Прощальный романс
Любимая, что с тобою?.. Любимая, что с тобою?.. Любимая, что с тобою?.. Какая стряслась беда? Уходишь — как умираешь, уходишь — как умираешь, уходишь — как умираешь. Любимая, не умирай! Вниз — лестницей винтовою, вниз — лестницей винтовою, вниз — лестницей винтовою уходишь — едва видна… Любимая, ты ослепла? Любимая, ты — ослепла? Любимая, ты ослепла! Последний шаг. Тишина. Свеча моя, ты погасла… Свеча моя, ты погасла… Свеча моя, ты погасла без ветра, сама собой. А свет твой со мной остался, а свет твой со мной остался, а свет твой со мной остался, как солнечный детский шар. Ты есть — но тебя нету, ты есть — но тебя нету, ты есть — но тебя нету. Кончилось колдовство. Прощаю тебя, прощаю, Прощаю тебя, прощаю. Прощаю тебя, прощаю. Прощаю тебя. Прощай. Уходишь — как умираешь… Вниз — лестницей винтовою… Любимая, ты ослепла… Любимая не умирай… Свеча моя, ты погасла… А свет твой со мной остался… Ты есть — но тебя нету… Прощаю тебя. Прощай… 1977
Свет
Уходя, оставлю свет в комнатушке обветшалой, невзирая на запрет правил противопожарных. У любви гарантий нет. Чувство ведь — не корпорация. Уходя, оставьте свет в тех, с кем выпало расстаться. Жаль, что неизбежна смерть. Но возможна сатисфакция — уходя, оставить свет. Это больше, чем остаться! 1977
Конец декабря
Ты по снежному городу, светловолосая, шла и глаза мои, словно собак, за собою вела. Но кончается все: сигареты, декабрь, игра, и зрачки опустели, как собачья пуста конура. Как футляры без скрипок, на степах некстати висят зеркала без твоих отражений. Декабрь. Арбат. За стеною Гамбринус живет — антикварный сверчок: скрипка въелась и плечо, из руки прорастает смычок. Я громаден и прям, будто выпрямленный горбач! Так сыграй что-нибудь на мотив моей грусти, скрипач Переулочный снег. Переход. Каллиграммы следов. Пара глаз за тобою — вернее породистых псов. Но ты входишь в метро — и они попадают впросак, потому что в метро не пускают собак… 1975
Кинороща
Ал. Александрову
Эта роща березовая снималась в кино. Широкоэкранная роль ее сводилась к тому, чтобы мужчина и женщина светились — им по роли друг без друга темно. Что ты, роща, наделала, что натворила! Уже седьмой дубль запороли! Да такая, видно, березовая светосила, что любовь получилась сильней, чем по роли! Они убегали в глубь рощи от съемочной группы и благодарно гладили березовые стволы, и такими словами зацветали их губы, что повторить перед камерой их не могли. Что мы значим без таинственной власти над нами березовых рощ или светотканной Нерли? Нету разницы где — в душе иль на киноэкране, но без них не умели, а с ними — смогли. Я и сам не пойму, что это со мной такое, будто душу осветила береста, и теперь немыслимо — как это не с тобою? А я уже на это и надеяться перестал… 1976
Каретный ряд
Я не нашел, не нашел ни одной пятипалой сирени в том беспризорном, ознобном, промокшем саду. Дождь из Эллады примчал и полощет в Каретном ряду. Это смешенье времен, это дождь месит время, как глину, путаница дождевая вчерашних событий, сирени, сегодняшних лиц, острые шутки таксистов заимствованы у возниц. Минуло время карет или время не вышло каретам— это не главное. Дни наши схожи с балетом — нынче танцует Одиллия, завтра — Одетта! После вчерашнего ливня еще я не высох, не высох. Время горячей сиренью стоит за спиною. Я тебя сравнивать с ливнем не стану — останься собою. Видишь, скажу, я в сирени погиб, как в лавине, видишь, скажу, я промок и, ко всему в довершенье, я не нашел без тебя ни одной пятипалой сирени… 1973
"Возьми за руку, сербияночка"…
Возьми за руку, сербияночка, выгни бровь — куда катится жизни яблочко, как там ладится любовь? Что всерьез, что понарошку, как на льду, сводя с ума, начертала на ладошке фигуристочка-судьба? Заплачу цыганке трешку, всю судьбу заполучу, а потом еще немножко — всею жизнью доплачу… 1976
Формула весны
