистского режима. Эту попытку осуществили восточногерманские аристократы (по иронии судьбы, покушение состоялось в их родовом гнезде – в Восточной Пруссии), некогда безраздельные хозяева армии, оттесненные теперь в ее штаб; коллеги Раушнинга, посчитавшие, что смогут использовать в своих целях агрессивный дух пангерманизма и нацистов в роли младших партнеров. Взрыв в ставке Гитлера был отчаянной попыткой исправить эту чудовищную ошибку. Но было уже поздно; исправить ее было уже невозможно. Класс юнкеров исчез с политической сцены, вымер, как мамонты и мастодонты[79].
Тем не менее надо сказать, что заговор был хорошо спланирован и едва не увенчался успехом. До этого взрывные устройства несколько раз посылали в ставку Гитлера, и каждый раз какие-то технические сбои мешали довести дело до конца. На этот раз Штауффенберг сам принес бомбу в своем портфеле на совещание в ставке фюрера в Растенбурге. Когда Гитлер занял свое место у стола с картами и совещание началось, Штауффенберг поставил портфель у ножки стола и под каким-то предлогом покинул помещение. Выйдя за территорию ставки, Штауффенберг услышал взрыв, сел в самолет и по прилете в Берлин объявил о смерти Гитлера и переходе власти в руки нового германского правительства. Как оказалось, это было преждевременное заявление. В планы заговорщиков (в этом были твердо уверены все добрые нацисты) вмешалось провидение. До сих пор не вполне ясно, как Гитлеру удалось уцелеть. Либо он вовремя отошел от стола, либо массивная ножка стола отвела от него ударную волну. Во всяком случае, когда пыль осела, стало понятно, что заговор провалился. У Гитлера лопнули барабанные перепонки, была ушиблена правая рука и разорвана форма. Он, оглушенный, упал на руки верного Кейтеля. Четыре человека были убиты или смертельно ранены, но сам Гитлер остался жив. Если бы это совещание проводили, как обычно, в подземном бункере, а не в легком деревянном строении, то не уцелел бы ни один участник совещания.
Июльский заговор 1944 года затронул практически все элементы политической ситуации в Германии. С этого момента Гитлер твердо знал, что армия как организация находится в оппозиции; он понял, что если и выиграет войну, то вопреки генералам, а не благодаря им. С июля 1944 года Гитлер начал все больше и больше окружать себя офицерами военно-морского флота и авиации. Конечно, флот не играл заметной роли в военных действиях, но зато не был запятнан изменой. Авиация, правда, тоже не оправдала возложенных на нее надежд, но это была вина не летчиков, а исключительно Геринга. Простые армейские солдаты, несомненно, оставались верны своему фюреру, и он все больше и больше отождествлял себя с ними, а не с офицерами. Из генералов он продолжал доверять лишь таким лизоблюдам и льстецам, как Кейтель и Бургдорф[80], всех остальных он считал изменниками. Он был твердо убежден в их поголовном предательстве и часто говорил о нем вслух. Каждый раз, когда армия терпела поражение или сдавала очередной город, Гитлер кричал об измене. Из ставки Гитлера нескончаемым потоком шли телеграммы с обвинениями и лекциями по стратегии; послушный Борман вторил своим дискантом басовитым воплям фюрера. На последнем расширенном совещании в ставке Гитлер кричал в лицо своим генералам, что они его обманывают. В своем последнем письменном документе, обращенном к потомству, в политическом завещании, он тоже не смог обойти этот вопрос и заклеймил как изменников офицеров вермахта и его штаба.
Отстранившись от генералов и уйдя в общество своих почитателей, Гитлер неотвратимо превратил свой штаб из органа военного управления в восточный двор льстецов и лизоблюдов. Насколько далеко зашел этот процесс, можно судить по рассказам очевидцев сцены, произошедшей сразу после взрыва в Растенбурге. В тот день Муссолини, ставший теперь марионеточным правителем Ломбардии, прибыл в Растенбург, чтобы нанести визит своему защитнику и покровителю. Поезд прибыл на вокзал во второй половине дня. Гитлер, бледный как полотно, встречал Муссолини на перроне. По дороге с вокзала Гитлер рассказал гостю о своем чудесном спасении, произошедшем всего несколько часов назад, и показал ему место покушения. Картина была впечатляющая: обгоревшие обломки – после взрыва вспыхнули деревянные стены – и рухнувшая крыша. Осмотрев дымящиеся развалины, Гитлер и Муссолини отправились пить чай. Известно, что самые вопиющие свои выходки Гитлер устраивал именно за чаем.
Чаепитие началось в пять часов. В ставке присутствовало все окружение Гитлера. Разговор, естественно, шел о чудесном спасении фюрера, но очень скоро зазвучали взаимные обвинения. Собеседники стали срываться на крик, обвиняя друг друга в том, что война до сих пор не выиграна. Риббентроп и Дёниц кричали генералам, что они изменили Германии, продавшись Англии, а генералы в ответ не выбирали выражений, отвечая Риббентропу и Дёницу. Все это время Гитлер и Муссолини сидели тихо, не вмешиваясь в ссору. Грациани рассказывал им о своих африканских приключениях. Потом кто-то вдруг упомянул о другом знаменитом «заговоре» в нацистской истории – о заговоре Рёма 30 июня 1934 года – и о кровавой чистке, которая за ним последовала. Гитлер немедленно впал в неистовство и с пеной у рта принялся кричать, что отомстит всем изменникам. Он орал, что провидение только что показало ему, что именно он избран для того, чтобы вершить мировую историю. Гитлер грозил ужасными наказаниями женам и детям – око за око, зуб за зуб, – ибо никому не позволено противиться воле провидения. Все притихли. Гитлер бушевал в течение получаса; итальянцы решили даже, что он, видимо, сошел с ума. «Не понимаю, – вспоминал один из них, – почему я тогда не переметнулся к союзникам». Муссолини был смущен и молчал. Грациани сделал попытку утихомирить Гитлера, начав обсуждать с Кейтелем какие-то технические проблемы. Все это время одетые в белые смокинги официанты разносили чай онемевшим гостям.
Разнос был прерван звонком из Берлина, где до сих пор не был восстановлен порядок. Гитлер схватил трубку и принялся выкрикивать приказы расстреливать всех и каждого. Почему до сих пор не прибыл Гиммлер? Затем Гитлер дал волю своей мании величия: «Я начинаю сомневаться в том, что немецкий народ достоин моих высоких идеалов!»
Эти слова положили конец всеобщему молчанию. Все присутствовавшие принялись наперебой уверять Гитлера в своей преданности. В самых раболепных выражениях Дёниц пел хвалу немецкому военному флоту. Геринг затеял свару с Риббентропом и даже замахнулся на него своим маршальским жезлом. На фоне общего шума послышался голос Риббентропа: «Я пока еще министр иностранных дел, и мое имя
Описанная в назидание потомкам сцена[82], вероятно, утрирована, но весьма правдоподобна. Абсолютная власть развращает абсолютно, и мы располагаем сведениями о жизни этого экзотического двора, которые позволяют не сомневаться в правдивости даже этого рассказа. Когда один солидный генерал сравнил Геринга с Гелиогабалом, в этом сравнении не было ни малейшего преувеличения. Вероятно, в абсолютизме, роскошестве и вырождении Римской империи мы можем найти самую близкую параллель тому, что творилось в период расцвета нацистского рейха. На ужасающих страницах Гиббона мы читаем о персонажах, завладевших абсолютной властью, персонажах, которые при ближайшем рассмотрении оказываются послушными креатурами любовниц и катамитов, евнухов и вольноотпущенников. Здесь мы тоже видим
Заговор генералов оказал решающее влияние и на карь еру Гиммлера – как на личную, так и на политическую. В личностном плане заговор произвел на Гиммлера прямо-таки чудодейственный эффект: рейхсфюрер обратился к Богу. В апреле 1945 года он говорил одному своему другу о своем знаковом обращении: «Я знаю, что меня считают закоренелым язычником, но в глубине души я верующий; я верую в Бога и провидение. За последний год я снова научился верить в чудеса. Спасение фюрера 20 июля 1944 года было чудом; свидетелем второго чуда я стал этой весной…» Этим вторым чудом стало таяние льда на Одере, где Гиммлер командовал группой армий, когда русские были уже готовы форсировать реку по льду, и от разгрома Гиммлера спас ледоход[83].
В политическом плане заговор генералов означал начало падения Гиммлера. Стороннему наблюдателю могло показаться, что никогда Гиммлер не был таким могущественным, как в первые месяцы после покушения, когда многим казалось, что на этот раз он действительно овладел всей полнотой государственной власти. Поначалу никто не мог понять, убит Гитлер или схвачен заговорщиками. Определенно после покушения авторитет Гиммлера возрос, ибо полиция никогда не бывает так необходима, как после раскрытия разветвленного заговора. Одной из первейших задач стало завершение разгрома старой армейской разведки, руководители которой почти все участвовали в заговоре. Именно абвер снабжал заговорщиков взрывчаткой. Свою неэффективность абвер демонстрировал и до этого. На этот раз он был уличен Гиммлером в измене. Улик против адмирала Канариса было недостаточно, но тем не менее его упрятали в тюрьму, а через девять месяцев казнили со средневековой варварской жестокостью[84]. Был казнен его преемник полковник Хансен. Генерал Фрейтаг фон Лорингхофен, который, как руководитель диверсионного отдела, снабжал заговорщиков взрывчаткой, покончил с собой, чтобы избежать позора и пыток. Его предшественник, полковник Лахоузен, и другие офицеры чудом уцелели и выступили с разоблачениями на Нюрнбергском процессе, чем подписали смертный приговор Герингу. Но абвер был лишь одним из структурных подразделений старого Генерального штаба; следовательно, надо было подозревать, что к заговору имеет отношение весь Генеральный штаб, все командование сухопутными силами. В последовавшей кровавой чистке – более жестокой, чем даже чистка 1934 года, – погибли 50 генералов и офицеров. Сотни были тихо отправлены в отставку. Бывший начальник штаба ОКХ генерал Гальдер был арестован и в течение четырех месяцев не видел дневного света. Предшественник Гальдера, генерал Бек, участвовавший в заговоре и бывший одним из его руководителей, был принужден к самоубийству. Штюльпнагель, командующий оккупационными войсками во Франции, быстро выполнивший приказ заговорщиков и арестовавший в Париже весь личный состав гестапо, выстрелил себе в голову в лесу под Верденом. Попытка самоубийства оказалась неудачной. Штюльпнагель был арестован и казнен. Командующий группой армий Клюге покончил с собой. Были казнены Вицлебен и Фельгибель. Последний явил образец философской стойкости и мужества, обсуждая перед казнью со своим адъютантом вопрос о бессмертии души. К Роммелю, своему бывшему любимцу, престиж которого был намеренно и чрезмерно раздут пропагандой, Гитлер послал своего сикофанта Бургдорфа с пистолетом и ядом. Роммелю было сказано, что если он покончит с собой, то его похоронят с воинскими почестями и не последует никаких репрессий в отношении его семьи[85]. Роммель последовал этому совету. Одного генерала, погибшего на фронте вскоре после покушения, посмертно уличили в соучастии в заговоре. Воинские почести были отменены. Тело генерала бросили в общую могилу. Нет ничего удивительного, что Гитлер после покушения стал предпочитать уединение. Нет также ничего удивительного в том, что он исключил из своего окружения компетентных военных советников, оставив лишь напыщенных любителей из СС, к мнению которых стал теперь прислушиваться. Отныне Гитлер не мог быть уверенным в лояльности ни одного армейского офицера. Нет ничего удивительного и в том, что в эти месяцы Гиммлер получил в свои руки беспрецедентную власть. После мятежа он заменил Фромма на посту командующего резервной армией. Вскоре после этого в подчинение Гиммлеру перешли все конвойные войска, отвечавшие за охрану концентрационных лагерей. Прошло еще несколько месяцев, и этот человек, дослужившийся в армии лишь до сержантских званий, стал командовать группой армий, тщетно пытавшейся остановить русское наступление на фронте Вислы.
Но тем не менее, несмотря на эти внешние успехи, Гиммлер был, как никогда, близок к падению. Несмотря на то что покушение на Гитлера сделало Гиммлера необходимым и востребованным, само это покушение не удалось только чудом, а это была неудача и недоработка Гиммлера. Жизнь Гитлера была спасена (и это признавал и сам Гиммлер) не вмешательством полиции, а вмешательством провидения. Правда, многие утверждали, что Гиммлер не мог ничего не знать о столь разветвленном заговоре и о его подготовке, которая продолжалась не один год. Такая слепота Гиммлера была противоестественной; подобной беззаботности он никогда прежде не выказывал[86].
Сомнения в отношении Гиммлера были, естественно, использованы терпеливым, упорным Борманом. Этот «злой гений фюрера», этот «коричневый кардинал, притаившийся в тени», как характеризовал его один из «придворных»[87], «Мефистофель Гитлера», как называли его другие, добился наконец такого превосходства над всеми своими соперниками, какого не добивались другие лица из ближайшего окружения. До тех пор никогда не случалось (или казалось, что не случалось) так, чтобы один министр или генерал становился бы единоличным советником фюрера. Гитлер всегда стравливал своих министров и таким образом сохранял в правительстве необходимый баланс сил. Но теперь бесконечное терпение Мартина Бормана, который (как Гольштейн в кабинете кайзера) с самого начала «понял важность и выигрышность скромности», было наконец вознаграждено. Никогда не отлучавшийся от хозяина, перенявший даже его ненормальный распорядок дня – Гитлер просыпался в полдень и ложился спать в половине пятого, а то и в пять утра, подчинивший своему контролю всю гигантскую бюрократическую партийную машину, незаменимый, неутомимый и вездесущий, он стал теперь единственным хранителем гитлеровских секретов, единственным каналом передачи приказов фюрера, единственным, кто мог разрешить аудиенцию у Гитлера. Все гаулейтеры подчинялись одному Борману. Он усилил это их подчиненное положение и изменил характер их службы. Первые гаулейтеры были, как правило, ветеранами нацистского движения – буйными барабанщиками и трубачами, вознагражденными за это буйство прибыльной и не слишком обременительной должностью гаулейтера. Борман покончил с такой практикой. Один за другим старые гаулейтеры сходили со сцены. Их сменили новые люди – более молодые, более энергичные фанатики, обязанные всем не просто абстрактной партии, но лично Мартину Борману. За время войны партийная машина сильно разрослась, как и СС. Подобно СС, партия стала вторгаться в функции вооруженных сил, особенно в том, что касалось управления и снабжения, фортификации и эвакуации. Подобно СС, с каждым следующим поражением германского оружия партия становилась все более значимой и незаменимой. Наблюдатели, следившие за параллельным развитием этих моторов власти, гадали, что произойдет, когда они вступят в конфликт друг с другом, когда Гиммлер и Борман, поглотив все оставшиеся свободными органы управления, столкнутся наконец лицом к лицу. Этот интригующий момент настал, когда Гиммлер в 1943 году стал министром внутренних дел. До этого времени отношения между Гиммлером и Борманом были превосходными, но теперь между ними разразился острый конфликт. Малейшие попытки Гиммлера распространить свою власть за пределы СС немедленно пресекались Борманом. На периферии, в землях, некоторые высшие руководители СС и полиции[88], полагаясь на новые полномочия Гиммлера, посягнули на прерогативы гаулейтеров, однако эсэсовцев быстро привели в чувство. «Борман немедленно доложил о каждом случае превышения полномочий Гитлеру, использовав каждый из этих случаев для укрепления собственных позиций. К нашему удивлению [цитата из Шпеера], ему не потребовалось много времени, чтобы поставить на место зарвавшегося министра внутренних дел»[89]. Таковы были преимущества положения Бормана.
Точно так же, после неудачного заговора 20 июля, Борман живо воспользовался ошибками и упущениями своего соперника. Пока Гиммлер наивно верил (так как Геринг просто впал в немилость), что именно он, и никто другой является наследником нацистского трона, и воспринимал каждое продвижение вверх по служебной лестнице как подтверждение своей уверенности, Борман делал все возможное для того, чтобы, напротив, удалить Гиммлера как можно дальше от власти. В пасмурные дни последней военной зимы Борман добился своего очередного триумфа: он одобрил назначение Гиммлера командующим группой армий «Висла», которой было поручено остановить русское наступление восточнее Берлина. Таким образом, Гиммлер был удален из столицы, где он мог снова втереться в доверие к Гитлеру и оттеснить Бормана. Мало того, Борман, оставшись при Гитлере один, при каждом удобном случае нашептывал ему на ухо, что безостановочное наступление Красной армии является следствием некомпетентности или измены его, Бормана, соперника.
Тем не менее Борман, несмотря на все его влияние, был не один и не был всемогущим великим визирем в ставке фюрера. Во-первых, у Гитлера оставался Геббельс. Пожалуй, из всех соратников Гитлера Геббельс был единственным по-настоящему способным человеком. Даже Борман сознавал, что ссора с Геббельсом может стать смертельно опасной. Геббельс, со своей стороны, признавал, что Борман добился исключительного положения своей постоянной близостью к Гитлеру. По этой причине между этими людьми, несмотря на разное понимание политики, установилось рабочее согласие. Будучи близким личным другом Гитлера, Геббельс мог прийти к нему в любое время дня и ночи. Тем не менее сам министр пропаганды считал разумным делать это при посредничестве Бормана, если дело касалось каких-то рутинных вещей, и только в особых случаях пользовался своим правом непосредственного доступа к фюреру. Борман, со своей стороны, ценил эту уступку и никогда не мстил Геббельсу за эпизодические проявления независимости. В дни агонии рейха этот компромисс между двумя уцелевшими высшими жрецами нацизма стал просто символическим. Они давали Гитлеру разные советы, у них были разные намерения, но в том, что касалось решений фюрера и мрачного паноптикума в его окружении, они были единодушны. Они оба участвовали в бракосочетании Гитлера и в его языческом погребении, и только после этого разными путями пошли навстречу судьбе.
