– Брось, Арман, ты прекрасно знаешь, о ком я. Человечество.
Он смеялся, играя ее волосами.
– Не преувеличивай. А то я подумаю, что ты ревнуешь меня к нему.
– Знаешь, у него повсюду свои шпионы. Они могут на тебя донести. В такой-то день такой-то субъект любил женщину в таком-то месте. Злостное преступление. Свобода, Равенство и Братство были там и могут засвидетельствовать.
– Ну и что дальше?
– Дальше… не знаю. Тебя предадут суду.
– И оправдают.
– Вот видишь, ты не любишь меня…
– Человечеству я скажу: я люблю одну женщину, она разделяет наши взгляды. Отважная, умная, верная боевая подруга… Серьезно, скоро я попрошу тебя помочь нам. Все складывается в нашу пользу. Репрессии ужесточаются. Рабочие страдают больше других и автоматически примыкают к нам.
Она задумчиво смотрела на него и вздыхала.
«Боже мой, – размышляла она, – зачем я связалась с идеалистом, зачем не влюбилась в свинью, как все? Не было бы никаких хлопот!» Но она знала, что это неправда. Напротив, блеск сжигавшего его пламени притягивал и ее. Как всякая женщина, она испытывала мучительное, инстинктивно властное желание обратить на себя всю ту неясность, что в нем была, обладать ею, не уступать никому, будь то даже целое человечество, это диковинное, способное на такую страстность и такую верность существо…
– Ну-ну, Анетта, почему ты плачешь?
– Ах, оставь меня.
Терроризм тогда достиг, особенно во Франции, своего апогея. Банкиров, политиков – и продажных, и честных – убивали прямо на улицах и даже в здании самого парламента; в общественных местах, в кафе, посещаемых «паразитами», взрывались бомбы; Глендейл в конце концов изъял у Анетты все, что осталось от ее драгоценностей. Армана, постоянно менявшего адреса, никогда не ночевавшего дважды в одном и том же месте, охраняли студенты, двое из которых, защищая его, погибли; она никогда не знала, где и когда они встретятся в следующий раз. Получив вдруг записку с вызовом на борт рыбацкого баркаса, она мчалась на озеро в Стрезу, где ее ждал Арман в красной рубахе и синем колпаке pescatore,[17] и она проводила ночь в рыболовной сети, как плененная русалка. Затем от него вновь не было вестей неделю или две, а газеты уже сообщали об очередном покушении – на торжественном открытии нового вокзала в Милане в толпе адским устройством ранена девочка, – и она, несчастная, встревоженная, готовая взбунтоваться, на сей раз по-настоящему, ждала, пока очередное послание не заставляло ее мчаться на кладбище Кампо Санто в Геную, где среди гипсовых святых и окаменевших ангелов перед ней внезапно вырастал Арман. Неоднократно они встречались также в доме Габриэле Д’Аннунцио, звезда которого только начинала тогда восходить в небе Италии. Их знакомство состоялось в манере, если так можно сказать, типичной для раннего Д’Аннунцио, который над своей жизнью работал с таким же вдохновенным усердием, как и над своими стихами. Прогуливаясь однажды вечером по Кампо Санто, они заметили невысокого, элегантно одетого молодого человека, следовавшего за ними по пятам среди вычурных памятников самого знаменитого кладбища в мире. Решив, что он из полиции, Арман уже было потянулся к пистолету, спрятанному под курткой, как вдруг незнакомец, подойдя ближе, чрезвычайно галантно, хотя и не без некоторой дерзости, поздоровался.
– Меня зовут Габриэле Д’Аннунцио, и я поэт, – сказал он. – У меня к вам просьба, и я заранее прошу извинить, если вы сочтете ее несколько необычной. Не согласитесь ли вы, сударь, вы, мадемуазель, облагодетельствовать мой очаг?
Арман смерил его холодным взглядом:
– Боюсь, я не понимаю, о чем вы.
– Свой дом – где я живу один – я бы хотел предоставить в ваше распоряжение, чтобы любовь и красота освятили новое жилище поэта и одухотворили стихи, которые я собираюсь там писать…
Д’Аннунцио рассказывает эту историю иначе. По его версии, он предоставил дом влюбленной парочке без средств, встретившейся ему в Кампо Санто в Генуе в тот момент, когда они собирались вместе распроститься с жизнью. Прочитав впоследствии этот рассказ в одном из писем поэта, Леди Л. узнала, что ее представили молоденькой цветочницей с корзиной пармских фиалок в руке, которые она бросала на «холодную землю, готовую принять их последние поцелуи», и что она обладала «бесподобной красотой неукрощенного животного». Однако Леди Л. умела ценить поэтические вольности, и ей, в целом, было приятно это сравнение с «неукрощенным животным».
Вслед за тем произошли два события, побудившие Анетту принять жесточайшее с точки зрения логики решение, одним из самых удачных последствий которого было упрочение британской короны.
Однажды она по первому зову секретаря Глендейла отправилась к своему другу: Дики лежал в постели, лицо его посерело и осунулось, щеки ввалились, глаза еще больше сузились; к признакам возраста теперь прибавились еще следы болезни. В руке он держал миниатюру, на которую смотрел с неподдельной нежностью; это была работа Гольбейна, и уж ей-то смерть не грозила. Двое мужчин стояли у изголовья: знаменитый кардиолог Манзини и синьор Феличчи, антиквар из Милана. Как только оба итальянца ушли, Глендейл грустно улыбнулся самому прекрасному из всех творений, но это было живое творение, наделенное волей и независимым умом, что крайне осложняло жизнь почитателя искусства.
– Манзини дает мне год. Думаю, он меня недооценивает, его может продлиться и год, и два, и полгода. У моих племянников, наверное, уже текут слюнки, а молоток оценщика готов произвести четыре роковых бетховенских удара на аукционе… Согласны ли вы выйти за меня замуж?
– Но я не могу, не могу! – воскликнула она. – Вам этого никогда не понять…
– Анетта, свобода – это самое ценное, что есть на земле, так, по крайней мере, нас учили и учат все философы и все истинные революционеры. Вы не можете до конца своих дней оставаться рабой этой страсти. Если вы до сих пор не воспользовались уроками Армана, то вы просто недостойная ученица. Во всяком случае, в созданном им мире джунглей его идеалистическая страсть – этот тигр, как говорит Блейк, – в конце концов проглотит его, а вместе с ним и вас. Восстаньте против вашего тирана, если он не способен восстать против своего. Сбросьте иго. Освободитесь. Пусть даже для этого вам прядется бросить бомбу в своего безжалостного господина. Подумайте, дитя мое, и поскорее дайте мне ответ.