Ты шла как формула Весны, и все тебя решали и, оборачиваясь, выдыхали свой ответ. Но даже если вместе взять холсты, стихи, скрижали, не вытанцовываются ответ на белый свет. Чему равны твои глаза, чему равна улыбка? Смешно, чтоб тайна рук и ног была как дважды два! Стал гением, кто допустил, ища тебя, ошибку — решив, что он решил тебя. А тайна все жива. Я знаю двух учеников, приблизившихся к цели. Их гениальные холсты — как бы черновики решений формулы Весны. Волшебен Боттичелли, он бы решил, да стал плести антихристу венки. А в Петрограде голодал всемирно неизвестный Филонов Павел — комиссар, сменивший пистолет на кисть. Он формулу Весны решительно, но трезво решил. А чем точней ответ — тем сказочней секрет. Флоренция и Петроград хранят нам две шпаргалки. Но я им предпочту тебя, а формулу Весны решить и будущей зимой не будет нереальным, раз гениальнее любви нет в мире новизны! 1930
"Собака, гитара и я"…
Собака, гитара и я — какая большая семья! По волнам житейских забот гитара в дыму папиросок — как шлюпка, в которой плывет Любовь — молодецкий матросик. Зачем ты взлетаешь, душа? Зачем полуночной порою след женщины ищет, шурша, собака бубновой листвою? Неужто нам плохо втроем? Мы есть вопреки фарисейству, а женщину если найдем — погибнет святое семейство. Она уведет, уведет… Ведь женщины этим владеют. Допустим, собака возьмет гитару, но спеть не сумеет. Давайте уж лучше втроем… Но вновь соблазняет загадка: гитара твердит о своем и тянет по следу собака… 1977
Под занавес лета
Под занавес лета, когда уже песенка августа спета и кажется — выпадет решкой вечернего солнца монета, вдруг вспыхивает семидневное Бабье Лето, как семь сердоликов сентябрьского браслета! Хохочет крылатый мальчонка с колчаном и луком, рискуя свалиться с потешного велосипеда, он женщин пронзает, как будто опилочных кукол, пернатой стрелой! Чем отравлены стрелы — известно Поэтам. Наглец белокрылый, он не выбирает объекта — что школьница, что жена страхагента, без промаха бьет, и его откровенное кредо: все, кто не подходит под занавес жизни — под занавес лета! Чего не сумела Весна — совершит Бабье Лето. На счастье нет вето. Так выдумана la vita, что нашей судьбы мы не можем предвидеть кульбита. Я жил вроде смерда — вошла ты и вместо ответа вплела в свои волосы жизнь мою светлою лентой. Сентябрь листопадом наполнит кисеты. Под занавес лета понятней душа и осыпана звоном брегета земля, на которой мерцают таинственным светом художник с певицей, студентка в объятиях студента, кассирша с таксистом, трубач и солистка балета — все, кто наповал стрелой возрожденья пробиты, одной на двоих — словно Мастер и Маргарита… 1974
Оптимистическая баллада
С вопросом «Как жизнь?» возникнет разиня, как водолаз. Отвечу ему, разине: «Спасибо, не удалась…» Мольеровскою улыбкой прикрою в который раз, как рецидивист улику — «Спасибо, не удалась..». Не лгите пред снегопадом! Припомнить пора опять, что лучший способ скрыть правду — это ее сказать! Но все-таки, снеже белый, как это ни тяжело, не надо, не переделывай жизнь мою набело. Я пел — если только пелось, но все же — не удалась, в сравнении с тем, что хотелось сделать и спеть для вас. Не ерничаю, не дурачусь: Мне тридцать седьмой год! Я в ваших глазах удачник, а в собственных — наоборот. Вы видите то, что сделано, я — то, что хочу для вас. Простите мне самонадеянность. Спасибо. Не удалась. Хотел соловьем прославиться в березняке людей, да бас помешал. А вам нравится, что басом поет соловей! Когда я — метр семьдесят восемь, в гроб лягу — метр семьдесят три, поэты тяжелыми розами приколют крылья мои. Я командируюсь в чистилище! Но прежде скажу как смехач, что жизнь — это дробь, где удача — в числителе, а знаменатель — для неудач. Покорнейше извиняйте, что все делю пополам: с собой унесу знаменатель, числитель останется вам! 1976
Над крышами
Поэма
Эта поэма начата во Флоренции в дни убийства Роберта Кеннеди. Трагическая гибель Альдо Моро и события в Италии, связанные с борьбой против неофашизма, вернули меня к работе над ней.