Вторым человеком, характер которого ограничивал влияние Мартина Бормана, был сам Гитлер. Либеральные эмигранты, ортодоксальные марксисты и отчаявшиеся реакционеры были уверены или пытались заставить себя поверить в то, что Гитлер был лишь пешкой в чужой политической игре или слепым орудием в руках неких космических сил. Это фундаментальное заблуждение. Какими бы независимыми силами он ни пользовался, какую бы чужую помощь он ни принимал, Гитлер до конца оставался единственным хозяином движения, которое он вдохновил и создал и которое он своим решением в конце концов и уничтожил. Ни Рём, ни Гиммлер, ни армия, ни юнкеры, ни финансисты и крупные промышленники – никто и никогда не контролировал этого демонического гения, невзирая на то что время от времени они оказывали ему услуги и делали одолжения. Они лишь питали надежды и упования, стараясь утешить себя за неудачи и частые разочарования. И наконец, как бы высоко ни вознесся Борман, на сколько бы он ни превзошел Геринга, Гесса и Гиммлера, он так и не смог управлять волей самого Гитлера, одной лишь милостью которого он получил свою власть. Последний политический совет Бормана – бежать в апреле из Берлина в Оберзальцберг – был Гитлером отвергнут; самое горячее желание Бормана – стать преемником – было проигнорировано. В 1939 году, когда сэр Невил Гендерсон предложил Герингу использовать свое влияние, чтобы заставить Гитлера изменить политику, Геринг ответил, что после того, как фюрер принимает решение, «все остальные становятся не более чем пылью под его ногами». И это была правда – она оставалась правдой в отношении Бормана и Геринга, оставалась правдой как в 1939-м, так и в 1945 году. Вероятно, утверждает Шпеер, Борман до самого конца сохранял полный контроль над всеми внутренними делами, но если бы Гитлер пожелал, то он в любой момент взял бы этот контроль на себя. «Он исповедовал и применял на практике древний принцип: Divide et impera[90]. Всегда найдутся политические группы, готовые устранить другие политические группы. Одно слово Гитлера – и все враги Бормана тотчас бы вцепились ему в горло». Если Борман действительно пользовался всей полнотой власти, то делал он это не по собственному почину, но с молчаливого согласия всемогущего диктатора, невероятная сила воли и магнетическое влияние которого заставляло даже противников беспрекословно повиноваться ему. «Был ли Гитлер, как исторический феномен, следствием событий, происходивших после Первой мировой войны? Был ли он порождение Версальского договора, революции и других потрясений? Был ли он одной из тех фигур, которые неизбежно появляются на фоне таких событий?» – так философствовал Альберт Шпеер за крепкими каменными стенами своей тюрьмы. Однако в поисках ответа на эти вопросы он был вынужден переосмыслить характер человека, ответственного, по мнению Шпеера, за поражение Германии. И он переосмыслил свое отношение, решив, что за Гитлером стояло нечто большее: «Конечно, верно, что без этих событий Гитлер никогда не нашел бы почву, на которой его деятельность принесла бы такие обильные плоды; но вся демоническая личность этого человека не может быть понята лишь как результат всех упомянутых событий. Они могли бы найти политическое выражение и в лице вполне заурядного национального лидера. Гитлер же был одним из тех необъяснимых исторических феноменов, которые в истории человечества появляются крайне редко. Его личность определила судьбу народа. Он один указал нации путь и повел ее по дороге, приведшей к ужасающему концу. Он околдовал нацию, околдовал так, как не удавалось никому за всю историю человечества».
Эта концепция о Гитлере как о фениксе, один раз в тысячу лет возрождающемся из пепла, как о космическом феномене, неподвластном обычным законам бытия, принималась в Германии далеко не всеми. С ней были не согласны генералы – трезвые, не склонные к мистике военные теоретики и практики. Для них он был всего лишь выскочка, дорвавшийся до огромной власти, но ни в коем случае не бывший – по их меркам – гением. «Работая с ним, – вспоминает Гальдер, один из лучших представителей своей касты, – я всегда старался найти в нем отблеск гениальности. Я старался изо всех сил быть честным и не поддаваться антипатии, которую всегда к нему испытывал. Но я так и не смог обнаружить в нем гениальности, хотя в нем и в самом деле было что-то дьявольское». Нашелся, однако, человек, который обнаружил эту гениальность, и признание ее стало основой ее успеха. «В течение долгих периодов человеческой истории случается иногда так, что политический лидер и политический философ объединяются в лице одного человека. Чем теснее это слияние, тем труднее задача, стоящая перед таким человеком. Он трудится не ради удовлетворения требований, понятных любому филистеру; он стремится к целям, понятным лишь немногим избранным. Таким образом, жизнь его разрывается между любовью и ненавистью. Протест современных поколений, которые его не понимают, побеждается лишь признанием потомков, ради которых этот человек трудится».
Автор этого описания – сам Гитлер; это его автопортрет[91]. Он написал его в тюрьме, задолго до того, как достиг власти, о которой мечтал и примеривал на себя. Его собственная твердая вера в свое мессианство стала, возможно, самым важным элементом невероятной мощи его личности, обаяние которой продолжалось даже после того, как исчезли все внешние его причины. Лучшим доказательством силы этого обаяния служит вера в его миф даже такого интеллектуала, как Шпеер.
Глава 2
Гитлер терпит поражение
Таковы были реквизиты театральных подмостков и актерский состав, когда в августе 1944 года союзникам удалось взять Авранш и начать последний акт германской трагедии. Заключительное действие – приближение катастрофы, взаимосвязь и последовательность событий – определялось внешними, не поддающимися контролю силами: наступлением союзных армий. С каждым новым кризисом, с падением каждой следующей крепости и форсированием каждой следующей реки в Растенбурге, Берлине или Бад-Наухайме вспыхивал новый приступ лихорадки. Но это были всего лишь этапы развития драмы, а не изменения или факторы, влиявшие на ее ход. Несмотря на то что политически безграмотное окружение фюрера продолжало предаваться заблуждениям, несмотря на то что Гиммлер по-прежнему видел себя новым великим диктатором, а Риббентроп до конца надеялся на неизбежный раскол между союзниками, фактически перед руководством стояли всего лишь два вопроса, ответов на которые пока не было: когда именно наступит конец и как нацистская партия вообще и Гитлер в частности должны будут его встретить? Было ясно, что после провала генеральского заговора ответы на эти вопросы целиком и полностью зависели от Гитлера. Результатом этой его последней победы стала не возможность спасения или хотя бы помилования Германии, а возможность ее окончательного уничтожения по сценарию фюрера.
Никто в Германии не мог дать внятного и однозначного ответа на первый вопрос, ибо этот ответ зависел не только от Германии. У нацистской партии, конечно, был ответ: конец не наступит никогда – по крайней мере, в виде поражения Германии. Никогда еще клич «Мы никогда не капитулируем!», характерный уже для речей Гитлера 1933 года[92], не звучал так часто, визгливо и неубедительно, но тем не менее послушно, как в последнюю зиму войны. Если мы примем такой ответ, то второй вопрос потеряет смысл; но в действительности никто, включая и руководство нацистской партии, не воспринимал этот ответ всерьез. Многие нацистские руководители уже строили планы бегства и спасения. Тем не менее это был официальный ответ. Другие просто не допускались, из чего получилось любопытное, но неизбежное следствие. С лозунгами победы на устах все готовились к поражению; но поскольку официальной подготовки к нему не было, постольку повсюду царил упадок дисциплины и дезорганизация. Планы коллективного сопротивления или даже выживания рассматривались как невозможные, потому что все или почти все вынашивали планы сепаратного мира или просто дезертирства. Громкая похвальба доносилась лишь с южных бастионов, с Альпийского редута в священных горах нацистской мифологии, замешанных на легендах о Барбароссе и освященных резиденцией фюрера; но в условиях, когда никто, за исключением Гитлера и немногих романтиков-мальчишек, не верил ни в какое сопротивление и готовился к индивидуальной капитуляции или бегству, разговоры о нем относились к и без того перегруженной области немецкой метафизики. Этот порок с самого начала поразил саму идею о движении немецкого Сопротивления, которое в условиях войны определяют как движение непокоренных людей в покоренной стране. Однако официальная доктрина нацистского руководства гласила, что Германия не только не будет, но и не может быть покорена. При такой предпосылке любое упоминание о движении Сопротивления автоматически попадало под запрет. Шелленберг в своих мемуарах пишет, как в те мрачные дни некий генерал-майор Гелен, долго изучавший опыт польского движения Сопротивления, выдвинул подобный план германского подполья. Однако, когда Шелленберг попытался осторожно познакомить с ним Гиммлера, тот отреагировал так, что Шелленберг понял, что его жизнь повисла на волоске. «Это полнейшее безумие! – ответил Гиммлер. – Если бы я попробовал обсуждать этот план с Венком[93], то меня объявили бы главным пораженцем Третьего рейха. Узнав о таких планах, фюрер пришел бы в ярость!» И Гиммлер принялся ругать высокопоставленных штабистов, которые отсиживаются в безопасности и вынашивают послевоенные планы, вместо того чтобы сражаться. Даже в феврале 1945 года, когда надписи на стенах были уже настолько недвусмысленными, что не требовали особого перевода, офицеры штаба Верховного командования вермахта получили циркуляр, напоминавший о жестоких карах за пораженчество и о трех штабистах, расстрелянных за это преступление. Подобно римским авгурам, которые обменивались многозначительными улыбками при торжественном отправлении бессмысленных ритуалов, многие офицеры германского Верховного командования, секретные планы которых были уже давно готовы, про себя улыбаясь, ставили подписи под бессмысленными документами.
«Но как же тогда быть с вервольфами?» – спросит недоуменный читатель. Ответ прост. Вервольфы не опровергают, а иллюстрируют приведенные мною факты. Долгое время эти факты было трудно интерпретировать, потому что они казались противоречивыми. Было известно, что организация для ведения партизанской войны была создана под руководством вездесущего Гиммлера, а затем по немецкому радио было объявлено о несравненном мужестве, решимости и будущих результатах этого грозного движения. Предполагалось, что это будет движение Сопротивления, сравнимое с такими партизанскими армиями, которые сражались против оккупационных немецких войск в Польше, Франции, Италии, Дании и на Балканах. В то же время вызывал удивление тот факт, что руководитель вервольфов, обергруппенфюрер СС Ганс Прюцман, вместе с гаулейтером Гамбурга и другими высокопоставленными нацистами участвовал в переговорах или в попытках переговоров с британцами через представителей датского подполья, добиваясь мирной капитуляции. Когда же такая капитуляция состоялась и вервольфы должны были приступить к действиям, случилось нечто совершенно противоположное. В своей речи по радио адмирал Дёниц, новый фюрер, приказал всем вервольфам на Западе прекратить сопротивление. Этот приказ был выполнен. Из всех оккупированных стран Европы только в Германии не было никакого движения Сопротивления.
Объяснение этому, казалось бы, непонятному факту существует, и оно достаточно прозрачно. В мае 1945 года руководитель вервольфов Прюцман сдался в плен во Фленсбурге. К сожалению, ему удалось застрелиться до начала полноценного расследования его деятельности, но история, которую он мог бы рассказать, стала известна из других источников. Никто не предполагал, что вервольфы будут действовать в Германии после поражения, так как само упоминание о поражении было строжайше запрещено. Вервольфы должны были стать полувоенными формированиями, действующими в тылах союзных войск в качестве диверсионных и террористических групп, помогающих действиям регулярной германской армии. Таким образом, вервольфы должны были воевать вместе с регулярной армией, а не вместо нее после ее разгрома и поражения. Никто и никогда не говорил о том, что вервольфы будут действовать независимо от Верховного командования. На самом деле сами вервольфы никогда не рассчитывали воевать в гражданской одежде. Они должны были сражаться в форме, чтобы в случае захвата считаться военнопленными, а не разбойниками. Поняв, что на действия в форме рассчитывать не приходится, вервольфы начали массово дезертировать.
Но почему тогда вервольфы считались грозной силой? Здесь мы снова должны обратиться к свежей информации, чтобы разгадать старую загадку. 1 апреля 1945 года произошло событие, затемнившее вопрос и одновременно ярко проиллюстрировавшее условия постоянной подковерной войны, похоронившей множество нацистских планов и организаций. Ведомство Прюцмана, согласно мнению всех, кто о нем знал, было совершенно неэффективным и бесполезным. Сам Прюцман был тщеславным и пустоголовым хвастуном. Организация его штаба, утверждал Шелленберг, вполне соответствовала ментальному уровню его работников – она была откровенно слабой. Шелленберг говорил, что, рассказывая Гиммлеру о штабе Прюцмана, называл всю эту затею «глупой и преступной». Однако 1 апреля появился новый инструмент централизации – радио «Вервольф», впервые разрекламировавшее секретную до тех пор организацию и превратившее название «Вервольф» из таинственного символа в пропагандистский лозунг. Правда, радио «Вервольф» было независимо от ведомства Прюцмана, ибо пропаганду движения взял в свои руки Геббельс, который даже теперь, когда стрелки часов уже приблизились к одиннадцати, продолжал цепляться за остатки власти, надеясь захватить руководство новой организацией целиком в свои руки. Геббельс не поддерживал личных отношений с Прюцманом, считая его, по-видимому, недостаточно радикальным; но радио «Вервольф» не смогло вылечить пороки движения, оно лишь внесло в него еще больше хаоса. Так как Геббельс использовал радиостанцию для проповеди идеологического нигилизма, не имевшего никакого отношения к реальным и весьма ограниченным целям организации «Вервольф», радиостанция дезориентировала и дискредитировала многих участников движения. Узурпация радио «Вервольф» Геббельсом послужила причиной появления множества нелепых мнений о вервольфах и гротескного несоответствия между провозглашенными целями и реальными достижениями. Эта радиостанция не принесла делу нацистов никакой пользы; она лишь еще больше его дискредитировала и ускорила его конец[94].
Тем не менее радио «Вервольф» сыграло важную роль, ибо в его передачах можно найти ответ на наш второй вопрос: как нацистская партия встретит поражение, которое она открыто вообще отказывалась даже обсуждать? Из-за этого отказа прямой официальный ответ на второй вопрос так никогда и не был дан, но, несмотря на это, всегда было ясно, что Гитлер останется верен своей исходной программе, Weltmacht oder Niedergang – мировое господство или гибель. Если мировое господство оказалось недостижимым (и это понимали все, кто хорошо знал Гитлера), то фюрер устроит грандиозные разрушения и сам, как Самсон в Газе, погибнет под развалинами уничтоженного им здания. Дело в том, что Гитлер не был деятелем западноевропейского толка, хотя и позиционировал себя как европейца, борющегося с азиатским большевизмом. Его мелодраматический характер не соответствовал и конфуцианскому идеалу опрятной и скромной смерти. Когда Гитлер искал во тьме веков свой исторический прототип, когда воспламенялось его воображение, когда его опьяняло тщеславие, подогретое лестью и успехом, он забывал о вегетарианской фасоли и дистиллированной воде, воспарял над столом и отождествлял себя с великими завоевателями прошлого. Но в эти моменты он видел себя не Александром, не Цезарем и не Наполеоном, а таким разрушителем, как Аларих – покоритель Рима, Аттила – «бич божий» или Чингисхан – вождь Золотой Орды. «Я пришел в этот мир, – объявил он однажды, находясь в мессианском расположении духа, – не для того, чтобы сделать людей лучше, а для того, чтобы воспользоваться их слабостями»[95], и в полном согласии с этим нигилистическим идеалом, с этой абсолютной страстью к разрушению он сокрушит если не своих врагов, то Германию, самого себя и все остальное, что окажется на пути такого разрушения. «Даже если мы не сможем завоевать весь мир, – сказал он в 1934 году[96], – то мы утащим за собой полмира, но не дадим врагам торжествовать над Германией. Мы не допустим нового 1918 года. Мы не сдадимся»; и еще раз: «Мы никогда, никогда не капитулируем. Возможно, нас сокрушат, но, если это случится, мы утащим за собой весь мир, объятый пламенем»[97]. Теперь же, проникнувшись ненавистью к немецкому народу, который не помог ему в его маниакальных планах, Гитлер снова вернулся к этой теме. Немецкий народ оказался недостойным его великих идей; следовательно, пусть этот народ погибнет. «Если немецкий народ будет побежден в этой борьбе, – говорил Гитлер на встрече с гаулейтерами в августе 1944 года, – то это будет означать, что он слишком слаб для того, чтобы выдержать испытание истории, и должен погибнуть»[98].
Таким был уже тогда ответ Гитлера на вызов поражения. Отчасти это был его личный ответ, мстительный жест уязвленной гордости; но, с другой стороны, этот ответ коренился и более глубоко, в истоках страшной гитлеровской философии. Дело в том, что Гитлер верил в миф, следуя заветам философов-иррационалистов Сореля и Парето и красноречиво их одобряя[99]. Больше того, Гитлер глубоко презирал кайзера и его министров, «этих глупцов 1914 – 1918 годов», которые постоянно служили объектами его ограниченного словаря ругательств и оскорблений. Гитлер презирал их по многим причинам: презирал за многие ошибки, которые совершал и сам, например за недооценку врагов и за войну на двух фронтах[100], и за ошибки, им самим не совершенные, например за излишнюю мягкотелость в политике и излишнюю совестливость в ведении войны. Кроме того, он презирал кайзеровских политиков и генералов за то, что они так и не смогли понять важность мифа и условий использования его роста и пользы. В 1918 году кайзер капитулировал; в отчаянии он опустил руки (такова была официальная нацистская версия), не дожидаясь поражения. Из слабости и отчаяния не мог вырасти мощный миф, к какой бы полезной лжи ни прибегали пропагандисты. Миф требует драматического, героического конца. Несмотря на то что его поборники погибают, идея остается жить, и, когда минует зима поражения и снова подуют благодатные ветры, цветы идеи снова взойдут на прежней почве. Таким образом, специалисты давно согласились в том (пусть даже эти спекуляции представлялись нелепыми и отстраненными), как именно Гитлер и его апостолы встретят катастрофу. Зимой 1944/45 года время воплощения теории в практику неумолимо приблизилось, и, как всегда, в тяжелые моменты на помощь был призван пророк Геббельс.
Все его трюки были, казалось, уже разыграны и оказались неудачными или имели лишь кратковременный успех и не могли теперь, на пороге катастрофы, сыграть необходимую роль. Геббельс пытался играть на струнах милитаризма и потерпел неудачу. Он призывал к «истинному социализму», но и эта карта была бита. Он прославлял новый порядок, но не преуспел и на этой ниве. Он хотел организовать крестовый поход против большевизма, но и это удалось лишь на время. Он пытался защитить Европу от нашествия азиатских орд, но и это не принесло немцам удачу. Дни становились все короче, и Геббельс, следуя былому совету Шпеера, попытался разыграть карту «крови, пота и слез». Но пропаганда подчиняется закону уменьшения отдачи со временем. То, что было хорошо для Англии в 1940 году, не годилось для Германии 1944 года, особенно после стольких взаимоисключающих обещаний. Этот лозунг себя тоже не оправдал. Тогда Геббельс решил напомнить судьбу Фридриха Великого, его Семилетнюю войну. Немцам напомнили, как в XVIII веке, казалось, был обречен даже великий Фридрих. Союзники покинули его, враги сжали неумолимое кольцо, русские взяли Берлин, и Фридрих остался в одиночестве, преследуемый бесчисленными ордами врагов. Но Фридрих остался в живых и в конце концов восторжествовал – благодаря своему восточному упорству, блистательной стратегии и благосклонности провидения, которому было угодно посеять раздоры между его врагами. Так как немцами в 1944 году правил не менее великий вождь, величайший стратегический гений всех времен и народов, гений, к которому провидение было не менее благосклонно (и это подтвердили совсем недавние события), то не стоит ли им, немцам, проявить еще немного терпения и дождаться столь же блистательного конца? Но даже такой подход не помог зимой 1944/45 года. Что еще мог пророчествовать пророк?