Она беззвучно заплакала, не зная, как быть, какому святому молиться. Она чувствовала, что это ее последний шанс и что времени у нее в обрез. Если Дики исчезнет, ничто не спасет ее от падения; однако она смогла только упрямо покачать головой.
Лишь несколько дней спустя судьба пришла к ней на помощь, навязав свое решение: она обнаружила, что беременна. Леди Л. не раз задавалась вопросом, как бы сложилась ее жизнь, если бы не это вмешательство Провидения: Болдини и Сарджент не написали бы ее портретов, род Глендейлов остался бы без наследника, английская церковь, империя и партия консерваторов потеряли бы несколько своих самых верных приверженцев, а Англия – одну из самых знатных своих дам.
– Как все-таки непредсказуема жизнь, – сказала она, мечтательно глядя на сэра Перси.
Лицо Поэта-Лауреата исказилось в гримасе недоверия; остановившись на дорожке, он сжал свою трость с такой силой, что Леди Л. на миг подумала, не начнет ли он размахивать ею в воздухе, чтобы разогнать воображаемых ехидных демонов, как бы окруживших его со всех сторон.
Как только исчезли последние сомнения относительно состояния ее организма, она начала действовать с железной решимостью, подавляя эмоции, даже мысли, и, что было особенно характерно для ее нового настроения, она не сказала Дики о своей беременности, несмотря на все доверие, которое к нему питала. Всячески избегая риска, она незамедлительно принялась бороться, жестоко я отчаянно, за будущее своего ребенка, с инстинктивным упрямством дикого зверя, повинующегося древнейшему закону природы.
Последняя встреча с Арманом состоялась на Боромейских островах на озере Лаго-Маджоре. В то время острога еще были собственностью семейства Боррилья, которое ее и пригласило. Арман, не испугавшись сильной волны, приплыл на свидание в лодке. Надев белое платье, Анетта, с зонтиком в руке, с рассвета ждала его на мраморной лесенке, которая вела к пристани частного порта. Он двинулся вслед за ней по дорожке, по обе стороны которой росли кусты роз: это были последние сентябрьские розы, с бархатисто-нежным запахом, который неизбежно приходит к цветам, так же как мудрость – к людям.
Она сообщила ему, что в октябре Глендейл намеревается закрыть виллу и увезти все драгоценности в Англию; поскольку Движение, как всегда, страдало от нехватки денег, это был их последний шанс поправить свои финансовые дела. Она обещала провести выходные на вилле у озера Комо; там будут и другие гости, но она подсыплет снотворное в их бокалы с вином, что же касается слуг, то укротить их не составит труда. Разумеется, вначале надо убедиться, что планы Глендейла не изменились.
Леди Л. до сих пор не могла забыть ту почти физическую душевную боль, которая разрывала ей сердце. Она помнила жужжание ос вокруг розового куста, охватившее ее ощущение глубокого, полного отчаяния и безысходности, а также почти яростной злобы – замысловатый коктейль чувств, где верх брал то гнев, холодный, ироничный, острый, как когти, то нежность, жалость, стремление защитить, спасти и убить, чтобы не мучиться, что совершенно сбивало ее с толку. Все осложнялось еще и тем, что Арман обнаружил такую нежность и признательность, такую ласку, выглядел таким веселым, преисполненным надежд, а она испытывала такое счастье, любуясь знакомыми чертами, сквозь которые, как уже казалось, проглядывали черты шевелившегося в ней ребенка, что, не в силах более терпеть эти противоречивые, лишавшие ее рассудка порывы, она бросилась в его объятия и разрыдалась у него на плече. Анетта уже была готова все ему простить и все рассказать, но, к счастью, прежде чем она успела произнести хоть слово, в ее друга снова вселился его бес. Юный маньяк пустился в пространные рассуждения о новой жизни, которая ждет человечество, освобожденное от всех цепей и избавленное от всех напастей; он пропел такую оду любви и верности ее сопернице, так реалистично и так убедительно расписывая испытания, которые ждут их впереди, что она лишь глубоко вздохнула, и вздох этот унес последние ее тревоги и сомнения.
– Кстати, только что сделано научное открытие, имеющее огромнейшее значение для перманентной революции, – подытожил Арман. – Взрывчатка, простая в изготовлении и в сотню раз мощнее всего того, что было известно до сих пор…
– Хорошая новость, – сказала она. – Как чудесно все складывается.
– Отныне мы сможем вершить поистине великие дела, Анетта. Горстки смельчаков будет достаточно. Взять власть у загнивающей инертной буржуазии – вполне по силам деятельному меньшинству. Мы победим.
Она прищурилась, нежно и шаловливо посмотрела на него. Ей тотчас вспомнился вкрадчивый, убеждающий голос ее старого искусителя: «Вы должны наконец восстать против своего тирана. Пора воспользоваться уроками Армана, иначе вы просто недостойная ученица…» Она отвернулась, улыбаясь лишь уголками губ, поигрывая на плече зонтиком, прикасаясь к алой розе кончиками пальцем в перчатках.
– Все наши товарищи считают, что это изобретение открывает перед нами новые перспективы…
– Не сомневаюсь, друг мой, – сказала она.
Теперь в ней не оставалось уже ничего, кроме иронии. Именно в этот момент, когда слезы еще подрагивали у нее на ресницах и она осторожно, кончиками пальцев приподнимала розу, разворачивая ее к пританцовывавшей осе, и родился театральный, язвительный и несколько жестокий персонаж Леди Л. Она еще раз повернулась к Арману и дольше обычного задержала взгляд на его лице, загадочную и мужественную гармонию которого могла отныне восстановить лишь по памяти. «Поистине Господь не должен был делать Своих врагов такими красавцами», – подумала она, вздохнув, и с неуловимо-кошачьей гибкостью тела, более заметной даже при неподвижности, чем в движении, коснулась ветки апельсинового дерева и вдруг явственно представила его жгучий и мрачный взгляд, устремленный на нее из-за решеток клетки.
– Tiger, tiger, burning bright, in the forests of the night… – прошептала она.
– Что ты сказала?
– Это поэма Уильяма Блейка. Я беру уроки английского.
Какая несправедливость! Как жестоко было с его стороны так обращаться с ней, вынуждая ее прибегать к столь ужасным средствам; она никогда ему этого не простит, никогда… Она вынула из рукава кружевной платочек и поднесла к глазам. Он привлек ее к себе, смеясь, сказал:
– Ну, ну, Анетта. Едва ли это так серьезно, чтобы…
«Как объяснить, – думала она, напряженно вглядываясь в Армана, – что в течение стольких лет он дурачит полицейских всей Европы, но так ни разу и не попался? Не потому ли, что в полиции работают мужчины, а не женщины. Они просто не знают, как взяться за дело».