Мои герои — современные Ромео и Джульетта. Написанная в форме монолога главного героя, поэма показывает одиночество молодого человека, его конфликт с лживым обществом и попытку подняться над этим миром, взлететь и сохранить спасительную любовь. За эту дерзость взлета и превосходства мир крыш смертельно мстит окрыленным Ромео и Джульетте…
Как хочется, разворачивая газеты, видеть снимки счастливых влюбленных вместо снимков гневных демонстрантов и, слушая новости, узнавать, что похищен не Альдо Моро, а какой-нибудь редчайший цветок.
Мир крыш, к сожалению, представляет другие примеры — Че Гевара, Мартин Лютер Кинг, Сальвадор Альенде, Альдо Моро. Страшно думать, что этот список может иметь продолжение.
Жизнь, пробудившая поэму, пока что не меняется с изменением чисел в календарях.
Рвануться и вымахнуть! — над крышами, рыжими дымными черепичными крышами, над суетой, что гнездится под этими крышами, над нищими духом, над богатыми нищими, над бывшими, над настоящими, дальними, ближними, над биржами, над пивными копчеными днищами, над пьющими, над оплеванными, плюющими, над бьющими бывших любимых, над клянущимися, клянущими — рвануться и вымахнуть любою ценой, но только откусить от голубого яблока неба! Нет, Флоренция, видно, и о твой воздух не опереться крылами, можно дышать, но невозможно взлететь. Твой воздух, некогда густой, разбавлен криками газетчиков, клаксонами автомобилей, гитарами, плохими копиями Боттичелли, шепотом гадалок, кинорекламами, анонимками, оставляющими яркие следы, как краденые поцелуи. Можно дышать, но невозможно взлететь. Тяжело машут во мне легкие — мои внутренние крылья. Черные монахи спешат схоронить заколотое ржавым ножом сердце. Жарко. Крылья обвисли, голодными близнецами тащатся по мостовой, на них наступают модные каблуки. Сотни вывесок «Удаление зубов», ни одной — «Удаление крыльев». Горбатый антиквар на перекрестке продает пару старых дуэльных пистолетов: они лежат валетом — красивые символы смерти — в округлом футляре красного бархата, как рыбы в кровавой проруби. Купить и вызвать на дуэль из зеркала собственное отражение? Ножницы женских ног, переходящие улицу, отрезают меня от моих миражей. Разноцветное мороженое продается на выбор — как мнения в парламенте. Можно дышать — но невозможно взлететь. Город уходит под крыши, как рыбы уходят под воду. Дай поцелую лапу, пятнистая дворняга моей надежды! Иди в поводыри к кому-нибудь другому. Выпьем, Флоренция, на помин крыльев моих, за упокой близнецов моих, умирающих с голоду. Сегодня двери кафе — как двери в рай. Вина, девушка, вина! Чистого, как чистота всего несбывшегося, крепкого, как опора, которой нет, вина, глоток вина из красивой бутылки, что у вас за спиной… Что у вас за спиной???
Должно быть, от жары я спятил, предсмертный бред — я перегнулся через стойку и схватил сияющий за ее спиной мираж, и в тусклых зеркалах крыльев моих отразилось искаженное болью лицо. «Оделась ангелом вчера на карнавал, домой вернулась — хрупкий нимб сняла, но только не снимаются крыла. Весь день хожу, стыдясь людей, зеркал… Отрезать думала — ступила пять ножей. Как ледяная веточка весной в стакане распускается листвой, так проросло мое папье-маше…» Дрожь прошла по моим крылам, как по спасенным самоубийцам дрожь первого вдоха, и мы, сшибая бутылки, под звон погребальный рюмок, вылетели на улицу! Взмах в четыре крыла, но нелегко оторваться, когда карнавальный город пытается заарканить или просто поймать за ногу Медленно, медленно, медленно. Ритм взлета подобен ритму созревания оливкового дерева. Маски кричат из окон четвертого этажа. Под нами мчится машина, как городская мышь. Не опали крылья о фейерверк, любимая! Медленно, медленно, медленно.. И вот мы уже выше крыш! О, имя твое волшебно! Как крылья тебя заждались! Вместо кольца обручального над городом сделаем круг. Спят в твоих бедрах дети, которые не родились, и нашей крылатой спаренной тенью зачеркнут мир крыш! Над крышами — рыжими дымными черепичными крышами, над суетой, что гнездится под этими крышами, над нищими духом и над богатыми нищими, над бывшими, над настоящими, дальними, ближними, над биржами, над пивными копчеными днищами, над бьющими бывших любимых, над клянущимися, клянущими… О, как трепещут в паутине улиц неопытные мотыльки