Но Геббельс, как всегда, оказался на высоте положения. Если все прежние призывы оказались бесплодными, если все использованные скрепы оказались бесполезными, то все же в распоряжении Геббельса оставался старый, проверенный лозунг революционного нацизма, лозунг, воодушевивший в свое время деклассированные элементы, обездоленных людей и прочих изгоев общества, составивших костяк нацистской партии до того, как к ней примкнули юнкеры и генералы, промышленники и чиновники. Этот лозунг мог воодушевить низы и теперь, когда не приходилось уже рассчитывать на попутчиков, примазавшихся к нацизму в хорошую погоду. Этот лозунг снова зазвучал по берлинскому радио, а затем по радио «Вервольф». Это был призыв к разрушению. Зазвучал истинный голос нацизма, очищенный от всех наслоений промежуточного периода, голос, вызвавший брезгливый страх у аристократа Раушнинга. Этот голос зазвенел среди фарфоровых чашек, сдобных булочек, часов с кукушкой и баварских безделушек раннего Берхтесгадена. Снова возобладала доктрина классовой борьбы, перманентной революции, бессмысленного, но радостного разрушения жизни и собственности, а также всех тех ценностей цивилизации, к которым немецкий нацист, несмотря на все свои болезненные попытки их имитировать, всегда относился с завистью и отвращением. Военно-полевые суды, ужасы бомбардировок приобрели теперь новое значение в глазах ликующего доктора Геббельса: это было не страшное, но очищающее разрушение, и он от всей души его приветствовал. «Бомбовый террор, – злорадствовал Геббельс, – не щадит ни хижины, ни дворцы; тотальная война – это падение всех классовых барьеров». «Под обломками наших разбомбленных городов, – эхом вторили немецкие газеты, – были наконец погребены последние так называемые достижения бюргерства XIX века». «У революции не может быть конца, – кричало радио «Вервольф». – Революция обречена на провал только в том случае, когда те, кто ее совершил, перестают быть революционерами». Эта радиостанция тоже приветствовала тонны бомб, сыпавшихся теперь каждую ночь на промышленные города Германии: «…вместе с памятниками культуры они сокрушают также и последние препятствия на пути к исполнению революционных задач. Теперь, когда все лежит в руинах, мы будем просто вынуждены восстанавливать Европу. В прошлом частная собственность сковывала нас своими буржуазными кандалами. Теперь же бомбы, вместо того чтобы убивать европейцев, рушат стены их тюрьмы… В попытке уничтожить будущее Европы наши враги смогли лишь уничтожить ее прошлое – вместе с этим прошлым погибло все старое и отжившее». Главное достоинство Геббельса – латинская ясность его стиля и мышления. Немецкий язык, особенно в устах философов, часто бывает туманным и невнятным. Подобные чувства и настроения, высказанные, например, Гегелем или Шпенглером, Розенбергом или Штрайхером, звучали бы как вещие, но двусмысленные предостережения, которые можно было толковать как угодно. Но язык Геббельса был свободен от этих опасных недостатков. Не было никаких сомнений в его ликовании.
Но между тем мы отвлеклись от Гитлера. Что с ним происходило в это время? После заговора генералов 20 июля Гитлер избегал всякой публичности – избегал сам или его к этому принудили так умело, что многие считали его умершим или думали, что он стал пленником Гиммлера. Поскольку ответом на все вопросы было гробовое молчание, по стране поползли слухи и преувеличения, полные вымышленных подробностей, которые в таких ситуациях часто сходят за достоверные свидетельства. Всезнающие журналисты подробно, как Данте или Бедекер, описывали средневековые катакомбы, в которых был замурован фюрер. Некоторые, судя по строению ушных раковин, утверждали, что на фотографиях все видели двойника Гитлера, и все это делалось для того, чтобы скрыть от немецкого народа смерть его настоящего хозяина. На самом же деле не было в истории Третьего рейха периода жизни Гитлера, о котором мы знали бы больше, чем пять месяцев с октября 1944 по февраль 1945 года. На этот период приходится дневник, который вел за Гитлера его камердинер Хайнц Линге. Этот дневник был найден в сентябре 1945 года в развалинах имперской канцелярии одним британским офицером. Это был деловой рукописный дневник. Упоминания о таких неожиданных событиях, как воздушные налеты, говорят о том, что записи в дневник вносились задним числом, как подведение итогов произошедших за день событий. На левой странице разворота перечислены события и беседы в их реальной последовательности – час за часом. На правой странице разворота указано место, где в тот период находилась ставка фюрера. До 20 ноября это было Wolfschanze[101] в Растенбурге, где произошло покушение; затем до 10 декабря ставка находилась в Берлине; с 11 декабря до 15 января в Adlershorst[102] близ Бад-Наухайма в горах Таунуса, откуда Гитлер руководил Арденнским наступлением, и, наконец, с 16 января и до конца в Берлине, в имперской канцелярии, которую Гитлер уже больше не покидал ни разу.
Этот дневник, несмотря на свою сухость и краткость – в нем фиксировались лишь беседы, приемы пищи и встречи, – представляет собой большую ценность для историка, занимающегося биографией Гитлера. Дневник дает представление о его распорядке дня, привычках, его окружении и посетителях, о болезнях Гитлера и о возраставшей частоте его встреч. Гитлер вставал с постели около полудня, и расписание дел соответствовало такому позднему пробуждению. Следовали встречи и беседы с политиками и генералами, адъютантами и офицерами связи, врачами и секретарями. Эти встречи и беседы прерывались лишь приемами пищи, получасовыми прогулками в саду имперской канцелярии и вечерним отдыхом, после которого – с двух до половины четвертого – имело место чаепитие, за которым не говорили о политике, а через два часа Гитлер обычно отходил ко сну. Так как беседы и встречи продолжались до половины четвертого утра, этот распорядок тяжким бременем ложился на людей, которые, в отличие от Гитлера, не могли спать до полудня. В последние месяцы график стал еще более напряженным, так как Гитлер сократил время сна до трех часов[103]. Но был один человек, который неукоснительно соблюдал точно такой же распорядок дня. Упорный Борман был исполнен решимости никогда не спускать глаз со своего хозяина, от которого целиком и полностью зависела его власть. Он не мог, не имел права подпускать кого бы то ни было к уху Гитлера. Борман справился с этой нелегкой задачей и всегда был у фюрера под рукой.
Помимо этого дневника существуют, конечно, и другие источники сведений о последних месяцах жизни Гитлера. Один из таких источников – незаменимый Шпеер, который добросовестно описал перемены в привычках и характере Гитлера за время войны, и в особенности за период после заговора 20 июля 1944 года. Это был не только очевидный упадок сил, из-за которого Гитлер окончательно перестал воспринимать критику, прислушивался только к лести и окружил себя бесхребетными лизоблюдами[104]; не только растущее убеждение в том, что он один сохранил силу воли, достаточную для продолжения борьбы, и веру в победу, в то время как все другие оставили всякую надежду и склонялись к капитуляции. Дело в том, что коренным образом изменился весь образ жизни Гитлера, а упомянутые вторичные явления лишь высвечивали эти изменения, являясь их следствием. Гитлер (по твердому убеждению Шпеера) был по своей натуре художником, не терпевшим изматывающей методичной работы, о которой можно судить по упомянутому мной здесь дневнику. В мирное время режим Гитлера был более свободным, фюрер имел возможность смотреть кино и предаваться фантазиям, откладывать дела и ездить в отпуск, отлучаться на пикники и развлечения, заниматься инспекциями и расслабляться в выходные дни в Оберзальцберге, проводить время в обществе коллег-«художников», отдыхая и отвлекаясь от ежеминутного невыносимого прессинга обязанностей революционного политика. От рассказов Шпеера о Гитлере в мирное время буквально веет идиллией, и это неудивительно, ибо сам Шпеер был заинтересован в идеализации прошлого. В конце концов, он делил с Гитлером ту беззаботную жизнь и, наслаждаясь в тихой гавани, забывал, какой ценой была куплена та беззаботность, забывал о жестокостях и концентрационных лагерях, на которых зиждилась эта идиллия, о кровавой политике, сделавшей возможными эти «артистические развлечения», – политике, которая казалась Шпееру, самодовольному технократу, лишь досадным недоразумением. Предавшись ностальгии, Шпеер описал те беззаботные дни, когда Гитлер прислушивался к критике, смеялся и сплетничал со своими соратниками, а когда бремя политики становилось невыносимым, просто бежал в Оберзальцберг со своими задушевными друзьями и Евой Браун. Именно там он размышлял о проблемах, над которыми не мог задуматься в сутолоке и шуме имперской канцелярии. Погожими летними днями Гитлер гулял по горным тропинкам, заходил в маленькие альпийские гостиницы, где наслаждался «внутренним покоем и заряжался уверенностью, необходимой для принятия великих решений». В Оберзальцберге он давал волю своей художественной натуре – рассуждал об архитектуре и смотрел художественные фильмы, отдыхая от изматывавшей его политики. Образ жизни Гитлера становился поистине бюргерским – он вел себя как образцовый австрийский отец семейства, представал перед гостями добродушным шутником, дружелюбным и расположенным. В отличие от Геринга и других бонз, любивших увешивать себя медалями, Гитлер никогда не носил наград и очень просто одевался, что снискало ему доверие народа и примирило людей с его непопулярными решениями. «Подозреваю, – пишет Шпеер, – что Гитлер тяготился своей «миссией», что он с гораздо большим удовольствием был бы архитектором, чем политиком. Часто он сам откровенно говорил о своем отвращении к политике и к военным вопросам. Он говорил о своем желании удалиться после войны от дел, построить в Линце[105] большой дом и окончить в нем свои дни. Гитлер много раз повторял, что на самом деле хочет окончательно отойти от политических дел и не вмешиваться в дела своего преемника. Вскоре, как он надеялся, о нем забудут и оставят его в покое. Возможно, бывшие коллеги будут время от времени его навещать, но на это он не особенно рассчитывал. С собой Гитлер намеревался взять одну только фрейлейн Браун; не собирался он и принимать многочисленных гостей, а тем более надолго оставлять их в своем доме…» Таковы были мечты Гитлера в 1939 году; о них говорил не один только Шпеер. Сэр Невиль Гендерсон беседовал с Гитлером в Берлине 25 августа 1939 года. «Среди прочих пунктов, упомянутых господином Гитлером, – сообщал в Лондон британский посол, – можно отметить, что сам он по натуре не политик, а художник и что после урегулирования польского вопроса он хочет уйти в отставку и окончить свои дни художником, а не поджигателем войны»[106].
Какое наивное суждение, патетическое и до крайности наивное. Удивительно, что проницательный во всех других вопросах Шпеер мог быть таким профаном в психологии и искренне полагать, что эстетический «крик души» имеет самодовлеющее, абсолютное, а не всего лишь относительное значение. Впрочем, это весьма распространенное заблуждение. Жертвами его становились даже историки, защищавшие коррумпированных политиков, слабых правителей и кровавых тиранов, апеллируя к их домашним добродетелям, художественным вкусам и простоте их личной жизни! Это заблуждение типично для людей, которые, подобно Шпееру, считают политику несущественным занятием и неразумно судят политиков по иным, не политическим, стандартам. В этом, по крайней мере, Раушнинг выказал больше здравого смысла, чем Шпеер. Менее сведущий в искусстве и не заинтересованный в художниках Раушнинг не поддался обаянию бюргерского дружелюбия. За хрустом печений и звоном чайных чашек он расслышал если не крики боли узников тюрем и лагерей, то по меньшей мере леденящий кровь гимн разрушению.
Свидетельства Шпеера о жизни Гитлера до войны имеют для историка ограниченную ценность, хотя и представляют интерес в той сфере, какую они охватывают. К тому же не вызывает сомнений фактическое содержание этих свидетельств. Однако Шпеер оговаривается, что во время войны все это безвозвратно переменилось. Когда Гитлер стал военачальником, величайшим стратегическим гением всех времен и народов, круг общения его стал совершенно иным, жизнь превратилась в монотонный, изматывающий труд. События давили, не давали расслабиться, исчезли предохранительные клапаны, через которые Гитлер когда-то имел возможность стравливать накопившийся пар. Поражения на фронтах ускорили и усилили этот процесс. Если немецкий народ должен отказаться от удовольствий, то от удовольствий должен отказаться и Гитлер. Правда, его удовольствия были не только удовольствиями, но и необходимым условием его политической жизни и деятельности. Потом явилось недоверие и сопутствующие ему невротические нарушения, развращенность властью, усугубленная страхом измены. Фюрер перестал смотреть кино и ездить в Оберзальцберг, окружил себя не художниками и друзьями, а безграмотными солдафонами, которых он – с высоты своего тщеславия – презирал не только как чуждых ему в социальном и политическом плане людей, но и как военных специалистов. Беседы, переставшие служить отдушинами, превратились в тягостный обмен казарменными банальностями. Никаких преимуществ взамен эта новая жизнь не давала. Когда-то традиции германской армии допускали критику вышестоящего начальства со стороны подчиненных офицеров. По мере усиления власти партии эта критика постепенно сходила на нет, а после заговора 20 июля 1944 года прекратилась вовсе. Растущая подозрительность подавила способность к здоровым суждениям и усилила чувствительность к неудачам. Все больше и больше общительный некогда фюрер превращался в нелюдимого отшельника, страдающего психической подавленностью, столь характерной для тягостных условий существования. Гитлер отдалился от людей, оторвался от реальных событий. Убежденный в том, что только он один может повести немецкий народ от поражений к победам, в том, что, следовательно, его жизнь чрезвычайно важна для Германии, но, с другой стороны, уверенный в том, что его со всех сторон подстерегают враги и потенциальные убийцы, он стал редко покидать свое надежное подземное убежище. Его общество ограничивалось безграмотным лечащим врачом, секретарями и несколькими угодливыми генералами, потакавшими его амбициям. Гитлер редко выезжал на фронт, не представлял себе истинные масштабы катастрофы, постигшей его армию, его города, его промышленность. Ни разу за всю войну он не посетил ни один разбомбленный город. Он так и остался разочарованным затворником, не знающим покоя и глубоко несчастным. Все чаще и чаще мечтал он об отъезде в Линц. Города Германии лежали в руинах, а он занимался изощренными архитектурными прожектами. При этом он занимался не переустройством для своих целей Букингемского дворца (как говорили его враги), а рисовал эскизы нового оперного театра и картинной галереи в Линце[107]. В то время как его презрение и недоверие ко всему человечеству неуклонно росло, он все больше думал о Еве Браун, которую считал выше подозрений в предательстве и измене. Только Ева Браун и эльзасская овчарка Блонди были ему верны, считал Гитлер. Он неизменно повторял, что у него есть только один друг, который не оставит его до самого конца, и этот друг – Ева Браун. «Мы никогда в это не верили, – пишет Шпеер, – но на этот раз интуиция его не подвела».
Легко себе представить влияние такого образа жизни на физическое и душевное здоровье Гитлера. «До 1940 года, – утверждает доктор фон Хассельбах, самый грамотный, здравомыслящий и надежный из его врачей[108], – Гитлер выглядел намного моложе своих лет. Но после 1940 года он стал стремительно стареть. С 1940 по 1943 год он выглядел на свой биологический возраст, но после 1943 года стал выглядеть намного старше своих лет». В последние свои часы, вспоминает Шпеер, Гитлер выглядел как глубокий старик – все, кто видел его в последние дни апреля 1945 года, описывали его как полную развалину. Такой быстрый упадок здоровья часто приписывали эффекту контузии от взрыва бомбы 20 июля 1944 года, но это не так. Раны, полученные Гитлером, были незначительными и быстро зажили. Реальный ущерб его здоровью причинили два обстоятельства – образ жизни и тактика его лечащих врачей.
Каково бы ни было психологическое состояние Гитлера – и было бы неразумно рассуждать относительно этого предмета у такой уникальной личности, – нет никаких сомнений в том, что Гитлер отличался исключительной физической выносливостью. По-иному просто не могло быть, ибо ни один слабый организм не смог бы долго выдерживать натиск такой неистовой личности. До войны у Гитлера было только одно заболевание, связанное с его горлом. В 1935 году, во время заключения англо-германского морского соглашения, Гитлера стали беспокоить проблемы с голосом, и к фюреру пригласили специалиста-отоларинголога, профессора фон Эйкена из берлинской больницы Шарите на Луизенштрассе. Этот фон Эйкен незадолго до этого случая лечил одного из адъютантов Гитлера[109]. Фон Эйкен поставил диагноз полипа голосовой связки и удалил его, после чего у Гитлера быстро восстановился голос. Он поправился, и если не считать периодически возникавшего звона в ушах (следствие постоянного напряжения) и спастических болей в желудке, Гитлер до 1943 года отличался прекрасным здоровьем. Сам Гитлер был уверен, что у него слабое сердце, и с 1938 года стал избегать физических нагрузок. На вершине горы в Берхтесгадене он велел построить беседку, Кельштейн, откуда открывался изумительный вид на Баварские Альпы, на захваченную Австрию и на сказочное озеро Кенигзее. Лифт, смонтированный в чреве горы, поднимал Гитлера и его гостей в это орлиное гнездо. Однако Гитлер вскоре перестал посещать эту дорогостоящую смотровую площадку. В разреженной атмосфере на высоте 1646 метров над уровнем моря он ощущал стеснение в груди, которое приписывал своей сердечной слабости. Однако врачи не находили у Гитлера никаких заболеваний сердца и считали, что эти симптомы, как и боли в эпигастрии и желудочные спазмы, были следствием истерии.