Условились, что Арман и два его адъютанта прибудут в Комо в пятницу вечером, то есть через день. Проведут ночь на вилле графа Грановского, запертой и всеми покинутой несколько месяцев назад, после нашумевшего самоубийства ее владельца, проигравшегося в пух и прах в Монте-Карло; в субботу во второй половине дня Анетта бросит за ограду виллы красную розу – сигнал, означающий, что все идет по плану, без сюрпризов. В десять часов компания явится во владения Глендейла на берегу озера; они свяжут четверых слуг, и, наполнив мешки, трое мужчин вернутся на виллу Грановского, наденут мундиры офицеров австрийской и французской кавалерии – в Комо тогда ежегодно проводились конные состязания – и отправятся полуночным поездом в Геную. Оттуда они немедленно отплывут в Константинополь, где в то время был лучший в мире рынок сбыта краденых ценностей.
От волшебного слова «Константинополь» веяло таким романтизмом, что стоило только Арману его произнести, как у Анетты вновь появилось желание передумать и честно помочь Арману разграбить виллу Глендейла; она уже представила себя в золотистом каике на Босфоре в объятиях своего возлюбленного. К счастью, в эту самую минуту она ощутила под сердцем легкий божественный пинок, что и помогло ей вовремя опомниться. Нельзя сказать, чтобы она была слишком набожной, но иногда она не могла избавиться от ощущения, что ей покровительствуют некие по-дружески заботящиеся о ней силы добра. Нередко случалось и так, что Бога она представляла в образе некоего всемогущего Дики, приветливая и загадочная улыбка которого витала над миром, растворяясь в великолепии цветов и сладости плодов.
С тех пор Леди Л. не раз посещала Стамбул, как теперь называли Константинополь, и этот город, с его зловещим и немного извращенным очарованием, нравился ей, как и прежде; но, разумеется, без Армана он был уже совсем иным, напоминал отслужившие свое декорации. В конце концов, нельзя ведь взять от жизни все.
Как и предполагалось, в условленный день и час Арман нашел алую розу, которую она бросила через ограду. Это был искусственный цветок из тюля. Анетта оторвала его от одной из своих шляп. Настоящие розы долго не живут, а ей хотелось, чтобы в тюрьме у Армана было нечто такое, что заставило бы его думать о ней.
Троица мужчин без труда проникла на виллу. Двум русским студентам из Женевы, Заславскому и Любимову, было велено стоять на страже у ворот. Анетта оставила дверь открытой. Глендейл от души накачал своих гостей: британского консула в Милане, генерала фон Люденкифта, капитана германской императорской команды на конных состязаниях, а также двух других выдающихся личностей, чьи имена по прошествии стольких лет вылетели у Леди Л. из головы. В свете канделябров их неподвижные лица казались окаменевшими, они все валялись на полу вокруг стола – подле двух лакеев в ливреях, метрдотеля и фазана в желе; для большей надежности Глендейл напоил микстурой также слуг и даже своего пуделя Мюрата. Было решено, что сам Дики только притворится одурманенным: ему следовало поберечь сердце. Поэтому он развалился в кресле в убедительно-живописной позе, краем глаза наблюдая за происходящим: свою живую картину он находил весьма удачной. Что касается Анетты, она сама плеснула себе более чем щедрую дозу снотворного, ибо знала, что иначе всю ночь не сомкнет глаз.
Управившись за сорок пять минут, Арман, Альфонс Лекер и жокей направились с добычей на виллу Грановского. Но не успели они появиться в парке, как со всех сторон на них набросились дюжины две полицейских. Арман и жокей были схвачены немедленно, а вот Лекер, выкрикнув ужасное ругательство, успел выхватить свой старый нож апаша и пырнул одного из полицейских в живот. Заславскому и Любимову, которые сразу отправились прямо на вокзал брать билеты на поезд, удалось бежать; впоследствии их имена упоминались в связи с террористическими действиями нигилистов в России: Любимов умер в Сибири» Заславский выжил, примкнул к социал-демократам и пользовался определенным влиянием в окружении Керенского, за которым последовал и в эмиграцию. Троицу анархистов отвезли в Милан, и в течение нескольких дней все газеты восторженно трезвонили об аресте Армана Дени и его сообщников; – однако единственное, что удалось вменить им в вину, было вооруженное ограбление – никто из всей разоблаченной организации не показал против них; более того, суд побоялся расправы; вынесенный в конце концов приговор – пятнадцать лет каторжных работ – выглядел настоящим моральным оправданием и с возмущением был встречен всеми здравомыслящими людьми как во Франции, так и в Италии, тем более что подвиги Равашоля как нельзя более кстати напоминали поборникам порядка, что время убийц далеко еще не кончилось.
Поэт-Лауреат был до того возмущен скандальной историей, которой досаждала ему Леди Л., что, не желая больше ее слушать, попытался переключиться и думать о более приятных и понятных вещах, из которых состояла его жизнь. Он призвал на помощь картины привычно-надежного мира, который ничто не могло пошатнуть: вход в клуб «Будлз»; Сент-Джеймский дворец; эпизоды последних соревнований по крикету в матче против Австралии; «Таймс» с высокомерным спокойствием коротеньких объявлений, занимающих всю первую страницу самой серьезной газеты в мире, отодвинув на второй план редакционные статьи и международную хронику, словно они ставили на место Историю с ее войнами и катастрофами и проблемами жизни и смерти, рабства и свободы. Поистине аристократическая, даже немного нигилистическая, если быть точным, позиция, как раз в духе великой террористической традиции английского юмора, не позволяющей жизни слишком к вам приближаться и становиться назойливой, а также в традициях Леди Л., главным образом когда она с холодной улыбкой истинной аристократки умело ставила второстепенное впереди главного. Однако напрасно он силился убедить себя, что вся эта история не более чем выдумка, он начинал различать в ней, несмотря ни на что, жуткие отголоски правды. Он был немного знаком с Глендейлом, существом фантастическим и способным на серьезнейшие заблуждения, всегда доставлявшим массу неудобств Короне.
Разве он не осмелился однажды подарить принцу Уэльскому золотую машинку для обрезки сигар в форме гильотины? Что, возможно, было невыносимее всего, так это та непринужденность, даже жестокость, с какой Леди Л. продолжала свой рассказ, пренебрегая его сентиментальностью и в особенности тем глубоким чувством, которое он к ней испытывали о котором она не могла не знать, хотя он всегда умело скрывал его за безукоризненной сдержанностью. Уже почти сорок лет он любил ее с таким постоянством, что порой ему казалось, будто он никогда не умрет. Сэр Перси не в силах был даже представить, как может исчезнуть та нежность, которую он к ней питал. И вот теперь она с такой непосредственностью плевала ему в душу, пыталась разрушить тот дивный образ, что он носил в своем сердце, и как будто даже испытывала истинное наслаждение, изображая себя недостойной своего доброго имени и того положения, которое занимала в обществе!
