Я спросил его мнение о том памфлете, и он ответил с усмешкой:
— Да, девица Жорж… Она меня попросту боялась, и в «главные моменты» я ловил ее вопрошающий взгляд: так ли она е…ся? К сожалению, вслед за ней все красавицы из «Комеди Франсэз» начали выдумывать, что они — мои любовницы… Запишите: все это фантазии! Я с трудом доползал до постели, ибо единственной моей возлюбленной была неустанная работа… — И он добавил важно: — …на благо Франции!
А любил я только своих жен… Но я напрочь исключил привычки королей — ни Жозефина, ни Мария-Луиза… ни одна женщина в мире никогда не влияла на мои решения! И еще: имена всех дам, так некстати всплывшие в вашей памяти, мой друг, незамедлительно вычеркните.
Кстати, — он засмеялся, — знаете ли вы, что Веллингтон после моего первого отречения решил ухаживать за дамами, с которыми я был по слухам… — Он повторил: — по слухам в связи? Захотел хотя бы в постели со мной сравняться! Начал он с итальянской певицы, даже сначала разузнал, сколько я ей платил. Правда, я платил ей за великолепный голос, а он за п…у.Сегодняшний закат испугал меня. Солнечный диск, падавший в океан, был угрожающе темен и не излучал сияния. Гряда облаков какого-то зловещего цвета… Свет медленно угасал — наступила темнота. Огромные звезды висели над самой палубой. Судно шло, ныряя в волнах. Начиналась качка — все усиливавшаяся, выматывающая… Мы попали в шторм.
У меня выворачивает внутренности. Но император не замечает ни бури, ни моего жалкого положения. Я хожу блевать на палубу, а он преспокойно ждет моего возвращения… Вахтенный с усмешкой глядит на мою скорчившуюся фигуру.
Я возвращаюсь. Император неумолим. И мы продолжаем работу.
— В это время директора окончательно уверились: достаточно моего слова — и народ их сметет. Но я понимал — еще не время. Плод должен созреть… Люди должны были до конца понять, как бездарна власть воров и как опасна свобода при безвластии. Узда слабела, и голодная чернь вновь была готова на кровавые подвиги.
А пока я решил вновь покинуть Париж, ибо задумал небывалое! Как ни скучал я без Жозефины, я захотел променять ее на новое свидание со Славой… Я решил завоевать Египет и Сирию — этот неведомый, почти мифический мир. Пройти с моей армией путем Александра Македонского!
Это казалось абсолютным безумием. Надо было провести армию морем, где безраздельно властвовал флот Нельсона…Император смотрел в окно каюты: в тревожном свете бешено качавшегося фонаря продолжалось низвержение воды с небес. Смотрел — и не видел… Он был там — во временах своей славы.
— Незадолго до этого я был избран членом Французской Академии. Теперь у меня появился новый титул, и я с удовольствием подписывался: «Член Академии»… В благодарственном письме академикам я написал: «Есть истинные победы. В отличие от кровавых побед на поле боя, они не влекут за собой никаких сожалений. Это победы над невежеством». Но я решил соединить несоединимое — поле боя с просвещением. Я пригласил принять участие в моем походе новых товарищей — коллег по Академии. Я написал им: «Как и положено члену Академии, я решил позаботиться, чтобы успехи французского оружия послужили новым открытиям и просвещению». Это был замысел, достойный родины Вольтера и энциклопедистов.
Итак, в Египет я вез не только солдат и оружие. В военную экспедицию я пригласил поэтов, историков, ученых. Взял с собой огромную библиотеку: Плутарх, Полибий, Фукидид, Гомер, Фридрих Великий, Вергилий, Тассо, Вольтер, Руссо, Лафонтен, Монтескье… можно перечислять бесконечно. Так что у меня и моих коллег по Академии была с собой главная пища — духовная. И она не занимала много места. Я приказал отпечатать книги в специальном крохотном формате — в одну восемнадцатую листа. Этот формат испортил молодые глаза моих тогдашних чтецов… Кстати, сам я оставил остроту зрения еще в военной школе и давно пользовался очками.
В Тулон, где ждали нас корабли, меня сопровождала Жозефина. Помню, меня спросили: когда я надеюсь вернуться? Я ответил: «Через шесть лет или шесть месяцев или шесть дней». Жозефина обняла меня и заплакала. Не скрою, эти слезы были приятны воину. Ведь воистину я отправлялся в неведомое…
Перед тем как выйти в море, я сделал так, чтобы слухи о готовящемся морском походе дошли до англичан. Уже вскоре об этом знали в Лондоне. И тогда через своих шпионов я запустил дезинформацию о цели похода: будто я готовлюсь пройти через Гибралтар и, подойдя к берегам Альбиона, напасть на Ирландию.
Уже отплывая из Тулона, я узнал — удалось! Нельсон с эскадрой на всех парусах шел караулить меня у Гибралтара. А я в это время держал курс на Мальту.
Подойдя к Гибралтару, Нельсон все понял. Он бросился за мной в погоню, но шторм разметал его корабли. Судьба берегла меня… И пока он собирал свой флот, я высадился на Мальте и захватил остров. Когда Нельсон достиг Мальты, я уже плыл в Египет! И адмирал продолжил погоню.
Мои генералы, сгрудившись на палубе, с ужасом ждали появления кораблей беспощадного англичанина. Эти сухопутные вояки чувствовали себя на корабле беспомощными, как в западне… А я в это время лежал в каюте и преспокойно слушал чтение Бурьена [16] — я был уверен в судьбе. Он читал мне по утрам Плутарха — описания походов Александра, которые мне предстояло повторить, а на ночь — любимого Гомера. Читал античных путешественников по Египту, и конечно же Коран, чтобы я мог общаться с местным населением. И еще две самые любимые книги — я всегда беру их с собой: «Страдания молодого Вертера» и поэмы Оссиана.
Все остальное время я беседовал с моими знаменитыми коллегами по Академии. Мы много говорили о Боге и о сотворении мира. Они славили Природу и, как положено передовым сыновьям века, осуждали Суеверие (так они именовали Бога). Я не спорил с ними. Но душными ночами, лежа на палубе и глядя на звезды, я был в недоумении. Если они правы, кто же сотворил все это так щедро, прекрасно и, главное, так разумно? И кто управляет моей судьбой так заботливо и милостиво, коли Высшего Существа нет? Нет, я не зря не тронул Папу. Я должен быть особенно милосерден со слугами Господа…
Между тем судьба продолжала одаривать меня своими милостями. Нельсон, который пришел на Мальту позже меня, в Египет приплыл немного раньше. Увидев, что меня нет, он стремительно отплыл — продолжил меня искать. Так что оба раза англичанин премило разминулся со мной. И мои триста судов благополучно достигли Египта. Теперь я просто обязан был уверовать: судьба бережет меня для великих дел.
В Египте нас встретили несусветная жара и раскаленный ветер пустыни. И я обратился к армии: «Вас ждут труднейшие переходы и великие битвы! Но за нас судьба. Нам предстоят завоевания, которые нанесут Англии самый страшный удар. Его последствия для всемирной торговли трудно представить. И это свершите вы! Тираны-мамелюки, эти прислужники англичан, угнетают и грабят бедных египтян. После ваших побед они перестанут существовать… Вы встретите здесь обычаи, чуждые европейцам, но привыкайте к ним. Народы Египта — мусульмане. Уважайте их веру!»
Я подавал пример — присутствовал на всех религиозных праздниках. И, конечно, посетил главный — день рождения Магомета. Парижская сплетня рассказывала, будто в тот день я даже надел турецкий костюм. Действительность была прозаичней: я пришел в мундире. Хотя мне сшили одежду шейха, но я надел ее только однажды. Ибо некая дама заметила тогда, что она мне не к лицу. Я был и на празднике в честь разлития Нила. Это древнейшее торжество, где восстают призраки фараонов и время убегает назад на тысячелетия. И я чувствовал себя немного Антонием… правда, без Клеопатры…
Я отлично знал, что Клеопатру заменяла в Египте «некая дама». Едва я подумал об этом — он уже строго смотрел на меня.
— Маленькие сплетни окружают великие дела… Но продолжим. Если хочешь завоевать страну малой кровью, ты обязан завоевать сердца ее влиятельнейшей верхушки. Я показал себя ревностным католиком, чтобы покончить с войной в Вандее, и монтаньяром — завоевывая Италию. Мое правило: на освобожденной от рабства части острова Сан-Доминго я буду прославлять свободу, а на порабощенной — рабство. Да, я таков, как завоеванная мной страна. И, конечно, я старался походить на мусульманина в Египте. Но это ложь, будто я принял мусульманство… Хотя… — Он улыбнулся. — Если бы пала Аккра, кто знает… Но мы еще поговорим об этом удивительном знаке судьбы…
Первого июля мы приплыли к Александрии, где я узнал: всего за два дня до нас здесь был Нельсон! И, не найдя нас, он решил, что мы направились к берегам Сирии — и без промедления отплыл туда. Я сказал адмиралу Брюэсу: «Вы слышите все тот же голос постоянно к нам милостивой судьбы! Немедленно высаживайте войска, пока Нельсон не вернулся». И мы благополучно сошли на берег.
Александрию захватили приступом без особого труда, только генерал Клебер был ранен. Нельсон возвратился к Александрии, когда мы уже готовились выступить к Каиру. Теперь англичанам оставалось только наблюдать с моря за моими победами.
Поручив выздоравливавшему Клеберу начальство в Александрии, я отправился с основными силами к столице Египта. По дороге несколько раз разбил кавалерию мамелюков. В конце июля я подошел к Каиру, где меня поджидала армия Мурад-бея… Уже на подходе мы начали встречать неприятельские авангарды. И гнали их от селения к селению, пока не оказались перед главными силами неприятеля…
Я приказал дивизиям генерала Дезе и Ренье занять позиции на правом фланге, отрезав неприятелю дорогу к отступлению. Теперь мы должны были его уничтожить. Но Мурад-бей оценил опасность моего маневра. И направил против моих дивизий отважнейшего из своих беев с лучшим отрядом. Всадники на великолепных конях с быстротой молнии обрушились на обе дивизии. Генералы хладнокровно подпустили их на пятьдесят шагов и только тогда осыпали конников градом пуль и снарядов. Погибло множество мамелюков, оставшиеся в живых бросились отступать и… оказались меж двух дивизий! Загнанные под перекрестный огонь, они были уничтожены все. Так началась битва, которая длилась девятнадцать часов. И закончилась она сокрушительным поражением мамелюков. Большая часть беев попала в плен или полегла в сражении. Сам Мурад-бей был ранен — пуля изуродовала его лицо. Мы потеряли сорок человек убитыми и сто двадцать ранеными. И всё!
Ночью мамелюки бежали из Каира, и чернь до утра жгла и грабила их дома. Двадцать четвертого июля я въезжал в величайшую столицу древности. И пирамиды, видевшие победы Александра, увидели мою победу.
Но судьба тотчас потребовала продолжения подвигов. От Клебера явился нарочный и сообщил, что Нельсон сумел настичь наш флот в дельте Нила. Недалеко от мыса Абукир он навязал бой и сжег наши корабли. Флот, на котором мы прибыли из Франции, более не существовал. Весь берег был покрыт трупами наших моряков, выброшенных прибоем…
В палатке собрались бледные генералы. Я сказал им: «Наши триста судов сожжены. Можно ли назвать это катастрофой? Можно ли считать, что мы теперь в западне? Ничего подобного! Римляне, высаживаясь далеко от родины и начиная поход в глубь страны, сами сжигали свои корабли, чтобы оставить себе два выхода — победа или смерть. За нас эту работу исполнил враг… Возблагодарим же судьбу, оставившую нам лишь два исхода: остаться в этой земле навсегда или уйти отсюда, увенчанными лаврами, как Александр!»
И были великие победы. Из Египта я пошел в Сирию. И города Газа и Яффа пали… И была великая жестокость. Древняя Яффа, укрытая тысячелетними стенами, была взята приступом с немалой нашей кровью. Я понимал, какова будет ярость ожесточенных солдат, и повелел не допустить резни. Приказ конечно же был выполнен, и несколько тысяч защитников крепости, албанцев и арнаутов, были взяты в плен. И тут же возник проклятый вопрос — что с ними делать? У меня не было ни лишних солдат, чтобы их сторожить, ни провизии, чтобы их кормить. И я не мог переправить их ни во Францию, ни в Египет, ибо у меня не было кораблей. Целых три дня я медлил, оттягивал единственно возможное в этой ситуации решение. Все ждал — не появится ли в море желанный парус. Войско уже начало роптать на урезанные пайки, ибо мы кормили пленных. Я вынужден был приказать… Их расстреляли… всех…
И была великая непреклонность. Поход продолжался — я шел по пустыне вместе с моей армией… вкус песка на зубах, пылающее солнце и несколько капель мутной воды в день… Когда адъютант посмел меня унизить — привести мне коня, он перестал быть моим адъютантом. Ибо всех лошадей я приказал отдать больным и раненым… И опять — пешком по пустыне без воды и под немыслимо раскаленным солнцем. И я все чаще был вынужден говорить солдатам: «Учитесь умирать с честью!» Ибо за нами уже спешили чума и враг…Он задумался. Потом сказал:
— Какой роман вся моя жизнь… Нет, куда точнее: вся моя жизнь — роман, который нельзя написать. Что описывать? Огонь? Ярость огненного солнца в пустыне? Или огненного мороза в России? Или огонь, пожирающий города? Мельканье великих столиц, тонущих в огне? Или огонь походной страсти? Семя, которое торопливо извергаешь в лепечущую на чужом языке испуганную женщину? Или этот вечный букет запахов бивуака — потных тел, вонючих сапог… мочи, когда торопливо, неряшливо ходишь по нужде… прибавьте запах разлагающихся трупов… таков он — аромат победы! И главное, никакого ощущения времени… оно будто исчезает в этой спешке постоянных маршей… Нет, нет! Лучше изберем простое перечисление событий. Так моя жизнь предстанет честнее…
Итак, оставляя на пути трупы людей и павших лошадей, мы подступили к Аккре… Удивительно, но в Египте и Сирии, в адовой жаре среди всех испытаний, я чувствовал себя… как бы это объяснить… я чувствовал себя дома, на родине. Будто после долгих странствий, как Одиссей, я вернулся на Итаку. Здесь я был свободен от пут предрассудков ограниченной Европы. И потому в Египте я стал называть себя «султаном Эль-Кабиром», как бы похоронив свое европейское имя… Из пленных мамелюков я взял к себе одного грузина по имени Рустам. Его глаза красноречиво говорили о рабской верности, которая осталась только на Востоке. И теперь, как верный пес, он спал перед моей дверью, свернувшись на циновке и положив под голову саблю. Как тысячи лет спали преданные слуги перед покоями цезарей и фараонов… И я совсем не стремился возвращаться в нашу жалкую цивилизацию лавочников…Проклятая морская болезнь… Только через пару дней, когда море успокоилось, я смог выползти на палубу и отправиться к императору.
— Мамзель Лас-Каз, — (высшая степень презрения), — неужели вы наконец выздоровели и можете продолжать?
И, не дожидаясь ответа, император начал диктовать:
— Осада Аккры продолжалась. Второй месяц мы топтались у ее стен. Армия таяла от болезней, стычек с превосходящим противником… Крепость держалась! Если бы она пала — я получил бы ключ к воротам всего Востока! Оттуда я мог продолжить поход — напасть на Индию! Завоевать ее! И величайшая восточная империя была бы создана… Иногда мне кажется, что тогда я вообще не вернулся бы во Францию. Я уже видел себя новым Александром, едущим на слоне со священной книгой в руках, где записана новая религия. По примеру великих древних завоевателей я объявлялся в ней богом нового культа… Нет, не зря Александр Македонский задумал перенести свою столицу в Египет. Каир создан быть столицей всемирной державы, он один мог связать Европу, Азию и Африку! Жаль, что я это не осуществил… а ведь мог… — Он вздохнул: — Но Аккра продолжала упорно сопротивляться.
В то время я уже научился понимать голос судьбы. В Египте я часто с ней разговаривал. И порой даже в мелочах ощущал ее заботу… Помню, мои ученые восторженно рассказывали об античных камеях, и я страстно захотел получить ее. И тотчас нашел! Во время очередного марша мы остановились на отдых у древней крепости. Я лег в тени разрушенных стен. Шелест… это осыпались тысячелетние стены… Вся крепость была как гигантские песочные часы. Я тронул рукой лежавший рядом камешек и увидел под ним полузасыпанную камею! Она оказалось бесценной — времен императора Августа. Мои ученые не верили своим глазам! Я подарил ее потом Жозефине…— И тогда, у Аккры, я сумел понять голос судьбы. Я спросил себя: отчего я не могу взять жалкую крепость? И ответил: это значит — судьба не хочет видеть тебя более в африканских песках. Ты должен немедля оставить Аккру и Восток. И я приказал снять осаду. Уже двадцатого мая я начал поход обратно в Египет.
— Госпитали в Яффе были завалены больными чумой. Я не мог их везти… пришлось оставить… В чумном бараке я простился с несчастными. Мои генералы войти туда не посмели. Но я знал — судьба меня охранит… Я велел врачу дать чумным яду, пусть умрут без страданий, ибо за нами по пятам шел враг. Но глупец величественно ответил: «Мое дело лечить их, а не убивать». И всего через несколько часов враг сжег их всех заживо…
Стояла неслыханная жара, впрочем, обычная здесь в эту пору года. Люди умирали на марше от солнечных ударов. Меня будут упрекать: воюя, я никогда не учитывал климат. Да, не учитывал, ибо мои солдаты должны быть сильнее любой погоды, и я учил их этому. Только в России «генерал Мороз» сумел одолеть мою армию. Впрочем, тогда это была уже совсем не моя армия…
Между тем обнаглевшие турки при поддержке англичан высадились в Абукире и захватили крепость. Я поспешил туда. В эту немыслимую жару мы стремительно преодолели пустыню. И в страшном сне не могли увидеть турки, что я столь быстро явлюсь передними…
Крылья неприятельской армии были разделены красивой долиной. Туда я и направил свою кавалерию. С быстротой молнии она оказалась в тылу неприятеля. И бой начался… А закончился он тем, что десять тысяч турок были сброшены обратно в море, остальные изрублены на суше. Они нашли свою могилу там же, где высадились — в Абукире. Берег, который Нельсон покрыл трупами французов, теперь был покрыт телами наших врагов… Главнокомандующий турецкой армией Мустафа-паша был взят в плен вместе со всем штабом. И Абукир — бывший символом нашего поражения, теперь стал местом нашей славы…
Запишите, Лас-Каз, я всегда заботился о получении информации. И в Египте совершил невозможное — сумел организовать доставку газет прямо с кораблей той самой английской эскадры, которая сторожила нас на рейде. Правда, за бешеные деньги… Из английских газет я понял, что во Франции возникла новая ситуация. И она звала меня в Париж.
Безудержное воровство властей уже приготовило народный взрыв. Я читал в газетах, как чиновники бесстыдно грабили, зарабатывая на всем. И самое постыдное — на солдатской крови. Миллионы делались на поставках (точнее, непоставках) в армию: в итоге солдаты в Италии остались без провианта и оружия. И результат: великие завоевания в Италии, которые я оставил республике, отобрал русский полководец [17] . Вот что сделали негодяи с моими победами, оплаченными французской кровью!
Я понимал, как страшится моего прибытия Директория. В тех же газетах я прочитал явно оплаченные слухи о моих поражениях, о том, что я расстреливал своих больных солдат… и даже о моей гибели. Я понял: времени больше нет — я должен ехать! И немедленно!
Приказав Клеберу остаться в Египте за главного, я велел подготовить два корабля, уцелевших после бойни при Абукире. На фрегате «Мюирон», названном в честь адъютанта, отдавшего за меня жизнь, плыл я сам, а также мои лучшие генералы — Мюрат, Бертье, Ланн, и прославленные ученые Бертолле и Монж. На второй корабль погрузились несколько сотен отобранных мною солдат.
Я понимал, что опасно не только море. Куда опаснее была суша, к которой мы так стремились. Во Франции меня могли обвинить в том, что я бросил армию без приказа. И попытаться арестовать. Так что и на родном берегу мои солдаты могли мне понадобиться… Хотя я был почти уверен — не посмеют!
Как только мы вышли в море, начался сильный ветер. Адмирал Гантом объявил, что мы должны вернуться обратно в гавань. Команда поддержала его. Но я слушал не адмирала и не команду, а судьбу. И был непреклонен. Приказал плыть вдоль африканских берегов, не уходя далеко в море… И вскоре задул ровный попутный ветер, обещавший «Мюирону» хороший ход! К тому же он принес и сильный туман. Белое мокрое облако нависло плотной завесой. Мы шли в царстве тумана, рискуя наткнуться на мели и рифы. Капитан то и дело промерял глубину. Но я смеялся над его страхами. Я знал, мы приплывем невредимыми… И приплыли! Вскоре мы уже высадились во Фрежюсе.
Путь до Парижа… Города, которые проезжали, сверкали иллюминацией в мою честь. Солдаты выходили на парады, хотя никто не отдавал им такого приказа… В Париже они прошли передо мной под барабанный бой, выкрикивая приветствия.
Как я и предполагал, Франция была готова соединить свою судьбу с моей. Плод созрел в мое отсутствие!15 августа — день рождения императора — мы встретили в море. Императору исполнилось 46 лет. В кают-компании устроили маленькое торжество — сказали несколько тостов в его честь. Орудийный салют, фейерверки, грандиозный прием в Тюильри — все это было так недавно в дни его рождения! А теперь…
Он вышел на палубу. Стоит, опершись на «пушку императора» — так ее теперь называют англичане. Смотрит в океан.
Матросы поймали огромную акулу и разделывают ее… Он подошел слишком близко — усмехаясь, смотрит, как вспарывают беспомощное великолепное тело недавней повелительницы океана. Его мундир забрызган ее кровью… В этот день он гулял один, до самого вечера, так и не сменив забрызганный кровью мундир.
Вечером он позволил себе впервые перерыв в диктовке. В кают-компании играл в карты. Играл с отсутствующим видом — и тем не менее впервые выиграл восемьдесят золотых наполеондоров. К радости Маршана, у которого денег становилось все меньше…Наступила ночь. Мы пересекли экватор. Горячее дыхание океана… Вместо Полярной звезды — Южный крест над головой.
Маршан позвал меня в его каюту. Император усмехается: — Мой день рождения… праздник в Тюильри, фейерверк — все суета! Давайте-ка лучше продолжим… Вернувшись из Египта, я остановился в своем доме на улице Шанторен, переименованной в улицу Победы… Там меня ждали моя мать… — Он помолчал. — И Жозефина…
— Она ветрена, да… непостоянна… как Франция, — ее надо все время завоевывать. Но тогда я решил обладать обеими. И не ошибся.
Я теперь часто вспоминаю: короткий отдых после обеда, она читает мне вслух, а я лежу без сил на кровати. Но это лишь мгновения — и вот я вновь надеваю на себя железный ошейник верного пса Франции! Смотрю на Жозефину. Она порой чертовски умна… легкое движение — дотронулась до моей шеи… Поцелуй… И фраза: «Это я поправила на тебе твой железный ошейник».
И еще она умела, как никто, варить кофе… Нет, я не ошибся, простив ее. Да, был повод… но потом она сумела стать истинно корсиканской женой! Была мотовкой… ну и что? Меня всегда окружали мотовки, одна сестра Полина в день тратила состояние! Только мать тратила мало, смешно экономила деньги, и когда я смеялся над ее бережливостью, говорила: «Боюсь, настанет день, когда вам придется занимать деньги, и я не хочу, чтоб вы их просили у чужих людей».