Все это время Гитлера наблюдали три врача: Брандт, фон Хассельбах и Морель. Профессор Карл Брандт был хирургом и регулярно наблюдал Гитлера с 1934 года. Своей карьере лейб-медика он, как и два других врача, был обязан счастливой случайности. Брандт принадлежал к печально известной группе нацистских врачей, учеников профессора Магнуса, работавшего в берлинской клинике на Цигельштрассе. В августе 1933 года Брандт, которому было тогда двадцать девять лет, проводил летний отпуск в Верхней Баварии, когда племянница Гитлера и его адъютант Брюкнер попали в серьезную автомобильную аварию в Рейт-им-Винкеле. Брандт оказался в числе врачей, оказавших им медицинскую помощь, произвел на пациентов благоприятное впечатление и в следующем году был приглашен Брюкнером сопровождать фюрера в его поездке в Венецию. Это и стало началом придворной карьеры Брандта. Он стал официальным хирургом Гитлера и его свиты. Однако вследствие того, что эта должность мешала его хирургической практике (Гитлеру так ни разу и не потребовалась квалифицированная хирургическая помощь), Брандт привел с собой еще двух врачей, членов кружка Магнуса – сначала профессора Хаазе, который вскоре отбыл обратно на Цигельштрассе из-за проблем со здоровьем и будет снова упомянут в конце нашего повествования, а затем его преемника, профессора Ганса Карла фон Хассельбаха. Брандт и фон Хассельбах оставались с Гитлером до октября 1944 года, когда разразился врачебный скандал, о котором я расскажу ниже. К этому времени Брандт стал рейхскомиссаром здравоохранения. Свидетельства этих двух врачей я использовал для краткого рассказа о состоянии здоровья Гитлера.
Лечащим врачом Гитлера был профессор Теодор Морель. Несмотря на то что Брандт и его друзья не были светочами тогдашней хирургии, невзирая на то что своей карьерой они были обязаны случаю, они все же пользовались вполне приличной профессиональной репутацией. Во всяком случае, Брюкнер оправился от полученных в аварии травм благодаря лечению Брандта. Если бы Гитлер получил подобные травмы, то, без сомнения, и он бы получил грамотное лечение. Но о Мореле невозможно говорить как о специалисте, пользуясь обычными определениями лица медицинской профессии. Морель был чистой воды шарлатаном. Те, кто после интернирования американцами видел этого ранее тучного, а теперь похудевшего, суетливого и угодливого старика с невнятной речью и неопрятного, как свинья, не могли понять, как человек, лишенный даже тени самоуважения, мог стать личным врачом человека, имевшего возможность выбора. Но Гитлер не только выбрал Мореля. Он пользовался его услугами в течение девяти лет, предпочитая его всем другим врачам, а в конце, несмотря на единодушные предостережения, полностью доверился чудовищным экспериментам этого шарлатана. С 1936 по 1945 год Морель, по его собственному признанию, был «постоянным спутником» Гитлера, но тем не менее здоровье его подопечного было не главным для Мореля. По общему мнению, единственным настоящим богом для него была мамона. Наука и истина никогда его не интересовали. Вместо того чтобы методично изучать состояние здоровья своего пациента, он предпочитал применять быстродействующие лекарства, которые считал панацеей. Когда критики указывали на его некомпетентность и неадекватность назначенного лечения, Морель в ответ принимался беззастенчиво лгать. Он, например, утверждал, что является первооткрывателем пенициллина. Он открыл его в результате многолетних исследований, но вездесущая и коварная британская разведка выкрала его труды, и первооткрывателем был объявлен британский врач. Собственно, у Мореля не было никакой необходимости в такой защите, ибо его привилегированное положение при Гитлере зависело как раз от его слабостей, а не от квалификации. Гитлер любил магию, так же как астрологию и суждения сомнамбул. «Он не уважал врачей, – утверждает один из медиков[110], – и больше ценил мистику, медицину, напоминавшую христианскую науку». Таким образом, когда этот бывший судовой врач, специализировавшийся в лечении венерических заболеваний и пользовавшийся популярностью в среде артистической богемы Берлина, был в связи со своей профильной специальностью приглашен к личному фотографу Гитлера Гофману, его карьера была предрешена. Эта удача заключалась не в скромном преуспеянии добросовестного практика. Финансовые аппетиты Мореля простирались гораздо дальше. Он строил заводы и производил патентованные лекарства. Пользуясь своим положением, он добивался утверждения своей продукции и ее продвижения на рынке. Иногда производимые им препараты подлежали обязательному применению в соответствующих случаях по всей Германии. Иногда он добивался монопольного положения в производстве некоторых своих препаратов. Его витаминные шоколадки пользовались успехом среди населения. Средство против вшей «Россия» в принудительном порядке поставлялось в войска, и ничто не смогло помешать строительству завода по производству этого важнейшего средства. Сульфаниламидный препарат ультрасептил, выпускавшийся на предприятии Мореля в Будапеште, был исследован на фармакологическом факультете Лейпцигского университета, где было обнаружено сильное нейротоксическое побочное действие. Препарат был хуже немецкого аналога. Гитлера ознакомили с результатами экспертизы, но никаких выводов не последовало. Наоборот, Морелю был дан зеленый свет, и он смог и дальше наращивать производство ультрасептила.
Эти лекарства обрушивались на голову немецкого народа только после клинического испытания, а испытывал Морель свои препараты на Гитлере.
Доктор Брандт так описал лечебную тактику Мореля: «Морель стал все чаще и чаще прибегать к инъекциям, и в конце концов все его лечение стало сводиться к их назначению. Например, при самой незначительной простуде Морель лечил Гитлера, так же как и всех остальных в ставке, сульфаниламидами. Из-за этого я часто спорил с Морелем. Потом Морель стал прибегать к инъекциям растворов, содержавших глюкозу, витамины, гормоны и прочее, добиваясь немедленного улучшения самочувствия пациента, и, естественно, такое, с позволения сказать, лечение производило нужное впечатление на Гитлера. При первых же признаках простуды он получал по три – шесть инъекций в день, и, таким образом, Морель добивался немедленного излечения, предупреждая дальнейшее прогрессирование инфекции. В лечебном плане это было удовлетворительным решением, но затем Морель стал назначать такое же лечение профилактически. Если Гитлеру предстояло произносить речь на улице в холодную погоду, то он получал инъекции накануне, в день выступления и на следующий день. Таким образом, лечение Мореля постепенно привело к подавлению естественных защитных сил организма. С началом войны Гитлер вообразил себя незаменимым и регулярно получал стимулирующие инъекции. В течение последних двух лет эти инъекции стали ежедневными. Когда я попросил Мореля назвать мне применявшиеся им лекарства, он отказался это сделать. Гитлер же все больше и больше впадал в зависимость от этих инъекций. Эта зависимость стала очевидной в последний год войны. За исключением генерала Йодля, все члены ставки Гитлера время от времени получали такое же лечение».
К тому времени, когда Брандт был интернирован, он имел все основания ненавидеть Мореля, и поэтому его суждения можно было бы счесть предвзятыми, но тем не менее в их достоверности не приходится сомневаться. Мнение Брандта разделяли все врачи, имевшие возможность ознакомиться с методами доктора Мореля. Профессиональный вердикт медицинского сообщества подтверждается свидетельствами проницательных людей, не имевших никакого отношения к медицине. Говоря о душевном и умственном перенапряжении, которому подвергал себя Гитлер, Шпеер утверждает: «Думаю, что всякий человек, когда-либо занимавшийся умственным трудом, может представить себе такое состояние нервного перенапряжения. Однако едва ли найдется человек, который подвергался таким нервным нагрузкам непрерывно в течение многих лет и нашел себе врача, который принялся бы испытывать на нем совершенно новые лекарства, чтобы поддержать его умственную работоспособность. Это был в своем роде уникальный медицинский эксперимент. Было любопытно проследить эволюцию почерка Гитлера за последние месяцы. Почерк стал неуверенным, как у глубокого старика. Своим непреодолимым упрямством, своими вспышками гневливости он все чаще и чаще напоминал выжившего из ума старика. Это состояние начало проявляться после 1944 года и с тех пор, не прерываясь, все время прогрессировало». «По чисто физиологическим причинам, – пишет в другом месте Шпеер, – любой человек на его месте от такой перегрузки просто упал бы от изнеможения и только после отдыха снова обрел бы способность к работе; в ином случае природа пришла бы к нему на помощь и спасла какой-нибудь болезнью, но врач Гитлера Морель научился скрадывать это переутомление, подстегивая Гитлера искусственными стимуляторами, а, как известно, такой метод лечения в конце концов приводит к полному разрушению организма пациента. Гитлер привык к средствам искусственного поддержания работоспособности и начал их требовать. Он восхищался Морелем и его методами и впал в конце концов в своеобразную зависимость от Мореля и его лекарств»[111].
При такой напряженной жизни в сочетании с подобным лечением только сильная конституция спасла здоровье Гитлера от более раннего разрушения. Первые признаки физического истощения стали заметны в 1943 году. У Гитлера появилась дрожь в конечностях, особенно в левой руке и ноге. При ходьбе он стал подволакивать левую стопу, появилась несвойственная прежде Гитлеру сутулость. Некоторые врачи считали, что Гитлер страдал болезнью Паркинсона[112], но другие считали эти симптомы проявлением истерии. Единого мнения по этому поводу у медиков не было. При этом тремор не был, как думали многие, следствием взрыва 20 июля 1944 года; он был заметен и раньше, и видимое ухудшение здоровья фюрера послужило поводом к прочувствованной речи Геббельса в день рождения Гитлера 20 апреля 1943 года, где министр пропаганды нарисовал портрет изнуренного вождя с «лицом Атланта, вынужденного нести на своих плечах бремя всего мира»[113]. Мало того, все врачи отметили, что прогрессировавший до этого тремор после взрыва 20 июля полностью прошел и лишь позже возобновился с новой силой и потом прогрессировал уже до самого конца.
Таким образом, события 20 июля 1944 года, несмотря на то что они были устрашающим сигналом военного, политического и психологического кризиса, оказали весьма скромное влияние на состояние физического здоровья Гитлера. Первым врачом, осмотревшим Гитлера после неудавшегося покушения, стал доктор Эрвин Гизинг, отоларинголог из близлежащего военного госпиталя. Несколько позже прибыл профессор фон Эйкен, который в свое время оперировал Гитлера. Врачи выяснили, что у всех присутствовавших на совещании офицеров были разрывы барабанных перепонок. У Гитлера разрыв был двусторонним. Кроме того, был поврежден лабиринт, и Гитлер страдал нарушением равновесия. Кроме того, на правом плече образовалась массивная подкожная гематома[114]. Гитлеру был предписан постельный режим, и через четыре недели он полностью оправился от травм, причиненных непосредственно взрывом.
Но сочетанный эффект чрезмерного хронического переутомления и лекарств Мореля не поддавался быстрому лечению. Когда Гитлер снова вернулся к работе в Растенбурге, он вернулся к крайне нездоровому образу жизни: постоянные ночные бдения в подземном бункере в сыром вредоносном климате Восточной Пруссии. Гитлер не покидал бункер из-за давивших на него страхов: он не бывал на свежем воздухе, избегал физических нагрузок и подозревал повсюду грозившие ему опасности. Профессор фон Эйкен, регулярно наблюдавший Гитлера в тот период, снова и снова убеждал его покинуть хотя бы на время сырой душный подвал, где пациента преследовали страшные воспоминания. Лето еще не закончилось; пара недель в Оберзальцберге исцелили бы больного, но Гитлер отказывался уезжать из Растенбурга. Потом к уговорам присоединился Кейтель, и только в ноябре, после долгого сопротивления, Гитлер наконец внял голосу здравого смысла и вернулся в Берлин. «Я останусь в Растенбурге, – неизменно твердил Гитлер. – Если я покину Восточную Пруссию, то она немедленно будет сдана. Она держится, пока я здесь». И он оставался, больной человек, временами на несколько дней прикованный к постели, но каждый раз поднимавшийся для того, чтобы участвовать в совещаниях ставки. Все видели, что здоровье фюрера пошатнулось, что его голос, бывший недавно громким и энергичным, стал тихим и слабым. В сентябре и октябре фон Эйкену пришлось дважды лечить Гитлера от гайморита. Помимо этого у Гитлера были воспалены шейные лимфатические узлы. В октябре профессор удалил очередной полип голосовых связок. Все это время Гитлер страдал хроническими головными болями и спазмами в желудке, которые Морель лечил своими лекарствами. Эти желудочные спазмы не были новостью для Гитлера; время от времени он страдал ими уже несколько лет. Но сейчас они не оставляли его ни на один день, и Гитлеру пришлось из-за них в течение двух недель соблюдать постельный режим[115].
Ясно, что осенью 1944 года было уже невозможно и дальше скрывать ухудшившееся здоровье Гитлера, оно стало явным. Дневник, который Хайнц Линге вел с 14 октября, сухо фиксирует время прихода и ухода врачей. Помимо фон Эйкена и ежедневно посещавшего Гитлера Мореля, в дневнике упомянуты кардиолог доктор Вебер, стоматолог профессор Блашке и несколько других врачей, которые посещали Гитлера до конца ноября. Потом эти визиты прекратились, и Гитлер остался на единоличном попечении доктора Мореля. Внешне и, по крайней мере, на время Гитлер, казалось, преодолел кризис. Когда фон Эйкен посетил Гитлера после месячного перерыва 30 декабря в Бад-Наухайме, пациент снова находился в добром здравии. Голос полностью восстановился, к Гитлеру вернулись прежняя энергия и хорошее самочувствие. Тем не менее вспышка болезни не прошла бесследно для ближайшего окружения, ибо прямым следствием шарлатанского лечения Мореля явился крупный медицинский скандал.
Очередное ухудшение состояния Гитлера началось в сентябре – его непрерывно мучили спазматические боли в желудке, и в тот момент доктор Гизинг, отоларинголог, которого пригласили к Гитлеру после покушения 20 июля, сделал интересное открытие[116]. Оказалось, что для облегчения болей в животе Морель давал Гитлеру патентованное средство, известное как таблетки доктора Кёстнера от вздутия живота[117], содержавшие смесь стрихнина и красавки. Гитлер получал по две – четыре таблетки этого лекарства с каждым приемом пищи, хотя предельно допустимой дозой считали восемь таблеток в день. Но и это было не самое худшее. Морель не сам давал эти таблетки Гитлеру, а поручал делать это его камердинеру Линге, снабдив его большим запасом пилюль Кёстнера. Линге давал своему патрону эти таблетки согласно предписаниям Мореля без оценки последствий. В ящике стола Линге Гизинг случайно обнаружил целый склад этого яда. Потрясенный этим открытием, Гизинг поделился им с хирургом доктором Брандтом. Посоветовавшись, они пришли к выводу, что Морель своим лечением медленно отравляет Гитлера. Это хроническое отравление было не только причиной спазмов в желудке, которые оно было призвано облегчить, но и причиной появления обесцвеченных пятен на коже Гитлера. Брандт проконсультировался со своим коллегой фон Хассельбахом, который с ним согласился. Брандт и Гизинг сказали Гитлеру, что он добровольно позволяет Морелю медленно травить себя. Но прошли те времена, когда Гитлер был способен прислушиваться к доводам разума. Наступило затишье, во время которого божество молчало, окутанное темными облаками, но потом сверкнула молния и грянул гром. Брандт был смещен со всех своих официальных постов и должностей, которые он занимал в течение двенадцати лет. Фон Хассельбах был отстранен, а Гизинга перестали приглашать в ставку фюрера. Известно, что у восточных тиранов отставка министра означает для него смерть, и если Брандт избежал этой кары за свою опрометчивость, то отнюдь не по причине раскаяния своих недругов. Брандта обвинили в том, что он отправил свою жену в такое место, где она наверняка попала бы в руки наступавших американцев. Суд получил личное письмо от Гитлера, в котором фюрер писал, что Брандт утратил веру в победу. Ввиду таких неотразимых аргументов Брандт был приговорен к смерти. «Ваш образ мыслей перестал быть немецким, – объявил на суде Артур Аксман, – и вам придется принять ответственность за последствия». По приказу Бормана Брандта перевели в камеру смертников Кильской тюрьмы. Однако события развивались со слишком большой быстротой, за которой нацистские вожди уже не поспевали. Медлительность друзей спасла Брандту жизнь, и он пережил своего капризного патрона. Брандта берегли для другого суда по обвинению в реальных преступлениях[118].
Изгнание Брандта и Хассельбаха лишило Гитлера хирургов, и в свите фюрера открылась вакансия. Для того чтобы ее заполнить, Гитлер обратился к своему верному Генриху – к Гиммлеру. Кому еще мог он довериться в этот период всеобщей измены? Не может ли рейхсфюрер СС порекомендовать верного и надежного человека? В этом важном деле Гиммлер решил посоветоваться с профессионалом и вызвал своего личного врача, профессора Карла Гебхардта.
Профессор Гебхардт стал близким другом Гиммлера еще на заре нацистского движения. Самые разные люди были единодушны в своем отношении к Гебхардту. Его считали злым гением Гиммлера. Шелленберг называет его «отвратительным». Олендорф, еще один близкий сотрудник Гиммлера, который сам отнюдь не был образцом порядочности (в Нюрнберге он признался в личном участии в убийстве 90 тысяч евреев), описывает Гебхардта как безнравственного и жадного интригана, руководствовавшегося в жизни только своими личными выгодами. Другие знали его как бессовестного политикана-дилетанта, маскировавшего интриги невинным медицинским покрывалом. Как врач, он производил экспериментальные операции на польских девушках в концентрационном лагере Освенцим, за что Гиммлер вознаградил его должностью президента Германского общества Красного Креста. Любопытные сведения о своем знакомстве с Гебхардтом приводит Шпеер. Когда в 1944 году Шпеер серьезно заболел, он воспользовался услугами присланного ему Гиммлером Гебхардта. Время шло, но на фоне лечения здоровье Шпеера нисколько не улучшилось. Обеспокоенные друзья Шпеера заподозрили неладное и пригласили другого врача, профессора Коха из клиники Шарите. Профессор Кох, изучив назначения Гебхардта, сказал, что его лечение лишь усугубляет болезнь Шпеера. Врачи не сошлись во мнениях, и инцидент можно было бы счесть незначительным, если бы не дурная репутация Гебхардта. С того момента Шпеер до минимума сократил свое общение с Гиммлером. Таков был советчик, представленный Гиммлером. Гебхардт порекомендовал одного своего ученика, Людвига Штумпфеггера, неплохого ортопеда, работавшего в клинике Хоэнлихена и занимавшегося проблемой регенерации костной ткани.