людей! Прощай, пустая гробница Данта в церкви Санта Кроче. Нас не боятся птицы, значит, небо нам доверяет. Слышишь — где-то внизу над Европой колокола. О страшное счастье полета! Вокруг невесомо парят воздушные замки — они никогда не опустятся к тем, кто их строил. Воздушных замков великие города. Скоро в небе от них будет тесно. Словно древняя чаша вина, Рим под нами искрится, и в мертвой карусели Колизея, как непрощенные души рабов, преступников и блудниц, фосфоресцируют коты и кошки, и с перебитым хвостом кот по имени Дуче, что нещадно измучен виденьем мышей, беззвучно взывает к прошлому, и его гигантская тень лежит на римском асфальте, как поверженный герб. Спать. Из подсолнухов стадионов вылущились семечки людей. Спать… Немытая нога фашизма пытается напялить сапожок Италии. Спать? Пистолет Африки болтается на боку Земли. Спать? Веретено подводной лодки в глубине Средиземного моря свивает нить смерти. Эй, на Земле, не спите! Самое большое наслаждение сегодня — спать. Самое большое преступление сегодня — спать. И поскольку нам выпали карты бессонницы и прокричать опасность в ушные раковины городов некому, спи последний раз, любимая, как спят на Земле. В мире не жгут свечей. Спи на моем плече. Скрипка со скрипачом так же родны — плечом. Спи на моем плече, в мире, похоже, тишь. Мир понимает — спишь ты на моем плече, В мире не жгут свечей, спи на моем плече, как по концам креста спали ладони Христа. Вишни и тополя тянутся к облаку… Мчится внизу Земля с пистолетом Африки на боку… О воздух вдоль твоего длинного тела! О прядь волос на ветру! Любовь — воздушный змей, запущенный в небо мальчиком по имени Случай. Уже так высоко, что голуби мира под нами. Мы летим быстрей, чем летит птица стрелок по кругу часов, вылетаем из ночи, проснись, настигаем вчерашний день Словно против теченья реки, мы летим в обратное время, туда, где можно дышать, где нерасстрелянное небо, где земля не корчится под скальпелем войны. Где-то есть это время, где можно дышать. Как податливо небо и время — наши беглые крылья, словно белые весла, любимая, загребают года, и минуты прошедшего времени с крыльев стекают. Будьте прокляты, люди нашего времени, будь проклято, время наших людей! Наше счастье под вашими крышами невозможно. Синий воздух сменился зеленым. Мы вошли во вчерашний слой времени. Ты, как русалка, зелено-голубая. Скоро янтарное время тебя позолотит, Но краснеют твои голубые крылья, Я чувствую — и мои крылья печет. Что за время навстречу течет? О любимая, вместо времени золотого мы крыла погружаем в красное время пожара. Это небо и время, окровавленное великой Россией. Это небо нам не перелететь, в этом небе и времени можно только сгореть. Сотни свастик, как ножи мясорубок или крылья кровавых мельниц, перемалывают пространство, и Россия, защищая свое время, взметнулась до седьмого неба, во весь рост. Это небо и время нам не перелететь. Значит, только в свое разреженное время окуная крыла, нам остается лететь, только отталкиваясь от него, любя его и проклиная, можно его одолеть и обогнать. Значит, не миновать нам с тобой восстаний, смертей, демонстраций небо и время у нас впереди будет засеяно пулями, как страшная пашня. Но ведь где-то есть время, где можно дышать. Обними меня крепче, и будем готовы к поворотам времен. Вновь под нами наша Земля, на которой так трудно дышать. Города. Горы. Границы. Пастухи так далеки, что кажутся библейскими. На одном ветру развеваются пеленки Моцарта и Сальери. И, как Святой Себастьян, пронзена стрелами радиоактивного дождя Испания. Смотри — нам кисточкой машет художник и щурит свои синие цыганские глаза, и отпечаток нас, летящих над крышами, навсегда остается у него на холсте. До свидания, Марк Захарович! О дудочка крысолова в руках Эйфелевой башни! Зови, зови своих железных крыс! Крысы автомобилей. Крысы метрополитена. Крысы пушек. Крысы снарядов. Крысы миноносцев. Океан. Радиограммы Европы и Америки как перелетные птицы над нами. Затонувшие триста лет назад фрегаты, набитые золотом, виднеются в глубине. Если бы подводные лодки охотились только за ними, я был бы спокоен за Землю и за тебя. Как я не люблю эти новые буквы в древней письменности морей! Птицы, устав от полета, садятся на палубу авианосца, и летчики забывают о своих реактивных распятиях. Наше