Все это вычеркните, Лас-Каз, и — к делу! Пишите: Директория уже привела к краху финансы, пропасть безвластия могла поглотить республику. С каждым днем на страну надвигался хаос. Хаос — это раскрепощение толпы и закрепощение личности. Богатые были испуганы и не хотели этой жалкой власти, которая уже не могла защитить их, — они хорошо помнили ужасы революции. И бедные тоже ненавидели воров из Директории.
И это рассказывал в моем доме… член Директории! Да, знаменитый аббат Сийес, вечный крот — он первым начал рыть яму для власти, частью которой был сам! Сначала я невзлюбил его, относился к нему с открытым презрением. Впрочем, он отвечал мне взаимностью — назвал «маленьким нахалом, которого не худо бы расстрелять». Но потом мы раскусили друг друга, и он стал поддерживать меня.
Затем в моем доме появился Талейран и показал мне донесения провинциальных лидеров в Директорию. Они были красноречивы: «Мы живем в краю, кишащем разбойниками. Чтобы проехать по нашим дорогам, надо заручиться пропусками от главарей банд. Промышленность остановилась, в больницах умирают, но не от болезней, а от недостатка лекарств. Мы превратились в нацию, равнодушную ко всему, кроме удовольствий столичной жизни».
Всем осточертел беспорядок, все хотели с ним покончить. Не приди я, кто-нибудь другой сделал бы это. Налицо были все элементы для создания будущей империи. И разумная часть Директории, понимавшая, что нужно не только спасать страну от них самих, но и самим спасаться вместе со страной, была со мной.
На квартире Талейрана мы три недели обсуждали план смены власти. Талейран опасался, что Баррас в отчаянии может решиться на «безумие». Сопротивление уже называлось «безумием»! Помню, ночью мы заканчивали обсуждение и неожиданно услышали цокот копыт полицейского патруля. В ужасе Талейран бросился тушить свет. В абсолютной темноте я чувствовал, как он дрожит. Вцепившись в мою руку, он повторял: «Безумие… безумие…» Я расхохотался: «Вы слишком хорошо помните времена революции. Тех решительных людей уже нет, они давно в могиле. Как и положено во времена великих событий, «сильного зарежут, слабого удавят, а ничтожество сделают своим предводителем» — эту пословицу я услышал в Египте. Поверьте, Баррас, да и все остальные — дерьмо! Эти ничтожества ни на что не решатся, все слишком сгнило…» Правда, я не сказал ему главное: «Я знаю свою судьбу!»
И, конечно, одним из самых первых пришел ко мне другой умнейший и подлейший — Фуше. Он сказал моему секретарю: «Если ваш генерал не поторопится, все погибнет». Так он дал мне понять, что ему все известно.
Я немедленно встретился с ним. И услышал: «Государственный корабль не может плыть без четкого курса. Должен появиться настоящий капитан, который приведет его в желанную гавань. Только преданная идеалам свободы шпага защитит нас всех от надвигающегося хаоса, в который ввергли страну. — (На всякий случай бывший кровавый якобинец не забывал об обязательной революционной риторике.) — Как мне хорошо известно, из подлинно влиятельных членов Директории в вашем заговоре не участвует один Баррас. Он, думаю, тоже не против примкнуть к заговору против себя… но, видимо, вы против. И правы — он слишком одиозен. Да и кого-то ведь придется объявлять виновником нынешней ситуации…»
При этом мерзавец улыбался, подло намекая: «Я знаю, скольким вы ему обязаны, и понимаю, как вы должны его не любить. Ибо, как известно со времен Рима, ни одно благодеяние не должно оставаться безнаказанным».
Однако подлец ошибался. Я соблюдал правило: в политике нет места личным чувствам — и всегда умел быть деспотом для самого себя. Но Фуше прав был в другом: Баррас — главный вор в глазах толпы, и его необходимо было убрать из власти.
Я спросил Фуше, что он думает об управлении страной после переворота. Он еще раз нагло улыбнулся: «Точнее, вы хотите узнать, что думают они? Они заблуждаются… я имею в виду Сийеса и других участвующих в заговоре членов Директории. Они полагают, что генерал, который имеет лишь опыт управления армией, позволит им и дальше разваливать страну — уже под защитой его шпаги».
«А что вы сами думаете о генерале?»
«Я уверен, что управлять он будет сам, и очень жестко, с помощью одного… в крайнем случае двух… — (Так он показал, что знает и об участии Талейрана.) — …воистину деятельных и осведомленных министров. — И добавил: — Я слышал, что заседание Палаты будет перенесено в предместье Сен-Клу И это произойдет восемнадцатого брюмера».
Да, он знал все наши секретные планы! Я промолчал, а он продолжил: «Видимо, вы хотите узнать, как поступит министр полиции? В тот день он прикажет закрыть городские шлагбаумы, отделив Сен-Клу от столицы. Опасная парижская толпа останется со мной… за шлагбаумом».
Так он присягнул мне. Но я все-таки хотел понять — откуда он все знает? И я спросил его.
«Дело в том, генерал, что мои глаза и уши всюду. И если угодно, даже в вашем собственном доме»… Я только потом узнал, что он заагентурил всю Францию и даже всю эмиграцию.Я вспомнил, как мадам Т. убеждала меня, что Фуше завербовал даже Жозефину — этой мотовке постоянно требовались деньги…
Император строго посмотрел на меня и продолжил: — Впрочем, и у него бывали проколы. Став впоследствии моим министром, Фуше хвастался, что сделал своим агентом даже герцога Блака, ближайшего друга графа Прованского [18] , и герцог сообщает ему о каждом шаге Бурбонов. И когда этот тухлый Людовик вернулся, он первым делом потребовал, чтобы Фуше рассказал, кто следил за ним в эмиграции. После некоторых колебаний (для приличия) мерзавец раскрыл герцога Блака. «Сколько вы ему платили?» — спросил Людовик. Фуше назвал сумму. И король сказал: «Значит, герцог меня не обманывал — честно отдавал мне половину»… У Фуше хватило смелости рассказать мне это после моего возвращения с Эльбы… чтобы не успели рассказать другие. И еще он объяснил мне, что Людовик жалок, но очень хитер. Но нынче сам Фуше забыл об этом.
Однако продолжим… Стоял теплый ноябрь. На лужайку перед домом вынесли большой стол, и я сел обедать с Мюратом и другими генералами. Во время обеда я дурачился с Гортензией, изображал черта. Впрочем, я только делал вид, что дурачусь. Между взрывами детского смеха я шепотом обсуждал с Мюратом детали предстоящей операции. Говорить в своем доме в полный голос я теперь боялся — подозревал всех лакеев… Было решено: на рассвете восемнадцатого брюмера я должен собрать верных генералов — Мюрата, Леклерка, Макдональда и прочих — и призвать их к спасению республики. В это же время обоим законодательным органам — Совету Пятисот и Совету Старейшин — будет объявлено, что открыт заговор, готовится переворот и что во имя безопасности депутатов следует перенести заседание обеих Палат в загородный дворец Сен-Клу… а ликвидацию мятежа поручить, естественно, первой шпаге республики — генералу Бонапарту.
Все шло по плану. Все генералы поддерживали меня — за исключением Бернадота. Но он был военным министром! Жером (они с Бернадотом были женаты на сестрах) привел его ко мне утром восемнадцатого брюмера.
Я сказал ему: «Ваша Директория ненавистна всем, даже самим директорам». И назвал имена членов Директории, участвовавших в заговоре. После чего перечислил генералов, которые выступят вместе со мной. «Наденьте мундир, генерал, и отправляйтесь в Тюильри, там ждут вас ваши товарищи».
Но он был непреклонен: «Я могу лишь обещать, что как частное лицо — останусь в бездействии. Но если Директория отдаст мне приказ… я исполню долг военного министра».
Я вынужден был сделать вид, что желал именно такого ответа. И обнял того, чьи ум и храбрость могли стать очень опасными…
Явившись в Тюильри, я увидел на лестнице секретаря Барраса и на глазах множества людей прокричал маленькую речь: «Во что вы превратили Францию?! Уезжая, я оставил вам выгодный мир и славу побед, а вы преподнесли мне по возвращении горечь войны и бесславие поражений! Где тысячи героев, деливших со мной славу в Италии? Они мертвы! Вы — их убийцы! Пойдите и передайте все это вашему хозяину!»
Бледный секретарь что-то лепетал, а в это время Баррас получал от Талейрана мой дар — весьма увесистый мешочек с золотом и дозволение уехать из Парижа, куда он пожелает. Правда, зная алчность Талейрана, я и поныне не уверен, что он передал тогда Баррасу мое золото…
Через час мне принесли желанный декрет, который принял Совет Старейшин: ввиду существования роялистского заговора заседания обеих Палат переносятся в Сен-Клу. Национальная гвардия и войска поступили в мое распоряжение для охраны депутатов.
Я прочел этот декрет войскам. Под тревожный барабанный бой его расклеили по всем кварталам Парижа… А потом из города тронулась кавалькада. Ехали экипажи с депутатами, за ними гарцевала конная гвардия. И когда они покинули город, находчивый Фуше, как и обещал, приказал опустить шлагбаумы на всех заставах. Все шло, как по маслу!
Заседания обеих Палат были назначены на девятнадцатое брюмера. Депутаты, участвовавшие в нашем деле, должны были выступить с речами о тяжелом положении в стране. После чего предложить Палатам самораспуститься, а мне — составить проект новой Конституции.
Утром девятнадцатого брюмера в открытой коляске, сопровождаемый эскортом офицеров, я прибыл в Сен-Клу. Я ожидал решений Палат в парке. Но время шло, а они не принимали нужных декретов. Более того, вскоре они все поняли. И уже зазвучали голоса: «Почему мы окружены войсками?»
И тогда я решил выступить перед ними. Говорил я очень дурно… это можно записать. В Совете Старейшин я сказал что-то вроде: «Я не Кромвель. И коли я вас обманываю, пусть найдется Брут…» и прочее в этом духе. Они меня явно не слушали. И уже уходя из зала, я жалко прокричал им: «Кто любит меня, тот пойдет со мной!»
Да, готов признать: в этом заговоре хуже всех вел себя я. Знаю, историки будут писать, что я попросту растерялся, что привык держать речи перед солдатами и потому не сумел обратиться к депутатам… и прочую чепуху. Неправда! Здесь — совсем иное… Во мне были живы дух революции и ненависть к диктатуре, олицетворенной в имени Кромвеля. И в то же время я… должен был стать Кромвелем! Чтобы спасти завоевания революции и страну, которую толкали в пропасть! Вот почему я говорил жалко и не убедительно…
Но если Совет Старейшин проводил меня мрачным молчанием, то в Совете Пятисот меня ждала настоящая головомойка. Я вошел, окруженный несколькими гренадерами, и сразу же почувствовал ярость зала. Я успел бросить генералу Ожеро: «Помнишь Аркольский мост?» Больше я не смог сказать ничего. Депутаты набросились на меня, они кричали мне в лицо: «Генерал, неужели ваши великие победы были для этого?! Позор! Изменник!..» И уже послышался любимый и страшный клич революции: «Вне закона его! На гильотину!»
Тщетно мой брат Люсьен, который в этот день был очередным председателем Совета, пытался их успокоить. Его слова тонули в яростных криках. Кровавые мантии окружили меня… теснили… кто-то огромный схватил меня за горло, нечем стало дышать… я терял сознание…
Очнулся я уже в парке… Гренадеры во главе с Мюратом с трудом меня отстояли. Люсьен рассказал мне потом, будто я выскочил из зала с криком: «К оружию!» Но я ничего не помнил… Сам Люсьен появился следом за мной. Когда они объявили меня вне закона, он догадался сбросить с себя тогу председателя и выбежал из зала, выкрикивая: «Заговор! Измена!»
От нервности меня сжигала чесотка, которую я подцепил под Тулоном. Видимо, машинально я расчесал лицо… оно было в крови. И находчивый Люсьен закричал гренадерам: «Вот что сделали заговорщики с вашим генералом! Вот — награда за все победы! Кучка «бешеных» снова мутит воду, Совет живет под постоянной угрозой кинжалов якобинцев. Во имя народа, который столько лет служит игрушкой этим презренным остаткам времен ужаса, я, председатель Совета Пятисот, поручаю вам избавить собрание от этих преступников! Пусть ваши штыки оградят честных депутатов от кинжалов, чтобы они могли свободно заниматься делами республики!»
Это был приказ председателя Совета (мой они уже получили). К солдатам вернулась уверенность. И Мюрат, захохотав, смог весело скомандовать: «А ну-ка, ребята, вышвырните эту публику к такой-то матери!»
Гренадеры с ружьями наперевес вошли в Совет Пятисот. Под неумолчный барабанный бой, заглушавший проклятья и призывы депутатов, они в три минуты очистили помещение. На моих глазах депутаты выпрыгивали из окон, их красные мантии цеплялись за ветви…
Правда, гренадеры немножко погорячились, выгнав из зала всех депутатов — надо же было кому-то принять нужный закон. К счастью, к вечеру погода сильно испортилась, пошел холодный дождь. И когда солдаты отловили нескольких продрогших, совершенно мокрых депутатов, те с большим удовольствием вернулись в теплый зал. И единодушно за все проголосовали — в том числе и за собственный роспуск.
Пришлось не отстать и Совету Старейшин — там приняли декрет, по которому вся власть передавалась трем консулам. И в два часа ночи три консула — Сийес, Роже Дюко и я — принесли присягу республике…
Я уезжал из Сен-Клу в смутном настроении… Древние иудеи спрашивали: что правит миром — женщина, вино или истина? И отвечали — истина. Но, как правило, она торжествует после смерти тех, кто за нее борется. А обычно в этом мире правят меч и страх. Да, «большие батальоны всегда правы». Особенно в политике… И в ту ночь я окончательно убедился: политика — погрязнее самого грязного бивуака.
Я стал Кромвелем. Но иного пути не было! И сейчас, оглядываясь назад, могу только повторить слова великого римлянина: «Свидетельствую, в тот день мы спасли Отечество. Идите же вместе с нами благодарить за это богов»… Меня назовут «убийцей революции» те, кто не понимали ни меня, ни ее… Я дитя революции, я из эпохи крови, оттуда я родом… И я спас революцию, когда она валилась в яму… Жалкая Директория вела страну к неминуемому возврату Бурбонов. Недаром в те годы все больше людей вспоминали со вздохом королевскую Францию, где был хотя бы порядок!Император походил по каюте и добавил:
— Расширим эту мысль. Это была великая революция, ибо она явилась не результатом борьбы династий, а плодом общего движения народа. И если до нее история Франции была историей королевского двора, после нее она стала историей двадцати пяти миллионов… И я пришел, чтобы уничтожить все излишества революции, сохранив ее благодеяния.
Вот так завершился девяносто девятый год. Накануне конца века закончилась и старая эпоха. Начиналось мое время — время великой новой Франции!
Теперь Бурбоны захотят уничтожить завоевания революции. Но попомните мои слова и запишите их: «Через двадцать лет, когда меня уже не будет на свете, Франция преподнесет миру новую революцию».И вновь император вернулся в прошлое:
— Но оказалось, Фуше был прав: люди из бывшей Директории, участвовавшие со мной в перевороте, уже поделили власть между собой. Агенты Фуше подпоили секретаря Сийеса, и вскоре на столе у меня лежал плод их истинного представления обо мне — проект новой Конституции. Я прочитал и расхохотался. По сей Конституции я становился верной шпагой, защищавшей этих недоумков, этаким почетным болванчиком без власти. Я получал забавный титул «Великого Избирателя». Должен был жить в Версале, получать целых шесть миллионов, причем единственной моей обязанностью было назначать двух консулов, которые к тому же должны были утверждаться Сенатом… Да, они были уверены, что генерал, командовавший только своими солдатами, даст им вновь покомандовать Францией. Как они были счастливы в те первые дни!
Вскоре Сийес торжественно принес мне свою Конституцию. И, глядя на кипу страниц, написанных этим забавным фразером, я сказал ему:
«Конституция должна быть краткой».
«И ясной», — подобострастно добавил он, думая, что имеет дело с идиотом.
«И темной, — сказал я ему. — Ибо в ней всегда должно быть второе толкование, нужное правителю…»
Впервые он посмотрел на меня с уважением. Точнее — со страхом. Небрежно перелистав рукопись, я спросил напыщенного глупца:
«Неужели вы думаете, что человек, хоть сколько-нибудь честный, я уж не говорю — способный, согласится играть роль безмозглого барана за шесть миллионов? Побойтесь Бога! Впрочем, про вас говорят, что вы человек находчивый и у вас в кармане про запас всегда лежит нужная Конституция. Так что считайте, что эту нужную вы сейчас вынули».
И я положил перед ним свою Конституцию. Он был совершенно растерян. Согласно моей Конституции (которую конечно же им пришлось принять), вся полнота власти принадлежала отныне Первому консулу. А остальные двое становились куклами — роль, которую они посмели предназначить мне. Это было справедливо. Ибо так и должно быть в стране, где требуется быстро навести порядок, которого ждет все общество.
Власть оказалась в нужных руках. Я умел наслаждаться властью, как хороший музыкант — своим инструментом. Гамлет говорит: «На простой флейте трудно научиться играть, а вы хотите играть на мне — на человеке!» На самом деле все наоборот! На людях играть куда проще, чем на флейте. Есть всего лишь два маленьких рычажка, которые прекрасно управляют людьми: страх и личный интерес… точнее — человеческая алчность. И когда мне говорят, что в некоем государстве подданные ничего не боятся, потому что некий король очень добр, я неизменно отвечаю: «Какое, однако, неудачное там царствование». Ибо страх — самый могущественный рычаг. Но им надо умело пользоваться. Правитель должен быть и львом, и лисой. Вся наука — это понять, когда и кем быть. И вначале я был, конечно же львом.
Франция изнемогала от бесчисленных банд. Эта была пена прошедшей революции, стыдный результат владычества черни при якобинцах! Они не только брали поборы на дорогах. Главари банд посмели проникнуть на высокие посты, они открыто контролировали провинцию… Я направил в провинцию войска, приказав не брать бандитов в плен, а попросту расстреливать на месте, какой бы пост они ни занимали. Расстреливали и полицейских, которые были с ними связаны, и тех несчастных, которые бандитов укрывали, естественно, за деньги… Эта непреклонность льва в две недели покончила со страшной заразой.
Не повезло и спекулянтам. Я вызвал самого знаменитого олигарха богача Уврара. В период всеобщего воровства и вседозволенности он создал целую финансовую империю. Но явно не понял наступивших перемен. И тотчас поплатился!Я слышал об этой истории от маршала Жюно. Уврар действительно не понял, с кем имеет дело. Он знал, что новая власть остро нуждается в деньгах и что сам консул беден, как церковная мышь. И решил продемонстрировать силу. В это время Первый консул увлекся некоей дамой. Он уже договорился с красавицей и готовился совершить свой «набег»… как вдруг прелестница сообщила, что внезапно занемогла. Но Фуше тотчас доложил Первому консулу истину. Оказалось, Уврар, узнавший об интрижке, попросту перекупил пассию, заплатил ей бешеные деньги за ужин с ним. После чего позаботился, чтобы Париж узнал о его подвиге. И на бульварах поняли: Францией по-прежнему правят деньги.
Император улыбнулся, видимо, моим мыслям. И продолжил:
— Итак, я вызвал Уврара. Привыкший открывать ногой дверь в кабинеты Директории, он посмел опоздать. Войдя в кабинет, начал обычно (то есть нагло): «Какие глупцы ваши финансисты! Я знаю, что по их милости правительство… да и вы, гражданин консул… в трудном положении. У меня есть несколько предложений для Французского банка…»
«А у меня только одно, — прервал я глупца. — Посадить вас, и немедленно, в Венсенский замок».
И я посмотрел на него. Строго.
Уврар верно понял новые обстоятельства и молча подписал чек. И каждый раз, когда я вызывал его, мы отнюдь не беседовали. Он молча подписывал чеки, и на много миллионов. Так я заставил его постепенно возвращать наворованное. Когда он уходил в тот первый раз, я сказал ему: «И запомните, я сам буду решать все проблемы. Дело остальных мне подчиняться. А ваше дело — подчиняться и платить. Безоговорочно».
В дальнейшем он все-таки посмел забыть это правило, и тогда пришлось ему побывать в Венсеннском замке. Но об этом позже…
Я изменил стиль работы моих министров. Я заканчивал работу много позже полуночи. И, глядя как они падали от усталости, говорил: «Господа, в чем дело? Мы с вами должны до конца отрабатывать деньги, которые платит нам Франция».
Обычно я просыпался перед рассветом и после ванны работал. И когда мне нужны были мои министры, их беспощадно поднимали с постели. Если я жил в загородных дворцах, например в Фонтенбло, они жили там же, чтобы быть всегда под рукой. Они должны были, как и я, помнить все… а мне память никогда не отказывала. Я мог указать, допустим, военному министру во время его доклада об укреплениях в Бретани, что он упустил из виду две пушки. И показать, где я в свое время распорядился их поставить. Да, всего две пушки из тысячи орудий, но забывать о них нельзя! Мой министр обязан знать все свое хозяйство! И когда я их назначал, я честно предупреждал: «Я не дам вам состариться! Человек, которого я назначаю министром, уже через шесть лет должен быть не в состоянии даже помочиться!» Эти глупцы думали, что я шучу…
Я спал мало, но засыпал мгновенно. Я ценил эти короткие минуты сна, и строго-настрого запретил себя будить. Только если будут дурные известия. Ибо при добрых нечего торопиться.
Став Первым консулом, я тотчас перевел свою резиденцию в Тюильри. Простота хороша только в армии. Власть должна привлекать к себе внимание… Когда я вошел в этот дворец королей, голос сказал мне: «Вот ты и дома!» И я понял: целый этап моей жизни завершился.
Помню, как прошел по дворцу в первый раз. Тяжелые тона расцвета королевской власти — пурпур и золото — властвовали в одних залах… и нежные, слабые цвета ее заката — лазоревый, золотистый — в других… Много свечей и зеркал, в которых недавно отражалась жизнь самых могущественных королей Европы… И все промелькнуло, как сон… Я попросил внести во дворец бюсты Брута и прочих великих римских республиканцев. Чтобы всем было ясно: здесь поселился Первый консул Французской республики.
Кабинет мой был на первом этаже. Огромный стол в глубине кабинета был обращен к окну, выходившему в сад Тюильри. Мне пришлось позаботиться, чтобы оградить это окно от любопытства гуляющей в саду публики. Решили создать естественный барьер — сделали высокую насыпь и насадили на ней кустарник.
Прямо у окна стояли конторка и кресло Меневиля. Он и приглашенные секретари сидели лицом ко мне, спиной к саду. И я диктовал, глядя на мраморные статуи, смотревшие на меня из сада. В кабинете за моей спиной стояли часы — этакий регулятор моей жизни, напоминавший мне, что удача не вечна и надо торопиться. И я использовал тогда каждую минуту… В центре кабинета был камин и у камина мое любимое кресло. Здесь я сидел в одиночестве, порой часами, если нужно было принять важное решение. По стенам кабинета — мои друзья: книжные шкафы. В них — моя библиотека и книги, оставшиеся от прежних хозяев — покойных Людовиков.