Какими бы мотивами ни руководствовались Гиммлер и Гебхардт, посылая Штумпфеггера в Восточную Пруссию к Гитлеру, – а те, кто знал Гебхардта, не верили, что за этим не скрывается личная корысть, – они ничего от этого не выиграли. Возможно, конечно, что ни Гиммлер, ни Гебхардт и не искали никакой выгоды, ибо Гиммлер был слишком наивен для того, чтобы вынашивать какие-то многоходовые планы. Впрочем, и у Штумпфеггера не было ни малейшего желания служить тем, кто был для него теперь бесполезен. Прибыв в ставку фюрера, он не стал ни от кого скрывать своей безусловной и искренней преданности Гитлеру. Преданный великан (Штумпфеггер отличался огромным ростом) в неподдельном обожании склонил голову перед божеством, пред ясные очи которого он был теперь допущен, что не мешало ему презрительно отзываться о благодетелях, пославших его в Растенбург. Штумпфеггер появился в ставке Гитлера 31 октября 1944 года. После этого его посещения фюрера становятся день ото дня чаще. В дневнике Линге ежедневно присутствовало слово Spaziergang – прогулка. Это был единственный момент в течение дня, когда Гитлер короткое время дышал свежим воздухом, гуляя в саду. Весьма редко в дневнике отмечалось и то, с кем в тот день гулял Гитлер. Список спутников был невелик: Гиммлер, Геринг, Альберт Борман (адъютант Гитлера, брат Мартина Бормана) и Штумпфеггер. В последние дни агонии Третьего рейха Штумпфеггер оставался рядом с Гитлером. Он остался, когда все другие, включая Мореля, бежали или были изгнаны. Когда его спросили однажды, по-прежнему ли он думает, что Германия победит, Штумпфеггер с наивной убежденностью истинно верующего ответил, что, несмотря на свое невежество в военных делах, он не думает – он знает, что Германия выиграет войну. Гарантией ему служила непреклонная убежденность в глазах фюрера. Прогулки в саду не были прогулками пациента с лечащим врачом – до конца жизни Гитлеру так и не потребовалась помощь хирурга – это было общение мессии с апостолом, божества с избранным священником.
Нечего и говорить о том, что Штумпфеггер ни разу не впал в ересь Брандта. Он никогда не ссорился с Морелем. Он исполнял обязанности хирурга и не вмешивался в терапевтическую епархию ставшего всемогущим лечащего врача. В последние полгода своей жизни Гитлер стал послушной марионеткой в руках Мореля. Одновременно с отстранением Брандта Морель добился отстранения фотографа Гофмана, удачная болезнь которого стала в свое время началом головокружительной карьеры самого Мореля. Теперь же присутствие Гофмана стало неприятным напоминанием об унизительном покровительстве этого человека. Все прежние врачи были уволены, бывший покровитель смещен, новый врач ни в чем ему не перечил, и Морель понял, что отныне его будущее обеспечено и зависит только от превратностей войны, но не от ревнивого вмешательства соперников.
Таким образом, к своим последним дням Гитлер, по всем свидетельствам, несмотря на отсутствие у него какого-либо органического заболевания, превратился в полного инвалида. Нескончаемая работа, потеря свободы и окончательное крушение всякой надежды на будущее. Лекарства Мореля и, сверх того, неистовый темперамент, в условиях горечи надвигавшегося краха, превратили некогда могущественного завоевателя в трясущийся призрак. Все свидетели его последних дней единодушно описывают осунувшееся, иссушенное лицо, серую кожу, согбенную фигуру, трясущиеся руки и ноги, хриплый дрожащий голос и слезящиеся от истощения глаза. Все говорят о менее заметных психических симптомах: невероятной подозрительности, бесчисленных вспышках ярости, резких переходах от оптимизма к отчаянию. Но две черты Гитлера остались неизменными. Обаяние его глаз, околдовавших множество, казалось бы, совершенно трезво мыслящих людей, – глаз, опустошивших Шпеера и ошеломивших Раушнинга, глаз, соблазнивших Штумпфеггера и убедивших одного промышленника в том, что он напрямую общается с Всевышним[119], – это обаяние его не покинуло. Напрасно враги Гитлера утверждали, что у него были, наоборот, отталкивающие глаза. «Они не были ни глубокими, ни синими, – возражал Раушнинг, – его взгляд – пустой и мертвый, в них нет блеска истинного воодушевления»[120], но, несмотря на это откровение, несмотря на эту уклончивость, Раушнинг был вынужден признать то, в чем свободно и охотно признавался Шпеер и тысячи менее критичных немцев (и не только немцев): у Гитлера был гипнотизирующий взгляд, покорявший ум и чувства всех, кто подпадал под их власть. Даже его врачи, включая самого критичного из них, признавали обаяние этих неярких, серо-голубых глаз, искупавших грубость всех остальных его черт. «Никакая фотография, никакой портрет, – говорили они, – не могут воспроизвести гипнотическую силу этого лица». Этот личный магнетизм до самого конца не изменил Гитлеру. Только этим гипнотическим магнетизмом можем мы объяснить ту покорность, которую он продолжал внушать окружению даже в последнюю неделю своей жизни, когда перестала существовать государственная машина принуждения и пропаганды, когда всем стало очевидным поражение и цена его катастрофического правления, и вместо всего этого осталась только его личность.
Во-вторых, неизменной осталась кровожадность Гитлера, которая, пожалуй, даже возросла в период поражений. Гитлер физически не выносил вида крови, но, несмотря на это, мысль о ней болезненно возбуждала и опьяняла его, так же как разрушение во всех его проявлениях притягивало его дух, исполненный нигилизма. В своих ранних беседах (известных благодаря Раушнингу), рассуждая о революции, с помощью которой нацисты добьются власти, «он с особым интересом говорил о возможности кровавого подавления марксистского уличного сопротивления», так как считал, что исторического величия нельзя достичь без кровопролития[121]. Для него не имело значения, чья кровь будет ради этого пролита. Гитлера возбуждало само это воображаемое зрелище: реки крови воодушевляли его, а не победа и ее практические плоды. «Природа жестока, поэтому и мы можем быть жестокими, – сказал он в 1934 году, рассуждая о евреях и славянах, – и если я пошлю цвет немецкой нации в пекло войны, не испытывая ни малейшего сожаления по поводу пролития драгоценной германской крови, то, значит, я имею полное право уничтожить миллионы людей низших рас, которые плодятся, как черви!»[122]
Во время войны Гитлер не раз демонстрировал свою кровожадность, свой восторг перед кровопролитием, физическое наслаждение, какое он испытывал, представляя себе бойню как таковую. Генералы, грубые солдаты, привычные к виду крови и железа, были шокированы этими эмоциями и приводили множество свидетельств такой абстрактной жестокости фюрера. Во время Польской кампании Гальдер считал ненужным штурм Варшавы – она пала бы сама, так как польская армия перестала существовать, но Гитлер настоял на разрушении Варшавы. Его художественное воображение разгулялось не на шутку, он описывал великолепные сцены: потемневшее от тучи самолетов небо, миллионы бомб, сыплющихся на город, люди, захлебывающиеся в собственной крови. «Глаза его вылезли из орбит; перед нами стоял совершенно другой человек. Это был дьявол, обуянный жаждой крови». Другой генерал[123] рассказывал, как Гитлер воспринял новость о том, как личный состав его дивизии «Лейб-штандарт Адольф Гитлер» истреблял мирное население России. Присутствовавший при этом генерал Рейхенау виновато пытался оправдать слишком большие потери немцев в операциях в России, но Гитлер не дал ему договорить. «Потери не могут быть слишком большими! – торжествующе воскликнул он. – Это семена будущего величия». Мы уже видели, как простое упоминание о чистке 1934 года, сделанное сразу после покушения 20 июля, вызвало подобный же приступ кровожадности. Никакие жертвы не могли насытить эту жажду крови, так же как ничем не удовлетворялась его страсть к материальным разрушениям, которая только росла оттого, что платить за нее приходилось уже не мелкой разменной монетой, но чистым арийским золотом. В свои последние дни, в дни разгула радио «Вервольф» и самоубийственной стратегии, Гитлер, подобно людоедскому божку, радостно плясал, созерцая уничтожение собственных храмов. Почти все его последние приказы были приказами о казнях: заключенных следовало уничтожить, прежний хирург должен быть убит, его свояк Фегеляйн был расстрелян, все изменники должны были быть казнены без всякого суда. Подобно древнему герою, Гитлер хотел, чтобы в могилу его сопровождали человеческие жертвы. Сожжение его тела, которое никогда не переставало быть центром и тотемом нацистского государства, стало логическим и символическим завершением этой революции разрушения.
Глава 3
Двор в час поражения
Перспектива всеобщего хаоса и разрушения может радовать некоторых эстетов, особенно тех, кто не собирается его пережить и поэтому может наслаждаться им, как красочным зрелищем, как апокалипсическим убранством собственных похорон. Но у тех, кто будет вынужден жить на обугленных развалинах, нет времени на такие чисто духовные опыты. Неудивительно поэтому, что в Германии нашлось довольно много людей, которые с нескрываемым отвращением смотрели на оргию преднамеренного разрушения и были полны решимости, насколько это было в их силах, противостоять ему. Одним из таких людей был Карл Кауфман, гаулейтер Гамбурга. Видя, как его город, крупнейший порт, один из самых древних и процветающих городов Германии, сотрясается от бомбежек, он решил не допустить его дальнейшего разрушения ни британскими бомбами, ни немецкими минами. Другим был близкий друг Кауфмана, возможно, самый способный и интересный из всех членов нацистского правительства человек, – Альберт Шпеер.
Я уже упоминал Шпеера на страницах этой книги и часто его цитировал. Это цитирование не было лишено критики, я цитировал его не потому, что это легче, чем спорить с ним. Многие нацистские политики использовали свой вынужденный отдых за тюремными стенами для того, чтобы сочинять свои автобиографии и апологии и выдвигать свои космические идеи, столь дорогие и близкие немецкому уму. Я цитировал Шпеера, потому что его наблюдения, несмотря на их апологетичность, придают литературную, а порой и лапидарную форму выводам, полученным из более объективных, безличных и поэтому на первый взгляд менее надежных источников. Например, нет никакой необходимости цитировать подробную автобиографию Шелленберга, ибо суждения и оценки гиммлеровского специалиста по иностранным делам ничего не иллюстрируют, кроме интеллектуального убожества автора и провинциализма его мировоззрения. Автобиография графа Лутца Шверина фон Крозига, несмотря на то что он в течение тринадцати лет был министром, заслуживает цитирования не мудростью замечаний, а невероятной ограниченностью суждений автора. Шпеер, однако, заслуживает цитирования по праву. Его выводы ни в коем случае нельзя назвать ни наивными, ни ограниченными. Они почти всегда кажутся честными и всегда являются глубокими и верными. Если иногда он слишком сильно подпадает под обаяние тирана, которому служил, то он, по крайней мере, остался единственным среди слуг этого тирана, кто не был развращен службой этому чудовищному хозяину. По крайней мере, Шпеер сохранил способность разбираться в себе и сохранил честность, позволившую ему открыто говорить о своих заблуждениях и убеждениях. В последние дни нацизма он не побоялся открыто сказать Гитлеру о своем неповиновении, а в плену у союзников он не побоялся признать, что, несмотря на полное понимание характера Гитлера и его власти, по-прежнему сохранил частицу верности тирану.
Необычна вся политическая карьера Шпеера, если слово «необычна» подходит к характеристике деятеля государства, которое само по себе было насквозь необычным и «чрезвычайным». Странно уже то, что такой человек смог возвыситься в полностью коррумпированном окружении Гитлера, в котором он, единственный самостоятельно мыслящий человек, сумел выжить среди скопища коварных, бдительных и мстительных интриганов. Странным было и то, что этому человеку, никогда не придерживавшемуся каких-либо определенных политических взглядов, не занимавшему никаких высоких административных постов, был доверен – в возрасте тридцати шести лет – полный контроль над производством вооружений, строительство и поддержание путей сообщения, а также управление и реформирование промышленности. Само по себе такое назначение не может особенно удивить в том мире произвола, который царил в нацистской Германии. Достойно удивления то, что Шпеер справился с поставленной задачей, и этот его успех на самом деле кажется просто невероятным. То, что после такого триумфа в таком государстве и в таком окружении он не просто смог сохранить объективность, но и сумел интеллектуально оценить собственный опыт, является тайной, которую не так-то легко разгадать. Шпеер начал свою карьеру как архитектор. В 1934 году, в возрасте двадцати девяти лет, он работал смотрителем в имперской канцелярии, подчиняясь по службе личному архитектору Гитлера профессору Троосту. Будучи художником, Гитлер проявлял живой интерес к своим архитекторам и после нескольких бесед включил Шпеера в свой ближний круг, продолжая проявлять к нему большой интерес. С этого момента будущность Шпеера была обеспечена. Гитлер интуитивно «избрал» его, как он избрал Риббентропа, виноторговца, на должность чрезвычайного и полномочного посла и министра иностранных дел, а Розенбергу, прибалтийскому мистику, поручил управлять завоеванными восточными территориями. Но выбор Шпеера был более удачным. Да, он, как и все остальные, поддался гипнотическому влиянию своего патрона; как и все остальные, он не смог противостоять таинственному обаянию тусклых серовато-голубых глаз, мессианскому эгоизму грубого зловещего голоса. «Все они были под его непреодолимым влиянием, – объясняет Шпеер, – все слепо повиновались ему, забыв о своей воле, – не знаю, как обозначает медицина такое состояние. Работая архитектором в канцелярии, я заметил, что, пробыв в его обществе достаточно продолжительное время, я чувствовал себя измученным и
Все дело заключалось, видимо, в том, что Шпеер не был ни художником, ни политиком. У него не было интересов и притязаний, которые бы он разделял с остальными придворными Гитлера. Шпеер наблюдал их чудачества и странности, но не соперничал с ними, а поскольку он был личным другом и зависимым от Гитлера лицом – вероятно, единственным другом фюрера, – все остальные решили, что самое безопасное – это оставить его в покое в его не слишком приятном отчуждении. Шпеер был технократом и исповедовал технократическую философию. Для технократа, как и для марксиста, политика не имеет значения. Для Шпеера процветание и будущее народа зависят не от личностей, захвативших в данный момент власть, не от учреждений, в которых формализуются отношения этих личностей, а от технических инструментов, поддерживающих существование общества – от шоссейных и железных дорог, каналов и мостов, служб и предприятий, в которые народ вкладывает свой труд и откуда он черпает свое богатство. Это очень удобная философия, так как в иные времена (при условии, что политика является некой данностью) политику можно игнорировать. В течение двух лет, сменив Тодта на посту министра вооружений, Шпеер думал, что может считать политику данностью и наблюдать сумасбродства политиков, как в театре, сидя в королевской ложе и занимаясь дорогами и заводами, работу которых он очень хорошо понимал. Но потом наступило крушение иллюзий. Когда Гитлер и Геббельс провозгласили лозунг «выжженной земли» и призвали немецкий народ разрушать города и заводы, взрывать плотины и мосты, приносить железные дороги и подвижной состав в жертву вагнеровским сумеркам богов, Шпеер понял всю ущербность своей философии. Политика имеет значение, и политики могут влиять на судьбу народа. В жизни Шпеера наступил перелом.
Выбор не был легким, ибо одиннадцать лет, руководствуясь своей удобной философией, Шпеер купался в лучах благосклонности Гитлера. Шпеер стал богатым и могущественным в тени тирана, чья тирания (он сумел себя в этом убедить) была ему безразлична, ибо не мешала его абстрактным притязаниям. Он был очарован личностью фюрера, ему льстило его внимание, но тем не менее Шпеер оставался (если мы сможем простить ему то, что он сначала бросился в гитлеровские объятия) интеллектуально честным человеком. Его безличные идеалы остались прежними и сохранили для него свою ценность, и, когда Гитлер объявил себя их врагом, Шпеер оказался готов пожертвовать не идеалами, а Гитлером, его покровительством и дружбой, а также своим влиянием, приобретенным за счет этой дружбы. Естественно, Шпеер себя обманывал. Сотрудничая с Гитлером столь долгое время, он не мог признаться даже самому себе (как и находившийся в изгнании Раушнинг), что нигилизм – в скрытом и явном виде – всегда присутствовал в нацистской философии. Шпеер предпочел говорить о внезапном изменении, о произвольной переориентации деспота, развращенного чрезмерной бесконтрольной властью. Суждения Гитлера, утверждает Шпеер, внезапно стали хаотичными и непредсказуемыми, ведущими к катастрофическим последствиям. «Он преднамеренно пытался заставить народ погибнуть вместе с собой. Он перестал считаться с какими бы то ни было моральными ограничениями, он стал человеком, для которого конец его собственной жизни должен был стать концом всего». Сохранивший способность к критическим суждениям наблюдатель мог бы возразить, что Гитлер никогда не знал никаких моральных ограничений; во всяком случае, он сам не раз об этом говорил.
Выбирая между общественным долгом и личными отношениями, Шпеер не стал колебаться. «С того момента, – пишет он, – и не только в пределах моих официальных полномочий, я должен планировать, начинать и доводить до конца многие действия, направленные против политики Гитлера или против него самого». Когда Гитлер, поддавшись растущему радикализму, потребовал уничтожения Европы, Шпеер делал все от него зависящее, чтобы свести к минимуму последствия этого приказа. Именно Шпееру было поручено осуществить уничтожение промышленных предприятий; но он, наоборот, приказывал их сохранять. На каждый приказ о промышленном самоубийстве, исходивший из ставки фюрера, партийного суда или берлинского радио, Шпеер отвечал контрприказом. При его авторитете, благодаря непрерывным поездкам по Германии, он всюду останавливал руку разрушителей, убеждая своих подчиненных и сочувствующих в том, что если предприятия и коммуникации придется сдавать противнику, то сдавать их нужно нетронутыми. Шахты и заводы Бельгии и Северной Франции, каналы Голландии, никелевые рудники Финляндии, железорудные шахты Балкан и нефтепромыслы Венгрии были спасены благодаря вмешательству и авторитету Шпеера. Когда пришел 1945 год и союзные армии вступили на территорию Германии, Гитлер и его единственный личный друг продолжали свою молчаливую борьбу над корчившимся в предсмертной агонии телом Германии.