Всего несколько шагов отделяло их от павильона, заостренный купол которого устремлялся в синее небо, и сэру Перси все больше становилось не по себе, когда он думал о том, что ждет его за решетчатой загородкой, поросшей скрывавшими вход дикими розами и плющом, Эта атмосфера места тайных свиданий тревожила и слегка смущала его. Повсюду среди кустов роз и сирени виднелись статуи резвящихся купидонов с луками и стрелами, с задранными кверху попками; так обманчиво-приятен и насыщен ароматами был воздух этого уголка, что сами бабочки, казалось, порхают здесь, охваченные сладострастной истомой; Поэт-Лауреат крепко стиснул набалдашник трости, невольно сравнивая себя с сэром Галахедом, вооруженным копьем и заблудившимся в каком-нибудь заколдованном саду.
– Мой брак был отпразднован с большой помпой, – вновь подала голос Леди Л. – Мы уехали в Англию, там у нас родился сын. Дики прожил дольше, чем предсказывали врачи, возможно, в этом была и моя заслуга. Королевская семья первое время, разумеется, хмурилась, но мое генеалогическое древо, восстановленное Дики с помощью одного из светил того времени, оказалось весьма убедительным, так же как и мои фамильные документы и портреты моих предков, – обнаружение портрета моего прапрадеда, Гонзага де Камоэнса, написанного самим Эль Греко, что единодушно подтвердили все эксперты, стало, как вам известно, одним из величайших событий в истории искусства. На стыке веков, сквозь столетия, проступало волнующее сходство с моими чертами, и у меня и вправду вкладывалось впечатление, что я была причастна к славнейшим моментам в судьбе человечества. Так что придворные круги в конечном счете оказались не столь придирчивыми, как я того опасалась. Дики был этим несколько раздосадован и лишь из любви ко мне смирился с отсутствием скандала. Принц Уэльский через третьих лиц передал, что находит меня очаровательной, и если я при жизни королевы Виктории так ни разу и не была принята в Букингемском дворце, то это в гораздо большей мере из-за ее маленькой личной войны с Дики, нежели из-за моей персоны. Я очень серьезно отнеслась к своим обязанностям. Тратила много денег. Окружала себя роскошью, редкой даже для того времени, что было не совсем в моем характере; скорее это был способ борьбы с моей соперницей, желание бросить ей вызов, изгнать прочь воспоминание о единственном подлинном богатстве, которое я когда-либо знала. Я помогала выжить сотням обездоленных семей, но сперва должна была убедиться, что лица моих бедняков мне симпатичны. Я ничего не хотела делать для другой, для этого человечества без лица и без тепла, этой анонимно-абстрактной соперницы, которая, рыская вокруг, высматривала людей доброй воли и пожирала их, тщетно пытаясь утолить свою жажду абсолюта. Говорят, что она из тех ненасытных в любви женщин, что в конечном счете пожирают мужчин, которых возжелают; если это так, то вполне оправданно, что во французском человечество – женского рода.
Роскошь эта не имела ничего общего с цинизмом, но, думаю, в ней была приличная доза нигилизма, даже небытия. Я продолжала таким образом объясняться со своим мечтателем – пожирателем звезд. Это даже не было провозглашением веры: скорее это было состояние непрерывного бунта, экстремизм души, который после Первой мировой войны нашел в сюрреализме столь же отчаянную форму художественного выражения. В Глендейл-Хаузе у меня было сто сорок слуг, половина из которых следовала за нами, когда мы на зиму уезжали в Лондон; моя жизнь состояла из балов, театральных вечеров, приемов. Я отдавалась этому вихрю удовольствий не столько ради забавы, сколько – как вам сказать? – для того, чтобы еще больше досадить Арману.
Дики, конечно, немного ворчал, но был в восторге от того, какой прием мне повсюду оказывали, каким вниманием окружали: он думал о моих первых выходах в свет, на улице дю Жир, и лицо его озарялось доброй улыбкой. Он был поистине прирожденным анархистом. Думаю, что я делала его счастливым. Порой мне случалось грезить о моем ненавистном тигре, но тогда я брала на руки своего малыша и, услышав его смех, тотчас понимала, что поступила правильно, и все мои сомнения и сожаления улетучивались. Вскоре я стала одной из элегантнейших и восхитительнейших женщин того времени; в моих гостиных собирались самые блестящие умы Европы; за моим столом обсуждались государственные дела, и все с готовностью прислушивались к моему мнению. Никто не догадывался, что эти сказочные коллекции, которыми я себя окружила, втайне оставляли меня безразличной и что я предпочитала им подержанные и не представлявшие ценности вещи, которые понемногу собирала в восточном павильоне очень дурного вкуса, выстроенном по моему указанию в одном из укромных уголков сада. Но я продолжала поединок с моей соперницей и ее воздыхателем, и вскоре коллекцию моих картин, мои драгоценности, сады и виллы стали, к великой моей радости, приводить как пример упадка и разложения аристократии, не способной противостоять анархистским идеям. Художника, писавшего мой портрет, тотчас заваливали заказами; виртуоз, приглашенный выступить с концертами в моих гостиных, решал, что наступил его звездный час. Писатели посвящали мне свои произведения. Когда я проявляла некоторую эксцентричность вкуса или даже безвкусие, это просто-напросто давало начало новой моде. Короче, я старалась изо всех сил. Когда Дики умер, шесть лет спустя после нашей свадьбы, я взяла на себя заботу обо всем, что он любил, и молчаливый мир вещей мало-помалу становился моим убежищем и другом. Я вышла замуж за Лорда Л. – хороший слуга становился уже большой редкостью – и помогла ему в его политической карьере; партия консерваторов, партия узости ума и филистеров, видела во мне самую надежную свою опору и ни в чем мне не отказывала. Я высоко ценила отсутствие у них идей, скудость воображения и тщетность их излишних мер предосторожности: я чувствовала, в какую ярость приводят они мою соперницу – человечество, и я, разумеется, заключила союз с врагом моего врага. Я узнала много полезного. Ночи я проводила за чтением, и книги стали для меня лучшими друзьями. Либеральные идеи очень привлекали меня здравомыслием и умеренностью, но я умела сдерживать себя, уступать своим слабостям я не собиралась. Мой сынишка был прелестным ребенком, с темными, горящими глазами; должно быть, он часто задавался вопросом, почему его мама сначала долго разглядывает его, а затем вдруг ударяется в слезы. Я делала все возможное, чтобы прогнать дурные мысли, чтобы попытаться быть счастливой: концерты, балеты, выставки, путешествия, книги, друзья, цветы, животные – я испробовала все. Но мои плечи порой были самой холодной и покинутой вещью в мире. Почти восемь лет я таким образом непрерывно вела со своей соперницей легкомысленный и отчаянный бой. А затем однажды ночью…
Глава XI
Окно было открыто. Парк растворился в темноте; звезды если и были, то ночь их берегла для себя. Леди Л. сидела в кресле, закрыв глаза, прислушиваясь к отдаленным отзвукам музыки Скарлатти, доносившимся как бы из прошлого. Покинув своих гостей, она вышла из концертного зала, чтобы выпить бокал хереса и выкурить сигарету. Но главным образом, чтобы после несметного числа улыбок и любезных слов побыть одной. Она попросила квартет Силади выступить у нее с концертом, однако с некоторого времени что-то случилось с музыкой, казалось, она состоит из одних сожалений; сама красота ее была чем-то вроде упрека, не утихавшего и в наступавшей затем тишине. Леди Л. прислонилась головой к подушке. В пальцах у нее догорала сигарета.