время отличается ото всех других прежде всего тем, что ни в одно море не брошена бутылка с запиской о беде, На волнах житейского моря безвыходно и безнадежно качаются люди, как бутылки, в которых запечатан крик. Уже Америка видна сквозь облака. Она похожа сверху на песочные часы, но города Америки — шахматные доски: белые играют против черных. Любимая, дальше не стоит снижаться, тех, кто над крышами — крыши не любят. Крыши Лос-Анджелеса под нами, как переплеты детективных романов. Крыши и крысы. Крыши и крылья. Крыши и Кеннеди. Крыши и кровь. Кеннеди в спину, нам ли вдогон, так или иначе, но в нас промахнулись — попали в него, в него промахнулись — попали в нас. Восьмая пуля, проскочив мимо его виска, уже охлаждаясь о синеву, прожгла наше спаренное тело. Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем… Неотличима кровь наша от крови Кеннеди. Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем… Падает Кеннеди. Всегда есть в кого разрядить пистолет. Тех, кто над крышами — крыши не любят. Хочу простить Земле и не могу. Простим с тобой друг друга и простимся. Целую кровь на крыльях твоих. Спасибо Флоренции за карнавал, окрыливший тебя, за страшное счастье полета, во весь размах расстрелянных крыльев, прощай! И если судьба захотела прервать наш полет, отбросим возможность спланировать, приземлиться. Любимая, стоит разбиться за то, что летали, разбиться о крыши и крыши собою разбить! На крыши, где капельки крови твоей и моей, на крыши, на суету, что гнездится под этими крышами, на нищих, на дальних, на ближних, на пьющих, на бьющих бывших любимых, на клянущихся, на клянущих, на… Прощальное небо. Корявые крыши все ближе. И все же мы были, любимая, слышишь — над крышами! Флоренция — Москва 1968-1978
III
Планета Жени Рудневой
Поэма
Восьмого марта 1977 года решением Международного Планетного Центра малой планете № 1907, находящейся на орбите между Юпитером и Марсом и открытой 11 сентября 1972 года И. С. Черных в Крымской астрофизической обсерватории, присвоено имя штурмана Таманского авиаполка. Героя Советского Союза, павшей в боях под Керчью 9 апреля 1944 года, ЖЕНИ РУДНЕВОЙ.
Вскройтесь, зимние реки, очиститесь ото льда, чтоб вода с венецианскими зеркалами соперничала, и пускай отразится новоявленная звезда — подмосковная девчонка. Стихни, вьюга в Москве, уймись, магаданская мгла.. Бог войны — красный Марс и всесильный Юпитер, если наша земля уберечь ее не смогла, вы теперь берегите ее и любите! Вскройтесь, души людские, очиститесь от обид, от скопившейся скверны и словесного блуда. Пересохшие души пускай напоит свет звезды Жени Рудневой. Горько, что ты звезда… Ни одна из земных не смогла обратить меня из полуночного — в полуденного… На ладони налипла Вселенная, словно смола, Женя Руднева! Вскиньте очи в зенит, глазейте, деревни и города в телескопы и с колоколенки! …С неба смотрит новорожденная звезда, а в реке отражается синеглазая школьница… * * * Кто станет землей, кто фанерной звездой, кто в граните воскреснет… На войне нету возраста, на войне все — ровесники. В семнадцать лет — школьница, в девятнадцать — летчица, в двадцать три ты станешь планетой. Выбор пал на тебя. И другого у Времени выбора нету. * * * Синие комбинезоны. Парашютный шелк. Небесные амазонки - Таманский авиаполк. Багровые горизонты. Оборванные провода. Как пепельные соты — сгоревшие города. И вместо мужских ладоней в студенческом вальсе — лежат голубенькие погоны на плечиках девчат. Как будто юная Родина руки на плечи кладет и говорит: — Женя Руднева, кто, если не ты, спасет? — А где-то за горизонтом, куда невозможен полет, журавлик недорисованный в тетрадке твоей живет. Нет силы, что остановит задуманное тобой: мечтала стать астрономом, выпало стать — звездой. «Открою звезду, — говорила, — чтоб свет ее голубой священней, чем «Аве Мария» волшебничал над душой…» Таманская непогода… Начало было светло: звездочка — на погоны, звездочка — на крыло. * * * Знала бы, Женя, как хочется поддаться соблазну творчества и, козыряя образами, доказать, что ты — одна из переселенок на другие планеты, что обитаема звезда твоя серебряная, хотя, по науке, на ней жизни нету. У меня навалом гипотез. К примеру — круговорот души в природе. Душа не исчезает со смертью. Значит, не умирает и наша любовь к Родине. Разве может умереть любовь к Лермонтову, к маме, к Чистым прудам, осыпанным листвой?.. Это, с одной стороны, называют бессмертием, с другой стороны — стало твоей звездой. Все это относится к тому, что человек не теряет, а обретает. Все это дается раз в жизни и навсегда! ….