Обычно я сплю совершенно без снов. Помню, в юности был потрясен, узнав, что людям видятся сны. Но теперь я тоже начал видеть сны. Прошедшей ночью мне приснился кабинет в Тюильри. Проснувшись, долго не мог понять, где я… и только потом все вспомнил…
Теперь я обязан был вернуть Франции то, что Директория пустила по ветру в мое отсутствие. Я должен был вернуть мою Италию. И вторая итальянская кампания началась.
Я придумал, перейдя через Альпы, появиться перед австрийской армией, как гром с ясного неба. Для этого мы должны были одолеть перевал Сен-Бернар. До меня это удалось только Ганнибалу. Но он же это сделал — значит, должен был сделать и я. Впрочем, если бы Ганнибал видел мой переход, он посчитал бы свой сущей безделицей.
Я шел с дурно экипированной голодной армией и с артиллерией. На одной доблести мои солдаты волокли к снежным вершинам разобранные пушки — тяжеленные орудийные стволы, зарядные ящики, лафеты. Через пропасти, обвалы, в жестокий холод… Отдых и сон были только в снегу.
Там, на перевале, на самой вершине, жили монахи. Крыша, покрытая соломой, на ней крест, высокие стены, сложенные из каменных глыб, крохотные оконца, а вокруг — слепящий снег и вершины гор. Они проводили дни в этой вечной тишине посреди мироздания, и вот мы взорвали ее. Ржанье коней, говор тысяч солдат… Они высыпали из дома, смотрели на нас с изумлением, как на привидения… или на воинство, спустившееся с небес. И только громкая солдатская ругань доказывала, что мы отнюдь не Божье воинство… Последнюю фразу вычеркните.
Мы преодолели! Ночью, среди белевших во мраке горных вершин, мы подошли к австрийской крепости. Я велел начинать. И все осветилось… пушечные залпы, непрестанная канонада. Австрийцы решили, что началось светопреставление. Они сдали крепость, и мы спустились в долину. Теперь мы были в тылу у австрийцев.
А потом началась решающая битва при Маренго. Надо отдать им должное — на этот раз австрийцы дрались отчаянно, я кое-чему их научил. И в три пополудни, казалось, я проиграл эту битву. Глупцы отправили в Вену курьера с известием о своей победе. Но я был спокоен. Я все рассчитал. Я верил в судьбу. И ждал. Мой генерал Дезе в решающий миг боя должен был явиться с подкреплением. И ровно в пять часов он появился.
Все было кончено. Это была великая победа. Но во время сражения Дезе убили…— Атака… Как великолепен строй… — шептал император. — Но вот они уже бегут! Австрийская армия перестала существовать. Я обходил поле сражения, и увидел маленькую собачку, скулившую над телом хозяина. Собачья преданность долговечнее человечьей… И совсем недалеко от австрийского офицера и его собачонки лежал мой Дезе. Лежал, уткнувшись лицом в землю, примяв головой траву. По щеке полз черный жук… Мне не пришлось обнять Дезе после победы. Но я накрыл его знаменем и плакал в палатке… плакал в первый раз…
И прямо на поле боя я написал послание к королям Европы: «Я обращаюсь к вам после победы, окруженный умирающими, стонущими людьми, с предложением мира!»
Я вернулся в Париж с победой и миром. Французы хотели покоя — страна устала от войн и революций. Благодарный Париж высыпал на улицы. Полиция докладывала: толпа била окна в домах, где посмели не зажечь иллюминацию в мою честь. Люди окружили Тюильри, они звали меня…
Но я не вышел. Я решил показать: наступил новый порядок. Вождь будет теперь выходить к своему народу, когда он сам того захочет, а не когда этого требует чернь. Я никак не мог забыть лицо жалкого короля во фригийском колпаке в окне дворца… теперь моего дворца…
А потом зашевелились якобинцы, уцелевшие после великого самоистребления. Точнее, остатки якобинцев… привидения из эпохи террора… Каждое утро Фуше докладывал мне об их разговорах — о «Кромвеле, сожравшем республику». Всегда ненавидел этих кровавых глупцов! Я и поныне уверен, что революцию делают из тщеславия, а все слова о свободе — только прикрытие.
Они по-прежнему грезили о крови. Через секретных агентов Англия передавала им деньги, о чем большинство этих глупцов и не подозревало. Был составлен заговор — «бешеные» собирались заколоть меня кинжалом в Опера. Кинжал Брута и смерть Цезаря не давали им покоя!
Заговорщики были схвачены, но и далее враг не забыл про мою любовь к музыке. В рождественский вечер в Опера давали ораторию Гайдна «Сотворение мира». Жозефина, как всегда, собиралась до бесконечности. А я не умел и не хотел ждать. Повторяю, я всегда чувствовал, что судьбой мне не отпущено много времени… Пока мадам в третий раз меняла шаль, я отправился в Опера. Она должна была выехать следом. Но, покидая дворец, я вынужден был задержаться — отдал несколько распоряжений министрам. И уже сильно опаздывая, велел кучеру гнать лошадей.
Мы ехали в Опера, как обычно, по улице Сен-Никез. Со мной в карете были Ланн, Бертье и, кажется, Лористон [19] . Зная мое обычное нетерпение, кучер гнал на бешеной скорости. Увидев впереди тележку водовоза, преградившую нам дорогу, я крикнул кучеру: «Не останавливайся! Опаздываем!» На той же бешеной скорости мы обогнули тележку, и тотчас сзади раздался взрыв. Грохот был такой силы, что даже в Тюильри вылетели стекла. Дома вокруг были разрушены, и пара десятков мертвецов и полсотни раненых валялись на улице. Оказалось, на тележке была установлена адская машина… такой мне приготовили рождественский подарочек… Но я появился в Опера абсолютно спокойным. Только сказал директору, пришедшему в мою ложу: «Эти ребята хотели меня взорвать по дороге. Дайте либретто». Взял либретто и начал его читать.
К счастью, Жозефина долго перебирала наряды, и это спасло ее и Гортензию. Но, проезжая, она увидела весь ужас — развороченную мостовую, оторванные руки и ноги, умиравших людей… и чуть не потеряла сознание. В Опера с ней началась истерика. Она рыдала — и это слышал весь зал.
Когда я вернулся в Тюильри, мои дорогие министры были уже в сборе. Я сказал Фуше, прошляпившему взрыв… много чего ему сказал! Он невозмутимо выслушал мою брань и ответил, что это «дело рук роялистов, и меры уже приняты».
Услышав про роялистов, я не выдержал. Я орал на него: «Я старый воробей, и меня на мякине не проведешь! Нет, аристократы и шуаны тут ни при чем! Это они, ваши друзья-якобинцы! А вы… вы попросту бережете своих… все не можете забыть, что вы один из них! Эти мерзавцы в революцию жили по колено в крови! И сегодняшних кровавых демонов извергнул все тот же ад девяносто третьего года! Нет, видно, их нельзя усмирить… Значит, их надо раздавить! Надо раз и навсегда очистить Францию от этой сволочи!»
И я не играл — это был настоящий гнев. Я и моя жена чудом избежали смерти, а Франция — величайших потрясений. Нетрудно понять, что значила моя жизнь для республики!Я с трудом записывал за императором, но несколько иные размышления о случившемся бродили в моей голове.
— Я верил в это! — хмуро сказал он.
За окном уже было совсем темно, в открытое окно каюты слышался все тот же шум волн… Император продолжил:
— Фуше промолчал. Но на следующий день он принес мне длиннейший список якобинцев, которые подлежали, по его мнению, наказанию. Бывший вождь кровавых фанатиков не пропустил никого из прежних друзей и предложил для них самую суровую кару. Мне оставалось только утвердить приговор. Одних казнили, других заключили в тюрьму, третьих отправили в Гвиану (на «сухую гильотину», где их угробил невыносимый климат), четвертых выслали из страны…
Но не прошло и месяца, как мерзавец молча положил передо мной отчет. И с тем же бесстрастием (за которым мне всегда чудилась насмешка) ждал, пока я прочту… В отчете были неопровержимые доказательства того, что адскую машину действительно подложили роялисты. Более того — главные виновники уже были схвачены и ждали казни.
«Как видите, я был прав».
«Отчего же вы не сопротивлялись? Почему составили те списки?»
«Я подумал, Сир, что покушение — прекрасный повод избавиться от всех этих людей, которые, уверен, будут сильно сопротивляться тому, что неизбежно должно случиться… в самое ближайшее время!»
Я уставился на него.
«Я говорю о возвращении монархии, — улыбнулся он. — Не так давно кем-то была напечатана брошюра “Параллели между Цезарем, Кромвелем и Бонапартом”. Это умело составленное сочинение справедливо доказывает необходимость восстановления королевской власти в вашем лице, гражданин консул. Брошюра конечно же анонимная, но не прошло и получаса после того, как она легла ко мне на стол, а я уже знал, кто ее автор. Сие сочинение написал и издал ваш брат Люсьен. Впрочем, как и он, я тоже уверен: это будет полезно для Франции. Но якобинцы… к которым вы причисляете почему-то и вашего покорного слугу… пошли бы на что угодно, лишь бы помешать этому. И я решил, что…»
«Что я негодяй, убивающий людей из предусмотрительности?»
«Нет, что вы — великий политик».Император неодобрительно посмотрел на меня.
— И вы тоже так думаете… Нет, тысяча раз — нет! Хотя я не жалею об этих мерзавцах. Скольких невинных они погубили в дни террора. Так что я оказался лишь невольным возмездием. Моя мать недаром цитировала Библию: «Ассур, жезл гнева Моего! И бич в его руке. Мое негодование». Я выступил только бичом Божьим. И народ это оценил. Когда якобинцев везли в ссылку, их с трудом спасли от разъяренной толпы.
Что же касается существа вопроса, Фуше был прав: уже тогда я начал подумывать о возвращении королевской власти. Я имел на то право. И сочинение Люсьена должно было подготовить общество… Впрочем, про Люсьена все вычеркните.
Итак, Франция благоденствовала. Я дал республике главное — справедливые законы, и ни одна страна мира не имела подобных. В Тюильри я собрал цвет мысли Франции, мы работали над Гражданским кодексом по десять часов ежедневно… Запомните: мой Кодекс я ценю больше, чем все свои победы! Да, были великие победы. Но слава моя не сводится к сорока выигранным битвам. И даже если Ватерлоо перечеркнет их, мой Гражданский кодекс пребудет вовеки. Он собрал воедино плоды великой революции, в нем идеи великих философов. И главное: собственность объявлялась священной. Ибо в стране, где правит собственность, — правят законы, а в стране, где правят неимущие, — правят законы природы.
Изменился и облик страны. За короткий срок были прорыты каналы, проложены новые дороги. Теперь эти дороги и каналы накрепко связали Францию и завоеванные мною земли.
Каждый мой шаг теперь должен был объединять. К примеру, я учредил орден Почетного легиона. Эти глупцы в Сенате уговаривали меня сделать орден чисто военным. Но я объяснил: в стране тридцать миллионов. И триста тысяч профессиональных военных — ничто по сравнению с этой массой. Чтобы орден Почетного легиона стал воистину почетным, он должен объединить заслуги военных и штатских. И я первый подал пример, когда на поле брани подписывал свои приказы «Бонапарт, член Академии».
В результате побед (и, следовательно, контрибуций) промышленность развивалась, музеи были переполнены сокровищами искусства побежденных стран. Никогда Франция не знала такого процветания! Не хватало лишь стабильности в управлении. По тогдашней Конституции я — главная причина благоденствия страны — в любой момент мог потерять свой пост по прихоти Сената. Чувствуя несуразность положения, сенаторы предложили продлить мои полномочия на десять лет. Я отказался и попросил провести плебисцит. И не ошибся — миллионы избирателей единодушно потребовали, чтобы я стал пожизненным консулом. Сенат наконец-то все понял и торопливо преподнес мне это звание.
В это время я окончательно развалил коалицию врагов Франции — выбил из нее Австрию. Мало выиграть войну, надо уметь заключить мир… Я умел это делать. Я послал брата Жозефа на переговоры с австрийцами — так я начал приучать Европу к новому блеску моего семейства. Но всю работу на переговорах, конечно, сделал Талейран. И сделал отлично… Правда, потом Фуше показал мне список подарков, которые Талейран получил от австрийцев во время подписания договора.
Я был взбешен — вызвал Талейрана. Прохвост объяснил: «Я брал эти подарки нарочно, чтобы австрийский двор поверил, будто я на их стороне. И что в результате?.. Как жаль, что Фуше, справедливо информировавший вас о подарках, не сообщил вам о перехваченной депеше Кобенцля [20] . — И Талейран с удовольствием процитировал: — «Вот он, несчастный договор, который мне пришлось подписать… он ужасен».
«Надеюсь, я не обманул ваши ожидания, генерал?» — спросил негодяй, не скрывая радостной улыбки. Мне оставалось только поздравить прохвоста с этой… дипломатической победой.
Мир принес мне всю Бельгию, Люксембург и германские владения по левому берегу Рейна. Я заставил Габсбурга признать и образованные мною республики — Батавскую, Гельветическую, Цизальпинскую и Лигурийскую. Все они становились практически частями Франции. Это уже были контуры величайшей державы — новой Римской империи.
Тогда же я сумел перетянуть на свою сторону еще одного вчерашнего врага — русского царя Павла. Я никогда его не видел, но сразу его понял. Это, пожалуй, был последний рыцарь… взбалмошный, сумасшедший, но рыцарь, заблудившийся в нашем жалком веке. Пленить его можно было только великодушием. Я отправил ему подарок — всех русских солдат, захваченных во время войны, велев одеть их в новенькие с иголочки мундиры. И ничего не попросил взамен. И он стал моим! Я написал ему письмо, где предложил разделить мир. В ответ он обещал направить своих бородатых казаков в поход на Индию. Да, он тоже был мечтателем…Теперь Англия осталась одна… и начала действовать! Англичане расправились с несчастным русским царем. Субсидировали заговор и возвели на престол этого хитрого византийца Александра. Они промахнулись на улице Сен-Никез, но попали в меня в Санкт-Петербурге… Однако я был слишком силен, а новый царь слишком нерешителен, чтобы тотчас начать войну. Да и в самой Англии в это время шли рабочие бунты.
И англичане вынуждены были заключить со мной мир. Мир этот был для них очень тяжелый: все колонии, захваченные у французов, голландцев и испанцев, пришлось отдать… фактически мне. И вернуть Мальту мальтийским рыцарям… то есть опять мне. За это я обещал вывести мои войска из Египта… естественно, на английских кораблях! Брошенная в Египте армия была моей головной болью. Я не знал, как вернуть на родину из раскаленного ада тех, кого увез так далеко. Теперь это согласились сделать мои враги. Так что эта уступка англичанам на самом деле была еще одной моей победой.
Я обещал также вернуть Рим Папе. И сделал это с великой готовностью, ибо уже тогда у меня были большие надежды на понтифика. Они были связаны с будущим, которое было теперь уже не за горами…
Итак, Франция после одиннадцати лет непрерывных войн могла теперь наслаждаться прочным миром. «Мирные договоры были для вас всего лишь перемириями между битвами». Это посмеет сказать мне впоследствии Меттерних. Нет, заключая мир с Англией в Амьене, я верил, что мои дела и дела Франции если не навсегда, то надолго урегулированы. В Европе впервые за много лет молчали пушки. Я становился хозяином мирной Европы…Император карандашом быстро набросал на листе бумаги карту Европы, изобразив свои, исчезнувшие нынче владения, и с удовольствием перечислил:
— Бельгия, Голландия, Италия, Пьемонт, левый берег Рейна… Делом ближайшего времени было присоединение беспомощной западной Германии. Причем слабая Пруссия и дважды поверженная Австрия уже были не соперники… — Его карандаш заштриховал обе великие державы. — Но тогда я надеялся… это непременно запишите, даже выделите — завоевать их мирным путем! Я уже тогда мечтал о едином европейском доме, где народы Европы объединятся под главенством французов. Мечта становилась явью, чтобы в конце…
Император не закончил фразу и зачеркнул все нарисованное.
— Я готов повторить тысячу раз: я хотел завоевать Европу мирно. Завоевать своим Кодексом, культурой великой нации, освободившейся от предрассудков дряхлого мира королей! И я тотчас продемонстрировал, насколько верю в прочный мир. Я объявил: теперь мне не нужна полиция! И упразднил ведомство Фуше.
Министерства полиции более не существовало. Я уже тогда тяготился опекой Фуше — он слишком старался. Я чувствовал себя постоянно окруженным агентами этого мерзавца. Я дал ему отступного — большие деньги, которые он так любил. Фуше купил на них огромный трехэтажный особняк на улице Дюбак, совсем недалеко от моего дворца. Как он сказал мне: «Чтобы мне легче было ждать, когда вы меня вернете»… И мерзавец оказался прозорливее меня — скоро, очень скоро пришлось его возвращать…
К тому времени я уже заключил конкордат с Папой. Католичество вернулось во Францию. Запишите: одно из главных моих достижений — возвращение в страну религии. Я признал католицизм религией большинства нации. Но отнюдь не государственной религией, как это было при королях… Если цезарь и церковь соединяются — все заканчивается фарисейством и ложью. Но я постоянно подчеркивал свое покровительство религии. Я сказал прелатам в Милане: «Я предам смерти всякого, кто осмелится нанести оскорбление нашей религии!» Я выпустил из тюрем всех священников, отправленных туда в дни террора. В ответ Папа обязался никогда не требовать возвращения конфискованных церковных земель. Верующие, которые ими владели и мучались, ощущая свой грех, были благодарны мне за мир с наместником Господа.
Я помню, как впервые после революции состоялась торжественная месса в Нотр-Дам по случаю Амьенского мира. Я присутствовал на ней… правда, с условием не целовать Святые дары и не участвовать в прочих безделицах, выставляющих на смех разумного человека. Запишите мой разговор с Сийесом перед этой мессой. Узнав о предстоящем богослужении, бывший аббат сказал:
«Двести тысяч полегли, чтобы этого не было».
«Но теперь это будет».
«Осмелюсь спросить: разве вы сами верите, что Бог существует?»
«Как человек, я не знаю ответа на этот вопрос. Зато как Первый консул знаю отлично: народ без религии — жалкий корабль без компаса. Нет и не будет примеров, чтобы великое государство могло существовать без алтарей. Без религии человек ходит во тьме. Только она указывает ему его начало и конец. Христос полезен государству».
«Но целое поколение просвещенных французов воспитано Вольтером… они смеются над религией. Вы не боитесь, что вас сегодня попросту освищут, генерал?»
«Если кто-то посмеет свистнуть, мои гренадеры попросту вышвырнут его из собора».
«Но ведь они солдаты революции и их учили думать, что…»
Я прервал глупца: «Запомните, гражданин, хорошие солдаты не думают, они исполняют приказы. А у меня — хорошие солдаты».
Mecca прошла отлично. И даже Фуше, еще вчера привязывавший Евангелие к хвосту осла в Лионе, почтительно стоял в соборе. Пришел и епископ-расстрига Талейран… Теперь в пустое небо Франции вновь возвратился Бог.
Но наши безбожники и вправду волновались. Ожеро, Ланн и Бертье — все заядлые вольтерьянцы — не захотели идти в Нотр-Дам. Но я настоял — заставил их прийти и простоять всю службу. И потом любил расспрашивать их о впечатлении…
Но, упоенный успехами, я забыл, с кем имею дело. Британский парламент ратифицировал Амьенский мирный договор с оговоркой: «В ожидании, пока события не примут более благоприятный оборот». Проклятое английское коварство! Проклятая Англия… мой вечный враг!— Они всегда мечтали меня уничтожить, — продолжал император, — и, как поймет будущий историк, всегда на меня нападали… Они не могли мне простить, что я — лицо нового мира, молодость Европы…
Непрестанная травля в английских газетах! Я составил целый список английских газет, ежедневно клеветавших, несмотря на заключенный мир. Но я отвечал им в «Монитере». Разоблачал английских дипломатов, которые плели интриги в Австрии и России — сколачивали против меня новую коалицию. При всем этом англичане нагло позволяли себе не выполнять условия мира. Они не ушли с Мальты… Так что пришла пора действовать!
Двадцатого мая я известил Законодательное собрание и Сенат, что обязан заставить Англию соблюдать мирный договор и уважать достоинство французского народа. Францию принуждают начать войну, и мы будем вести ее со славой. Обе Палаты согласились со мной.
Король Георг (этот текст ему конечно же написали) посмел обратиться к моему парламенту: «Вы вооружаетесь против Конституции и независимости английского народа. В итоге Франция покроет себя стыдом и падет в бездну великих бед…»В этот момент за окнами каюты прошел адмирал Кокберн — как некое осуществление пророчества старого короля. Император на миг вернулся в действительность.
— Что ж, насчет бед, может, и правда… Но стыдом, как видите, покрыли себя они. А тогда я довольно удачно ответил королю в «Монитере»: «Ваша Конституция и ваша независимость — что общего они имеют с возвратом Мальты?»
И в конце мая восемьсот третьего года заговорили пушки. В Ганновере я разгромил английскую армию, постыдно брошенную командующим герцогом Кембриджским. И тогда же решил перенести войну на территорию проклятого острова. Добить Англию в ее логове!
Немедля я выехал в Булонь и начал создавать мощный военный лагерь. Оттуда я должен был перебросить армию в Англию. Мне нужны были всего три туманных дня, чтобы проскользнуть мимо английского флота и высадиться на проклятом острове. Плюс несколько дней, чтобы Лондон, парламент и сердце этих сквалыг — Лондонский банк — стали моими… И британский премьер Питт понимал это. Нет, они не забыли, как я ускользал от их кораблей… И они действовали. Как обычно — деньгами. И щедро платили наемным убийцам.Около каюты вновь появилась тощая фигура адмирала Кокберна. Император засмеялся. И мы прекратили диктовку до вечера.
Вечером, когда я пришел в каюту, император пересказал мне свой разговор с адмиралом. Кокберн сообщил: когда прибудем на остров, мы будем жить пару дней на корабле, пока приготовят наше жилище… Еще адмирал предупредил, что «остров — довольно печальное место».
— Ну что ж, чем хуже, тем лучше.
И продолжил воспоминания:
— Моя власть — крепкая, желанная для нации — становилась все ненавистней этим недобиткам, остаткам кровавых фанатиков. И дворцовая полиция продолжала докладывать мне их остроты: «Мы свергли полуторатысячелетнего кумира и не потерпим двухнедельного». Я понимал — мне придется уничтожить остатки этих паразитов, забившихся в складки мантии победителя… А пока я приучал страну к блеску новой власти.
Теперь я выезжал в карете, запряженной восьмеркой великолепных лошадей. За мной следовала целая вереница правительственных экипажей — второй и третий консулы в сопровождении эскорта адъютантов и консульской гвардии. Все напоминало о былом блеске королей… Я вернул ливреи для слуг. Орден Почетного легиона помог мне основать класс благородных людей — свой патрициат. И в тайниках души великой нации я все яснее читал благодарность за возвращение к низвергнутым формам правления. Нация желала обновленной монархии. Монархии, оплодотворенной революцией — великими идеями равенства людей перед законом.
Именно тогда Англия в очередной раз попыталась лишить меня жизни. Фуше сообщил мне о новом заговоре — во Франции появился знаменитый Кадудаль с адской машиной. В свое время я с ним встречался. Он был тогда вождем вандейских повстанцев — гигант с крохотным разумом, этакий могучий Голем, управляемый Бурбонами. В Вандее я пригласил его для переговоров, обещая полную безопасность. Генералы умоляли меня не оставаться наедине с этим фанатиком-роялистом, мечтавшем о самопожертвовании. Но я никогда не отказывался лишний раз проверить судьбу. Он вошел в мой кабинет, и в его глазах я прочел свой приговор.