Она услышала робкое покашливание и открыла глаза. Между тем в гостиной она была по-прежнему одна. Оглядевшись вокруг повнимательнее, она заметила под тяжелой бархатной портьерой носок грубого, заляпанного грязью ботинка. Какое-то мгновение она удивленно, но безо всякого страха разглядывала его: чтобы ее испугать, нужно было нечто большее, чем наличие за портьерой прячущегося мужчины. Даже когда портьера раздвинулась и к ней вышел незнакомец, она почувствовала лишь легкую досаду: сторожа парка плохо делали свое дело. Это был тучный мужчина, короткорукий, с белыми нервными пальцами, круглым, омраченным тревогой лицом; он смерил ее взглядом, в котором к страху и дерзости примешивалось то выражение изумленного возмущения, какое неизбежно появляется на лицах отдельных благонамеренных людей, придавленных лавиной обрушившихся на них неприятностей. Она опустила взгляд на его ступни: поистине, они были огромны, а грязные ботинки на китайском ковре казались особенно громоздкими. Испачкано было и пальто: очевидно, он сорвался, перелезая через стену. Она обратила внимание также и на то, что гость не снял шляпу – бросая, по-видимому, вызов, – и продолжая разглядывать ее с оскорбленным, возмущенным видом извечного полемиста, чей яростный взгляд становится самым настоящим социальным требованием.
– Громов, Платон Софокл Аристотель Громов,[18] покорнейший слуга человечества, – произнес внезапно незваный гость хриплым и до странности безнадежным голосом, словно отказывался ото всяких притязаний на существование в тот самый момент, когда о нем же и заявлял. – Скарлатти, не правда ли? Сам большой любитель музыки, bel canto, бывший воспитанник великого Герцена, Бакунина, бывший первый баритон «Ковент-Гардена», изгнанный с позором за то, что отказался петь перед коронованными особами.
Леди Л. холодно, с каким-то ледяным любопытством наблюдала за ним. Какое облегчение – после всех этих лет, проведенных среди чужаков, встретить настоящего знакомого; она вдруг подумала о своем отце, но сумела подавить чувство неприязни. Мужчина сделал несколько шагов вперед, переваливаясь как утка; его нежно-голубые маленькие глазки, испуганное и влажное от пота лицо придавали ему патетический вид певца, которому не дали допеть романс, вылив на голову ушат холодной воды. Она поднесла к губам сигарету, сощурилась и выпустила дым. Все это начинало ее забавлять.
– Очень щекотливое дело, послание исключительной важности, буквально вопрос жизни и смерти… Простой почтовый ящик на службе человечества… Человек возродится. Сбросит все путы, найдет счастье в свежести своей вновь обретенной природы… наконец-то. Неудобно сюда добираться, собаки лают, темень, хоть глаз выколи, однако же вот он я, как всегда, сделал невозможное. Бокал вина был бы весьма кстати.
Леди Л. знала, что в любой момент может войти кто-нибудь из гостей или прислуги, и ради соблюдения приличий она, к сожалению, должна была положить конец этому приключению. А оно ее очень забавляло. После стольких лет этикета, хороших планер, вежливого и чопорного общества удрученный вид этого человека, смесь страха и вызова и даже его грязные тяжелые башмаки на ковре были как глоток свежего воздуха. Но она не могла себе позволить продолжать эту интермедию. Ни в коем случае этот неприглядный персонаж не должен заметить ее улыбку, как бы адресованную доброму старому другу. Она нахмурилась, потянулась к колокольчику. И тогда, с быстротою иллюзиониста, мужчина снял котелок, вытащил оттуда розу из красного тюля и вскинул вместе с ней руку вверх.
Леди Л. смотрела на розу не моргая. На ее безучастном лице лишь слегка обозначилась вялая улыбка. Она как бы внезапно лишилась всего своего тела: осталась одна пустота, в которой не было ничего, кроме неистовых ударов сердца. Слова ее друга Оскара Уайльда: «Я могу устоять перед всем, кроме искушения» – отдались у нее в ушах. Она протянула руку. Платон Софокл Аристотель Громов как будто несказанно удивился: он не привык еще добиваться успеха. Все всегда срывалось, ничего не шло, были одни лишь недоразумения, ошибки в препятствия, безразличие я нелепость, но он продолжал верить, нежно любить, жертвовать собой. Человечество обладало загадочной способностью вдохновлять на такую любовь, какую ни неудачи, ни словоблудие, ни шутовские выходки – ничто не может поколебать; это действительно была очень важная дама, которая могла потребовать от своих воздыхателей невозможного. Этот лирический клоун пришел сюда, чтобы выполнить свою низменную работу «того-кто-получает-по-мордам», а затем быть выпоротым и выброшенным, и вот теперь что-то вырисовывалось, упрочивалось, приобретало смысл, становилось реальностью. Лицо его просияло, он тут же отдал ей розу, вздохнул с облегчением, хитровато и наивно улыбнулся, смело подошел к столику и, потирая ладони, налил себе бокал хереса.
– За красоту жизни! – сказал он, поднимая бокал. – За человечество без классов, без рас, без партий, без господ, по-братски объединившееся в справедливости и любви.