В феврале 1945 года интеллектуальная дилемма Шпеера приобрела еще более острый характер. Положение стало по-настоящему безнадежным. Но эта безнадежность лишь усилила нигилизм партии. Генерал Гудериан, ставший начальником штаба после июльского покушения, сам сказал Риббентропу, что война проиграна. Риббентроп доложил об этих словах Гитлеру, и Гитлер, вызвав к себе Гудериана и Шпеера, заявил, что такие слова – государственная измена. В будущем никакие звания и дружеские связи не спасут изменников от смерти, а их родственников – от ареста. В это же время Геббельс, выведенный из себя варварским налетом союзной авиации на Дрезден, потребовал отказа от соблюдения Женевских конвенций, расстрела 40 тысяч захваченных в плен летчиков союзной авиации и применения новых смертоносных газов табуна и зарина. Шпеер, со своей стороны, пошел дальше по пути измены. Теперь он решил вмешаться в политику, которую до тех пор считал возможным игнорировать.
План Шпеера заключался в физическом (путем убийства) устранении всей правящей верхушки рейха. Семь месяцев назад такой план показался бы ему неприемлемым; он ничего не знал о заговоре, а если бы узнал, то не одобрил бы планы генералов. Но с тех пор его собственное мировоззрение сильно изменилось; бывший примерный ученик стал единомышленником самых непримиримых врагов фюрера. Гитлер в то время безотлучно находился в Берлине, в подземном бункере имперской канцелярии. Там он, по обыкновению, обсуждал политические вопросы вместе со своими ближайшими соратниками Геббельсом, Борманом, Бургдорфом и Леем[124], которых тоже на общих основаниях обыскивали перед совещаниями на предмет взрывчатки. Однако план Шпеера не предусматривал применения видимого оружия. Как архитектор, Шпеер был хорошо знаком с конструкцией здания имперской канцелярии и к тому же пополнил свои знания в беседах с главным инженером канцелярии. Шпеер понял, что если в дымоход пустить ядовитый газ, то он быстро распространится по всему бункеру и через несколько минут покончит со всей камарильей. В свой план Шпеер посвятил нескольких преданных сотрудников, и началась подготовка к осуществлению плана, которому, правда, было не суждено исполниться. Когда подготовка была завершена, Шпеер осмотрел сад возле имперской канцелярии и обнаружил, что по недавнему приказу Гитлера к дымоходу присоединили аварийную трубу высотой 12 метров. План в прежнем его виде оказался невыполнимым. Так, во второй раз за семь месяцев Гитлер избежал, казалось бы, неминуемой смерти[125].
Правда, исполнению замысла помешали не только технические причины. От рук Шпеера Гитлера спасло еще одно обстоятельство. В одном из своих заявлений, в котором Шпеер неохотно признался в своих не вполне приличных намерениях, он рассказал об одном случае, также сыгравшем роль в неудаче покушения. В то время Шпеер находился на Западном фронте, на Рейне, и там однажды ночью сидел в окопе с группой немецких саперов. В темноте, рассеиваемой только вспышками ракет и огоньками сигарет, никто не узнал Шпеера, и он внимательно прислушивался к разговору солдат и, слушая, пришел к новым политическим выводам. Саперы – Шпеер убежден в этом – были простыми немецкими солдатами, бывшими рабочими, и они до сих пор верили Гитлеру, как не верили никому другому. Они верили, что он, и только он, понимая рабочий класс, из которого вышел, и механизмы власти, скрытые от глаз простых людей, сможет, как никто другой, чудесным образом спасти Германию из этого ужасного положения. Пристыженный увиденным и услышанным, Шпеер пере смотрел свои планы. Устранив Гитлера, он бы избавил немецкий народ от разрушителя германской промышленности и путей сообщения. Правда, одновременно он лишил бы немецкий народ политического лидера, в которого тот еще верил, на которого возлагал надежды и кому доверил выражение своей коллективной воли. Народ, по убеждению Шпеера, будет выполнять только приказы Гитлера, и никого другого.
Шпеер еще раз осознал важность политики, оценил альтернативу своей простой технократической философии. План уничтожения Гитлера и его окружения был оставлен и больше не обсуждался. Шпеер стал очередным членом клуба многочисленных неудачливых немецких заговорщиков.
Какой из этих двух факторов – техническая неудача или политический урок – на самом деле сделал невозможным покушение на Гитлера, в целом не так уж и важно, да и сам Шпеер не дал на этот вопрос убедительного ответа[126]; но из всей этой истории следует по крайней мере один непреложный факт. Ни одно интеллектуальное обращение невозможно без эмоциональных последствий; кажущаяся решимость Шпеера порвать с Гитлером, которая на первый взгляд резко контрастирует с постоянными колебаниями Гиммлера, не должна затушевывать трудность такого решения и психологический кризис, который оно спровоцировало. Насколько серьезной была эта трудность, показывает дальнейшая история – история ума, разрывающегося между политическим неприятием и личной преданностью.
18 марта, несмотря на открытый запрет Гитлера, Шпеер написал ему, что в военном и экономическом отношении война уже проиграна; если Гитлер не желает гибели народа, то очень важно сохранить некоторый материальный базис, опираясь на который народ должен будет – пусть даже примитивно – жить дальше. Это был манифест протеста против объявленной политики тотального разрушения. Ответ Гитлера был кратким и энергичным. Вызвав к себе Шпеера, он сказал: «Если война будет проиграна, то народ должен будет погибнуть. Такова его неизбежная судьба, поэтому нет нужды рассчитывать, какой базис сможет обеспечить примитивную жизнь народа. Напротив, всякий базис должен быть уничтожен, и уничтожен нашими руками. Нация показала всему миру свою слабость, и, следовательно, будущее принадлежит более сильным восточным народам. Кроме того, те, кто уцелеют, не представляют никакой ценности, ибо все достойные жить уже погибли». В тот день Гитлер и Борман издали новые приказы о тотальном разрушении всего и вся: борьба должна продолжаться без «оглядки на немецкий народ». Восемь офицеров, не выполнивших приказ о взрыве моста, были по приказу Гитлера расстреляны, а сообщение о расстреле было напечатано в бюллетене вооруженных сил. Шпеер был отстранен от руководства промышленностью.
Тем не менее он продолжил свою деятельность по спасению немецкой промышленности и инфраструктуры, хотя и был лишен официальных полномочий. Он приказал прятать мощные взрывчатые вещества и сокращать их производство, а также утилизировать имевшиеся на складах запасы. Он снабдил автоматами персонал предприятий, чтобы люди могли эффективно сопротивляться попыткам взорвать работавшие заводы и фабрики. Он рассылал приказы от имени Верховного командования вермахта. Если не срабатывали его собственные каналы связи, он пользовался каналами армейского командования и руководства железных дорог рейха. Отстранение от должности не играло для Шпеера никакой роли, и 29 марта его снова вызвал к себе Гитлер.
Он обвинил Шпеера в публичных заявлениях о том, что война проиграна, и приказал ему публично опровергнуть эти заявления. Шпеер ответил: «Война на самом деле проиграна». Гитлер дал ему двадцать четыре часа на размышления, и в конце этого срока Шпеер вернулся к Гитлеру с письмом, в котором отстаивал свое мнение[127]. Гитлер отказался принять письмо и приказал Шпееру отправиться в бессрочный отпуск. Шпеер отказался подчиниться; это его долг, сказал он, – оставаться на вверенном ему посту. Затем между ангелом разрушения и его непокорным учеником произошла странная сцена примирения. «Я заявил ему, – сказал Шпеер, – что даже в такой ситуации он может и в будущем положиться на меня». В результате этого нехитрого обмана Шпееру удалось вернуть себе должность, которую он продолжал использовать вопреки полученным инструкциям и приказам. Двойственность поведения Шпеера ясно видна на примере упомянутых эпизодов. Это поведение не изменилось и в дальнейшем. Оно проявится во время последнего посещения Шпеером бункера 23 апреля и его откровенного признания Гитлеру. Это также становится ясно из слов, которыми Шпеер заканчивает описание личности Гитлера. «Несмотря на то что внутренне к этому времени я уже порвал с ним, – писал Шпеер, – мне даже сейчас трудно писать об этом предмете. Я понимаю, что моя обязанность – помочь в исследовании его ошибок и преступлений, которые привели к катастрофическим последствиям как для Германии, так и для остального мира. Несмотря на то что местами я использовал резкие выражения, я не хотел бы уподобиться тем, кто изо всех сил старался опорочить Гитлера, чтобы обелить самих себя».
Между тем не один Шпеер переживал интеллектуальный кризис в своем отношении к фюреру, хотя, конечно, слово «интеллектуальный» не вполне подходит для описания такого простого персонажа, как Гиммлер. Гиммлер тоже начал замечать непоследовательность, капризность и неуравновешенность поведения Адольфа Гитлера. Конечно, это открытие Гиммлер сделал не сам; но, когда ему на них указали (а в ревностных заговорщиках в то время недостатка не было), он признал, что давно не получал тех ясных, четких и понятных указаний, которые позволяли ему скрывать за быстротой исполнения свою хроническую нерешительность. Бог исчез из его мира, так чем теперь прикажете заняться его верховному жрецу? Его литании, его святыни, его жертвоприношения казались теперь напрасными и лишенными всякого смысла. Ему нужен был теперь другой Бог. Правда, Гиммлер уже обрел одного Бога – на небесах, после чудес прошлого года, но этот Бог находился очень далеко, его советы носили слишком общий характер, чтобы можно было практически ими воспользоваться в чрезвычайно сложной политической и военной ситуации Германии того времени. Нужен был более, так сказать, земной Бог. Личная трагедия Гиммлера в тот период заключалась в том, что он не смог найти его. Гиммлер смог найти лишь миссионера, который рассеял его веру в прежнего кумира, но не смог убедить в ценностях кумира нового. Этим миссионером был Вальтер Шелленберг.
Со своей первой задачей – сформировать обширную, эффективную и тотальную разведывательную службу – Шелленберг не справился, не справился полностью. Было бы, однако, нечестно обвинять его одного в этой неудаче. Эта задача вообще была невыполнима. В условиях джунглей, где конфликтовали между собой отдельные самолюбия вождей «тоталитарной» Германии, любое планирование, а особенно планирование Шелленберга, было чисто академическим упражнением. Но в своем втором плане – плане создать из Гиммлера соперника, наследника, а если потребуется, и убийцу Гитлера, а также посредника в переговорах о мире с западными державами, – он преуспел или, по крайней мере, внушил себе, что преуспел. В течение почти всего последнего года он уже не старался скрывать от Гиммлера масштабы своих великих планов; он убедил рейхсфюрера в своей проницательности и уме, в своем блестящем понимании тенденций и нюансов, в способности, на которой основаны китайская дипломатия и искусство соблазнения женщин. Вероятно, Шелленберг уверил себя и в том, что Гиммлер понял и принял хотя бы часть его идей своим медленным, неповоротливым умом. Шелленберг, правда, не отважился сказать Гиммлеру о планах в его отношении, с которыми носились самые необузданные июльские заговорщики. Он осторожно упомянул о фрейлейн Ханфштенгль из Мюнхена, которая разработала план насильственного вывоза Гитлера в Оберзальцберг, откуда он должен был царствовать, но не управлять, играя роль бессильного номинального главы государства, в то время как вся полнота власти перешла бы к Гиммлеру. Он проигнорировал это предложение, но Шелленберг тотчас подготовил новое. В Гамбурге он нашел подающего надежды астролога по фамилии Вульф – знатока ядов, санскрита и многих других интересных вещей. Пророчества Вульфа, по ретроспективным оценкам Шелленберга, были необычайно точны. Так, он предсказал, что Гитлер избежит большой опасности 20 июля 1944 года, что в ноябре 1944 года он тяжело заболеет и что он умрет таинственной смертью до 7 мая 1945 года. Пророчества в отношении Гиммлера тоже были очень интересными, но их благоразумно от него скрывали. Шелленберг обнаружил, что Вульф силен и в политике. Шелленберг познакомил Гиммлера с Вульфом, надеясь создать из него противовес злобному Кальтенбруннеру, и это знакомство оказалось настолько удачным, что перед самым концом Третьего рейха, по словам Шелленберга, «Гиммлер редко что-то делал, не заглянув предварительно в гороскоп». Не менее ценным кадром для Шелленберга был финский массажист Гиммлера Керстен. Гиммлер, по мнению Шелленберга, страдал раком кишечника; как бы то ни было, Гиммлер действительно чем-то болел, и только Керстену удавалось снять мучительную боль. Со временем Гиммлер стал так же зависеть от Керстена с его массажем, как Гитлер зависел от Мореля с его лекарствами. Незаменимый Керстен вскоре понял, что может говорить Гиммлеру такие вещи, которые не отваживался говорить даже Шелленберг. Шелленберг, который тоже пользовался массажем Керстена, решил, что и он – даром что простой массажист – вполне приличный политик. С этого момента массажист тоже стал агентом в заговоре Шелленберга, который поздравил себя с очередным доказательством собственной прозорливости.
Так, мало-помалу, с помощью намеков и недоговоренностей, упоминаний о мелких частностях, ссылками на более крупные обобщения и восхищаясь собственной виртуозностью, Шелленберг смог или думал, что смог, подточить цепь, на которой держалась безусловная верность Гиммлера, верность, позволявшая ему скрывать внутреннюю неустойчивость. В то же время в системе религиозных ценностей Гиммлера, из которой начал постепенно выпадать идол Адольфа Гитлера, Шелленберг начал методично, несмотря на упорное и отчаянное сопротивление, создавать новый и, пожалуй, еще менее приемлемый образ – образ самого Гиммлера, который должен был стать вторым фюрером, вторым воплощением духа арийской Германии. С каким упорным терпением давил на Гиммлера Шелленберг и с каким упорством Гиммлер сопротивлялся, становится ясно из составленного Шелленбергом длинного, самодовольного и довольно скучного описания этих нескончаемых маневров. В феврале 1945 года, после того как Гиммлер не справился с обязанностями генерала, он, впав в отчаяние и страдая физически и душевно, отправился в клинику профессора Гебхардта в Хоэнлихене, но не обрел там душевного комфорта. Как мог Шелленберг оставить Гиммлера наедине с негодяем Гебхардтом? Шелленберг немедленно прибыл в Хоэнлихен с новым набором предсказаний от астролога Вульфа и снова заговорил на любимую тему. Когда граф Фольке Бернадот, представитель шведского Красного Креста, приехал в Берлин, Шелленберг с такой дипломатичностью устроил его переговоры с упрямым Гиммлером, что не стали протестовать даже Риббентроп и Кальтенбруннер! Конечно, переговоры были неудачными и слишком торопливыми, так как Бернадот не имел полномочий от союзного командования, а Гиммлер не мог действовать независимо от Гитлера. «Вы можете считать это сентиментальным и даже абсурдным, – говорил Гиммлер, – но я поклялся в верности Адольфу Гитлеру и, как солдат и немец, не могу нарушить эту клятву»[128]. Однако Шелленберг не отчаивался, надеясь когда-нибудь переубедить Гиммлера. Но все же чувствуется горечь в словах, которыми Шелленберг оправдывает свое недовольство мучительными сомнениями Гиммлера. «Я стал тем, кто я есть, только благодаря Гитлеру, – умоляюще твердил Гиммлер. – Я построил СС на фундаменте личной верности; я не могу отказаться от этого основополагающего принципа». Но изобретательный искуситель тотчас подсказывал сотни способов обойти приверженность основополагающим принципам. В ответ Гиммлер начинал жаловаться на «пошатнувшееся здоровье», и «действительно», подтверждает Шелленберг, «он являл собой картину мятущейся души, разрываемой на части беспокойством и досадой». Но на Шелленберга не производило впечатления зрелище нравственных мук у человека, который казался ему (и это действительно было так) достойным любви и восхищения. «Я боролся с ним, – жестко констатирует Шелленберг, – как дьявол борется за человеческую душу».
Шла уже весна 1945 года, когда настал решающий момент и Шелленберг отбросил все свои ухищрения, бесплодные намеки и без обиняков раскрыл Гиммлеру весь свой проект. Он долго колебался, ибо Гиммлера по-прежнему окружали другие, более зловещие советчики: Кальтенбруннер, австрийский головорез, начальник центрального аппарата Гиммлера, а следовательно (по крайней мере, теоретически), непосредственный начальник самого Шелленберга, Кальтенбруннер, голова которого кружилась от личного благоволения Гитлера; Скорцени, венский террорист, спасший Муссолини и похитивший сына венгерского регента, руководивший (под началом Гиммлера) всеми террористическими бандами на территории рейха; и Фегеляйн, невежественный любитель лошадей, представитель Гиммлера в ставке Гитлера, ставший полноправным членом ближнего окружения Гитлера наравне с Борманом и Бургдорфом. Это была «южная» партия, твердолобые фанатики, призывавшие к сопротивлению и с пеной у рта вопившие о славной Götterdämmerung[129] в Баварских Альпах; в то время как «северяне», такие как Шпеер и Шелленберг, предпочитали мыслить в понятиях политического компромисса. Тем не менее Шелленберг чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы пойти на риск. «Итак, вы требуете, чтобы я низложил фюрера?» – спросил Гиммлер. «Да», – ответил Шелленберг. Точки над «i» были поставлены, и разговор перешел на другой уровень.
«Во время этих бесед, – говорит Шелленберг, – Гиммлер стал часто говорить об ухудшении здоровья Гитлера. На мой вопрос о том, как же он в таком случае сохраняет свое влияние, Гиммлер ответил, что энергия Гитлера не уменьшилась, но противоестественный образ жизни, превращение ночи в день, постоянное недосыпание, непрестанная суета и нескончаемые вспышки ярости совершенно истощили окружение и создали в ставке невыносимую атмосферу. Я говорил о том, что покушение 20 июля вредно отразилось на здоровье Гитлера, в особенности на его голове. Гиммлер соглашался с такой возможностью. Он все время говорил о сутулости Гитлера, о болезненной бледности, о трясущейся левой руке Гитлера, об операции на голосовых связках, сделанной в ноябре, которая, несомненно, стала результатом полученной Гитлером контузии».
Эти не вполне точные, как мы видим, высказывания Гиммлера позволили изобретательному Шелленбергу прибегнуть к новым аргументам. В начале апреля он обратился к своему другу, профессору де Кринису, директору психологического института в Шарите, за сведениями о здоровье Гитлера. Де Кринис сам не принадлежал к группе врачей, имевших непосредственный доступ к Гитлеру, но, вращаясь в медицинских кругах, он, естественно, слышал высказывания врачей, наблюдавших фюрера. «По моему мнению, – ответил де Кринис, – ненормальные движения Гитлера, которые я лично видел в документальных фильмах, явно свидетельствуют о болезни Паркинсона». При упоминании этого волнующего названия Шелленберг оживился. Он устроил встречу Гиммлера с де Кринисом, на которую рейхсфюрер привел руководителя службы здравоохранения рейха доктора Конти, самого отпетого шарлатана из всех нацистских врачей. Де Кринис повторил свои мысли относительно заболевания и симптомов болезни Паркинсона и позднее отметил, что рейхсфюрер выслушал его «с большим интересом и пониманием».