И тогда я посмотрел на него… как умею. И вся его суть жалкого крестьянина тотчас проснулась. Он вмиг превратился в заскулившую собачонку… Я сказал ему, что католическая вера навсегда вернулась во Францию, и предложил стать генералом в моей армии. Его хватило лишь на то, чтобы выкрикнуть: «Нет, нет!» — и выбежать прочь из моего кабинета.
И вот теперь его прислали убить меня… В заговоре оказались также генералы Моро и Пишегрю. Моро в начале революции считался самым… одним из самых блестящих генералов. И не мог простить мне моих успехов — верил, что я похитил его судьбу… Кадудаля схватили. Во время ареста он искалечил пару агентов и потом храбро сложил свою голову на гильотине. Моро я простил за прошлые заслуги перед республикой и выслал из Франции. Генерал Пишегрю получил срок. Он не выдержал неволи — повесился в камере… Все эти разговоры о том, что его удавили — глупость. Если мне надо было кого-то казнить, я казнил открыто.
Я понял, что этот террор против меня не прекратится. Бурбоны, за спиной которых стояла Англия, почему-то решили, что я беззащитная мишень, что меня можно преследовать, как зайца. Они посмели внушать мне страх! Я должен был раз и навсегда отбить у них эту охоту. Я решил им напомнить, что я — Французская революция и сумею защитить себя. Нужна была показательная казнь, нужна была кровь одного из Бурбонов, чтобы они вспомнили про топор девяносто третьего года.
Кадудаль на допросах упомянул Людовика де Бурбона Конде, герцога Энгиенского. Во время совещания министров я повторил это имя. И Талейран тотчас подхватил: «Вот он — кандидат на отмщение!»
Герцог Энгиенский жил в Германии, совсем недалеко от границы. И все тот же Талейран предложил арестовать его, привезти в Париж и расстрелять! И я сказал: «Ну что ж, покажем им, что моя кровь не менее ценна, чем кровь Бурбонов. Чтобы они раз и навсегда забыли об охоте на нового властелина французов».
Отряд драгун ночью пересек границу и преспокойно увез герцога в Париж. Его поместили в Венсенском замке. Надо сказать, он держался храбро. На допросе отрицал участие в заговоре. Но Савари [21] приготовил для него главный вопрос: «Если бы англичане позвали вас принять участие в войне против Франции, вы бы согласились?» И герцог ответил, что «как истинный Конде он пошел бы против революционной Франции с оружием в руках». Этого было достаточно. По законам республики подобное заявление каралось смертью. И военный суд на основании… я подчеркиваю: закона! — приговорил его к расстрелу.
Да, Жозефина умоляла простить его. И брат Жозеф — тоже… Да, законы великодушия требовали помилования, но законы политики — крови! Простить было нужно… и нельзя! Если простить, не только не будет никакого урока негодяям, напротив, они почувствуют мою слабость… Пока я раздумывал (мучительно раздумывал!), мне принесли известие от Савари: герцога расстреляли. И тотчас после этого Мельвиль передал мне письмо герцога с просьбой о помиловании. Письмо, полное достоинства и храбрости. Оказалось, верный Савари, чтобы избавить меня от муки колебаний, задержал это письмо… Я не спал всю ночь. Быть повелителем для человека с чувствами подчас мучительно!
Впечатление от расстрела было огромное. Фуше сказал: «Это больше, чем преступление, это ошибка» (впрочем, я слышал, что это высказывание приписывали и Талейрану). Но это лишь ловкая фраза… В том-то и дело, что ошибки не было, а преступление — было. Преступление против великодушия!
Да, меня проклинали в Европе. Но пусть проклинают, лишь бы боялись! А теперь меня… очень боялись. Бурбоны поняли: решив мстить, я не остановлюсь ни перед чем. Цель была достигнута, хотя и печальными средствами. С покушениями на какой-то период было покончено…
Повторюсь: враги неистовствовали. Русский царь посмел обвинять меня в бесчеловечности, называл «корсиканским чудовищем». Но он забыл, что я, в отличие от иных государей, умею и люблю отвечать. Я тотчас ответил ему в «Монитере». Я написал, что герцог был замешан в покушении на правителя страны. К убийцам, готовящим покушение на правителей народов, следует быть беспощадным! Например: если бы русский царь, узнав, что убийцы его отца находятся за границей, захватил их, я бы не возражал… Так я напомнил русскому царю, посмевшему учить меня морали, что убийцы его отца находятся на свободе в его собственной стране! Стрела попала в цель, ибо мои статьи читала тогда вся Европа…
Император замолчал, потом вдруг добавил:
— Герцога расстреляли во рву Венсеннского замка… я поехал потом на это место. Там до сих пор растет одинокое дерево… Была безлунная ночь и в свете факелов… Савари мне рассказал… на стене замка возникла огромная тень несчастного герцога… и этого дерева, около которого его расстреляли… Да, впечатление было огромное…
Он еще помолчал и продолжил:
— После этого печального события оба блистательных негодяя поняли: пора! И в один голос заговорили о том, что я так хотел услышать: как страшно, когда судьбы Французской революции и великой нации зависят от жизни одного человека! И я не прав, решив, что с покушениями теперь покончено. Отнюдь! Смерть герцога может оказаться тщетной, если мы не покончим с нынешним положением… Враги республики должны понять раз и навсегда — убийство Первого консула ничего не изменит… Ибо, как это положено во всех европейских странах, тогда на трон Франции взойдет… его наследник!.. Короче, чтобы обезопасить республику, я обязан вернуть монархию и основать новую династию… Фуше и Талейран бесконечно повторяли мне это… И я сдался.
Я не мог не улыбнуться.
— Запишите, — хмуро сказал император, — впервые о монархии заговорил не я! Было решено провести плебисцит. И нация подавляющим большинством голосов вручила мне право быть императором французов.
Восторг обоих негодяев! С каким шармом епископ-расстрига склонился в изящнейшем поклоне, обратившись ко мне впервые — «Сир». Но на дне глаз… самом дне… презрительная насмешка аристократа над вчерашним безродным лейтенантом… А Фуше с его иссушенным лицом (кто-то сказал: «Он украл свою голову у скелета»), обратившись ко мне впервые — «Сир», напротив, отвесил нарочито неловкий поклон вчерашнего якобинца, голосовавшего за смерть короля. И в глазах — обычный мрак. Но в уголках рта — та же насмешка над лейтенантом республики, назвавшимся императором.
Эта пара… Бывший монастырский учитель, который умудрился предать сначала Бога, потом Конвент и Робеспьера, потом Директорию и Барраса… но зато какой был блестящий министр полиции! Какой мастер сыска!.. И второй — выходец из знаменитой фамилии, носивший когда-то фиолетовую мантию епископа, этот великий ум и великий порок его не очень тайные страсти — разврат и деньги, бесконечные женщины и бесконечные взятки… Но какой революционер не будет спокоен, зная, что министр полиции — это вчерашний якобинец, палач Лиона? И какой аристократ не будет надеяться, если министр иностранных дел из стариннейшего рода, бывший епископ Отенский? Один охранял меня слева, другой справа — и вместе они объединяли нацию, указывая дорогу, по которой могут идти все. Они ненавидели друг друга как пес и кот, но как были при этом схожи! Талейран — это Фуше для аристократов, Фуше — это Талейран для каналий. Я всегда знал им цену. Меня мало заботили их убеждения — лишь бы следовали моим правилам… Но уже тогда они не всегда им следовали!
Например, Фуше обожал вмешиваться не в свои дела. И не всегда следил за своими. В дни первой польской кампании, когда слухи о больших потерях в армии, о суровости зимы стали удручающими, мне пришлось напомнить ему, что за настроением парижан надо следить ежечасно, как за настроением ветреной любовницы. Я велел печатать в газетах о том, что русская армия значительно ослабела, что в некоторых полках осталось по сто пятьдесят человек и они уже просят мира… и прочую необходимую чепуху. И попросил Фуше позаботиться о салонах, где слишком блистало парижское остроумие. Он действительно вызвал хозяев самых блестящих салонов и попросил их внимательнее следить за разговорами… При этом он умел так взглянуть своими мертвыми глазами, что они ушли от него в большой тревоге. Правда, вскоре в Париже откуда-то стало известно, что все это повелел ему сделать я!
О, этот хитрейший негодяй обожал перекладывать на меня непопулярные распоряжения! Хотя, признаю, благодаря ему я знал все обо всех… порой самые интимные подробности… Но с ним нельзя было терять бдительность. Я всегда проверял его донесения, сравнивая с тем, что приносил Дюрок. И ему это надоело!
Он как-то сказал мне:
«Поверьте, Сир, я знаю все, что знает Дюрок, и еще нечто, о чем не знает никто».
Его хвастовство меня разозлило.
«Например?»
Он издал странный звук, который у него обозначал смех.
«Например, я знаю, что вчера человек невысокого роста в сером сюртуке покинул Тюильри, пользуясь потайным ходом. Его сопровождал только слуга. В карете с зашторенными окнами он отправился к синьоре Грассини… Впрочем, все это знаете вы сами… — Он выдержал эффектную паузу и добавил: — Но то, что певица изменяет вам со скрипачом Роде, знаю только я!»Император засмеялся, и этот смех будто разбудил его. Он вздрогнул, посмотрел вокруг, словно пытаясь понять, где он. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так умел уходить в прошлое. И сказал хрипло: — Последний кусок — в мусор! — И добавил: — Идите спать.
Но сегодня я совсем не устал. И на часах была только полночь. Видно, ему было тяжело вернуться в реальность. Столь жалкую…
Когда я уходил, император вдруг сказал:
— Сегодня штиль… Рано утром я вышел на палубу… Все это время я видел лишь картины прошлого. Сегодня я впервые увидел океан. Вода была прозрачна на сотню метров или больше… Я видел желтые водоросли в воде, стаи креветок, мелкой рыбешки… Там, внизу, шла бесконечная война, они поедали друг друга… Огромный студенистый пузырь с фиолетовыми щупальцами плескался весело под водой… а на самом деле ждал кого-то… Какие-то рыбы, видимо, тунцы выпрыгивали из воды, бросаясь с размаху на мелкую рыбешку… А потом проскользнула она — огромная, фиолетовая… показавшись из воды, стала серебристой… И вот уже удаляется высокий сверкающий плавник… Акула, главная убийца океана. Все так красиво, но всюду убийство… Вечером я вышел из каюты поглядеть на продолжение подводной бойни, но вода уже стала темной. Чернильно-синий полог весьма заботливо закрыл это безостановочное истребление… Ладно, идите спать.Утро. Сегодня будем записывать его коронацию. Я помню, как горевали его поклонники в Европе, когда он решил возложить на себя императорскую корону. Я жил тогда в Англии. Кто-то горько пошутил: «Быть Бонапартом и стать императором — какое понижение!» Помню мои разговоры с герцогом де Л. [22] . Он сказал с горечью: «Тьму лет назад Карл Великий поехал в Рим к Папе, который возложил на него корону. Нынче вчерашний лейтенант вызвал Папу к себе. Наместнику Господа приказано короновать республиканского офицера-атеиста. И Папа приехал. Церковь проглотила небывалое унижение перед лжецезарем. Как все выродилось! О жалкий век и жалкие души!»
Император, как всегда, пил кофе, когда я пришел в каюту. Сидел с отсутствующим видом с чашкой в руках. Потом поставил ее на стол и начал диктовать, даже не поздоровавшись:
— Коронация… Это было… будто в другой жизни… Не записывайте — фраза банальна. Тысячу лет назад Папа короновал Карла Великого. С тех пор ни один из королей не мог похвастать, что его короновал наместник Господа. И вот я, будущий объединитель Европы, объявил себя наследником великого императора. И Папа согласился возродить тысячелетнее прошлое. Да еще с важнейшей поправкой — не я к нему, а он ко мне приехал. Иначе я попросту отобрал бы у него все его владения. Так что у него было два выхода — приехать или очень пострадать. Он предпочел приехать… Чтобы сохранить достоинство, Папе пришлось пошутить: «В конце концов Рим отомстил галлам: Бонапарт, родом итальянец, будет теперь управлять этими варварами».
Я встретил его в Фонтенбло. Чтобы не целовать ему руку, я не вышел из экипажа, его пересадили в мою карету. Я едва сдерживал смех, глядя на этого хитрющего итальянского графа, ставшего Папой. В его глазах вместо святости я прочел лишь нетерпеливое ожидание. Он хотел знать, что получит за свой приезд… Я отвел ему дворцовый «Павильон Флоры», перестроенный в знак уважения в стиле Ватиканских дворцов. Ему подарили драгоценную тиару, столь дорогую, что он постеснялся ее носить и выставил в Сикстинской капелле. Великолепный экипаж, увенчанный папской тиарой, должен был везти его в Нотр-Дам…
И тут выяснилось, что мы с Жозефиной… не венчаны! Я как-то об этом никогда не думал… А оказалось, что она «от этого всегда очень страдала».
Перед коронацией состоялось наше тайное венчание. Она была счастлива. И конечно же приняла самое пылкое участие в создании своего туалета для коронации. Она порядком надоела знаменитому ювелиру, который делал (точнее, бесконечно переделывал) ее корону.
Я был автором всего действа — разработал его детально, как диспозицию сражения. Мои ученые по пергаментам изучили древнюю церемонию коронации Карла Великого. Но я придумал внести в нее некоторую неожиданность, которая должна была всем показать: коронуется император республики! Но об этом после…
Повторюсь: я занимался всем — утвердил великолепный декор Нотр-Дам во время коронации, убранство ложи, где должна была сидеть мать… Мне показали коронационные костюмы приглашенных в собор (список составлял я). Маленьких куколок в этих костюмах расставили на моем столе в кабинете. Я и Жозефина склонились над ними: Папа, кардиналы, придворные (так теперь именовались вчерашние республиканцы) выстроились на столе. Я чувствовал себя судьбой, смотрящей сверху на крошечных жалких людей. Я также утвердил корону и скипетр, который скопировали со скипетра Карла Великого. И свое новое имя — «Наполеон Первый, император французов».
Наступил день коронации. Все шло великолепно, как я и задумал. Папа шествовал в собор, окруженный духовенством. Правда, по древнему обычаю впереди него шествовал осел, напоминая о въезде Христа в Иерусалим, что весьма повеселило парижан и несколько нарушило торжественность шествия… В собор я прибыл после Папы. Нотр-Дам сверкал золотом и драгоценностями коронационных костюмов. Сверкала и моя мантия, которую надели на меня в соборе — все те же драгоценности, то же золотое шитье… Весила она изрядно, но я терпел.
Папа сидел в окружении кардиналов. Мы с Жозефиной преклонили колени, и он совершил обряд помазания, благословил нас. И наступил главный момент, которого все ждали, думаю, со злорадством: я, коленопреклоненный, должен был получить корону из рук Папы. И он уже протянул руки к алтарю, где лежала корона, чтобы возложить на мою голову… но я преспокойно поднялся и взял корону сам. И, повернувшись спиной к Папе и лицом к собравшимся, сам возложил ее на себя! После чего надел корону и на голову коленопреклоненной Жозефины.
Да, я сам заработал свою корону — и сам должен был надеть ее на себя. Недаром эта корона была сделана в виде лаврового венца из золотых листьев — языческая корона императоров Римской республики. Ибо я — император республики Французской! И весь Нотр-Дам ахнул от восторга!
Когда я возлагал корону на голову Жозефины, я увидел слезы на ее глазах. И хотя вначале я много шутил по поводу этого несколько маскарадного зрелища, но в тот момент тоже был взволнован…
Потом я сел на трон с вензелем моего нового имени. Золотые пчелы и орлы, украшавшие трон, олицетворяли постоянный труд и воинский подвиг. И сидя на троне, я прошептал достаточно громко, чтобы услышал Жозеф: «Если бы наш отец увидел все это!»
Правда, когда все закончилось, я тотчас сбросил мантию и сказал брату: «О, счастье! Теперь я могу хотя бы свободно дышать».
Когда я вышел из собора, сразу спросил Фуше:
«Как все прошло?»
«Великолепно».
«А что враги?»
«Хвалят зрелище, но своеобразно: “Золотое шитье, пудра на париках — все как в добрые старые времена. Недостает только трехсот тысяч французов, которые сложили голову, чтобы сделать такую церемонию невозможной”».
Еще он сообщил, что Байрон и Бетховен отказали мне в былой любви. Он умел отравить настроение…Император помолчал и добавил загадочно:
— Ничего, скоро я верну любовь лучших людей Европы, поверьте…
И продолжил диктовать:
— За ужином я сказал Жозефине: «Слава Богу, и это вынесли… Четыре часа церемонии! Теперь королям придется называть меня братом». Но она не принимала шуток. Она была потрясена. И я попросил Жозефину о том, чего она хотела больше всего: «Не снимай корону за ужином». Она была счастлива и ужинала в короне.
А ведь это действительно было чудо! Чудо, которое сотворил я сам. Моя жена — в короне! Боже мой, моя жена — императрица!
Вот так появилась во Франции Четвертая династия. Меровинги, Каролинги, Капетинги и вот теперь Бонапарты… И надпись, вызывавшая вначале улыбки, но для меня полная смысла: «Император, согласно Конституции республики». Все как в любимом Риме. Я вернул времена Цезаря…
А потом я короновался в Италии, где все повторил: кардинал протянул корону, но я сам возложил ее на себя — самую древнюю в Европе железную корону ломбардов. «Мне дал ее Бог. И горе тому, кто на нее посягнет», — повторил я древние слова… Естественно, потом я навестил могилу Карла Великого.
Но трон оставался для меня не больше, чем куском дерева. Коронации, все эти титулы нужны были только моему государству. Никто в моем доме не заметил, чтобы я хоть как-то после этого изменился. Огонь в камине, одеколон после бритья, разбавленный «Шамбертен» и ванна два раза в день — вот все, что мне было нужно.
Ибо подлинные времена величия и поклонения прошли. Я как-то сказал Жозефине: «Я слишком поздно родился. Я прошел прекрасный путь, чего тут гневить Бога. Можно считать, что я уже повелеваю Европой и вскоре всю ее завоюю. Может быть, покорю Англию, и моя империя охватит больше земель, чем империя Александра Македонского. Но и тогда нельзя будет сравнить мое могущество с величием Александра. Завоевав Азию, он объявил себя сыном Зевса, и весь Восток ему верил. Если бы я объявил себя сыном Отца Небесного, любая рыбная торговка подняла бы меня на смех…»
Жозефина посмотрела на меня в ужасе, как на сумасшедшего. А я ведь шутил. Да, шутил…Император помолчал и добавил глухо:
— Жалкий век лавочников! Величия не осталось на мою долю… Всюду стена!
Он долго сидел, задумавшись. Потом сказал:
— Вычеркните… — И продолжил: — Коронация примирила меня со старыми аристократами. Я разрешил им вернуться. И они радостно возвращались. С каким изяществом они произносили знакомые слова: «Сир… Мадам…» Слова их молодости!
После коронации мои генералы стали маршалами. Эти вчерашние сыновья лавочников, трактирщиков, булочников должны были носить придворные костюмы. Но бархат, золотое шитье плохо сидели на израненных телах… Их супруги теперь учились танцевать и вести беседу так, чтобы Европа не померла от смеха. И это было ох как нелегко! К примеру, жена маршала Лефевра, камергера моего двора, известная в юности в одном портовом заведении под прозвищем «Мадам без церемоний», никак не могла забыть свой живописный жаргон…
Нашли чудом уцелевших в революцию гофмейстера двора Людовика Шестнадцатого и камеристку Марии-Антуанетты. И еще я позвал Тальма. Они учили всю эту компанию поддерживать достоинство самого могущественного двора Европы.
Вчерашние консулы теперь именовались архиканцлером и архиказначеем, Талейран — обер-камергером, а Фуше — графом… Первое время многие (как и я) сохраняли юмор и подшучивали над переменами. Но уже скоро желание придворного мундира или крестика Почетного легиона у всех этих вчерашних якобинцев превратилось в какую-то неукротимую страсть. Даже у Фуше, столь нелепого в роскошной мантии и шитом золотом мундире… даже у него появился этот голодный блеск в глазах. Кровавому якобинцу и члену Конвента стало мало титула графа, и мне пришлось сделать его герцогом Отрантским и навесить на него Большой крест Почетного легиона. И он гордо вышагивал во всем этом великолепии — узкоплечий, с лицом мертвеца…Теперь у меня был настоящий двор… и… такой ненастоящий! Настоящим двором должны править женщины. А моим правили военные. И для них мой двор был лишь паузой между бивуаками. Да и женщина для них — только «отдых воина». Пожалуй, прав был Талейран, когда сказал: «Какой скучный двор! Но что делать: веселье не слушается барабана».
Создавая империю, я вынужден был позаботиться и об идеологии. Французы — как хорошенькая женщина, их тянет к запретному. И газеты порой слишком весело смеялись над властью. Так что из ста шестидесяти газет, которые славили мой приход к власти, я оставил только четыре… Для того чтобы управлять прессой, нужны хлыст и шпоры. И я требовал от Фуше неустанной бдительности. Но он не всегда был на высоте. Например, в газете «Публисите» осмелились намекать на наши трудности на польском фронте. Фуше не проверил статью. И мне пришлось написать ему: «Небрежность, с которой Вы осуществляете надзор за прессой, заставляет меня закрыть эту газету. Это сделает несчастными ее сотрудников. Их беды целиком на Вашей совести».
Постепенно я уменьшал размеры газет, чтобы было поменьше соблазна и места печатать рискованные материалы. За эти убогие размеры англичане презрительно называли их «носовыми платками». На что я искренне отвечал: «Моя мечта — свести все публикации к объявлениям». Теперь важные статьи все чаще спускали из моей канцелярии. А когда какой-то жалкий редактор посмел сказать, что «Мольер трудно жил при короле, но теперь ему жить было бы невозможно», я попросил передать глупцу, что «люблю Мольера, но без колебаний запретил бы «Тартюфа»! И чтобы запомнили раз и навсегда: царство смутьянов закончено!
Пришлось заниматься, конечно, и книгами по истории. Имена Марата, Робеспьера, Дантона были напрочь вычеркнуты из них. Но нашлись хитрецы, которые придумали писать о них… как бы их осуждая! Я попросил Фуше все объяснить нашим умникам. И мерзавец со своей неподражаемой иезуитской усмешкой сказал авторам: «Нельзя писать ни в каком варианте, ибо рождает печальные воспоминания о столь печальном прошлом. Дух нации должен быть бодр!»
И тогда же якобинец Фуше ввел забавный термин — «скрытое якобинство». Это значит: при помощи аллюзий критиковать режим… Особенно преуспевали в этом театры. Я внимательно следил за их репертуарами. Например, «Тамплиеры». Эта трагедия красочно рассказывала о преступлениях королевской власти. Я велел закрыть этот, скажу прямо, отличный спектакль. И приказал Фуше объяснить нашим театрам: спектакли, которые можно трактовать как нападки на сильную власть (пусть даже королевскую!), будут запрещаться немедленно. Я сделал выговор Фуше и попросил его чаще помогать театрам — настойчивыми советами и, главное, деньгами… если будут играть то, что нам нужно. Например, были даны средства на полезный спектакль о библейском царе Сауле. Сюжет поучительный: великий человек Давид наследует царство жалкого царя-вырожденца Саула. И прославляет народ свой… Кстати, на мою критику Фуше сначала молча обижался, а потом демонстрировал свою обиду, доводя мои пожелания до абсурда… Например, он заказал и передал большие деньги на постановку оперы «Триумф Траяна»… тотчас после Тильзитского мира и унижения русского царя. Музыка была превосходна, но лесть в мой адрес — столь бездарна, что мне пришлось покинуть зал до конца представления, чтоб избежать насмешек.