– Так что там за послание? – строго спросила Леди Л. – Лучше скажите мне все, мой друг, отступать слишком поздно. Говорите, иначе я велю высечь вас так, что вы проклянете все на свете. Что это за пресловутое послание, от кого оно? Я жду.
Платон Софокл Аристотель, казалось, совсем растерялся. Какое-то мгновение он моргал, держа в одной руке графин, в другой – бокал, затем, еще немного поколебавшись, начал говорить с какой-то отчаянной решимостью, как человек, который прыгает в воду, не зная, выплывет он или нет. Двоим из его приятелей – борцам за святое дело, проведшим восемь лет в тюремной камере, – удалось бежать и добраться до Англии, где они надеются найти поддержку и защиту. Ранее им будто бы было дано обещание… Поэтому они решили, что ее светлость, быть может, даст у себя костюмированный бал ровно через две недели… Нечто очень изысканное, очень шикарное, придут, естественно, и дамы, увешанные самыми дорогими украшениями, – один из тех вечеров, что умеет устраивать только ее светлость, – вальсы и фейерверки, паштет из гусиной печенки, шампанское и бутерброды с куропатками, – короче, он никогда не стал бы давать советов, тем более приказывать, простой почтовый ящик на службе человечества, он передает послание, и только… Некоторые оказавшиеся в данный момент без всяких средств к существованию люди могли бы присоединиться к маскараду и…
Он умолк, опустошил еще один бокал хереса, обернулся, явно напуганный тем, что сказал и сделал. Леди Л. быстро соображала. К полному отсутствию страха примешивалось ощущение радостного нетерпения, почти восторга: она вновь увидит наконец Армана, все остальное – суета.
– Это был поистине восхитительный момент, Перси. Я вдруг решила, что все мне будет наконец возвращено. Мы вместе отправимся в Сорренто, или Неаполь, или, может быть, еще дальше, в Стамбул, о котором так красочно рассказывал мне во время одного из ужинов наш посол в Турции. В каике на Босфоре, с Арманом, можете вы представить что-нибудь более упоительное! В моем нынешнем положении я могла дать ему все, окружить его такой роскошью, какую только можно себе вообразить, могла содержать его так, как он того заслуживал, обеспечить ему достойное существование. Разумеется, я хорошо знала, что время от времени придется кого-нибудь убивать – из-за моих связей я бы все-таки предпочла, чтобы это был президент республики, а не король, – придется иногда прерываться, чтобы взорвать мост или пустить под откос поезд, но и это тоже было роскошью, какую я теперь могла себе позволить, ничем особенно не рискуя: никому и в голову не пришло бы подозревать меня. Я на него еще немного дулась: забыть восемь лет одиночества, на которые он меня обрек, было нелегко; воистину, он поступил со мной жестоко, и вы можете, если хотите, обвинить меня в легкомыслии и слабоволии, но я была готова все простить. Сквозь робкие и сбивчивые фразы Громова мне ясно виделись приказы Армана: речь шла о том, чтобы обобрать весь Лондон, лишив его драгоценностей, и мне поручалось составить список гостей. Я словно услышала ироничный голос Дики, нашептывающий мне НА ухо: «Итак, учитывая, что выбора у нас нет, попытаемся хотя бы немного поразвлечься…»
Из концертного зала продолжали доноситься отголоски Скарлатти. Подвыпивший Громов покачивал в такт музыки головой и размахивал своим бокалом. Затем музыка смолкла, и грянули аплодисменты.
– Вы говорите, их двое?
– Двое. Один – высокий.» очень известный человек, другой – совсем низенький ирландец с кривой шеей. Их было трое, но один умер в тюрьме…
– Бедняга, – сказала Леди Л. – Что ж, все это очень интересно. Передайте им, что я подумаю. Жду вас здесь на следующей неделе. Войдете через дверь, не прячась, да оденьтесь получше. Держите…
Она сняла с пальца кольцо и протянула ему.
Он поставил пустой бокал на столик, поклонился и направился к окну. У него было плоскостопие. Перед тем как выйти, он обернулся, вздохнул и вдруг посочувствовал сам себе:
– Бедняга Громов! Никогда он не выходит через дверь, всегда через окно и всегда в темноту!
Сказав это, он исчез.
Леди Л. откинула голову. В гостиной возобновилась музыка, издалека доносились аккорды Шумана. Легкая улыбка скользнула по ее губам, а ее полуприкрытые глаза смотрели на розу из красного тюля, которую она держала в руке.
Глава XII
Поэт-Лауреат сидел, выпрямившись, в викторианском кресле, расшитом великолепным орнаментом с изображением львов, щенков, ланей и голубей, умильно перемешанных в уютной неге земного рая. Сэр Перси никогда раньше не заходил внутрь летнего павильона и сейчас бросал по сторонам опасливые, слегка осуждающие взгляды. Здесь царила крайне неприятная атмосфера. Стояла, к примеру, большая, просто до неприличия огромная, отделанная позолотой кровать – восточная, благоухавшая гаремом, с висевшим над ней балдахином и, главное, зеркалом, которому там было совсем не место. Он старался не смотреть на нее, но проклятое ложе буквально кололо глаза, а зеркало даже как будто цинично ухмылялось. Впрочем, все здесь отдавало сомнительным вкусом, место выглядело странно, даже непристойно. Повсюду висели портреты усатых и бородатых воинов, очевидно турок, склонившихся над изнемогающими пленниками, русские иконы, на которых нарисованные углем черты угрюмого молодого человека необычайной красоты заменили лица святых, маски, наргиле, испанское платье другой эпохи на манекене из ивы, несметное количество мягких подушек, а также любопытная ширма, полностью изготовленная из игральных карт: сотни склеенных между собой пиковых дам как бы сверлили вас мрачным взглядом, полным зловещих предзнаменований. Повсюду были также морды ручных животных Леди Л., непочтительно изображенные поверх человеческих лиц на фамильных портретах Лорда Л. Собаки, кошки, обезьянки, попугаи в костюмах придворных гордо взирали на сэра Перси Родинера с высоты своих позолоченных рам. Это было любимым времяпрепровождением Леди Л.: не раз он видел, как она проводила целые часы, рисуя только что издохшего щенка на физиономии какого-нибудь выдающегося предка своего супруга. Кошки в доспехах, кошки верхом на лошадях в мундирах бенгальских уланов, кошки в адмиральской форме на капитанских мостиках в Трафальгарском сражении, наблюдающие за неприятельским флотом в подзорную трубу, козы в мундирах и меховых шапках гвардейцев-гренадеров, гордо держащие пожелтевшие пергаменты, на которых еще можно было различить благородный девиз «Я не уступлю», величественные попугаи с важными чертами прабабушек, ангельские головки приплода котят, нарисованные на фотографии группы ее внуков рядом с няней, превращенной в мартышку, и великолепный черный кот, представленный в чрезвычайно дерзкой позе, на коне, сабля наголо, крепко сжимающий своим сладострастно изогнутым хвостом знамя одного из самых прославленных полков Ее Величества.