Наверняка, наверняка она обитаема — твоя необитаемая звезда… * * * Ничто в поэтической речи в сравнение с тем не идет, как падал над черною Керчью горящий твой самолет. Живая — уже неземная, живая — еще не звезда, живая, живая, живая в горящих объятьях креста. Небесная амазонка… Ползет под тобой, склизка, танковая колонна, как сороконожка… Никто уже не остановит, ничто уже не спасет бессмертный твой астероид — смертельный твой самолет. И где-то за горизонтом сорвется, словно звезда, журавлик недорисованный с тетрадочного листа… * * * «Доченька моя, звезда, неужели навсегда?..» — мама станет у окна, откуда доченька видна. «Дочь верни, звезду возьми», — обратится она к ветру. «Дочь-звезду верни-возьми», — обратится она к веку. Ветру-веку уступлю, но забьется под рубахой: «Женя, я тебя люблю!» — как на волю хочет птаха. «Женя, я тебя люблю!» — это шепчется листвою, Митридатовой горою и трамваем поутру. «Женя, я тебя люблю!» — так трубится журавлю меж Землею и Тобою… Напишу звезде записку, в полпланеты расстелю, чтобы было видно близко — «Женя, я тебя люблю!». * * * История права. Года — бальзам на раны. Кровавая трава взросла травой медвяной. Но лучше бы звезда осталась безымянной, Аукаясь в лесу, веселые земляне вдруг смолкнут, увидав забытую землянку. О, лучше бы звезда осталась безымянной! Остался навсегда солдатик оловянный. И кажется мне — смысл его улыбки странной, что лучше бы звезда осталась безымянной.. Мне свет ее помог — надежнее, чем дратва, стянул дыру в судьбе, как на холстине драной. Но лучше бы звезда осталась безымянной! Пусть лучше бы Она сынишке синеглазому про оловянного солдатика рассказывала, с вечернею звездой своей судьбы не связывая… И когда я увидел Ее, на мгновение мне показалось, что это не звезда, не астероид с ослепительным длинным шлейфом, а объятый пламенем самолет — падает, падает, падает на ползущие по нашей жизни танки. 1977
Обняв свои колени
Лацо Новомескому
Смеркается… Обняв свои колени, сижу. Я вместе с братиславскою сиренью, я, вместе с полушарием смиренно вращаясь, в полночь медленно вхожу. Художники — отмывши акварели, часы не дочинив — часовщики задумались, обняв свои колени иль уронив лицо на кулаки. Задумчивость — в судьбе у поколенья, и светят перекрестками идей на треугольниках коленей треугольники локтей. Колени в детстве — чтобы протирать… Но в настоящем, будущем, прошедшем, колени, я хочу вас обнимать, а если преклонять — то перед Женщиной! Мы наконец дождались тишины, и, как даны неделям воскресенья, для размышлений нам с тобой даны колени… Мир навопросил, но мы — не калеки. Я пальцы в смуглый узел завяжу. Над чем подумать есть. И есть колени, …Обняв свои колени, я сижу… Братислава. 1966
Аттракцион «Кривые зеркала» Ростов-на-Дону, 1946 год
Крив — прямой, прям — кривой… Кривые зеркала парили, как на подрамниках холсты, и две крахмальных поварихи от смеха пыжились, красны. Там, в кулаке зажав билет, прикрыв ладошкою зевоту, один лысеющий поэт глядел горбатым Квазимодой. И посетители пугались когда у вогнутых зеркал одни с ушами-лопухами пятиметровыми стоял. Так вдохновенно он пыхтел, топорща рыжую ушанку, что было ясно — он хотел остаться с этими ушами. А бабушка моя стояла, как над вечернею водой, и с любопытством созерцала себя — но книзу головой, и я смеялся, как дурак, и стекла смех мой отражали, когда двенадцать дураков, похожих на меня, дрожали! Но наступала тишина, когда пред зеркалами стоял безногий старшина и балансировал руками. Так было зеркало елейно, что он стоял на двух ногах! Он — ампутированной левой земли касался — в зеркалах! Смотрела бабушка невесело, и мне хотелось в гладь зеркал шарахнуть чем-нибудь увесистым! Но он — стоял! Пехотный старшина стоял, в его глазах слеза дрожала, но ни одно из всех зеркал его слезы не искажало… 1964
Сенокос