Мне нужен был порядок, единая страна, похожая… да — на военный лагерь! Я говорю об этом без стеснения. Ибо республика жила, окруженная ненавистью монархической Европы. И против меня уже собралась очередная вооруженная коалиция. Так что в конце концов я, обожавший разум, вынужден был сформулировать: «Мысль — вот главный враг цезарей».
Да, милый Лас-Каз, все короли при вступлении на трон клянутся в верности свободе и просвещению, но сами царствуют для того, чтобы надеть на них узду… если, конечно, они хотят остаться королями… Но несколько интеллектуалов — Шатобриан, Бенжамен Констан, Жермена де Сталь, которые требовали свободы для бунтующей и подчас развращенной мысли, отнюдь не составляли большинство нации. Французы, славившие свободу, вовсе не любят ее, впрочем, как и остальные народы. На самом деле их единственный кумир — равенство… они обожают подводить всех под один уровень. И я подарил им это равенство — перед моим Кодексом. Никакого преимущества происхождения, все имели одинаковые права в моем государстве. И в ранце каждого солдата был спрятан жезл маршала. Равенство связывает народ незримыми узами с абсолютной властью.
Да, я был прост, даже смешлив с моими солдатами — они проливали кровь… Но с интеллектуалами всегда держался сухо и строго, чтобы у них не возникло ложной надежды на независимость суждений. Чтобы знали: муха, пролетевшая без моего приказа, будет считаться мятежницей! Я оставил народу одно право — быть хорошо управляемым.
Когда-то я говорил своей матери: «Люди мне надоели, почести наскучили, сердце мое иссохло, слава мне кажется пресной». Это было в двадцать девять лет… Но теперь Великая империя, боевая империя, объединенная властью одного человека, была создана. И мираж объединенной Европы манил меня… Я хотел жить!
Мой Булонский лагерь продолжал грозить Британии. Двухсоттысячная армия ожидала со дня на день приказа о нападении на остров. Пятьсот судов стояли в порту… Когда я прибыл в Булонь, войска приготовились к немедленному отплытию. Я сделал вид, что готовлюсь возглавить немедленную высадку на ненавистный остров.
На постаменте было воздвигнуто подобие трона. Меня окружали все мои знаменитые маршалы — Сульт, Мармон, Ней, Даву, Удино… Я принимал присягу на верность империи: «Господа генералы, офицеры, воины и граждане, клянетесь ли вы честью, что посвятите свою жизнь службе империи, охране ее владений, защите императора и законов республики?»
Общий возглас: «Клянемся!»
И другой: «Да здравствует император!»
После чего — фейерверк. Ночь над проливом стала днем. Огневые сполохи хорошо были видны на другом берегу, пугая и без того перепуганных британцев… Но я уже знал — войны на острове не будет. Война будет на континенте.
Кстати, не забудьте вставить поучительный эпизод: во время торжеств в Булони ко мне привели двух английских моряков. Они были захвачены в плен, находились в тюрьме. Но им удалось бежать. Из оружия у них был только нож. И они умудрились обработать им несколько кусков дерева. Соединили их, превратив в подобие жалкого челнока, и попытались уплыть, зная, что наверняка погибнут в море. По законам военного времени их следовало немедленно расстрелять. Я же наградил их деньгами и отпустил восвояси. Потому что всегда ценил храбрость и старался быть великодушным к храбрецам. Например, после победы под Аустерлицем я вызвал к себе пленного русского кавалергарда князя Репнина и сказал ему: «Соберите своих товарищей и отправляйтесь домой. Я не могу лишить вашего государя таких мужественных гвардейцев». В ту же кампанию, заняв Вену, я обратился к ее жителям: «Прошу вас принять как дань моего уважения к вашей прекрасной столице ваш арсенал, по законам войны принадлежащий мне. Пользуйтесь им для сохранения порядка. Все перенесенные вами беды считайте неминуемым следствием войны, а добрые дела моей армии — знаком заслуженного вами уважения»… Я могу бесконечно рассказывать о подобных случаях. И вот что я получил в ответ от тех, с кем обращался столь благородно!
Однако вернемся к тогдашним событиям. Британия не дремала. Этот проклятый народ, обожавший загребать жар чужими руками, уже соблазнил деньгами и хитростью Австрию и Россию. И направил их против меня! Двести пятьдесят тысяч фунтов платил Альбион за каждые сто тысяч русских солдат… Австрийский полководец Мак уже стоял с армией в Ульме… К этой коалиции мечтала (но пока боялась!) присоединиться Пруссия с ее жалким монархом. И тогда я сказал своим маршалам: «Ну что ж, если эти господа не хотят, чтобы я был в Лондоне, я буду в Вене!»Император глядит на меня, засыпающего над листом бумаги. Мои попытки не дать голове упасть тщетны… Он смеется и объявляет:
— На сегодня хватит.
И диктует на прощание наш дальнейший план. Точнее, историю своей империи — до конца:
— Восемьсот пятый год: Аустерлиц.
Восемьсот шестой: Рейнский союз. Жозеф — король Неаполя, Луи — Голландии.
Восемьсот седьмой год: битвы при Эйлау и Фридланде. Мир в Тильзите. Жером — король Вестфалии.
Восемьсот восьмой: Мюрат — король Неаполя. Жозеф — Испании.
Восемьсот девятый год: битва при Ваграме. Изгнание Папы из Ватикана.
Восемьсот десятый: развод с Жозефиной и обручение с Марией-Луизой.
Восемьсот одиннадцатый: рождение римского короля.
Восемьсот двенадцатый год: поход в Россию. Декабрь — возвращение в Париж.
Восемьсот тринадцатый: война в Европе. Битвы под Дрезденом и Лейпцигом.
Восемьсот четырнадцатый: сдача Парижа, отречение и отъезд на Эльбу.
Восемьсот пятнадцатый: возвращение с Эльбы, прибытие в Париж. И Ватерлоо…
И все это случилось с одним человеком. Идите спать!Император Наполеон
Итак, меня ждала война с тремя главными державами Европы — Англия не оставила мне иного выхода. Зато в случае моей победы должна была возникнуть новая Европа — Европа, поверженная мной. И ее поведу я против коварного острова!
Тогда мне больше не нужен будет ни этот лагерь, сжирающий деньги и солдат, ни трусливый, благодетельный туман. Я попросту объявлю Англию… несуществующей! Ей будет отказано от континента. Не только английские товары, не только английские газеты и журналы, но и сами англичане не будут иметь права появляться в Европе — под страхом немедленного ареста! С покоренного материка без всяких битв я задушу ненавистный остров!
Это должно было стать битвой суши и моря, невиданной в истории. Я назвал ее «Континентальной блокадой».
Но пока это были мечты. Сначала нужно было победить новую коалицию…
Австрийская армия уже шла на Запад, русские войска спешно двигались с ней на соединение. Они весьма разумно предполагали, что я нескоро появлюсь перед ними. Конечно же они подсчитали, сколько времени потребуется, чтобы свернуть огромный Булонский лагерь (создававшийся два года), построить в боевой порядок двести тысяч солдат и провести их через пол-Европы.
Но они исходили из своих сроков. Мои, как всегда, были совсем другие.
В это время в Булони я окончательно создал невиданное доселе устройство армии. Я разбил войска на семь корпусов во главе с моими маршалами. Каждый корпус превратился, по сути, в самостоятельную небольшую армию со своими артиллерией и кавалерией — главными силами современного боя.
Но основную массу пушек и конницы я соединил в особые части. Они не входили в корпуса и подчинялись только мне. Главой моей кавалерии стал отважнейший из отважных (жаль, что глупейший из глупых) — Мюрат. Артиллерией командовал я сам. Мне подчинялась и императорская гвардия. Это были полки пеших и конных егерей, гренадер, эскадроны жандармов, полк мамелюков, «итальянский» полк, где служили французы, бывшие со мной еще в итальянском походе… Многих из моей гвардии я знал по именам, знал их судьбы и даже их детей. Да и сами они были для меня как мои дети. Я придумал величественную форму для своих гвардейцев: высокие мохнатые шапки, синие мундиры, малиновые и красные кокарды, перевязи, золотые кирасы…
На привале, в жару, я обычно сидел у палатки, разрабатывая план сражения. И мои гвардейцы образовывали сплошное каре, защищая меня своими телами от ядер и шальных пуль. Окруженный восторженными взглядами, в которых была одна преданность, я обдумывал битву, где предстояло погибнуть стольким из них…
Все эти корпуса (как и подчинявшиеся лично мне части) могли теперь сами постоять за себя и принять сражение совершенно самостоятельно. Это позволяло нам стремительно передвигаться, не загромождая, как прежде, дорогу друг другу. И сходились мы вместе только накануне главной битвы. Запишите: мы шли раздельно, но сражались вместе. Внезапность и стремительность! И запомните: можно терять людей, но не время. Моя армия теперь, как призрак, появлялась перед противником, вырастая прямо на глазах. Причем главный резерв, как «летучий голландец», страшно и неожиданно возникал перед врагом в последний, решающий миг боя…
Перед тем как свернуть Булонский лагерь, я, как обычно, обратился с воззванием к солдатам: «Воины Великой армии! Ваш император опять среди вас! Вы — авангард нации, которая поднялась, чтобы сокрушить лигу наших врагов, объединенных ненавистью к Франции, оплаченных золотом Англии. Вперед же, друзья, навстречу победе! Водрузим наших орлов на земле неприятеля!»
Совершив молниеносный переход, все семь моих корпусов подходили к Ульму — здесь расположился авангард австрийской армии во главе с командующим Маком. Но сначала, как страшный мираж, перед ним возникли первые два корпуса… Я тотчас послал шпионов заговаривать Маку зубы: будто мы весьма слабы и, попугав, скоро снимем осаду… В результате лишь небольшая часть его армии успела отступить, когда появились остальные пять корпусов, отрезав ему отступление. Мак очутился в мешке. И когда он наконец-то все понял, было поздно. Он все-таки попытался вырваться, но и дальше все шло по моему плану.
Находившийся в тылу австрийцев Ней отбросил Мака назад в крепость… А потом Ней и Ланн взяли высоты над Ульмом. Мак был обречен. Я предложил ему выбор: позор безоговорочной капитуляции или тотальное уничтожение. Конечно, жалкий австриец захотел жить…
Двадцатого октября я стоял на возвышении и принимал этот позорный парад. Двадцать семь тысяч австрийцев, восемнадцать генералов и шестьдесят орудий — вся эта отлично экипированная армия во главе с Маком прошла передо мной. В течение шести часов они сдавали мне свое оружие и знамена. Первым отдал шпагу сам Мак.
В тот день за моей спиной, помню, ревел Дунай. Дул штормовой ветер. Река буйно разлилась — такого половодья в октябре, говорят, не видели сто лет. И эта яростная, бушующая река была предзнаменованием великой крови австрийцев. Но они этого не поняли.
Я отпустил бездарного командующего. На прощание сказал ему в присутствии его генералов: «Я, право, не знаю, господа, за что и почему мы деремся и что хочет получить от меня ваш император. Можете передать ему это».
Так я протянул руку австрийскому императору, но он не захотел принять ее… И наступила главная битва — Аустерлиц.
Здесь против меня стояли две армии — русская и австрийская. Это была битва трех императоров. Правда, ожидали четвертого. Прусский король и русский царь поклялись в вечном союзе. При этом они почему-то надумали клясться у гроба великого Фридриха, который, как всем известно, отчаянно воевал с русскими. Это придало клятве забавный оттенок. Особую пикантность добавило участие в церемонии прусской королевы, которую, как сообщил мне Фуше, «давно е… трусский император». Все это меня позабавило…
Я должен был уничтожить русских и австрийцев прежде, чем к ним присоединится пруссак. Здесь, у Аустерлица, я решил завершить кампанию — удар молнии должен был сокрушить этот союз двух глупцов-европейцев и тщеславного византийца. У них было вдвое больше солдат, и, конечно, они были уверены в успехе. Чтобы они были уверены еще больше, я согласился на перемирие. И терпеливо выслушал назидательную лекцию посланца русского императора об их превосходстве… попутно изучая карту местности, которую выбрал для боя. Когда я гляжу на карту, я всегда вижу местность воочию. И, составляя план операции, я представлял каждый холмик, каждую деревушку, каждую речушку на позиции.
Передо мной лежало поле будущего сражения, над которым с утра висел густой туман. В этом тумане так удобно было прятать войска… Операция стала мне настолько ясна, что я не мог обождать, пока из палатки вынесут складной столик. И, держа бумагу на коленях, начал торопливо записывать…
Уже через час я подробно продиктовал адъютанту весь ход операции. Порядок и длительность маршей, места встреч колонн, маневры и возможные ошибки противника, а также изменения маневров после этих возможных ошибок — все было учтено. Я решил заманить их в ловушку… Я уступал противнику Праценские высоты. Десять тысяч моих солдат накануне отошли в болотистую местность. Теперь они стали невидимы в густом тумане, поднимавшемся над мокрой землей.
Во время боя я должен был показать, что у меня слабый правый фланг. И когда они начнут атаку на этот якобы слабый фланг, они ослабят свой центр на Праценских высотах. Вот там я и «открою засов». И десять тысяч солдат пойдут в атаку на изумленных глупцов! Я представлял, какая неразбериха начнется в австро-русском лагере во время сражения, где бездарные решения генералов будут отменяться еще более дикими распоряжениями обоих императоров. И в ночь перед сражением…
Он не закончил фразу. Сидел в задумчивости, смотрел в раскрытое окно на темную, тяжко дышащую бездну… Наконец продолжил:
— В ночь перед сражением я обошел бивуаки. Я хотел остаться незамеченным, но солдаты сразу признали меня… Какой был восторг! Тысячи пучков соломы были привязаны к палкам и зажжены. Так они поздравили меня с первой годовщиной коронации. Я видел их любовь и имел право сказать: «Сегодня лучший день твоей жизни», хотя понимал — многие из них завтра навсегда закроют глаза… Но я старался об этом не думать. Первое правило: ты должен быть весел и уверен накануне битвы. Ибо твое настроение непостижимо передается им…
Той декабрьской ночью, греясь у костра в потной рубашке и потертом, замусоленном мундире, я заставил себя размышлять не столько о сражении, сколько об устройстве Европы после победы: о новых королевствах, которые я образую, о государствах, которые уберу с ее карты. Измененная мной, вся исчерканная карта Европы уже лежала в моей палатке… А потом я выпил немного разбавленного «Шамбертена» и крепко заснул.
Император добавил с усмешкой:
— Вот на этой самой кровати… Но в три часа ночи я уже был на ногах. Чувствовал себя превосходно. Надевая мундир, понял, как разжирел за это время. «Если, сражаясь с тремя монархами, я стал таков, какое же круглое брюшко я приобрету, коли врагов-королей будет поболее?» — так я написал Жозефине. Я понимал, что слухи о предстоящей битве уже дошли до Парижа, и много шутил в этом письме, чтобы унять ее волнение.
Наступило ясное утро. Сражение началось. В девять утра я велел Сульту, который был на правом фланге, начать отход и постепенно перейти к стойкой обороне. Яркое солнце постепенно рассеяло туман. К величайшей моей радости, я увидел: они попались! Поверив в мой слабый правый фланг, они начали спешно обходить Сульта, стремясь отрезать его и уничтожить. Поднявшееся солнце освещало неприятельские войска, потоком спускавшиеся на равнину… и оставлявшие покрытые зеленью Праценские высоты — самую нужную мне точку. Теперь их центр был ослаблен — они сами открыли для меня место прорыва. Взошло солнце Аустерлица! И я сказал моим маршалам: «Всё! Они обречены!»
Из рассеявшегося тумана перед изумленным противником появились мои десять тысяч солдат. И тогда в бой пошла конная гвардия русских — гиганты на тяжелых конях. Я бросил против них черных кирасир. И они вернулись с победой и встали позади своего императора.
Это было кровавое сражение. Со своего холма я видел, как побежали в беспорядке маленькие фигурки. Но я оставил им одну дорогу — лед замерзших прудов…
Сброшенные на тонкий лед, осыпаемые ядрами, они тонули, тонули… Битва, а точнее, избиение противника закончилось лишь с наступлением темноты. Оба императора в постыдной панике, без эскорта, бежали с поля боя. Мы едва не захватили их в плен. Я отправил солдат снимать шинели с мертвецов, чтобы укрыть ими раненых. И около каждого дышащего велел разложить костер.
Теперь я мог отдохнуть и написать Жозефине: «Дружочек! Я разбил армии русских и австрийцев… Восемь дней жил в лагере под открытым небом… Каждый день под дождем со снегом промокал до нитки, и ноги были холодные. (Эти детали почему-то интересовали ее больше, чем результаты сражений. Во всяком случае, она всегда о них спрашивала.) Теперь нежусь в постели в красивом замке графа Кауница… надел свежую рубашку впервые за восемь дней и собираюсь поспать два-три часа. Я захватил сорок пять знамен, сто пятьдесят пушек, тридцать тысяч пленных и среди них — двадцать генералов. Убито двадцать тысяч… (Их было куда больше, но она всегда боялась упоминаний об убитых.) Австрийской армии более не существует». Это был самый краткий и оттого самый правдивый отчет о великой битве.
Отнятые у неприятеля пушки я велел расплавить и соорудить из них ту колонну на Вандомской площади, которую нынче разрушили. Но верьте — время ее восстановит.
Я также распорядился, чтобы вдовы погибших получали пожизненную пенсию. Их дети должны были воспитываться за мой счет. И независимо от данного им при рождении имени, они имели право добавить к нему мое имя — Наполеон. Дети павших храбрецов стали моими детьми…
Уже на следующий день после Аустерлица я принимал австрийского императора. Так запоздало (и оттого куда с большими жертвами) пришлось ему ответить на мой призыв о мире, посланный через отпущенного Мака… Мой штаб помещался на сеновале, и я принял Франца в палатке. И сказал ему: «Это и есть мой дворец. Уже два месяца я не знаю другого…» — подразумевалось: «По вашей милости». «После такой победы он не может вам не нравиться», — льстиво ответил Франц.
Австрия вышла из коалиции. Перемирие было подписано. Францу пришлось потерять Венецию, Истрию и Далмацию — я присоединил их к своему Итальянскому королевству. Моих союзников, герцогов Баварского и Вюртембергского, я сделал королями — они получили Тироль и Швабию. Я воистину становился императором Европы!
Но русские хотели продолжить воевать. Безумцы! И я обещал Жозефине: «Завтра я обрушусь на русских, они обречены». Но обрушиться пришлось не на них. К разбитой России внезапно присоединилась столь долго колебавшаяся Пруссия. У глупца прусского короля колебания закончились именно тогда, когда должны были начаться. П…а королевы Луизы победила! Она заставила короля вступить в войну на стороне ее русского е…ря. Эти жалкие глупцы возомнили себя наследниками великого Фридриха! Что ж, сие только означало: после Вены мне придется побывать и в Берлине.
Правда, снова пришлось успокаивать Жозефину. После ее несколько встревоженного письма я написал ей: «Дружочек! Ноги у меня в тепле. И предстоящая кампания, поверь, будет недолгой. Дела прусского короля уже вскоре будут так плохи, что я искренне его жалею. Пожалей и ты: он очень глуп, но добр…»
Что делать: беда монархов в том, что ими часто управляют б…ди! Этого я не допускал никогда!Император придвинул к себе тарелочку с любимыми пастилками. Только сейчас я заметил, что тарелка была из императорского сервиза — с изображениями его побед. На этой было написано: «Йена».
— К вечеру тринадцатого октября я вошел в Йену — тихий городок в горах. С вершины я наблюдал, как по равнине к Веймару текла человеческая масса. Это сосредоточивалась прусская армия. Они не знали, что я уже решил их судьбу…
Ночью перед битвой я прошел с фонарем по дороге, которую саперы прокладывали на горе для пушек. Завтра эти пушки должны были уничтожить мирно храпевших внизу пруссаков. Да, они хорошо выспались перед смертью… Я же не спал. До рассвета следил, как поднимали артиллерию на высокое плато. И сам расставлял орудия.
Поднялось солнце. Я объехал строй армии. На сей раз я был краток: «Солдаты! Сегодня мы победим. Уже к вечеру Пруссия будет у наших ног!» И отдал приказ к наступлению.
С высоты гор удачно расставленная артиллерия обрушила шквальный огонь — град ядер. И корпуса лучших моих маршалов, Сульта, Ланна и Ожеро, двинулись на противника.
Это была ожесточенная битва… Храбрец Ланн был контужен, у Даву прострелен мундир в нескольких местах. Пруссаки держались, но я уже знал — из последних сил. Как всегда, я физически чувствовал пульс боя. И вот пришел черед кавалерии Мюрата… Я приказал: «Пора!» — и Мюрат с саблей наголо, счастливый, пьяный от упоения боем, поскакал впереди, возглавляя яростную атаку…
Разгром оказался пострашнее Аустерлица. Пруссаки потеряли двадцать две тысячи убитыми, двадцать генералов полегли на поле боя. Мы захватили десять тысяч пленных и множество знамен. Прусская армия вслед за австрийской перестала существовать…
Я написал Жозефине: «Дружочек, я провел неплохой маневр против пруссаков… взял тридцать тысяч пленных, множество пушек и знамен, причем всю неделю мне удавалось сохранять ноги в тепле». Чтобы она перестала наконец бояться, я постоянно писал о войне шутливо и старался почаще не забывать правило — не писать об убитых, а просто присоединять их к пленным.
А потом погибла и последняя надежда пруссаков — их лучший полководец герцог Брауншвейгский. Я разгромил его войско в двадцати километрах от Йены. Бегущие остатки его армии смешались с беглецами из-под Веймара… В девяносто втором году герцог обещал прийти во Францию с прусской армией и сжечь революционный Париж. Так что я имел право поступить точно так же и с его Брауншвейгом и Берлином. Но конечно же не стал. Хотя при взгляде на архитектуру Берлина люди с хорошим вкусом непременно одобрили бы меня. Взгляд здесь постоянно оскорблен самым дурным подражанием греческой архитектуре и французским дворцам.
Как я и обещал своим солдатам, я въехал в Берлин на белом коне через знаменитые Бранденбургские ворота, которыми жители очень гордились. За ними начиналась главная улица столицы Унтер-ден-Линден — «улица под липами». Здесь не так давно разгуливали свиньи, и высаженные липы были защищены от них забором. Нынче вместо забора прусские короли понастроили вдоль улицы здания в любимом античном вкусе — с тяжелыми коринфскими колоннами, напоминающими прусских солдат, и площадями, подозрительно похожими на строевые плацы. Дурные копии греческих богов глядели в небо на крышах дворцов. Впрочем, само Прусское государство — плод безвкусной выдумки деда великого Фридриха. Сей бранденбургский курфюрст придумал никогда не существовавшее «королевство Пруссия» и стал именовать себя его королем…
Однако вернемся к моему въезду в Берлин. Итак, я миновал Бранденбургские ворота (они ужасны: греческая колоннада, увенчанная римской квадригой!). Меня торжественно встретил бургомистр с ключами от города. Тысячи горожан высыпали на улицу, испуганно глазели на меня, окруженного маршалами и гвардией. Я приказал бургомистру, чтобы жизнь в столице шла как обычно. Горожане подчинились безропотно, магазины и кафе тотчас открылись.