– А вот это, – заметила Леди Л., – моя любовь Тротто ведет в атаку легкую кавалерийскую бригаду в Крыму. Знаете, это один из самых славных эпизодов нашей истории.
Сэр Перси бросил на нее осуждающий взгляд. Леди Л. сидела в высоком кресле перуанского барокко, отделанном пурпуром и позолотой; верх спинки имел форму львиной морды, а подлокотники оканчивались когтистыми лапами. Она выглядела немного взволнованной, как всегда, когда воскрешала в памяти кого-нибудь из своих дорогих усопших. Поэт-Лауреат вращал головой по сторонам с суровым видом храбреца, он был настороже. Ему никак не удавалось справиться с ощущением опасности, скрытой угрозы. В атмосфере домика было что-то гнетущее, чуть зловещее. Отчасти это, наверное, можно было объяснить нехваткой свежего воздуха, так что отчетливо ощущалось физическое присутствие и старчески сухой запах каждого покрытого слоем пыли предмета, каждого лоскута ткани, каждого куска дерева; ставни были закрыты, и тусклый свет, которому удавалось проникнуть внутрь, только подчеркивал необычность комнаты и странность загромождавших ее предметов. Мысль о некой затаившейся опасности казалась совершенно нелепой, и тем не менее отвергнуть ее было трудно. Сэр Перси Родинер вдруг задался вопросом, не использовали ли друзья-анархисты Леди Л. этот павильон для хранения бомб. Место для этого было самое подходящее: взрывчатку можно было спрятать где угодно – в занзибарском шкафу, инкрустированном слоновой костью и перламутром, или же в черном и приземистом, обитом медью сейфе, который Глендейл привез из одного из своих путешествий по Востоку – банкиры Мадраса имели обыкновение хранить в таких свое золото.
– Ясно, – проворчал он, пытаясь скрыть растущее чувство тревоги. – И что же вы сделали потом?
Теперь он верил каждому ее слову: сама атмосфера придавала оттенок достоверности этой истории. Он снова украдкой взглянул на кровать: чрезвычайно неприятное ложе, которому совершенно нечего было делать в Англии.
– Это тунисская кровать, – пояснила Леди Л. – Я сама купила ее в Кайруане. Раньше она стояла в гареме Бея и…
– Что вы сделали потом? – перебил ее сэр Перси, спеша уберечь себя от неизвестно каких подробностей, которые могли еще на него обрушиться.
– Две недели на то, чтобы подготовить хороший костюмированный бал, – это очень мало. Так что мне действительно пришлось потрудиться. В довершение всего принц Уэльский милостиво сообщил нам о своем намерении провести у нас выходные, возвращаясь из Вата, что предполагало не менее двадцати человек свиты, в том числе, разумеется, и мисс Джонс, а также два дня, потерянных на пустую болтовню и угодничанье. Конечно, у меня было сто сорок человек прислуги, не считая мужа, но я все же лично должна была следить за тем, чтобы Эдди ни в чем не испытывал неудобства, чтобы скрупулезно, под видом этакой приветливой непринужденности, соблюдался этикет – ну, в общем, за всеми правилами игры. Ужасная скучища. Но я пребывала в невменяемом состоянии счастливого нетерпения: скоро я снова увижу Армана, а все остальное, как я вам уже говорила, было не в счет. Я думала и гадала, как он перенес нашу жестокую разлуку, найдет ли он меня сильно изменившейся или нет, по-прежнему ли он любит человечество с той всепоглощающей страстью, что оставляла для меня так мало места в его сердце, или, быть может, моя соперница утратила в его разочарованных глазах хотя бы часть своего обаяния после урока, который она ему преподнесла. Я не слишком могла на это рассчитывать, но все-таки даже самые великие поэты в конце концов устают от луны, и в отдельные моменты я ощущала полную уверенность, что он заключит меня в объятия и нежно попросит прощения за зло, которое причинил мне. Я потратила уйму времени на то, чтобы составить список гостей для моего бала, стараясь вспомнить всех тех, кому я должна была отдать долг вежливости, так, чтобы никого не забыть и не обидеть, и нужно признать, мне приятно было думать, что некоторые из самых наглых моих приятельниц лишатся своих украшений. Впрочем, у меня не было выбора. При малейшей попытке сопротивления с моей стороны Арману стоило сказать лишь одно слово и сорвать завесу с моего прошлого, чтобы разразился скандал. Ну и чудесно: это избавляло меня от самокопания и от нравственных дилемм. Карусель завертелась, отступать было поздно, да и я, признаться, рассчитывала на успех. Меня, правда, несколько смущало, что я снова увижу Саппера, я чувствовала себя гораздо более виноватой перед этим человечком, нежели перед Арманом: Армана-то я страстно любила, Саппер же восемь лет просидел в тюрьме ни за что ни про что. Я была сама любезность с принцем Уэльским, которого, похоже, это весьма порадовало. Мой муж лелеял тогда надежду стать послом в Париже, и Эдди, недавно помирившийся со своей матерью, несомненно, мог оказать ему неоценимую помощь. Так что я была полна решимости сделать для этого все, что было в моих силах. Впрочем, должна признать, меня весьма привлекала перспектива стать женой английского посла в Париже: я говорила себе, что забавно будет увидеть Париж под столь непривычным углом зрения. Кстати, Париж едва ли не единственный город, где государственные дела можно с успехом совмещать с делами сердечными, а если бы Арман согласился хоть на некоторое время выкинуть из головы свои идеи, мы могли бы провести вместе несколько поистине счастливых лет. Я собиралась поселить его в скромном особнячке, обеспечить ему безбедное существование, чтоб он не знал никаких материальных забот, и даже если бы он захотел потихоньку продолжать свою политическую деятельность, я могла бы оказаться для него весьма полезной, при условии, что мы не стали бы впадать в крайности и вели бы себя скромно. К тому же я надеялась, что, пообщавшись в тюрьме с проходимцами разных мастей, он излечился от своего идеализма, что они привили ему хоть чуточку здравого смысла, как-то повлияли на него: будущее и вправду виделось мне в розовом свете. Я могла бы даже помочь ему стать депутатом. Мне только что исполнилось двадцать пять, и я еще была полна иллюзий. Я сгорала от нетерпения, и муж несколько удивился, обнаружив, что я брожу как неприкаянная по дому, с потухшим взглядом, с мечтательной улыбкой на губах. Я чувствовал себя такой счастливой, что порой целовала его ни с того ни с сего и нежно сжимала ему руку. Ему такое и во сне не снилось. Бывало также, я, проснувшись, тотчас бежала в спальню сына. Я крепко обнимала его, прятала свою счастливую улыбку в его кудрях, покрывала его поцелуями: как жаль, что он еще недостаточно взрослый, мне бы так хотелось все ему рассказать, я не сомневалась, что он бы все понял и простил. Насмешливый взгляд Дики, казалось, преследовал меня повсюду, куда бы я ни шла, и я чувствовала, что он всецело меня одобряет.