Лесник бородат, лесник не похож на нас, горожан. В лесу бороды чернеют глаза, как два блиндажа. Мы косим траву. Рубахи долой! Как спины белы! Спина лесника клеймена звездой. Спина — обелиск! Мы косим траву, и коса — за косой, как четверг за средой. Как трудно стоять по пояс в траве, по сердце в войне! Любимая где? Где отчий порог? Где преданный друг? Все выкосила война, как коса. Какой страшный луг! Коса за косой, трава за травой, четверг за средой… Волна за волной, война за войной, вдова за вдовой. Весна за весной, седина с сединой, с глазами — слеза… А из партизан идут в лесники — обратно в леса. 1965
В сорок шестом
Цыганки сторублевками хрустели, веселые вертелись карусели, аплодисменты фокусник срывал. Ростовский рынок — шельма и шарманщик В дырявые карманы лез карманщик, и кто-то пьяный скрипочку терзал. В том рынке было что-то от Ходынки. Хрипели довоенные пластинки. Шла женщина высокая в слезах. Взывал — купите корень жизни! — знахарь и кто-то соль хотел сменять на сахар, и крест нательный продавал монах. И маленький, как черная дробинка, стоял я, семилетний, среди рынка — средь фокусников, знахарей, жулья. Еще мне соль соленой не казалась, еще со мною скрипка не терзалась, креста не нес, цыганка не старалась, и женский плач касался не меня… 1968
Карусель
Мы еще не седые, но для каруселей уже староваты. Что ж нас намагничивает карусель, что же мы седлаем расписных коней, пытаясь повторить собственное детство? Ах, крути-крути-крути, крути весело! Деревянная моя, расписная, песенная! Каждый круг на карусели — это как помолодеть на год — кольца годовые сходят медленно на нет. Карусель — это время обратное. Справа — налево: крутится Земля. Слева направо — карусель. Вот сливаются в одно сплошное кольцо люди, гнезда, березы и твое лицо. С каждым кругом, с каждым кругом мне все меньше лет — двадцать пять, двадцать один, восемнадцать… Ах, крути!.. …Мне восемь, и я работаю карусельщиком, я забираюсь наверх, под карусельный душный парусиновый конус, где на все четыре стороны света, как компас, крест-накрест чернеют четыре бревна, они отполированы нашими ладонями, я вместе с другими кручу карусельную ось, я чувствую себя богом, от которого зависит судьба всех желающих прокатиться на карусели, а вечером я испытываю то же, что мальчики, выгоняющие в ночное коней, и карусель превращается в Бежин Луг… Я мечтал купить себе настоящий — обязательно со звонком! — велосипед, и до сих пор во мне смеется смуглый мальчик и озорно язык показывает мне, и я понимаю, что нет никакого Пегаса, что я, пришпоривая, сжимаю ногами деревянные бока карусельного конька… Каравеллы. Капитаны. Государства. Города. В палисаднике у мамы вьется хмель. Я ночами ощущаю, как белеет голова. Это все твои проделки, карусель! Я люблю жизнь, люблю эту землю — она терпеливо сносит наши чудачества, наши грехи, за которые многих из нас давно бы могли сбросить деревянные кони, но мы продолжаем кружить, как цифры на телефонном диске. Кому звоним? …И встает перед глазами страшным предзнаменованьем медленная-медленная, высокая, как женский плач карусель смерти. Не видел ничего страшней, когда на поворот взамен раскрашенных коней за гробом гроб плывет! Вот они все: даже страшно по именам, все, до кого не дозвониться, не докричаться, — и при свете падучей звезды я увидел, как, подобно двум гигантским шестеренкам, смыкаются, помогая взаимному вращению, карусель жизни — ведущая и карусель смерти — ведомая. Место соприкосновения каруселей было еще далеко от меня, и, сидя на своем деревянном коньке, я подумал: если когда-нибудь захотят поставить памятник детству, то пусть на самом зеленом в мире лугу поставят пеструю и кружащуюся как юбка ка-ру-сель! Ах, крути-крути-крути, будни-праздники! Мы — наездники в пути, буквы в азбуке… 1968
Памяти Твардовского
Когда Твардовского не стало, и меньше света в мире стало, декабрь воспротестовал — он гневно колотился в рамы и траурные телеграммы с высоких проводов срывал. Хоть знали и предполагали, но худшего не скоро ждали, и сразу съежились, скуля, и показалось — вместе с нами, внутри с замершими цветами, седая съежилась земля. Земля замерзла, не давала себя копать — как будто знала, что он оставил много дел… Простите землю и поймите — ей все труднее на орбите под тяжестью любимых тел. Россия плакала открыто. Была земля ее разрыта. Мерз на морозе березняк. И кто-то выговорил сипло, что территория России давно не уменьшалась так… 22 декабря 1971 г.