Да, этот народ воспитан в духе абсолютного подчинения власти! Слепое повиновение своему королю является здесь честью для подданных. Самое раболепное государство Европы! К примеру, история с квадригой, венчавшей Бранденбургские ворота. (Этой римской колесницей правила богиня Мира. Богиня, как оказалось… существовала в действительности. Ею была красотка берлинка, кузина знаменитого здесь медника. С нее он и отлил богиню.) Мне пришло в голову лишить берлинцев этой статуи — обезглавить эти ужасающие ворота, которыми они так гордились. Я заметил, что если варварские народы лишить любимого символа, это как бы заставляет их окончательно принять поражение. В Москве, например, я придумал вывезти главную гордость русских — колокол с самой высокой колокольни в Кремле. Там я сделал это по-русски — дал деньги какому-то пьянице, и тот влез на головокружительную высоту… В Берлине я это сделал по-немецки: позвал того самого медника и приказал ему снять его квадригу. И он по-немецки аккуратно исполнил мое приказание. Я отправил ее в Пантеон. Излишне говорить, что немцы, войдя в Париж в четырнадцатом году, тут же повезли обратно в Берлин свое жалкое сокровище.
Но вернемся в дни моей победы… Фридрих Великий — единственный великий король из всех этих тупых Гогенцоллернов (недаром в молодости он решился бежать от немецкой тупости из собственной страны!). Он всю жизнь издевался над глупыми подданными. Когда, к примеру, его спросили, как строить университет, он показал на изящно изогнутый дворцовый комод и сказал: «Так!» Болваны, не поняв юмора, точно так и построили… Выстроив театр, он поставил в нем одно-единственное кресло — для себя. Остальные должны были стоять, но они не чувствовали себя ущемленными — ведь таков приказ! Этот воистину великий немец ненавидел все немецкое. Он говорил про отечественных певиц: «Я скорее разрешу вывести на сцену лошадь, чем немецкую певицу». Недаром он возненавидел берлинский дворец и построил свой — за городом. И жил там в одиночестве — чужой среди сограждан…
Кстати, берлинский дворец Гогенцоллернов — на редкость бездарное, жалкое подражание Тюильри. В тронном зале, обитом красной материей, на постаменте под балдахином — безвкусный трон… Помню, когда я осматривал дворец, за нами все время плелся лакей. И когда Мюрат взял на память с камина какую-то золотую кружку, лакей страшно закричал, бросился к маршалу и ухватился за кружку, беспрерывно и жалостливо бормоча по-немецки. Оказалось, он объяснял нам, что старший лакей приказал ему следить, чтобы ничего не пропало!
Я велел спросить его: не заметил ли он часом, что уже пропала другая довольно заметная вещь — его государство? Но он не слушал и по-прежнему молил поставить назад кружку.
Мюрат поинтересовался, не боится ли тот, что сейчас его разрубят ровно напополам? Лакей побледнел, сказал, что очень боится, но должен выполнить приказ, и все продолжал твердить о кружке. Я велел гнать его в шею. Но пока мы обходили парадные комнаты, лакей постоянно возникал в дверях. Его били, даже ткнули разок шпагой, однако он не отставал. В конце концов я велел оставить его в покое. И он плелся за нами, продолжая причитать… Я велел Мюрату отдать ему кружку, и лакей отнес это сокровище обратно на камин… Естественно, поселившись во дворце великого Фридриха, после этой истории я приказал выгнать оттуда всю немецкую прислугу прежде, чем я туда войду!
Во дворце я нашел забавное письмо от перепуганного прусского короля, где он «надеялся, что меня радушно встретила его столица и что мне понравится Сан-Суси, любимый дом великого Фридриха». Мне он понравился, и я остался там жить. Я обедал за столом, где великий Фридрих собирал великих философов. Здесь обитала тень Вольтера, которого великий король столь часто звал «погостить у него в Сан-Суси». И оттуда я забрал самое ценное — шпагу Фридриха и часы, отсчитывавшие его время…Император посмотрел на часы на столике.
— Часы я оставил себе — и они глядят на нас с вами. А шпагу, его генеральский шарф и знамена, под которыми он сражался, я отправил в Париж, в Дом Инвалидов — дом нашей славы. И конечно же немцы, войдя в Париж, увезли назад все это… вместе с любимой квадригой!
На следующий день я сделал смотр своей армии, а потом отправился к гробнице великого Фридриха, где так трогательно клялись меня уничтожить русский император и прусский король. Фридрих покоился в склепе, в деревянном гробу, обитом медью, без всяких украшений…
Завоевание Пруссии продолжилось. Мои маршалы двинулись из Берлина в глубь страны. Штеттин, Пренцлов, Любек, Кюстрин — победа за победой!
В Берлин ко мне привезли сдавшегося под Любеком (вместе с четырнадцатью тысячами солдат и всей артиллерией) маршала Блюхера. Когда я увидел его — огромного, старого, с отвислыми седыми усами, этакого седого моржа, — странное чувство овладело мной… я вмиг почувствовал холод… Я смотрел на Блюхера, жалкого старика, прятавшего от стыда глаза, и не понимал, чем он мог меня так напугать. Во время Ватерлоо, когда его конница рубила моих несчастных солдат, я вспомнил эту встречу…
Но это потом… А тогда пал Магдебург. Прусский король укрылся в жалком городишке на окраине собственной страны. Я объявил кампанию законченной. За месяц я поставил на колени одну из великих держав Европы!
Во дворце Фридриха я принимал многочисленных государей немецких княжеств — они приезжали ко мне соревноваться в раболепстве. Здесь, в кабинете великого Фридриха, я решил было вообще стереть с карты Европы выдуманную Гогенцоллернами Пруссию. И, клянусь, старый Фридрих улыбнулся мне с портрета — уж очень он не любил своих подданных… Как я теперь жалею, что «из уважения к Его Величеству Императору Всероссийскому» изменил свое решение! Немцы, проклятые немцы… они всегда хотят воевать и всегда в конце концов терпят поражение…
После взятия Магдебурга я подписал официальный декрет о континентальной блокаде. Моя идея была теперь как нельзя кстати. Пока я завоевывал славу на суше, англичане уничтожили мой флот на море. Трафальгар — черный день для Франции… Нельсон разбил нас в пух и прах, но поплатился жизнью. Теперь было невозможно и думать высадиться на острове! Что ж, блокада должна была поставить их на колени и без грома пушек. Поверженной Англии предстояло увидеть, как от ее товаров откажется вся Европа, как ее корабли будут скитаться по бескрайним морям, как «летучие голландцы», пытаясь найти хотя бы один порт, хотя бы один остров, готовый их приютить…Император, видно, понял, как забавно звучат его слова сегодня, в пути на затерянный в океане остров, куда отправила нас эта самая «поверженная Англия».
Он прервал диктовку. И глухо сказал:
— На сегодня хватит.
Я собрал записи. Император неожиданно предложил прогуляться по палубе. Мы вышли. Уже темнело. Несколько офицеров инстинктивно вытянулись, увидев императора (хотя им приказано не делать этого).
Он сказал:
— Да, подлый остров спасся своим флотом… Разгромив испанскую армаду, они завладели океаном — понимали, что только владычество над морями защитит их. И даже после великой победы под Аустерлицем я так и не смог высадиться на острове… Проклятый Трафальгар! Да, Нельсон — великий человек, и судьба послала ему завидную смерть — во время победы! У меня не было Нельсона. Хотя я не переставал искать такого человека… но тщетно. В этом роде военного дела есть некая особая техника, которой я так и не смог овладеть. И все мои морские замыслы потерпели крах. Встреться мне человек, который мог бы воплотить на море мои идеи… что бы мы с ним сотворили! Но такого человека не нашлось… Идите спать.
Я откланялся и пошел в свою каюту. Уже совсем стемнело. Когда я обернулся, император, скрестив руки, глядел в темную даль, где дышал, ворочался океан. Английские офицеры по-прежнему стояли поодаль, жадно наблюдая и не смея нарушить размышлений великого человека.На следующий день океан был по-прежнему смирен. Стояла ужасная жара. Император, видимо, совсем не спал: под глазами — черные круги. Он начал диктовать:
— Все это время ко мне в Потсдам приезжали поляки — умоляли отвоевать у России их родину. Польская мечта воскресить Речь Посполитую… так понятная рожденному на Корсике…
Александр решил предупредить мой приход в Польшу. «Стотысячная русская армия готовится двинуться в поход, за нею должна следовать гвардия», — сообщали мои шпионы. Что ж, я должен был поторопиться встретить их.
И мои войска вступили в Польшу. Войдя в страну, я объявил: «Рабство отменяется, все граждане равны перед законом». Но с независимостью Польши решил немного обождать. Я хотел, чтобы поляки заслужили ее на поле битвы, сражаясь вместе со мной. И еще: в случае мирных переговоров с русскими это могло бы стать камнем преткновения. Отобрать назад независимость я уже не смог бы, а для русских это наверняка было бы главным условием… Короче, политика! Всегда и всюду — проклятая политика!
А потом была та битва с русскими под Прейсиш-Эйлау… Не все мои маршалы из-за снежных заносов вовремя привели свои корпуса. И к началу сражения случилось недопустимое: моя артиллерия оказалась малочисленнее русской!
Битва началась обычно — моя пехота пошла в атаку. Но ее встретил снег, холодный и столь непривычный для нас… он бил, хлестал в лицо! Подул ледяной ветер, началась пурга — так здесь называют ужасающий ледяной вихрь. Он вмиг ослепил пехоту, и она попала под ураганный огонь русской артиллерии. Наступление захлебнулось. И тогда четыре тысячи русских гренадер бросились в атаку под нашими ядрами. Я мог только сказать: «Какая отвага!»
Я следил за битвой с окраины городского кладбища. И уже вскоре земля вокруг меня превратилась в новое кладбище. Русская артиллерия делала свою работу, и трупы двух адъютантов, семи офицеров и десятка солдат окружили меня полукругом. После каждого залпа огромные ветки срывались с деревьев. Меня умоляли уйти. Но я понимал — только мое присутствие удерживает солдат от бегства. Пока они стояли. Это были страшные, бесконечно медленно идущие часы!.. Я выжидал, когда почувствую решающий момент боя! Великий момент! И вот он! Есть! Пора!..Глаза императора выскакивали из орбит. Он был ужасен.
— Вперед! — прохрипел он. — Я велел атаковать Мюрату… Звездный час! Это была самая отчаянная и самая красивая кавалерийская атака, которую я когда-либо видел. Восемьдесят эскадронов, собранных в единый кулак, обрушились на русских. Потеряв, как всегда, ощущение опасности, хмельной от ярости Мюрат вел их в атаку. Звон копыт — прекрасный, стройный, — по замерзшей земле… Эта атака решила все! И за нею последовал мощный удар Нея по правому флангу. Русские начали отходить…
Двадцать пять тысяч убитых русских на восемнадцать тысяч французов… Но это не было привычной победой. Не было бежавших, не было обычной массы пленных. Были только раненые и убитые. Русские просто отступили с поля битвы.
Всюду валялись ружья, сабли… Иногда это были целые холмы из оружия и трупов, постепенно заметаемые снегом… Никогда на небольшом клочке земли я не видел столько трупов. Помню склон холма, за которым укрывались русские, — он весь был покрыт окровавленными телами моих солдат. Здесь колонна Ожеро сбилась с пути и оказалась прямо перед русскими пушками. Сначала они были расстреляны в упор, а потом, видно, пошла рукопашная… уцелевшие были переколоты русскими штыками. Помню занесенного снегом мертвого драгуна… Он умер, привалившись к дереву, и ветер намел огромный сугроб… Из снега торчали рука с тесаком и кусок щеки с застывшей кровью… А рядом еще сугроб… и опять из снега — руки и ноги мертвецов и слышались стоны умирающих. И вокруг — искалеченные лошади. Они еще жили, бока их раздувались, приподнимая наметенный снег… Одни медленно подыхали, уткнувшись мордой в снег, другие еще судорожно бились… Их глаза — покорные, страдающие, человеческие глаза…
Я пропадал на этом страшном поле несколько дней, считая своим долгом смотреть на эти горы трупов. Радость победы? Какая тут радость… Отец, потерявший детей… Душа страдала при виде стольких трупов!
Вот что такое Прейсиш-Эйлау! Только много позже я понял — в этой беспощадной пурге, в заметенных снегом трупах мне показали призрак будущего. Но я его не увидел. А если бы и увидел?..Император задумался, потом сказал: — Вычеркните про «призрак будущего»… Итак, я должен был подвести итог. Мои офицеры не раздевались два месяца, а некоторые — и четыре. Я сам последние две недели не снимал сапог. Армия жила в снегу, у нее не было вина, мои люди ели картошку и мясо без хлеба, им приходилось биться врукопашную под беспощадным обстрелом пушек. Мы вели войну против русских, калмыков, татар — против варваров, захвативших когда-то Римскую империю. Я должен был дать отдохнуть своей армии, чтобы потом одной решительной битвой закончить кампанию… Думал ли я тогда, что эти дикари придут в Париж?!
Полночь. Диктовка опять закончилась моим полным истощением. Я ухожу из его каюты, Маршан, сидящий у дверей, желает мне доброй ночи. Уже на палубе, обернувшись, вижу через окно, как император продолжает расхаживать по каюте. Маршан входит в каюту и опускает занавески.
Как много написано его портретов… Давид, Гро — величайшие художники Франции изобразили императора в блеске побед. Увидев очередное полотно, он снял перед кем-то из них шляпу… Но лучший его портрет так и не был написан. Между тем я вижу его каждый день. Это император, не просто вспоминающий, но живущий там, среди своих побед, мечущийся по тесной каюте, полной слышных ему одному звуков: стонов раненых, выстрелов ружей, грохота артиллерии, храпа лошадей… и возвращающийся в жалкую действительность с ранеными глазами…
На следующее утро — знакомая картина: он торопливо допивает кофе и, не поздоровавшись, начинает диктовать, вышагивая по каюте:
— Я дал своим войскам отдохнуть с марта по май на зимних квартирах. И отдохнул сам. Я жил в старинном прусском замке Финкенштейн. Здесь была моя штаб-квартира. И все это время сотни курьеров скакали в замок и обратно в европейские столицы. Отсюда я управлял завоеванной Европой…
Я только успел подумать, как император сказал:
— Да, вы правы, свое уединение я делил… вы знаете — с кем… Вот эта походная кровать была придвинута к необъятному ложу. И каждое утро завтрак сервировали на двоих. Горел огромный камин, и по вечерам мы молча сидели подле него…— Она приехала ко мне, пожертвовав многим, для нее — всем… Чтобы видеть меня лишь глубокой ночью и просыпаться утром уже на пустом ложе. Весь день я работал: писал приказы, диктовал письма, читал донесения… Я чувствовал ее нервность — ей казалось, что я не оценил ее жертву.
И однажды, тем редким вечером, когда я не работал и мы сидели вдвоем у камина, я перечислил ей дела (лишь некоторые, чтобы не утомить ее), которыми я занимался в тот день. «Испанские дела»: король обещал поставить в мою армию пятнадцать тысяч солдат, но пока я не получил ни одного, и пришлось написать об этом глупцу Бурбону, и людям, на него влиявшим, и нашему послу, влиявшему на этих людей. Затем — приказ о «ревизии прусских земель». Их следовало описать для определения будущей контрибуции. Мне предстояло сломить наглость прусского короля, который, укрывшись в Мемеле, несколько воспарил духом, уповая на действия русского союзника. К сожалению, вместо того чтобы стереть с лица земли его самозваное разбойничье королевство, я предложил ему суровые… очень суровые условия мира. Но он посмел заартачиться — верил в русские войска…
Кстати, русскую армию возглавлял генерал Беннигсен — один из главных убийц отца царя. Говорят, он нанес последний удар и даже наступил ногой на труп несчастного Павла… И сын поручил свою армию убийце отца! И после этого он смел приказать, чтобы с амвона церквей меня объявляли «Антихристом, который предался сразу Синедриону и Магомету». Только невежество северных варваров могло выдумать этакую чушь!
В это время я преподнес Александру ответный подарок, и куда посерьезнее, — турки развязали войну с русскими. Из замка я следил, чтобы султан действовал энергично… Но меня беспокоил Париж. Я стремился преодолеть отдаленность этого опасно своенравного города, посылая туда ежедневно курьеров. Но напряжение возрастало — биржа отреагировала падением бумаг на трудности кампании, мадам де Сталь осмелилась слишком язвить в салонах, литературные журналы были полны намеков на отсутствие свободы слова, министерство финансов позволяло ошибки в отчетах (так покрывалось воровство)… Для начала пришлось послать распоряжение насчет мадам де Сталь, и она была изгнана из Франции, чтобы напомнить остальным — я не Людовик Шестнадцатый!
Пришлось позаботиться и о Германии. Для примера немецким издателям (и, конечно, французским) я приказал расстрелять книгопродавца, который торговал брошюрами, возбуждавшими население против Франции.
Но я понимал всю ничтожность этих мер — только великая военная победа могла успокоить всех. В замке я разработал подробный план кампании. Проблема продовольствия стала моей головной болью… Польские крестьяне были нищими, с них нечего было взять. Из Парижа провиант приходил с перебоями. К тому же в этой местности мало рек, и для перевозок нужно небывалое количество лошадей… Но я не сомневался — победа не за горами, я добуду ее уже ранней весной… И тогда я — хозяин мира!Он остановился, вспомнив, что не закончил рассказ о женщине.
— Да, Мария… Я ей сказал тогда: «Я всю жизнь так работаю. Раньше я был желудем, одним из многих желудей, теперь я дуб, который питает свои собственные желуди. Мне нравится эта роль. Но с тобой я хочу вновь стать маленьким желудем»… Однако дела, дела… И по-прежнему нам оставалась только глубокая ночь.
Император усмехнулся:
— Любил ли я ее? Во всяком случае, я писал ей смешные, совсем юношеские письма: «Мария, Мария, моя первая мысль о тебе… Мы будем общаться так… если я прижму руку к сердцу, ты поймешь: оно целиком твое. Но в ответ прижми цветы к груди, чтобы и я знал о твоей любви. Люби меня, моя чаровница! Не выпускай цветы из прелестных рук…» И она прижимала… не выпускала. Но ей не было двадцати, а мне шел четвертый десяток… Каков глупец! Счастливый тогда глупец… Прощаясь, она подарила мне кольцо с надписью: «Если ты меня разлюбишь, помни — я буду продолжать любить тебя».
Император произнес эти слова почти сердито. Он будто очнулся.
— Вы записали? Надеюсь, вы поняли — это надо уничтожить! И на будущее: коли я рассказываю подобное, никогда не записывайте…Зачем же он это рассказывал? Все затем же — хотелось вновь пожить там…
И он продолжал:
— Уже весной я стал готовить армию к решающей битве. В мае мы взяли Данциг, открыв дорогу на Россию. В Кенигсберге англичане накопили для моих врагов большие запасы оружия, боеприпасов и, главное, продовольствия… И я сделал ложный маневр — показал, что направляюсь на Кенигсберг.
Это заставило русских защищать драгоценный для них Кенигсберг. И командующий — цареубийца Беннигсен решил атаковать меня с фланга у Фридланда. Этого я и хотел. Они оказались зажатыми у излучины реки. Хуже позиции трудно было придумать. Они были обречены.
Бой начался на рассвете. Я смотрел с холма, как вставало солнце, как строились в колонны русские — сверкали на солнце пушки, были видны даже белые перевязи на зеленых мундирах… Они не знали, что все для них уже кончено. Сколько их, радующихся сейчас солнцу, ясному утру, будут лежать на этом поле… на дне реки…
Огонь открыли корпуса Ланна и Мортье. И моя артиллерия показала, что такое настоящая работа! Потом в бой пошла кавалерия. Как живописно зрелище кавалерийской атаки… особенно в такой великолепный день! Солнце играет на шлемах, саблях, кирасах… Трубные звуки… беспощадная сеча между храбрецами… Кстати, в той атаке принимали участие мои союзники, удалые саксонские кавалеристы — рослые, с косицами, в красных куртках с зелеными отворотами. Те самые, что изменят мне через несколько лет в решающий миг под Дрезденом!
К пяти часам вечера я приказал завершать дело. Русские к тому времени были оттеснены к реке. Ней овладел высотами за их спиной. После сокрушительной бомбардировки он захватил Фридланд и мосты через реку, по которым русские могли отступить. Я приказал сжечь мосты, и теперь они были в ловушке. Это был конец.
В наступивших сумерках моя пехота и кавалерия полукольцом окружили русских у самой реки. Вперед выдвинулась конная артиллерия, и ядра посыпались на несчастных. Им надо было сдаваться, но они предпочли смерть. Они потащили свои пушки в реку, но оказалось, что там не было брода. Я видел, как они захлебывались, тонули под нашими ядрами… крики, вопли… Тяжелые гиганты — русские кавалергарды в сверкающих кирасах на красавцах конях под ураганным огнем моих пушек срывались в реку с высокого песчаного берега… Итог: двадцать пять тысяч убитых и раненых, восемьдесят взятых орудий.
Победа была полная… правда, знамен я взял всего семь, и пленные оказались по большей части ранеными… Как и при Прейсиш-Эйлау, они предпочитали умереть, но не сдаваться.
Вскоре пал и Кенигсберг с щедрыми запасами столь нужного мне провианта. Теперь вся территория, вплоть до Немана, где уже начиналась Российская империя, была моя. Я мог ждать самых выгодных предложений от Александра. Шпионы из царской ставки сообщили мне о разговоре царя с его братом Константином. Константин участвовал в сражении при Фридланде и своими глазами видел гибель кавалергардов — весь беспощадный разгром. И у него хватило ума сказать царю: «Если вы, Ваше Величество, решили продолжать войну, не лучше ли дать по пистолету каждому солдату — чтобы они могли пустить себе пулю в лоб? Потому что в следующем сражении они все равно погибнут!..» И Александр попросил мира.Император усмехнулся.
— Я предложил великолепную, очень зрелищную картину мирных переговоров, которая безоговорочно была принята царем. Посредине Немана построили два плота — большой и малый (для свиты). Бревна укрыли красными коврами. На плотах воздвигли шатры с моими и царскими вензелями. По обеим берегам реки выстроились наши войска, ставшие зрителями… точнее, свидетелями моего торжества.
Как воспринимали меня тогда молодые русские офицеры? Шпионы рассказывали — так же, как когда-то в юности я воспринимал Александра Македонского и Юлия Цезаря. Я был для них ожившей легендой, возвращением времен античных героев. И еще — осуществленной мечтой, к которой каждый тщеславный юнец теперь стремился! Я был доказательством возможности невозможного… и они старались не замечать величайшего унижения их царя и религии. На виду у своей армии их Государь должен был обнять человека, которого еще вчера его церковь именовала Антихристом и которого он сам поклялся победить.
Церемония началась. В час дня раздались два выстрела из пушек. От противоположных берегов одновременно отплыли две лодки. На моей гребли матросы из гвардейского морского экипажа в великолепных синих куртках, украшенных красными гусарскими шнурами, на лодке царя — рыбаки в жалких белых куртках и шароварах… (Мои ребята так ему понравились, что он собезьянничал и вскоре учредил подобный экипаж в России.)
Я не мог скрыть нетерпения и торопил гребцов. Мои матросы гребли превосходно, так что прибыл я раньше, и когда подплыла лодка Александра, на глазах у всех помог ему подняться на плот. Сопровождавшие остались на малом плоту. Мы должны были решить все вопросы одни.
Царь оказался очень красив, правда, несколько женственен. Я протянул руки — мы обнялись и поцеловались: вчерашний Антихрист, корсиканское чудовище, безродный лейтенант, кровавое дитя революции (как только меня не честили в России все эти годы!) — и православный царь, потомок двухсотлетней династии. После чего мы рука об руку вошли в павильон.