Громов снова явился ко мне, на сей раз вполне благопристойно, смело войдя через широко распахнутую дверь среди бела дня. Мы вместе обговорили все детали. Было решено, что беглецы переоденутся в павильоне, когда стемнеет, и смешаются затем с моими гостями; я изрядно позабавилась, подбирая им наряды. Для Саппера я попросту приготовила костюм жокея: черную шапочку и оранжевую куртку – цвета моего мужа. Для Громова – рясу францисканского монаха, которая, на мой взгляд, прекрасно сочеталась с его внешностью. И признаюсь, я не без некоторого умысла выбрала для Армана белый парик и придворное платье маркиза времен Людовика XV: благородство души представляет не меньшую ценность, чем благородное происхождение, и мне казалось, что тем самым ему воздаются почести, которые он заслужил по праву. Бывший баритон «Ковент-Гардена» почтительно меня выслушал, держа в руке свой котелок, бросая недоверчивые и испуганные взгляды на принца Уэльского, прогуливавшегося по лужайке с моим мужем. Видя его здесь, стоявшего на огромных, плоских, как у пингвина, ступнях, кланяющегося при каждом приказании, которое я ему отдавала, я подумала, что после небольшой тренировки из него наверняка получится превосходный метрдотель – как раз то, в чем я в данный момент очень нуждалась. Но мне пришлось отказаться от этой идеи, я вспомнила, что он слишком много пьет.
Глава XIII
Гости сошли с поезда на Витморском вокзале, где с самого утра их поджидали экипажи. Прохладительные напитки были поданы на лужайке под великолепным шатром, разукрашенным сюжетами, часто встречающимися у Дандало: амуры с пухлыми розовыми попками, юные боги, летящие на своих крылатых колесницах, – очаровательный мир, полностью лишенный серьезности и тени, мир, фривольность и беспечность которого выглядели как вызов розового черному, нежно-голубого кроваво-красному. Как далеко все это было от высокого искусства, насаждавшего в храмах культ страдания и превращавшего музеи в места агонии.
Около семи часов все отправились переодеваться, и на этажи тотчас хлынула волна слуг, нагруженных тюрбанами, париками, плащами и шпагатами, в то время как раздраженные голоса требовали то щипцы для завивки, то потерявшиеся манжеты. Большинство гостей привезли прислугу с собой, некоторые, боясь быть застигнутыми, врасплох, вызвали даже своих личных парикмахеров и костюмеров.
Леди Л. облачилась в наряд герцогини Альбы, портрет которой занимал почетное место над парадной лестницей; перед тем как спуститься в танцевальный зал, она задержалась на мгновение возле легендарной герцогини и с безмолвной, но пылкой молитвой обратилась к той, которая умела любить так самозабвенно и порой так жестоко. Лорд Л. после долгих колебаний выбрал костюм венецианского дожа, и она не удержалась от улыбки, вспомнив, что все дожи Венеции были на самом деле повенчаны со скрытым и глубоким морем.
В десять часов начало сказываться действие шампанского – это чувствовалось по возбужденным голосам и взрывам смеха; арлекины, волхвы и восточные принцы болтали о пустяках с Шехерезадами, пастушками и Британиями у трех длинных стоек, метров по двадцать каждая, за сервировкой которых следил сам месье Фортнум, в то время как цыганский оркестр, с боем похищенный из кафе «Ройяль», наигрывал степные мелодии, которые возбуждают аппетит и великолепно гармонируют с закусками. Леди Л. расхаживала среди гостей, возбужденная и счастливая, едва прислушиваясь к тому, что ей говорят; ее взгляд скользил по маскам, фальшивым носам, маскарадным костюмам: он должен был быть уже здесь. Она искала его среди конкистадоров, Дон-Жуанов, захмелевших Великих Инквизиторов и золотобородых Фараонов. Она еще немного на него злилась – ведь он поступил с ней так жестоко, лишив своей ласки на целых восемь лет, – и наверняка он тоже злится и снова, вероятно, захочет преподать ей урок, отчитать ее – он так хорошо умел это делать, – но она была уверена, что все забудется после первого же поцелуя. Она обошла зеленую гостиную с попугаями, где сотни красных, зеленых, синих, желтых птиц порхали по стенам, забираясь под самый потолок, в то время как маленькие обезьянки с черными мордашками резвились в приветливых итальянских джунглях и, казалось, были готовы прыгнуть на люстры, прически, декольте, прошла в большой танцевальный зал, где только что закружился веселыми вихрями на плитах из черного и белого мрамора первый вальс, она блуждала с веером в руке, как одна из тех механических кукол, что вращаются по кругу под стеклянным колпаком своей музыкальной шкатулки, и вдруг увидела его: он стоял в проеме двери-окна, выходившего на большую террасу, между францисканским монахом с лицом испуганного младенца и неподвижным жокеем со скошенной набок головой. Скачущая фарандола персонажей commedia dell’arte, как бы сошедшая с полотна Тьеполо, на мгновение разделила ее с ним залпом конфетти, а затем взгляды их снова встретились, и она, вытянув руку, приветливо улыбаясь, двинулась к маркизу в шелковом платье и белом парике, который уже галантно кланялся ей. Костюм ему был в самый раз: она хорошо помнила его тело.
– Арман Дени в придворном платье, – сказала Леди Л. – Это выглядело уже как достижение. Фотографов тогда еще, к сожалению, не было. Я не сдержалась и, пока мы танцевали, нежно погладила его кончиками пальцев по затылку, и мне думается, ему вряд ли пришлось по вкусу мое фривольное обращение с мочкой его уха, когда я легонько прикасалась к ней губами: знаете, он вовсе не был создан для галантных игр. Но я испытывала непреодолимое желание наказать его, я бы все отдала, чтобы только вынудить его выйти за пределы своей вселенной и заставить жить как на картине Фрагонара. Он не изменился, был по-прежнему так же красив, особенно когда возмущение, злоба, неистовая страсть придавали его взгляду дикую необузданность, которая ему так шла. Он и в самом деле был