Несколько дней спустя, 13 апреля, Гиммлер вызвал Шелленберга в свою ставку в старом Цоссенском замке в Вустрове, и там они в течение полутора часов гуляли в цветущем лесу. «Шелленберг, – сказал Гиммлер, – я полагаю, что с Гитлером нельзя больше иметь дела. Как вы думаете, де Кринис прав?» Шелленберг ответил, что не видел Гитлера два года, «но все результаты его деятельности, которые я вижу очень ясно, заставляют меня думать, что настало время действовать». В том разговоре они не стали обсуждать детали: еврейский вопрос, новые зарубежные контакты, новые переговоры по тайным дипломатическим каналам Шелленберга.
«Гиммлер был сильно расстроен. Гитлер откровенно демонстрировал свое отчуждение. В качестве позорного наказания Гитлер приказал личному составу дивизии «Лейбштандарт Адольф Гитлер» снять нарукавные повязки[130]. Он сказал, что не может доверять никому, кроме штандартенфюрера доктора Брандта[131] и меня. Что ему делать? Он не может убить Гитлера, отравить или арестовать в имперской канцелярии. Если это сделать, то остановится вся военная машина рейха. Я объяснил ему, что все это не важно. Было только две возможности. Он может пойти к Гитлеру, описать ему события, произошедшие за последние два года, и убедить добровольно уйти в отставку. <…> «Это абсолютно невозможно! – горячо возразил Гиммлер. – Он тут же впадет в ярость и собственноручно застрелит меня на месте!» – «Тогда обезопасьте себя, – сказал я. – У вас в подчинении достаточно офицеров СС, которые могут внезапно арестовать Гитлера. Если же этот выход тоже не годится, то мы можем привлечь к этому делу врачей».
Гиммлер не дал ответа на эти предложения. Он готовился, впрочем совершенно абстрактно, к решительным действиям; но Шелленберг еще не зашел так далеко, чтобы составить общий план действий и тем более его конкретизировать. Когда прогулка была окончена, все, что смог предложить Гиммлер, – это встречу одного из его представителей с профессором де Кринисом, профессором Морелем, доктором Штумпфеггером и Борманом. Ничто не могло лучше продемонстрировать оторванность Гиммлера от реальности, так же как и невероятную наивность Шелленберга, считавшего, что из Гиммлера в конце концов когда-нибудь получится конспиратор. Морель и Борман держались на плаву исключительно по милости Гитлера. Их власть зиждилась не на политической независимости, не на частных армиях и не на личной незаменимости. Что касается Штумпфеггера, то он, хотя Гиммлер, вероятно, думал, что он сохранил верность своим старым патронам в Хоэнлихене, уже курил свой фимиам перед другими святынями – в имперской канцелярии. Эти люди не собирались объявлять Гитлера недееспособным, чтобы отстранить его от власти. Де Кринис, однако, сделал то, что требовал от него Гиммлер, и встретился со Штумпфеггером, чтобы обсудить с ним состояние здоровья Гитлера. Однако Штумпфеггер не согласился с диагнозом де Криниса, так как не считал, что фюрер страдал болезнью Паркинсона, и, несмотря на то что Штумпфеггер согласился с предложением де Криниса назначить Гитлеру лекарства, которые могли бы улучшить его состояние, он так и не сделал ни малейшей попытки эти лекарства назначить. Действительно, почему именно он должен был этим заниматься? Он хирург, а не врач общей практики. Помня печальный опыт Брандта, он предпочитал не вмешиваться в терапевтическую епархию доктора Мореля.
Потерпев очередную неудачу, Шелленберг вспомнил еще одного человека, который мог помочь ему побудить Гиммлера к активным действиям. 19 апреля 1945 года он устроил встречу Гиммлера с графом Лутцем Шверином фон Крозигом, гитлеровским министром финансов. Но прежде чем еще ниже спуститься по шкале индекса умственных способностей до уровня графа Шверина фон Крозига, нам придется вернуться в Берлин.
Гитлер к тому времени уже снова был в Берлине и готовился к своей последней битве. В декабре он отдал из Бад-Наухайма приказ о начале Арденнского контрнаступления. Оно провалилось, и западные союзники успешно форсировали Рейн. Гитлер обратил свой взор на восток и собрал дивизии для контрудара по наступавшим на Дунае русским армиям. Это контрнаступление тоже оказалось неудачным, и русские форсировали Одер и Эльбу в ее верхнем течении. Теперь, сидя в бункере под имперской канцелярией, Гитлер руководил последними своими военными операциями. Весь личный состав ставки, все его окружение уже знало, что война проиграна. Некоторые знали это уже несколько лет, но сам Гитлер продолжал верить в свою звезду, в провидение и в собственную исключительность. Теперь он и в самом деле был незаменим, так как у него теперь не было преемника. Декрет о назначении преемником Геринга не был отменен формально, но утратил всякую силу, так как Геринг прочно впал в немилость и был почти забыт[132]. На право быть преемниками могли претендовать Борман, завладевший всеми внутренними делами рейха, и Гиммлер, продолжавший контролировать СС. Военная верхушка была полностью исключена из списка после заговора 20 июля. Только откровенные подхалимы и лизоблюды в офицерской касте уцелели и пережили последовавшую чистку. Обсуждая в марте 1945 года этот вопрос с секретарем, Гитлер признал, что в деле назначения преемника он потерпел полное фиаско. Гесс, сказал он, сошел с ума; Геринг из-за своего образа жизни и неудач люфтваффе утратил доверие немецкого народа; что же касается Гиммлера, который является очевидным третьим по рангу кандидатом, так как само его звание – рейхсфюрер – для многих означает право на наследование короны, то он никогда не станет преемником, так как у него плохие отношения с партией (читай, с Борманом), «да он и не может быть фюрером, так как начисто лишен художественного вкуса». Гитлер не знал, кого ему выбрать, и в результате не выбрал никого. В то время Гитлер еще не знал, что Гиммлер собирается отречься от него, как уже отрекся Шпеер. Однако Гитлер чувствовал, что над его головой сгущаются тучи измены. К счастью, у него были два существа, устойчивые к распространившейся заразе предательства, – Ева Браун и Блонди.
«Для всех историков, – утверждает Шпеер, – Ева Браун станет полным разочарованием». Добавим, что и для любителей истории тоже. Она была начисто лишена колорита и яркости любовниц тиранов. Она не была ни Феодорой, ни мадам Помпадур, ни Лолой Монтес. Правда, и Гитлер не был типичным тираном. За вспышками его расчетливой ярости, неимоверными притязаниями, непомерной самоуверенностью не было царственной снисходительности сластолюбца, но лишь банальный вкус и склонность к бюргерскому уюту. Стоит лишь вспо мнить любовь к булочкам с кремом. Именно эти – скрытые под маской внешнего величия – черты его характера привлекали Еву Браун, а так как ее привлекала банальность, а не экстравагантность его натуры, то и сама она была неинтересна. Действительно, самым интересным касающимся ее фактом была тщательно охраняемая тайна самого ее существования. Связь Гитлера с Евой Браун продолжалась двенадцать лет, и оба они умерли до того, как эта их связь стала известна за пределами их ближайшего окружения. Жизнь Евы Браун была окутана заговором молчания. Слугам было запрещено к ней обращаться, лицо Евы Браун исчезало с фотографий, где она была снята вместе с фюрером, перед их публикацией.
С Евой Браун, как и с доктором Морелем, Гитлера познакомил его фотограф Гофман, в ателье которого она работала. Скорее хорошенькая, чем красивая, со свеженьким личиком и высокими скулами, ненавязчивая, лишенная честолюбия и стремящаяся угодить, она вскоре была приближена Гитлером, так как воплощала идеал покоя, которого так не хватало фюреру в его политической жизни, но которого так жаждала его буржуазная душа. В обществе Евы Браун Гитлер обретал покой, которого не мог найти больше нигде; она же, в свою очередь, заботилась о его домашней гавани и не стремилась к влиянию в политических делах, сглаживая рутину его жесткой беспорядочной жизни. Хорошая лыжница и скалолазка, профессиональная танцовщица, выглядевшая эрудитом среди невежественной клики гитлеровского окружения, любившая обсуждать книги и картины и помогавшая Гитлеру приобретать предметы искусства, она великолепно вписывалась в альпийский, «художественный» мир Берхтесгадена, где она, собственно, постоянно и жила в некоем добровольном заточении. Только в последние два года своей жизни Гитлер разрешил ей переехать в Берлин. Гитлер никогда не изменял ей, у Евы Браун не было соперниц[133]; его не интересовали смазливые нордические актрисы, которых Геббельс для саморекламы частенько привозил в имперскую канцелярию. Вообще, представляется, что Гитлер боялся женщин, опасаясь, что они начнут вмешиваться в политику, устроив из государственной политики бабье царство, хотя правление с помощью приближенных мало отличается от такого сценария. В этом отношении Ева Браун не представляла для Гитлера никакой опасности. Она не интересовалась политикой, следила за чистотой чайных чашек и старалась сделать так, чтобы во время редкого отдыха политики не досаждали Гитлеру. Все в один голос хвалили ее за умеренность. Несмотря на все свои искушения и возможности, она ни разу ими не воспользовалась. Она не любила Бормана, но никогда не настраивала против него Гитлера, да он и не стал бы терпеть ее нашептываний. В свою очередь, Гитлер носился с Евой Браун, как с драгоценным хрупким сосудом. Он не позволял ей летать на самолете и ездить в машине со скоростью больше 60 километров в час.
Об их интимных отношениях нам ничего не известно. «Они спали в разных кроватях, – утверждает одиозный доктор Морель, – но тем не менее я думаю…» Но нас не интересуют мысли и догадки Мореля. В своих отношениях с Евой Браун Гитлер наслаждался их идеальной стороной. «Наша многолетняя дружба» – такими словами охарактеризовал их Гитлер в своем завещании. Для того чтобы не портить эти отношения неизбежными разговорами о деньгах, Гитлер сделал Еву финансово независимой, предоставив ей и Гофману монопольное право на продажу своих фотографий. Тем не менее статус этой женщины был не важным. Слуги неизменно называли ее сокращенно «Е. Б». Почти двенадцать лет она была лишена определенного, общепризнанного статуса. Она не была ни женой, ни официально признанной любовницей. Двусмысленность такого положения породила или усилила в ней комплекс неполноценности, который проявлялся надменностью и заносчивостью. Проявлялись и другие неприятные черты, которые можно трактовать как следствие неопределенного положения: в письмах Евы Браун можно найти признаки умственной и психической незрелости, склонности к подростковым мелодрамам. Когда Гитлер отсутствовал или когда она не видела его достаточно долго, начинались истерические сцены и угрозы покончить с собой. Но все это дело вкуса, в котором сам Гитлер не мог служить образцом.
Гитлер, несомненно, любил ее, и поэтому неизбежно возникает закономерный вопрос: почему он так долго держал ее в таком неопределенном и неудобном положении? Несмотря на то что детали этих отношений навсегда останутся для нас загадкой, вероятно, самый простой ответ будет ближе других к истине. Если их отношения были или должны были выглядеть платоническими, то в этом случае положение жены или любовницы становилось бы бессмысленным и компрометирующим. Определенно для немецкого мессии самыми подходящими были именно платонические отношения, ибо революционный дух Гитлера должен был презирать все преходящее и земное. Если этот ответ верен, то свадьба накануне гибели имела чисто символическое значение. Без определенного статуса Ева Браун имела не больше прав разделить с Гитлером его ритуальную смерть, чем, допустим, его секретарши или повариха, фрейлейн Марциали, которая готовила Гитлеру вегетарианскую пищу и делила с ним трапезу в отсутствие Евы Браун. Но она сама была исполнена решимости не пропустить финальный акт драмы. Когда война приблизилась к Берлину, Гитлер отослал Еву Браун в Мюнхен, но она не пожелала там оставаться. 15 апреля, когда столица рейха была накануне окружения, Ева Браун без приглашения вернулась в Берлин и появилась в имперской канцелярии. Гитлер приказал ей уехать, но она не подчинилась. Она приехала на свадьбу и церемониальную гибель.
О политической атмосфере в Берлине в те последние дни у нас есть документ, представляющий необычный и в какой-то степени забавный интерес. Это дневник графа Лутца Шверина фон Крозига, друга Шелленберга, на которого этот неутомимый деятель теперь возлагал свои последние надежды. Шверин фон Крозиг, так же как и Шелленберг, был одним из добросовестно культурных немцев, которые честно пытались идентифицировать себя с западной цивилизацией, совершенно при этом не понимая ее сути и смысла. Шверин фон Крозиг изо всех сил пытался это сделать, он даже учился в Оксфорде, но не воспринял его ценности. Несмотря на то что он бегло говорил по-английски, он так и не смог перенять западное мышление и образ его действий. Шелленберг тоже высмеивал нордический вздор и расплывчатую газообразную метафизику, в которой истинный немец чувствует себя как дома, и предупреждал Гиммлера, что во время беседы с образованным шведом не следует говорить о «карме», связывающей двоих людей, или о Weltanschauung[134] и тому подобных вещах, но при этом сам высокопарно рассуждал о «том, что я называю космическим исходом события». Шверин фон Крозиг, при всем его образовании, постоянно выказывал свое опереточное мировоззрение и путался в туманной немецкой риторике. Подобно Шелленбергу, он также совершенно оторвался от реальности. Действительно, эти двое составляли великолепную парочку людей, неотличимых друг от друга, как две капли воды, являя образец претенциозной немецкой глупости. Истина же заключалась в том, что, как сказал один мудрый философ, нельзя прикоснуться к закопченному горшку и не вымазаться в саже. Шелленберг и Шверин фон Крозиг были ветеранами нацистской администрации. Их вера в то, что, находясь на службе у нацизма, можно сохранить независимость, как-то влиять на него и считать себя антинацистами или, по крайней мере, «не нацистами», говорит лишь о степени поразившей их слепоты. Все нацисты неверно понимали, что такое внешняя политика. Шелленберг и Шверин фон Крозиг, в свою очередь, не понимали, что такое нацистская политика. Вероятно, степень этого непонимания была так велика, что Шверин фон Крозиг сумел выжить в нацистском правительстве, пробыв в нем много лет – с начала и до конца гитлеровского режима. Графа можно назвать гением выживания. Он стал министром до прихода нацистов к власти, был министром при Гитлере и остался министром после его смерти, так как в политическом завещании Гитлера, направленном адмиралу Дёницу, есть имя Шверина фон Крозига. Кроме того, для графа было забронировано место в теневом правительстве, с идеей создания которого в последние дни носился Гиммлер. Этот проект так и не был реализован, но Шверина фон Крозига ждал утешительный приз: несмотря на то что Дёниц отказался считать себя связанным волей Гитлера и вычеркнул из списков каждого второго кандидата в правительство, представленного Гитлером, он все же назначил (и это было единственное его назначение) графа Шверина фон Крозига министром иностранных дел. За все время своей долгой, но неприметной карьеры Шверин фон Крозиг вел дневник дважды – зимой 1932/33 года, когда нацисты рвались к власти, и в апреле 1945 года, когда эта власть окончательно рушилась. Он вел дневник, по его собственному высказыванию, не для того, как можно было бы ожидать, чтобы познакомить потомство с событиями того исторического периода, но для того, чтобы «мои внуки могли узнать, какой человек работал в правительстве в дни величайшего триумфа и в годину глубочайшего падения рейха». Если внуки решат, что их дедушка был дурачком и простофилей, то ответственность за это ляжет только на него одного.
Вторая часть дневника начинается 15 апреля 1945 года, но в нем описаны некоторые произошедшие ранее события. Геббельс рассказал Шверину фон Крозигу, как он недавно читал фюреру вслух, чтобы поднять его настроение. Читал он свою любимую книгу – «Историю Фридриха Великого» Томаса Карлейля. В главе, которую читал Гитлеру Геббельс, рассказано о том, «как великий король уже не видел выхода из создавшегося катастрофического положения, не имел уже никаких планов; как все его генералы и министры уже считали поражение и разгром неизбежными; как враги уже считали Пруссию поверженной. Короля ожидало самое мрачное будущее. В письме своему министру, графу Финкенштейну[135], он писал, что дал себе короткую передышку: если к 15 февраля ничего не изменится, то он смирится с судьбой и примет яд. «Храбрый король, – восклицает Карлейль, – подожди еще немного, и дни твоих несчастий останутся позади! Солнце твоей удачи уже поднялось за облаками и скоро воссияет своими лучами». 12 февраля умерла королева; великое чудо было явлено Бранденбургскому дому». Когда я читал это место, – говорил Геббельс, – на глаза фюрера навернулись слезы». Они долго обсуждали прочитанное, а потом послали за двумя гороскопами, которые хранились в научном отделе Гиммлера. Это был гороскоп фюрера, составленный 30 января 1933 года, и гороскоп республики, датированный 9 сентября 1918 года. Эти священные документы были доставлены и изучены. При этом открылся поразительный факт, ускользнувший от более ранних толкователей. «В обоих гороскопах было сказано, что война разразится в 1939 году, что Германия будет одерживать победы до 1941 года, потом начнется череда поражений, самое катастрофическое из которых произойдет в первые месяцы 1945 года, в первой половине апреля. Во второй половине апреля мы одержим решающую победу, до августа на фронтах будет затишье, а в августе будет заключен мир. После этого на три года наступит трудное для Германии время, но после 1948 года она вновь вернет себе прежнее величие. На следующий день Геббельс прислал мне гороскопы. Я понял не все, что там было написано, но прочитал приложенное разъяснение. Теперь я с нетерпением жду второй половины апреля».
Таковы были события, оживлявшие тоскливые будни обитателей бункера имперской канцелярии. Гороскопы, точно предсказывающие прошлое, не столь надежны в отношении будущего, и Шверин фон Крозиг напрасно ждал блистательных побед, назначенных на вторую половину апреля. Однако чтение Карлейля имело последствие, о котором стоит рассказать.