Царь был создан, чтобы очаровывать… повторюсь, необычайно хорош и женственен… все в нем нежное, розовое, юное… И мне тогда он показался прелестно безвольным и добрым. Если бы он был женщиной, я сделал бы его своей любовницей… Я не понял, что передо мной византиец, в котором течет кровь коварных императоров Востока. Хитер, ловок, тонок и далеко пойдет!
Александр, видно, заметил мое заблуждение. И прелестно играл в наивность, которую я так ценю в женщинах. Он с жаром расспрашивал меня об искусстве боя. Я было увлекся, хотя в какой-то момент мне показалось, что он попросту издевается надо мной. И сказал ему: «Если мне еще раз придется поставить на колени Австрию, я дам вам покомандовать корпусом под моим началом». Так в отместку я напомнил ему и о его разбитом союзнике, и о его собственном поражении.
Потом я раскрыл перед ним карту мира и сказал: «Мы его поделим. Наш нынешний союз — это долгий будущий мир в Европе». И я пообещал заставить Турцию прекратить войну с ним, а он — Лондон со мной. А пока он согласился присоединиться к континентальной блокаде. Это была огромная жертва: экономика России требовала торговли с англичанами. И это был удар для англичан! Я обещал царю отдать за это черноморские проливы, чтобы Черное море сделалось русским… После чего он заговорил о Пруссии. Он намекнул мне «на долг сердца». И я поверил в этот обычный жалкий долг перед любовницей, который так часто определяет политику старомодных монархов. Теперь-то я понимаю: хитрый византиец уже тогда не верил в долгий мир и хотел иметь между нами укрепленный барьер в виде дружественной ему Пруссии.
Все долгие часы нашего свидания ждал решения своей участи прусский король. Царь попросил разрешить ему принять участие в нашей встрече, но я не стал это даже обсуждать. Я только сказал: «Подлая нация, жалкий король и глупая королева». Царь молча вздохнул. Я предложил ему попросту поделить Пруссию. Но царь продолжал уговаривать… нет, молить! — не делать этого. И Пруссия продолжила существовать… правда, я решил сильно сократить ее территорию. Я оставлял им всего четыре провинции: старую Пруссию, Померанию, Бранденбург и Силезию — и то, как было сказано: «Из уважения к Его Величеству Императору Всероссийскому». Все остальные земли на западе и на востоке я отнимал у прусского короля — они должны были войти в новое королевство Вестфальское. Я отдавал его брату Жерому. А Великое герцогство Варшавское (восточные земли) решил передать моему союзнику, саксонскому королю. Плюс присоединение Пруссии к континентальной блокаде, плюс огромная контрибуция. Я решил заставить прусского короля дорого заплатить за поражение. Кроме того, во всех крепостях Пруссии я оставлял свои гарнизоны. Александр умолял меня хотя бы вывести войска из прусских крепостей, чтобы «окончательно не унижать короля». Я обещал, но… «как только позволит обстановка».
Все дни до его отъезда мы не расставались с царем. Он мистик, и я с удовольствием рассказывал ему необыкновенные истории из моей военной жизни. Как в Египте я заснул у древней стены… Стена рухнула, но меня не коснулась… я проснулся и с изумлением увидел — в руках у меня была древняя камея с лицом императора Августа… Царь слушал восторженно, как очарованная женщина, — с широко раскрытыми глазами.
На следующий день появился прусский король — холеный, с аккуратненькими бачками и усиками. Он был в бессильном ужасе от моих условий. На помощь была призвана красавица королева Луиза. Конечно же она понимала: во многом по ее вине страна претерпела великие бедствия и супруг должен теперь потерять огромную территорию. Она решилась помочь ему — и встретиться со мной…
Я согласился. И даже сказал о ней: «Она божественно хороша. Так и тянет не только не лишать ее короны, но положить корону к ее ногам…» Ей передали, и она посмела поверить, что ей достаточно пустить в ход «самое сильное оружие» — и она отстоит территории, за которые заплатили кровью мои солдаты.
Она приехала в Тильзит шестого июля в полдень. Ей было уже тридцать два года, но… «свежа как роза»… Она была в великолепном белом платье. Я появился через два часа после ее приезда. Приехал с прогулки верхом, был в егерском мундире и с хлыстом, что весьма контрастировало с ее роскошным туалетом. Я имел на это право, я был победитель!
Но она решила поменяться со мной ролями. И уединилась со мной в кабинете — «обсудить мирный договор». Нежно глядя своими лазоревыми глазами, она молила сократить территориальные потери и контрибуции. Сокровище моего вчерашнего врага Александра явно решило перейти к новому владельцу! Уже на прелестных губах блуждала томная улыбка, вселявшая большую надежду на мой скорый успех, когда… вошел король. Не выдержал постыдного ожидания в приемной… Надо сказать, он вошел вовремя. Еще немного, и мне пришлось бы уступить Магдебург. И в первый раз изменить своим принципам… Она была очень хороша, и я уже был не против, чтобы на головах обоих монархов возникло некое украшение…
Внезапный приход короля, к счастью, изменил ситуацию. Я холодно изложил ему прежние условия.
«Вы не захотели заслужить мою вечную благодарность», — печально сказала королева, прощаясь со мной.
«Я достоин сожаления», — ответил я, помогая ей сесть в экипаж.
Она вздохнула. В ответ последовал и мой вздох. И слова: «Несчастная моя звезда…»
Глаза ее зло сверкнули, хотя моя насмешка была заботливо скрыта. Что делать, я ненавижу злых, распутных и властных женщин, которые вмешиваются в политику. Я люблю совсем иных…
В это время военный суд должен был приговорить к смерти немецкого князя Харцфельда. Я назначил его управлять побежденным Берлином. И каково было мое негодование, когда я узнал, что человек, которому я так доверял, вел тайную переписку с прусским королем… Жена Харцфельда пришла ко мне молить за мужа. Я показал ей перехваченное письмо князя — неоспоримое доказательство его вины.
Я спросил ее:
«Это его почерк?»
Она упала на колени и сказала, захлебываясь слезами:
«Да, его почерк, но… пощадите его!»
И были в ней такая наивность, бесхитростность и доброта, такая искренняя любовь к мужу… что это спасло князя. Я бросил письмо в камин и сказал ей:
«Теперь у меня нет доказательств вины вашего мужа, он в безопасности».
Ибо я всегда любил добрых, нежных и наивных женщин…
Тильзитский мир с Россией… В Париже — бесконечный праздник, фейерверк приемов. Тюильри, Фонтенбло, Сен-Клу, Мальмезон до утра горели огнями. Моя знать, поражая роскошью нарядов, толпилась в залах вместе с покорными европейскими владыками… Моих маршалов я осыпал золотом, которое так любят французы. Ланну подарил миллион франков золотом, Бертье — полмиллиона… и все они получили огромную ежегодную ренту. Да, я брал их кровь. Но и щедро платил за нее!Император взял лист бумаги.
— Вершина моего могущества…
Он быстро, умело набросал на листе очертания Европы, перечисляя при этом некоторые свои титулы. Мне нелегко описать, как он их произносил. Это было невозможное сочетание насмешки над собственной судьбой и ощущения своего величия!
— Император Франции… Величайшая империя… я упразднил границу у Альпийских гор, и Франция продолжалась Французской Италией, состоявшей из пятнадцати департаментов, раскинувшейся от Турина и впоследствии до Рима… плюс Бельгия, Западная Германия, Пьемонт, Саксония… — Его рука умело рисовала на бумаге контуры зависимых областей. — Протектор Рейнского союза — этих бесконечных немецких княжеств, повелитель Голландии и Неаполитанского королевства, где королями сидели мои братья Людовик и Жозеф, всей Средней и Восточной Германии, которая вошла в Вестфальское королевство, где правил мой третий брат Жером… Хозяин ганзейских городов — Гамбурга, Бремена, Любека, Данцига и Кенигсберга, — рука императора продолжала штриховать Европу, — и австрийских земель, отданных мною Баварскому королю, и польских земель, отданных королю Саксонскому… Адриатики, Ионических островов… Пруссия и Австрия, Испания, Португалия трепетали, Россия подчинилась… К восемьсот одиннадцатому году я свяжу Париж стратегическими дорогами со всеми отдаленными уголками великой империи.
Он аккуратно провел на бумаге линии этих великих дорог.
— Кстати, качество этих дорог я испытал на себе. Эта тряска на рытвинах и ухабах… Но я объединил Европу не только дорогами, но главное — Гражданским кодексом. В империи и в вассальных странах я ввел общие законы!Император задумчиво смотрел на рисунок. Вся Европа была заштрихована — оставалась только Англия…
— Подписав Тильзитский мир, я, казалось, до конца блокировал ненавистный остров. Теперь Александру пришлось подписываться под всеми моими (они назывались «нашими») декларациями о том, что по нашему призыву «континент восстал против нашего общего врага». И что наша война с островитянами должна «уничтожить их промышленность и поставить под наш контроль моря, где они смеют нынче хозяйничать…» Мы объявили англичан «вне цивилизованного мира».
Очень скоро я добился падения фунта… но падал и рубль. Русская экономика громко стонала, отлученная от английской торговли. Шпионы доносили то, что я и сам отлично понимал: присоединение России к блокаде — удавка на шее Александра. Ропот внутри страны начал расти, и русские аристократы долго этого не вытерпят. Так что я не обольщался насчет «вечного мира с Россией»… да, признаться, и не желал этого мира надолго. Ибо понимал великую перспективу, которую открывала мне неизбежная война с северным колоссом, этой вечной варварской угрозой Западу. Призрак будущего стоял между нами — со штыком в крови по дуло.И когда в Париже все славили меня после Тильзитского мира, я сказал Бурьену: «Неужели и вы такой же глупец? Неужели не понимаете, что истинным властителем я буду только в Константинополе? Занять Москву… А дальше — путь до Ганга. И французская шпага в Индии коснется английского горла! Представьте, что Москва взята, царь усмирен или убит своими же подданными, и мы посадили на трон своего человека. И тогда наша армия через Кавказ дойдет до Ганга и одним ударом с тыла разрушит всю пирамиду английского меркантилизма… И только тогда я истинный властелин, только тогда воцарится вечный мир…»
Меня всегда тянуло на Восток, там живет до сих пор магия власти… Только на Востоке понимают, что такое повелитель. Иногда мне кажется: главная моя ошибка, что я уехал из Египта… мне надо было закончить войну с турками… причем руками арабов, греков и армян… Своих солдат я сделал бы героями некоей Священной армии. Я стал бы повелителем Востока. И в Париж я вернулся бы через Константинополь… или не вернулся совсем…
Глупец Бурьен смотрел на меня с испугом. Я казался ему ненасытным безумцем…Император остановился.
— Но вернемся в дни Тильзита… Я понимал ограниченность моих ресурсов. Я знал, что французские порты хиреют, нищают без английских судов, да и все завоеванные и зависимые страны будут стонать в удавке континентальной блокады… Но главная беда — Франция и Европа не смогут все время платить налог кровью — поставлять новых солдат. Вот что говорил мне здравый смысл! Но сколько раз я побеждал этот здравый смысл, этот пошлый опыт — ум глупцов! Да, я ощущал себя полубогом. Я столько раз был награждаем судьбой, что мои желания стали для меня единственной реальностью.
Мать сказала тогда Жерому: «Я боюсь, он гонится слишком за многим и поэтому потеряет все». Моя набожная мать в это время прислала мне Библию с заложенными страницами. Я был слишком занят, чтобы читать то, что она там для меня отметила. Дела, суета… И еще: меня раздражали ее страхи… Но совсем недавно я нашел эту Библию и прочел то, что она для меня отметила: «Но хотя бы ты, как орел, поднялся высоко и среди звезд устроил гнездо твое, то и оттуда Я низрину тебя, говорит Господь». И еще: «Погибели предшествует гордость, падению надменность».
Впрочем, если бы даже я прочел это тогда, то только улыбнулся. Тогда я уже был всеми мыслями в Испании и Португалии…Император усмехнулся:
— Все это — вычеркнуть… После Тильзита сразу переходим к войне в Испании. Я узнал, что испанский Бурбон и португальский Браганса [24] тайно разрешают британцам торговать, и английские суда по ночам швартуются в здешних портах.
Талейран, как всегда, первым сказал то, о чем я начинал только подумывать: «Дело не сдвинется, пока на этих тронах не будет наших королей». И еще Талейран много рассказывал мне о золоте и сокровищах индейцев, хранящихся в испанской казне. И я приказал…
Маршал Жюно уже через полтора месяца взял Лиссабон. Королевская семья бежала конечно же на английском корабле. Трон Брагансов стал моим.
И наступил черед Испании. Тот же Талейран обстоятельно информировал меня о распрях в испанской королевской семье. Это была мрачная дворцовая драма в средневековом стиле. Сын восстал против отца. Отец [25] жаловался на коварство сына [26] и хотел его арестовать. В центре интриги был всемогущий королевский фаворит Годой — он-то и был подлинным королем Испании… По предложению Талейрана я решил попросту прогнать испанских Бурбонов — отправить их вслед за Брагансами… Мои корпуса уже стояли в Испании, когда я позвал королевскую семью в Байонну улаживать их семейный конфликт. Когда они съехались, я заставил престарелого Карла передать корону «своему другу Наполеону» (так он именовал меня в письмах). После чего велел брату Жозефу стать испанским королем.
Я обратился к испанскому народу с воззванием: «Ваше правительство одряхлело, и мне суждено возродить мощь и славу Испании. Я улучшу ваши законы, и если поможете мне, то без всяких потрясений изменю течение ваших печальных дел. Я хочу, чтобы ваши потомки имели право сказать обо мне: «Ему наше великое Отечество обязано своим возрождением». Я решил вернуть эту когда-то великую страну, дремавшую в Средневековье, в наш век. Сажая на трон брата, я собирался отменить позор инквизиции, забрать часть земель у всесильных монастырей.
Нужны были реформы, на которые, как я считал, есть достаточно денег в испанской казне. Здесь была моя первая ошибка. Казна оказалась пуста, индейские сокровища — давно промотаны.
Вторая ошибка была пострашнее. И гранды, и испанские либералы меня поняли, но неожиданно поднялись крестьяне, будем откровенны — восстал народ. Надо признать, я очень неловко провернул смену власти — безнравственность предстала слишком явной, несправедливость слишком циничной. Бесцеремонность смены власти оскорбила народ. И они, надо сознаться, повели себя, как положено людям чести.
Так началось это восстание темного фанатичного народа… да еще вдохновляемое изуверами-монахами. В считаные недели сформировалась стотысячная армия, возглавляемая плебеями. Их предводители именовались прозвищами, как у разбойников: Однорукий, Удалой…
Сначала я отнесся к испанскому сопротивлению несерьезно. Я не был осведомлен о духе этой нации, я привык биться с феодальными армиями, но не с народом. Я не понимал, что сражаюсь с испанской Вандеей, причем охватившей не одну область, как это было во Франции, а всю страну… И я был поражен, когда эти крестьяне и погонщики мулов, вооруженные кольями и пиками, нанесли поражение моим лучшим генералам… Генерал Дюпон, храбрец, которого я так любил, был окружен и разбит в битве при Байлене. Его двадцатитысячное войско сложило оружие перед вооруженным сбродом, и Дюпон дал согласие, чтобы ранцы солдат были обысканы, как чемоданы каких-то воров. Ничтожество! Это было хуже всего, что можно представить. Он потом что-то лепетал о том, что решил избавить солдат от смерти. Лучше бы все они погибли с оружием в руках! Их смерть была бы славна, и мы отомстили бы за нее. Но раны, нанесенные чести, неизлечимы! Узнав об этом, я мог только в ярости метаться по кабинету в Тюильри и бессмысленно твердить: «Верни мне честь, Дюпон!..»
В это же время я потерял Португалию. Там Веллингтон с шестнадцатью тысячами англичан разбил моего Жюно.
Между тем повстанцы взяли Мадрид. Мой брат — их король — бежал от вооруженного сброда. Так началась эта народная война.
Все мои прежние войны были молниеносны и дешевы. Из каждой кампании я извлекал прибыль в виде контрибуций. Мои войны всегда кормили сами себя. В Испании я впервые завяз — эта страшная и, главное, нескончаемая война начала пожирать огромные деньги. И еще она создала печальные трудности: общественное мнение в Европе было против. Оно расценило эту войну как «посягательство на слабого и слишком доверчивого союзника». И со злорадством следило за поражениями моих генералов.
Нет, я обязан был примерно наказать Испанию. Однако для этого нужно было послать туда не новобранцев, а подлинную армию…
Но испанское пламя уже перекинулось в Австрию. Франц заволновался, как бы моя расправа с испанскими Бурбонами не стала началом посягательств на все древние династии Европы. Мне передавали эти разговоры при австрийском дворе: «Сегодня Испания, завтра Австрия…»
Мои испанские неудачи взбодрили Вену. Я узнал, что Австрия начала военные приготовления, и Англия, естественно, поспешила дать средства… Мне совсем не улыбалось вести войну на два фронта. И я решил поручить русскому царю быть надсмотрщиком над австрийцами. И заодно проверить прочность нашего союза…
Я объявил Талейрану: «Мы едем в Эрфурт. Подготовьте договор с Александром, который удовлетворял бы царя, ущемлял Лондон и устраивал меня. Мне нужна уверенность, что в результате этого договора Австрия присмиреет, и у меня будут развязаны руки для того, чтобы чувствовать себя свободным в Испании… В остальном рассчитывайте на меня, я устрою царю великолепный спектакль, который, надеюсь, его очарует».
Я вызвал целый цветник немецких принцев и королей из Рейнского Союза. Этот великолепный съезд величеств и высочеств должен был, как некий греческий хор, постоянно выражать восторг союзом Франции и России.
Зная слабость царя к прекрасному полу, я привез в Эрфурт труппу «Комеди Франсэз». Все красавицы «Комеди» — мадемуазель Жорж, мадемуазель Дюшенуа, мадемуазель Бургонь, мадемуазель Марс — прибыли в Эрфурт. И, конечно, великий Тальма. Александр плохо слышал, и я велел переоборудовать сцену так, чтобы актеры играли прямо перед нами… И Тальма обратился к царю со словами из пьесы: «Дружба великого человека есть дар богов». Царь встал и галантно указал на меня. Мы обнялись под гром аплодисментов.
Не ошибся я и в красотках. Правда, вкус у Александра оказался неожиданно вульгарен, и слишком пышные формы мадемуазель Бургонь произвели на него неизгладимое впечатление.
Александр спросил меня прямо:
«Вы думаете, она мне не откажет?»
«Уверен, нет, — ответил я. — Правда, через несколько дней весь Париж получит подробное описание Вашего Величества с головы до пят… не говоря уже о самом подробном рассказе о…»
Он поблагодарил меня за разъяснение, точнее, за спасение. Но это был, пожалуй, единственный момент, когда мы поняли друг друга и были солидарны.
Переговоры наши с самого начала зашли в тупик. Я откровенно объяснил царю, что в Европе должны существовать только две системы — Север и Запад… Север — его, Запад — мой… Посредниками между нами будут Австрия и Пруссия. Мы с ним — властелины мира. А наши страны — как бы Западная и Восточная Римская империи. Я предлагал ему вернуться во времена величия. Но в его глазах читал недоверие. Он жил в жалком девятнадцатом веке — веке сытых лавочников…
Перешли к делам. Я согласился, чтобы он отнял у Турции Молдавию и Валахию, обязался не восстанавливать независимость Польши. После этих подарков перешел к главному — предложил подписать договор, где были два важнейших пункта: немедленная переброска русских войск к границам Австрии и вступление царя в войну с австрийцами, если она начнется.
Но этого он не подписал! Вместо договора царь разразился упреками, отчего я до сих пор не вывел свои войска из прусских крепостей, где обещанные проливы и Константинополь?! Он не подписал даже простого письма с угрозами, которое я отправил австрийскому императору, — ограничился вялым советом послу Австрии не вступать в войну.
Я продолжал настаивать на договоре, даже накричал… испробовал любимый прием — швырнул треуголку под ноги и начал ее топтать «в приступе ярости». Ничего! К моему изумлению, царь преспокойно дождался конца расправы над треуголкой и сказал: «Со мной ничего нельзя поделать, Сир, при помощи гнева. Давайте рассуждать спокойно, или я ухожу!»
Неуступчивость царя меня поразила… Только впоследствии я узнал правду. Все сделал Талейран! Мне рассказал об этом другой негодяй, Фуше, узнавший все подробности от очередной любовницы Талейрана. Оказалось, после событий в Испании мерзавец почувствовал мою слабость и начал двойную игру. Он предупредил царя не пугаться моего гнева. Он сказал ему в своем духе: «Властитель России цивилизован, его народ — нет, во Франции, к сожалению, всё наоборот… Наш император абсолютно невменяем, он жаждет новых войн, и все закончится невиданной катастрофой…»
Каков нюх! — император сказал это почти с восхищением. — Нет, я не зря ему прощал многое. Сохрани я его, и поныне был бы на троне… Впрочем, надо отдать ему должное — нечто подобное о грядущей катастрофе он высказал вскоре и мне.
В Эрфурте я впервые вынужден был заговорить о новом браке… пришлось… Став императрицей, Жозефина приняла на себя священную обязанность — дать Франции наследника престола. Но выяснилось, что она не могла более иметь детей (я мог — имел незаконных)… Законы жизни монархов жестоки. И корона, которая ей так нравилась, к сожалению, диктует свои правила: Жозефина должна была уйти.
Первыми об этом, конечно, заговорили со мной Фуше и Талейран. Да, я любил Жозефину, но империи нужен наследник, я не мог оставить престол добрым глупцам — моим братьям… И в Эрфурте я решил поставить политический опыт. Я попросил Коленкура (будучи послом в России, он был в доверительных отношениях с царем) поговорить об этой ситуации с Александром. Но повести дело так, чтобы царь сам предложил мне брак с русской великой княжной… Это должно было показаться царю желанным, разумеется, если он хотел упрочить наш союз…
Коленкур поговорил с царем. Но тот… ускользнул! Сказал, что в семейных делах все решает его мать, вдовствующая императрица… Уклонился!
После этого разговора я окончательно понял: Александр не хочет более нашего союза. Лошадь решила покинуть загон. России нужна Англия. Это была будущая война! Вот каков был итог…
Хитер был царь! Но при этом до смешного тщеславен. Оттого с ним бывало легко… У царя был превосходный министр Сперанский — великий ум, ненужный этой варварской стране. Мне не хотелось, чтобы царь на пороге войны имел такого министра. И я решил избавить царя от него. Для этой цели я стал… его хвалить! Я сказал: «Какой ум! Не угодно ли вам, Государь, поменять этого человека на какое-нибудь королевство?» Этой шутки оказалось достаточно. Вскоре Сперанский пал. Говорят, одним из обвинений было… что он мой шпион!
Да, Эрфурт оказался для меня печален… Немного утешила встреча с Гёте. Ему было за шестьдесят, но он выглядел очень молодо для своих лет. Он был моим кумиром в юности, и я всегда возил с собой «Страдания молодого Вертера». Когда он вошел, я сказал торжественно: «Се человек!»
Беседа принесла мне радость. Я указал ему на слабое место в его великом романе, сказал, что отвергнутая любовь — великая трагедия и одного этого удара судьбы вполне достаточно Вертеру для самоубийства. И последующее оскорбление Вертера — уже лишнее, ибо любовь в юности бывает важнее жизни.