Петухи
Нам петухи велят проснуться и с головою окунуться в происходящее вокруг. Вставай! Рожденье солнца празднуй! Как сердце полушарья, красный кричит шагаловский петух! Приобретенья нашей эры — футбол, метро, милиционеры… А петухи — анахронизм. Но в них таится первородство, они зовут нас к благородству и в этом видят реализм! На всей планете понедельник. Строчит швея. Смеется мельник. Работа — лучший карнавал! Как генерал среди парада, петух кричит, чтоб больше яда не сыпать Моцарту в бокал! Чет-нечет! У кого-то совесть опять не ведает бессонниц, как мертвая, спит до утра. Так пусть вернется к ней дыханье. Ужели мы забыли с вами урок апостола Петра! Сон в руку? Сами виноваты, что есть на совести заплаты, что мы встаем не с той ноги. У жизни торопливый почерк, и, словно школьный колокольчик, нас призывают петухи проснуться, сбросить одеяло. сопротивленье материала почувствовать — и победить! Во время утренней баллады нашелся только бы крылатый, что не забудет разбудить. И в этом что-то есть святое, что со святою простотою и рядом близко не лежит, когда торжественнее горна во все серебряное горло петух под окнами кричит! 1967
"Мне не пишется, не любится"…
Мне не пишется, не любится… Неудачи, неудачи… Бит мой туз козырный дамою червей. Если есть на свете луковицы, от которых я не плачу, это луковицы суздальских церквей! Я лежу, ладонь касается травы, как щенячьей неразумной головы. Ты прости — приехал к полночи — за вторжение ночное. Тишина. Глаза в потемках не поймут — то ли кони с колокольчиками в августовское ночное, то ль соборы твои белые идут. Звездопад. И к нам с тобой из облаков, задыхаясь, мчит созвездье Гончих Псов. Где-то женщина утраченная… Пусть приснится ей удача… Поворачиваясь, глобус сыплет снегом с полюсов. То ли в землю я просачиваюсь, то ль земля в меня просачивается— мы срастаемся в сиамских близнецов. Меж лопаток, щекоча мне позвонок, струйкой медленной меридиан протек. Мир интимен. Полушария ищут полного сближенья. Помню снег — зеленый, синий, золотой… Помню, как регулировщица, позабывши о движенье, снег светящийся ловила на ладонь. Так мы все живем меж будущим и прошлым со своей под снег подставленной ладошкой. Мы живем, мы спотыкаемся, нас одна качает качка — и пилотов, и поэтов… Ничего! Невозможна реставрация — надо просто не испачкать крылья белые, ладони и чело. Обещаю тебе, Суздаль, чисто жить. Обещаю головы не уронить... 1967
Руки Венеры
1
Статуя эта найдена в 1820 году на острове Милосе французскими моряками и увезена в Париж. Когда была исполнена статуя и кто был счастливец, подписавший у ног ее свое имя (Александр или Агесандр, сын Менида из Антиохии на Меандре), какую богиню должна изображать она и какой вид имели недостающие ей теперь части тела, об этом ведутся бесконечные споры, исписано на эти темы много бумаги, предложена масса реставраций статуи, но вопросы эти остаются и сейчас вопросами, j а богиня Милосская стоит каким-то загадочным сфинксом, величаво принимая поклонения всего культурного мира.
Проф. Ф. И. Рерберг
2
Прикосновенье женских рук к мужчине равно прикосновенью рук гончара к шершавой глине. Спасибо Маминым Рукам, что тянутся вослед из детства, как в два пречистых полотенца, в них спрячусь, чтоб не разреветься от неудач и мелодрам. Я глиной прилипал к рукам тех, кто любил и кто отталкивал, кто был внимателен, кто глух, — они лепили и оттачивали меня — и подо мной, покачиваясь, свистел любви гончарный круг. Лепившие лицо мое, мне отпечатки ваших пальцев не смыть, мне с ними не расстаться. Но если б не было Ее — безрукой, так светло и просто, ни пальцем не пошевеля, кто выпрямил бы — из вопроса на восклицательный — меня?! Не приведи ей, жизнь, усталость! Кто вынянчит тогда птенцов: и стариков, впадавших в младость, и в старость впавших молодцов… 3