Несколько дней спустя, после затяжного и мощного авиационного налета на Берлин, Шверин фон Крозиг сидел у себя с друзьями после полуночи и пил вино. Он только что узнал, что по приказу ставки был эвакуирован последний в Германии пороховой завод. Видимо, конец был близок. Друзья согласились с этим мнением: «Без боеприпасов не могут сражаться даже самые храбрые солдаты». «Будет ли это и в самом деле конец, – задает мемуарист риторический вопрос, – к которому мой разум был уже давно готов, но с которым так трудно было смириться моему духу? В этот момент зазвонил телефон. Со мной хотел поговорить статс-секретарь. Что он хочет мне сообщить в столь поздний час? Он сказал только одну короткую фразу: «Умер Рузвельт». Мы явственно услышали, как в комнате зашуршали крылья ангела истории. Будет ли это долгожданным поворотом судьбы?» На следующее утро Шверин фон Крозиг позвонил Геббельсу поздравить его с этим знаменательным событием – и не только поздравить, но и дать совет, ибо Шверин фон Крозиг, подобно Шелленбергу, был проницательным человеком; он всегда замечал полутона, легкие нюансы, недоступные взору менее внимательных наблюдателей. Он опасался, что без его совета грубая германская пресса упустит золотую возможность. Он предложил Геббельсу не обливать грязью нового президента и не особенно его хвалить, но тонко подчеркнуть разницу между ним и умершим Рузвельтом. Геббельс вежливо ответил, что министерство пропаганды уже учло эти пункты и необходимые инструкции уже направлены в редакции газет и на радиостанции. Потом Геббельс рассказал, что вчера был в штабе генерала Буссе в Кюстрине, сидел в компании офицеров и развивал свой тезис о том, что «по законам необходимости и справедливости поворот германской судьбы неизбежен, как было неизбежным чудо Бранденбургского дома во время Семилетней войны. Один из офицеров проявил скепсис и саркастически спросил: «Какая королева умрет на этот раз?» Геббельс сказал, что не может ответить на этот вопрос, но у судьбы в руках множество нитей. Потом, уже приехав домой, он услышал новость о смерти Рузвельта. Он немедленно позвонил в штаб Буссе и сказал: «Королева умерла». Буссе ответил, что эта новость произвела сильное впечатление на его солдат; теперь перед ними замаячила надежда. Геббельс был уверен, что эта смерть поднимет дух и внушит немцам надежду: они увидят в этом силу исторической необходимости и справедливости… Я [нравоучительно произнес граф] перебил его: «Скажите лучше, силу Бога…»
Шверин фон Крозиг так любит риторику и апострофы[136], так вольно обращается с абстрактными существительными и так склонен слышать шуршание крыльев ангела истории над своей головой, что его рассказ может показаться поэтическим преувеличением. Но у нас есть косвенное подтверждение из другого, независимого источника – одного из секретарей министерства пропаганды[137]. «Я хорошо помню этот день, пятницу 13 апреля, – рассказывает она. – Каждую неделю Геббельс ездил на Восточный фронт обращаться к войскам, возил им сигареты, коньяк и книги. В тот день он был в Кюстрине. Когда он возвращался в Берлин на легковой машине, мы получили известие о смерти президента Рузвельта. Геббельс, как обычно, вернулся из поездки поздно ночью. В тот день Берлин сильно бомбили. Имперская канцелярия и отель «Адлон» горели. Мы встретили Геббельса на крыльце министерства пропаганды. Дежурный сказал ему: «Господин рейхсминистр, умер Рузвельт». Геббельс буквально выпорхнул из машины и застыл, словно в трансе. Я никогда не забуду выражение его лица, освещенного огнем пожара. «Доставайте шампанское, – сказал он, – и давайте позвоним фюреру». Мы пошли в его кабинет и поставили на стол шампанское. Геббельс поговорил с Гитлером по своему личному кабелю, сказав: «Мой фюрер, я поздравляю вас! Рузвельт мертв. Звезды не зря сказали, что во второй половине апреля мы переживем поворотный пункт в нашей истории. Сегодня пятница, 13 апреля. Поворотный момент наступил!» Гитлер что-то ответил, и Геббельс положил трубку. Было видно, что он просто в экстазе»[138].
Любому разумному человеку может показаться невероятным, что в эти последние дни Третьего рейха его руководители всерьез думали, что положение звезд или какая-то пустячная мелочь может их спасти; тем не менее все свидетельства говорят о том, что они действительно так до самого конца и не осознали всю горькую реальность гибели их государства. Отгородившись на двенадцать лет от мира китайской стеной интеллектуальной самодостаточности, они перестали понимать (если вообще когда-нибудь понимали) суть политики, ее идеи и образ мышления других народов. Ни одному из немецких руководителей даже не пришло в голову, что, какие бы разногласия ни скрывались за фасадом Великого союза, все его участники были полны решимости, невзирая на них, как можно скорее нанести полное поражение Германии. Никакие дипломатические переговоры с ней были невозможны до устранения нацистского правительства. Не веря своим глазам, мы читаем о фантастическом отрыве Шелленберга от реальности, о наивных утешениях Шверина фон Крозига, об астрологических упражнениях Геббельса и Гиммлера. В то время, когда армии Востока и Запада почти разрезали Германию пополам, Геббельс все еще твердил о неизбежном и близком конфликте между русскими и англо-американцами (вероятно, по причине исторической необходимости и справедливости) и был уверен, что немецкому правительству остается лишь ждать, когда этот конфликт окончательно созреет и завершится полным разрывом. Но самым поразительным и самым убедительным доказательством существования такого корабля дураков, на котором жили все эти люди, является та энергия, с какой эти обреченные марионетки продолжали цепляться за стремительно съеживавшуюся власть. Преемник Гитлера был неизвестен, хотя официально им продолжал считаться Геринг. Читатель может подумать, что в такой ситуации едва ли находились охотники стать преемниками фюрера. Ничего подобного! Гиммлер считал само собой разумеющимся, что это наследство принадлежит ему по праву, хотя и продолжал морочить голову Шелленбергу, ожидая, когда все произойдет естественным путем. Борман продолжал интриговать и без конца нашептывал на ухо Гитлеру всякие гадости о своих потенциальных соперниках. Геббельс жаждал получить пост министра иностранных дел, сместив Риббентропа[139]. Один только он не участвовал в этих лихорадочных интригах, так как остался без партии и без сторонников, опираясь на которых можно было участвовать в этой игре без правил. Все остальные, яростно грызясь между собой, были единодушны в одном: «Риббентроп должен уйти». Этот крик души дружно издавали Геринг и Гиммлер, Геббельс и Борман, Шпеер, Шелленберг и Шверин фон Крозиг. Незадолго до этого они стройным хором пели об этом требовании самому Гитлеру, но он ответил, что все они недооценивают способности Риббентропа, назвал министра вторым Бисмарком и исполнил его самое заветное желание: в прессе была опубликована фотография: «Министр иностранных дел на фронте»[140].
Среди всех этих интриг и мелких заговоров Шелленберг и Шверин фон Крозиг наконец встретились[141] и решили скрепить свой союз. Встретившись, они остались довольны друг другом. Шелленберг удостоверился, что граф хорошо информирован об иностранных делах, особенно о положении в Англии, а граф нашел Шелленберга «молодым, очень способным и симпатичным». После знакомства они несколько раз побеседовали друг с другом и сошлись на том, что Германии как воздух необходимы мирные переговоры с Западом. При этом они оба беспощадно критиковали Риббентропа. Теоретически они видели перед собой только одно серьезное препятствие. Шверин фон Крозиг настаивал на том, что любая иностранная держава должна понимать, что, несмотря на то что все нацистские лидеры должны быть одновременно устранены, Гитлер и Гиммлер должны остаться на своих местах, ибо это была единственная гарантия от соскальзывания страны в хаос. К несчастью, все иностранцы считали этих двух самыми одиозными фигурами… Шелленберг исподволь готовил почву. Он соглашался с тем, что само имя Гиммлера вызывает за границей очень нежелательные ассоциации. Гиммлера обвиняли во многих вещах, которые были сделаны от его имени, но не по его приказам (эта обтекаемая фраза, без сомнения, относилась к Бельзену и Бухенвальду). Шелленберг делал все возможное, чтобы уладить это недоразумение. Он уже давно искал хитроумные способы повлиять на иностранную прессу… Согласен ли Шверин фон Крозиг на встречу с Гиммлером? Организовать ее было нелегко, потому что в начале года граф поссорился с Гиммлером, но Шелленберг вызвался сгладить острые углы. О Гитлере Шелленберг не сказал ни слова – ему не хотелось работать на репутацию фюрера.
19 апреля все формальности были улажены, и Гиммлер имел с графом Шверином фон Крозигом продолжительную беседу в доме последнего. Шелленберг хорошо проинструктировал графа, и тот начал убеждать Гиммлера в необходимости начать переговоры с Западом, ибо убедить немецкий народ и дальше оказывать героическое сопротивление можно будет только после передышки, в ходе которой надо найти приемлемое политическое решение. «Но как мы сможем провести такие переговоры?» – спросил Гиммлер. Шверин фон Крозиг был полон оптимизма. Для их проведения есть множество разных возможностей. Во-первых, римский папа. Римско-католическая церковь в Америке представляет собой мощную единую организацию, в отличие от протестантов, которые разделены на бесчисленное количество разбросанных по стране сект. Если папа согласится… Во-вторых, есть доктор Буркхардт, руководитель европейского Красного Креста, и доктор Салазар, премьер-министр Португалии. Есть еще полезные бизнесмены и кочующие профессора. Кроме того, назревает разрыв между Востоком и Западом. «Но что будет с Гитлером?» – возразил Гиммлер. Это серьезная проблема, признал фон Крозиг, настоящая психологическая головоломка. «Однако, какими бы высокими ни были его планы, фюрер, в конце концов, всего лишь человек, обеими ногами стоящий на земле; он способен отличать черное от белого; неужели у него сохранились какие-то иллюзии?» Гиммлер неловко поежился. У фюрера есть какой-то план, неопределенно сказал он, и, несомненно, это верный план. Сам Гиммлер был убежден, что в конце концов все будет хорошо. Он согласился, что это не рациональное убеждение, но инстинктивная вера. Понимал ли Шверин фон Крозиг, что Гиммлер теперь не грубый язычник, а верующий в Бога и провидение человек? И он рассказал графу историю чудес, которые способствовали его обращению, – спасение фюрера 20 июля 1944 года и таяние льда на Одере. Таким образом, Шверин фон Крозиг добился от Гиммлера не больше, чем Шелленберг. Он не успел даже перейти к сути вопроса, когда Гиммлер уклонился от темы и отвлекся на несущественные обобщения. Разговор кончился ничем.
Закончив беседу, Шверин фон Крозиг и Гиммлер вышли на улицу, где их ждали Шелленберг и его друг Зельдте[142]. Эти двое обсуждали ту же тему, но, как водится, продвинулись дальше, чем их вышестоящие начальники. Они решили, что Гиммлер должен взять на себя всю полноту государственной власти и заставить Гитлера в его день рождения (то есть на следующий день) обратиться по радио к немецкому народу с манифестом, объявить в нем конец однопартийной системы, упразднить народные суды и пообещать свободные выборы. Когда появился Гиммлер, Зельдте обратился к нему с просьбой использовать все его влияние на фюрера с тем, чтобы побудить его к переговорам о мире. Это уже не личное дело, речь идет о «биологическом выживании немецкого народа». Не приходится гадать, откуда взялись такие слова: это была излюбленная фраза Шелленберга. Сидя в машине, по дороге от дома Шверина фон Крозига Шелленберг снова вернулся к своей теме. Он, кроме того, без устали хвалил графа, говоря, что Шверин фон Крозиг – единственный человек, достойный занять пост министра иностранных дел в будущем правительстве Гиммлера.
Так, через Шверина фон Крозига и Зельдте, так же как через Керстена и Вульфа, Шелленберг непрерывно подстрекал Гиммлера отдалиться от Гитлера, низложить его, а если потребуется, то и убить, и немедленно начать переговоры с Западом. Естественно, как всякий человек из плоти и крови, уверенный в своих дарованиях и оторванный от реальности, Шелленберг был уверен, что с каждой новой попыткой он все ближе и ближе подбирается к намеченной цели. Но реальность была абсолютно иной. Гиммлер по-прежнему проявлял упрямую нерешительность, разрываясь между верностью и сомнением. В полночь он велел принести шампанского, чтобы выпить за здоровье фюрера в день его рождения. Услышав этот приказ, Шелленберг покинул дом Гиммлера. В такой церемонии он участвовать не мог. Он поехал в Гарцвальде, в имение своего союзника Керстена, где продолжил свои отчаянные, нескончаемые махинации.
Глава 4
Кризис и решение
20 – 24 апреля
20 апреля у Гитлера был день рождения; Геббельс напомнил немцам об этом факте в своем выступлении по радио, призвав их слепо верить в фюрера и звезды, которые вместе выведут страну из нынешних трудностей. На этот день Гитлер планировал уехать в Оберзальцберг и оттуда, из пещеры Барбароссы, руководить сражениями на южном фланге. Десять дней назад в Оберзальцберг были посланы слуги подготовить дом к приему фюрера[143]. Но за эти десять дней катастрофа следовала за катастрофой. «Всю неделю, – писал Шверин фон Крозиг, – в Берлин непрерывным потоком прибывали вестники Иова». Германия была почти полностью захвачена. Лишь узкий коридор отделял американцев, форсировавших Эльбу, от русских, преодолевших Одер и Нейсе и угрожавших одновременно Дрездену и Берлину. На севере британцы вошли в пригороды Бремена и Гамбурга. На юге французы вышли к верхнему течению Дуная; русские взяли Вену. В Италии войска фельдмаршала Александера захватили Болонью и проникли в долину реки По. В самом сердце рейха генерал Паттон пробивался к югу через Баварию, колыбель нацизма, в Альпы, которым было суждено стать его могилой.
Ставка Гитлера размещалась в имперской канцелярии, огромном мавзолее, который был построен для того, чтобы внушать трепет марионеточным царям и возвеличивать немецкую гордость. Огромные помещения, сложенные из глыб порфира и мрамора, внушительные двери и массивные канделябры – все это теперь было никому не нужно и быстро разрушалось от взрывов и пожаров. Никаких кабинетов и учреждений в имперской канцелярии уже не было, уцелевшие строения использовались как командные пункты и господствующие высоты. Однако под зданием старой канцелярии и под садом был за время войны на глубине 8 метров выстроен подземный бункер. Войти в бункер можно было через канцелярию по лестнице, проходившей через продуктовый склад. У подножия этой лестницы находилось узкое пространство, окруженное тремя герметичными водонепроницаемыми переборками. Одна из этих переборок перекрывала путь в склад – проход Канненберга[144], как шутя называли этот путь (Канненберг был дворецким Гитлера). Вторая переборка прикрывала выход на наружную лестницу, выходившую в сад министерства иностранных дел; третья лестница вела в бункер[145]. Сам бункер был разделен на две части. Первая состояла из двенадцати комнат, каждая размером не больше вместительного буфета – по шесть с каждой стороны центрального прохода. Здесь размещались чуланы и комнаты прислуги, а кроме того, находилась Diätküche, вегетарианская кухня, где готовили блюда для Гитлера. В конце главного прохода, который теперь использовали как общую столовую для обитателей бункера, начиналась еще одна лестница, ведущая еще ниже, в следующий, больший нижний бункер. Это был личный бункер Гитлера, Führerbunker, сцена, на которой разыгрывался финальный акт нацистской мелодрамы. Несмотря на ограниченную площадь, там вполне хватило бы места для постановки некоторых вещей Никола Буало.
Бункер фюрера состоял из восемнадцати тесных, неудобных комнат и центрального прохода. Не могло быть большего контраста, чем контраст между египетской громадностью помещений новой имперской канцелярии, для пересечения которой трепещущим послам требовалась целая вечность, и этими жалкими подземными норами, в которых карликовый двор продолжал воздавать раболепные почести своему фюреру. Перегородка делила центральный проход на две части. С ближней от перегородки стороны находилась комната отдыха, откуда можно было попасть в служебные отсеки и караульное помещение, на телефонную станцию и на аварийную электростанцию. За перегородкой находилась святая святых. Здесь центральный проход становился конференц-залом, где Гитлер проводил совещания ставки. Левая дверь вела в отсек, состоявший из шести комнат, – в личные апартаменты Гитлера и Евы Браун. На половине Евы Браун были жилая комната, совмещавшая гостиную и спальню, ванная и гардеробная; на половине Гитлера была спальня и рабочий кабинет. Шестая комната выполняла функцию прихожей. Две других двери слева вели в маленькую «картографическую комнату», где проводились небольшие совещания, и в узкий пенал, известный под названием «собачий бункер»[146], в котором теперь помещались офицеры, охранявшие фюрера. В конце «собачьего бункера» начиналась лестница, выходившая на неоконченную бетонную наблюдательную вышку. Справа в проходе находились помещения, которые занимали врачи, Морель и Штумпфеггер, а кроме того, здесь же находился кабинет первой помощи доктора Штумпфеггера. В начале апреля Гитлер приказал Штумпфеггеру открыть перевязочную в канцелярии, так как стали возможны ранения. Штумпфеггер перенес в имперскую канцелярию свои хирургические инструменты из Хоэнлихена. Эта перевязочная находилась не в бункере, а в подвале новой канцелярии. Операционная в бункере фюрера предназначалась для одного Гитлера.
В конце прохода находилась дверь, ведущая в маленькую прихожую, где располагалась гардеробная, откуда наверх вели четыре бетонные лестницы. Это был запасный выход.
Помимо бункера фюрера, были и другие подземные убежища, расположенные в подвалах комплекса правительственных зданий. Так, существовал бункер партийной канцелярии, где жил Борман со своим штабом, а также обслуживающий персонал и эсэсовская охрана. В третьем бункере размещался бригаденфюрер СС Монке, комендант имперской канцелярии, и его подчиненные. Геббельс и его штаб укрывались в подвалах министерства пропаганды. Из всех этих укрытий офицеры и чиновники ежедневно ходили в бункер фюрера на продолжительные совещания, проходившие в узком центральном проходе. Йодль и Кейтель приезжали сюда из штаба Верховного командования вермахта – из Цоссена или Потсдама, вместе с новым начальником штаба, так как Гудериан был с этого поста смещен. Как и его предшественники, он не смог приспособиться к вдохновенной стратегии фюрера, и 30 марта, после череды бурных сцен, принял предложение Гитлера уйти в отставку из-за болезни сердца. На посту начальника штаба Гудериана сменил Ганс Кребс. Кребс долгое время был военным атташе в Москве. Способный, но поденщик по натуре, «гладкий приспособленец», по выражению Шпеера, угодник Гитлера и близкий друг Бормана, он исповедовал фундаментальный национал-социализм, и последним его действием как эмиссара издыхающего нацизма станет поездка к его бывшим русским друзьям.