Гёте согласился. Великий поэт умел беседовать с правителями. Он и дальше соглашался во всем. Заговорили о роке. Я сказал ему, что нынче рок — это политика. Она определяет судьбы народов. Он согласился.
Я пригласил его в Париж. В этой столице Запада мне так нужен был король поэтов Запада… Он опять согласился. Но не приехал.
Открывая сессию Законодательного собрания, я сказал: «Я принимаю личное начальство над моей армией и с помощью Божьей короную в Мадриде испанского короля и вновь водружу моих орлов на стенах Лиссабона». Я отбыл в Испанию во главе стошестидесятитысячной армии. И после нескольких выигранных сражений подошел к Мадриду. Сначала испанцы решили сопротивляться, строили баррикады, но после сокрушительного огня моей артиллерии повстанческая армия оставила столицу, и власти города подписали капитуляцию.
Я объявил о реформах: инквизиция упразднялась, количество монастырей сокращалось на треть, пошлины упорядочивались — короче, феодальные пережитки были отменены. Испанское средневековье наконец-то кануло в Лету. Я написал в прокламации: «Я желаю быть орудием вашего возрождения. Нет такого препятствия, которое я не смог бы преодолеть… Но своим сопротивлением вы сами заставили меня присоединить к правам, которые предоставила мне ваша династия, право победы. Что ж, да будет так! Но если вы и впредь не ответите мне доверием на заботу о вашем благе, мне придется поступить с вами как с завоеванной областью, а моего брата возвести на трон более достойного народа».
В это время англичане, оставив Португалию, уже спешили на помощь Мадриду. Что ж, я поторопился к ним навстречу. При Вальядолиде я разбил англичан вместе с повстанцами — десять тысяч мертвецов оставили они на поле боя. Я отомстил за позор Дюпона!
Но в разгар успехов мне пришлось срочно выехать в Париж. Ибо в Испании я узнал нечто грозное: Австрия решила воспользоваться моим отсутствием — захватить Баварию и поднять против меня Германию.
Была и еще одна новость — не менее тревожная: я узнал, что на приеме у Талейрана, к полному изумлению гостей, появились под руку два заклятых врага — Талейран и Фуше. Эти ненавидевшие друг друга «кошка и собака» явно демонстрировали свое примирение. При этом оба повсюду рассказывали, как не одобряют войну в Испании, что эта страна уже превратилась во вторую Вандею, откуда я, возможно, к их прискорбию, не выйду живым. Более того: я узнал, что они написали письмо Мюрату, где предложили ему… трон — в случае моей смерти!
Я почувствовал: запахло переворотом. И они уже начали подыскивать удобного кандидата — ширму, за которой смогли бы править. Я не понял тогда, что они не одни. Это был голос уставших от моих завоеваний богачей… Им надоели мои победы, похожие на легенды, сытые лавочники хотели спокойно наслаждаться благополучием, которое дал им я. Они не верили, что легенда может длиться вечно. Недаром Фуше все последнее время настойчиво сообщал мне о бунтах во время рекрутских наборов.
Я был в ярости, помчался в Париж и появился перед негодяями — изумленными и перепуганными… Не ждали! Забыли, с кем имеют дело!
Я с трудом сдерживал себя. Но на первый разговор с Фуше мне хватило выдержки! Я сказал ему только: «Запомните, вы — министр полиции. И всё! Что же касается моей внешней политики — сделайте милость, не вмешивайтесь в нее. Ибо измена начинается с сомнений, продолжается критикой и заканчивается пулей!» Мерзавец молча поклонился, его лицо трупа, как всегда, было непроницаемо.
Но когда я вызвал Талейрана… сдержаться уже не смог! Этот подлец, который первым посоветовал мне прогнать испанских Бурбонов, теперь за моей спиной меня же за это и поносил!.. Он услышал от меня все матерные слова, все солдатские ругательства…Император носился по душной каюте и бешено кричал:
— «Вы вор и подлец, для которого нет ничего святого! Вы… — (Непечатное.) — Это вы сообщили мне, где находится герцог Энгиенский, и заставили меня поступить с ним так жестоко! — (Непечатное.) — Это вы заставили меня ввязаться в дурацкую авантюру с Испанией… — (Непечатное.) — …а теперь поносите меня и объявляете, что вы меня предостерегали! Вы мразь, говно в шелковом чулке! Вы… — (Непечатное.) — … заслуживаете, чтоб я стер вас в порошок, но я слишком вас презираю, чтобы пачкать руки о вас!» — (Непечатное.)
Он опомнился и сказал как-то устало:
— Это был не лучший монолог… Негодяй спокойно слушал. Он это умел. Он был знаменит тем, что однажды, слушая памфлет о себе… заснул! Думаю, пока я на него орал, негодяй готовил ответную реплику. И приготовил. Когда я закончил, он попросил разрешения удалиться. И, выйдя от меня, сказал: «Как жаль, что такой великий человек так плохо воспитан!» Я не мог не оценить этой фразы.
Да, вскоре я вернул Талейрана… что делать: он был единственный, с кем мне было интересно беседовать. У него был блистательный ум… и самое ужасное — я и теперь, после всех его предательств, по нему скучаю. Хотя многое теперь о нем знаю… Знаю, что вскоре после Эрфурта русский царь начал получать регулярные доносы из Франции, подписанные «Анна Ивановна». Их писал Талейран!
Нет, он не был просто шпионом. Это был все тот же голос богатых… очень устали они от моих грандиозных планов, очень боялись потерять нажитое… Ладно! Бог, которому он служил когда-то в юности, будет ему Судьей.Император помолчал. Потом продолжил:
— После моего отъезда из Испании войну продолжали мои маршалы. Испанцы не вняли ни угрозам, ни обещаниям — сражения шли непрерывно. Это были кровопролитные битвы, и какие! Ланн взял Сарагосу, причем штурмом пришлось брать каждый дом. Уже взятый город еще три недели продолжал сопротивляться! Против солдат воевали женщины и дети… трупы лежали вповалку. На улицах копыта коней скользили в лужах человеческой крови. «Какая грустная победа, — сказал мне потом Ланн. — Я никогда не убивал столько бесстрашных, пусть и сумасшедших людей». Он был подавлен… и вскоре погиб. Мне кажется, что смерть именно тогда вошла в него. Он был лучшим моим маршалом…
Я чувствовал: штурм Сарагосы произвел тяжелое впечатление на Европу. Да, я пребывал в раздражении, но не мог отказаться от Пиренейского полуострова, это был бы конец Континентальной блокады. А между тем испанский груз давил и связывал мне руки… А руки должны были быть свободны, ибо в это время я уже понял: Австрия и Пруссия не просто волновались — император Франц окончательно надумал воевать.
Пятнадцатого августа восемьсот восьмого года Меттерних прибыл в Сен-Клу поздравить меня с днем рождения. Так они старались усыпить мою подозрительность. Но я старый воробей, и прямо сказал ему, что знаю о настроениях в Австрии. «Надеюсь, ваш император не забыл, что не так давно я захватил вашу столицу и большую часть вашей страны. Но вернул почти все! Я часто думаю: если бы кто-то из моих врагов захватил Париж, поступил бы он с такой умеренностью?» Эти слова оказались пророческими. Думаю, Меттерниху придется их вспомнить на Страшном суде. А тогда я предупредил: если Австрия вновь начнет войну, ожидать от меня новой «умеренности» не стоит…
Но все было тщетно. Военный угар охватил Австрию. Мне доносили: в Вене сочиняют песни, зовущие к войне, их распевают прямо на улицах под овации зевак, поэты пишут подстрекательские стихи, драматурги — такие же пьесы: их играют в театрах под нескончаемые аплодисменты зала. Двор требовал войны. И Меттерниху — умному, осторожному и трусливому, — сжав зубы, пришлось идти у них на поводу. Он заявил мне: «Ваша власть и сохранение европейских престолов — несовместимы».
Я потребовал действий от русского царя, тот конечно же привычно уклонился. Я был очень раздражен и, пожалуй, впервые не контролировал эмоции. Я начал ссорится с Папой, который не хотел присоединиться к Континентальной блокаде…
Десятого апреля австрийские войска начали наступление на земли моего союзника, короля Баварии. Всего восемьдесят тысяч моих солдат стояли тогда в немецких землях, а австрийцы поставили под ружье полмиллиона. Инициатива была в руках врага — впервые я позволил это неприятелю. Армия под предводительством эрцгерцога Карла вторглась в Баварию. Австрийцы разбрасывали листовки с призывами к немцам объединиться против французов. И вскоре король вынужден был оставить Мюнхен.
Но я был уверен в своей армии. И я обещал солдатам в своем обращении: «Мы троекратно победили австрийцев, которые троекратно не сдерживали своего слова. Вы были свидетелями, как австрийский император просил мира на моем бивуаке и как теперь он этот мир нарушил. Пойдем же на врага, и пусть, увидев вас, они узнают победителей. Солдаты! Через месяц вы будете в Вене»…
Вначале я быстро сумел образумить австрийцев — нанес им шесть поражений за шесть дней. И уже двадцать третьего апреля въезжал в отбитый мною Мюнхен. Правда, неприятелю впервые удалось взять в плен отряд французов в тысячу человек. Но я поклялся, что австрийцы смоют своей кровью этот позор. И в битве при Экмюле взял двадцать тысяч пленными, почти всю их артиллерию и пятнадцать знамен.До сегодняшнего дня я изумляюсь непостижимой памяти императора. Я проверял потом цифры — все точно.
— Эрцгерцог Карл с трудом спасся от плена — ускакал с поля боя. А потом была битва при Регенсбурге. Опять непривычно ожесточенная… Я даже был легко ранен — шальная пуля задела ступню… Весть моментально распространилась по армии… Я понял: медлить нельзя. Тут же, на поле боя, мне наспех перевязали ногу, и я вновь сел на коня при радостных кликах солдат. Но это было еще одно предупреждение — прежде пули меня избегали.
К вечеру мы взяли город и восемь тысяч пленных. Но множество австрийцев предпочли смерть в бою. Так что успех не заслонил правды — я столкнулся с непривычно упорным, ожесточенным сопротивлением австрийцев. И пожалуй, впервые! После нескольких выигранных сражений, уже направляясь к Вене, я вынужден был сжечь замок Эберсберг, стоявший насмерть. Запишите: австрийцы потеряли двенадцать тысяч убитыми и пленными, и я опять занял прославленное Молкское аббатство, где уже стоял в восемьсот пятом году. Тогда я не тронул ничего. Теперь я разрешил моим солдатам опустошить знаменитые винные подвалы монастыря.
Через два дня я уже был под Веной. Защищать город император Франц поручил брату, эрцгерцогу Максимилиану. Я предложил ему сдать столицу — пощадить дома и имущество несчастных горожан, а самому заняться каким-нибудь более полезным делом, поскольку сопротивление бесполезно. Глупец гордо отказался. Тогда я приказал батареям громить Вену. Уже через пару часов город был объят пламенем. Эрцгерцог, объявлявший еще накануне, что будет защищаться до конца и живым не сдастся, поспешил бежать, бросив столицу.
Моя ставка была в Шенбрунне — австрийском Версале. Сюда и прибыла делегация горожан с ключами от города. И я мог теперь сказать своим воинам: «Солдаты! Прошел месяц с тех пор, как неприятель вторгся во владения нашего союзника. Ровно через месяц, как я вам обещал, вы в Вене… Будьте же снисходительны к бедным горожанам, к этому доброму народу, имеющему все права на наше уважение».
Итак, Вена пала, но сопротивление не было сломлено! Воспользовавшись нашей нерасторопностью, эрцгерцог Карл успел переправить армию через Дунай и сжег все мосты. Я был в изумлении и от везения неприятеля (это было что-то новое!), и от его непривычного упорства. Я все яснее понимал — это другая война.
Теперь мне предстояло форсировать Дунай. План был совершенно ясен — переправить армию по отмели до острова Лобау, оттуда навести понтонный мост и высадить войска на левом берегу. И началась битва… столь яростная, что я еще раз почувствовал — передо мной другая армия! Они заразились духом Испании, теперь мне приходилось выцарапывать победу… И когда храбрец Ланн уже рубил австрийцев, рухнул мост. Еще один знак — судьба начинала отворачивать свое лицо! Но тогда я прогнал эту мысль…
Мне пришлось приказать отступать от столько раз битых австрийцев. Они храбро теснили нас, артиллерия била непрерывно — они многому у меня научились. И (проклятье!) я потерял лучшего — Ланна. Ему оторвало ногу ядром. Он лежал на земле уже в забытьи. А я сидел над ним. Он умер на моих глазах. Как мне будет его не хватать в Москве!
В тот день я потерял двадцать тысяч. Мы отошли обратно на Лобау — зализывать раны… Вся Европа гудела о моем отступлении. В Париже распространились слухи о моем поражении, Австрия торжествовала, говорили, что я заперт на Лобау и даже… погиб! Самое смешное: Франц послал прусскому королю радостное сообщение о моей смерти. И пригласил поглядеть на мою могилу.
По Германии прокатились бунты. В Тироле, в Вестфалии вспыхнули восстания. Это были нехорошие зарницы… В это же время англичане высадили десант в Нидерландах и грозили Бельгии.
В Париже, отвыкшем от неудач, началась паника, и ее умело раздувал Фуше. Он тотчас издал забавное воззвание: «Докажем миру, если гений Наполеона и придал великий блеск Франции, его присутствие вовсе необязательно, чтобы отразить угрозы врага». Этот вчерашний якобинец вспомнил дни революции и возродил Национальную гвардию — расторопно мобилизовал сорок тысяч гвардейцев «для отпора врагу». Вернувшись в Париж, я конечно же одобрил его меры, но хорошо запомнил: «Его присутствие необязательно». И уже вскоре Фуше расстанется с министерством полиции…
Обострились отношения и с Папой. Я настаивал на соблюдении правил Континентальной блокады и Конкордата. Папа объявил мне, что Конкордат соблюдает и моего права предлагать французских епископов не оспаривает, но лишь размышляет по поводу моих кандидатур, поэтому порой возникают задержки. Что же касается блокады, то миссия Папы на грешной земле запрещает ему принимать чью-то сторону в размолвке между чадами церкви. «Наместник Бога должен сохранять мир со всеми…»
Я написал ему, что англичане — еретики с точки зрения его Римской церкви, я же его союзник и он обязан поддерживать меня. Ибо моя борьба с Англией должна стать борьбой Римской церкви с англиканской ересью. Но мои религиозные размышления его не убедили, и порты Папской области по-прежнему остались открыты для английских судов. И после моей первой неудачи на Дунае Папа начал распространять слухи, что это Божья кара за непочтительное обращение с Его наместником на земле.
Я угрожал: «Вы, Ваше Святейшество, духовный глава Рима, а я — его император». «Императора Римского не существует», — сообщал он мне.
Пришлось убедить его в обратном. Я написал ему, что если торговля с англичанами будет продолжаться, мне придется лишить его папских владений. В ответ Папа пригрозил: «Я не буду сопротивляться оружием. Я стану на пороге крепости Святого Ангела у входа в мои владения, и Вашим войскам придется маршировать по телу наместника Бога, который помазал Вас на царство…» Он угрожал предать меня анафеме. Я ответил, что эта оригинальная средневековая мысль немного запоздала. И просил помнить, что корона мне досталась по воле народа и по воле Божьей. И я буду для него всегда Карлом Великим, но не Людовиком Кротким.
И я приказал генералу Миолли занять Рим и Папскую область. Из Шенбрунна я подписал декрет о присоединении к Франции Папской области. Над замком Святого Ангела Папа смог увидеть печальный для него финал нашего спора — развевавшийся флаг Франции… Я понимал последствия этого шага. И вообще, я чувствовал, как все заволновалось вокруг. И как нужна сейчас впечатляющая победа!
Я укрепил Лобау, дал армии забыть неудачи и пополнил ее корпусом Макдональда, пришедшим из Италии. После побед в Далмации подошел и корпус Мармона. Теперь отдохнувшие солдаты рвались в бой — отомстить за поражение от столько раз битых австрияков… Я дочерна загорел на здешнем солнце, здоровье окрепло, нервность прошла. Я знал, в каком месте ждут меня австрийцы. Но они забыли: я всегда появляюсь совсем в другом — и неожиданно. Так было, конечно, и на этот раз.
В ночь на пятое июля в ужасную грозу под беспощадно хлеставшим ливнем я форсировал Дунай. Я вымок до нитки, но после удушающей жары последних дней это было даже приятно… На следующий день мои войска развернулись у Мархфельда. Не ждавший меня здесь эрцгерцог Карл торопливо отступил к Ваграму. Там и должна была произойти решающая битва. Эрцгерцог расположил свои войска так, чтобы зажать меня в тиски обоими флангами своей армии. Против левого крыла австрийцев я выставил корпуса Удино и Даву. Против правого — Бернадота и Массена…Главные силы — победоносную Итальянскую армию и мою гвардию — я оставил в резерве. Маневрируя, я все время перебрасывал их на самые уязвимые участки сражения, когда судьба боя висела на волоске, и они не раз переламывали ход битвы. Эти удачные маневры все решили. После одиннадцати часов кровопролития я разгромил эрцгерцога. Пятьдесят тысяч австрийцев легли на непросохшем после ночных дождей поле. Мне не удалось уничтожить их всех, как при Аустерлице, не хватило кавалерии… да и немецкие войска, сражавшиеся на моей стороне, не лучшим образом себя проявили. Был подозрительно не настойчив и Бернадот. Так что Карлу удалось увести остатки войск в Моравию. Но и свершившегося было достаточно…
Император помолчал.
— Над долиной Ваграма в последний раз взошло мое солнце… Двенадцатого июля ко мне явился князь Лихтенштейн, адъютант императора Франца. Я принял его нарочито мрачно. Австрийцы просили перемирия. Я сказал, что не я начал эту войну и оттого вынужден их наказать за коварство и злонамеренность. «Я знаю — ваш государь хотел встретиться на моей могиле с другими государями, моими врагами. Но, как видите, им пока придется повременить. Сообщите императору, что все города, куда вошли мои солдаты, остаются в моих руках. Это залог, пока не будет заключено перемирие…» Он испуганно согласился со всем. Кампания была закончена.
Тогда же я узнал и о тупости моих офицеров. В день битвы при Ваграме они арестовали Папу. Все наши несогласия с ним происходили во многом оттого, что Святого отца натравливали на меня кардиналы. Арестовать следовало их, и прежде всего — главного папского советника, зловредного кардинала Пакка, а Папу надо было задобрить и оставить в Риме… Что делать, мои солдаты не мастера сложных интриг… И генерал Роде (которому нужно было добиться от Папы только признания аннексии папских владений) повел себя как слон в посудной лавке. С отрядом жандармерии он вошел в Квиринальский дворец и после пары часов тщетных уговоров сообщил мне в Вену: так как Папа не захотел подписать одобрение аннексии, они его арестовали. Причем, как мне потом рассказали, генерал долго извинялся перед Папой, говорил, что он верный католик и сын Римской церкви, но приказ есть приказ (то есть, как часто бывало, свалил всю вину на меня). Мне же в этот момент было не до Его Святейшества — я готовился к заключению мира с австрийцами. Я попросил Роде продолжить переговоры с Папой. Все это свелось к тому, что генерал еще раз попросил Папу одуматься и отказаться от владений Папской областью. Но тот, конечно же, не одумался, и его повезли в изгнание.
Итак, на «религиозном фронте» все свершилось. Моя армия заняла Рим, Папу и кардинала Пакка увезли из Вечного города… В Италии, Испании, да и во всем католическом мире, арест Папы вызвал конечно же осуждение. Во Франции взбунтовались еще вчера покорные епископы, которые все были у меня на жаловании (религиозные газеты печатали военные бюллетени куда чаще, чем жития святых, и прославляли мою армию — называли ее «небесным воинством»)… Да, история с Папой была еще одной моей ошибкой… я теперь постоянно делал ошибки. И сам с удивлением чувствовал это.
Папу доставили в Савону, где он оставался целых два года, с радостью играя роль затворника. Сам стирал свой подрясник и все время молился, устрашая охранявших его солдат. В июне одиннадцатого года я решил поселить его в Фонтенбло. Я все еще надеялся с ним помириться и перенести папский престол в Париж — новую столицу мира. «Столицей мира» Париж окончательно должен был стать после победоносной русской кампании. В том, что она случится, я уже тогда не сомневался.
Свое сорокалетие я встречал в Шенбрунне. Когда-то в этот день папа хотел канонизировать Святого Наполеона. Теперь он приготовил мне иной подарок — отлучил меня от церкви. Узнав об этом, я «сделал хорошую мину…» Я сказал: «В наше просвещенное время папского проклятья боятся одни дети и старухи. Меня объявляли вне закона и восемнадцатого брюмера, и на Корсике. Но это принесло мне только счастье». Однако, повторяю, я все время теперь совершал ошибки.
Нужно было успокоиться… В Шенбрунн я пригласил прекрасную панночку. День рождения провел в ее объятиях… и узнал, что она беременна! В очередной раз я понял — бесплодна Жозефина, со мной все в порядке… Я был обязан серьезно подумать о судьбе самой могущественной династии Европы, под чьим владычеством должна была объединиться европейская цивилизация.
А пока я составил мирный договор с Австрией. Мир, который я предложил, душил Австрию контрибуциями и потерями земель. Платой за ее вероломство были — часть Галиции, большая часть Хорватии с Истрией и Триестом, земли на западе и северо-западе… все это отходило ко мне. Мой союзник, баварский король, получил Зальцбург и верховья реки Инн… Нет, я прилично пощипал глупого Франца за самонадеянную подлость. Вдобавок теперь он не имел права держать армию более чем в полтораста тысяч. Но все это озлобило не только будущего тестя.
Накануне подписания договора я принимал парад в Шенбрунне. Венцы любопытны, и на площади собралось огромное число зрителей. Сидя на коне, я увидел, как, рассекая толпу, ко мне протискивается молодой человек с прошением в руках. При этом он неумело прятал что-то под сюртуком. Да так неумело, что даже я, занятый парадом, это заметил. Благодушие охраны, избалованной покорностью населения, привело к тому, что его схватили совсем рядом с моей лошадью.
Оказалось, сей Брут прятал под одеждой огромный кухонный нож, которым собрался поразить меня. Я велел подвести его ко мне. Он оказался сыном протестантского священника. При обыске на груди у него нашли портрет очаровательной девушки.
Он был напуган, но взял себя в руки и заговорил решительно и вызывающе:
«Да, я хотел убить вас».
Я спросил его:
«Неужели вы способны на подобное преступление?»
«Убить вас — долг, а не преступление, — ответил он. — Ибо вы причиняете великий вред моей стране».
Он был совсем мальчик, сумасшедший идеалист, как и положено в юности одаренному человеку. Я решил его помиловать.
«Ладно, просите прощения, и я вас отпущу».
«Мне прощение не нужно, я и сейчас жалею, что не убил вас».
Я указал на портрет очаровательной девушки:
«Одумайтесь! Ведь если я вас помилую, как это обрадует ее».
«Ее обрадует только одно — если я вас убью! И, клянусь, я вас убью!»
Мне пришлось… Но его образ и потом преследовал меня…
Во время этого допроса я узнал, что мой несостоявшийся убийца приехал из Эрфурта. И я спросил его, почему он не попытался убить меня, когда я был в Эрфурте. Он ответил: «Тогда я считал, что вы дали мир моему Отечеству, теперь знаю, вы хотите его уничтожить».
«Тогда» и «теперь»… Хотя по-прежнему я был в зените могущества и славы, но уже почувствовал: близится ужасное… Тот нюрнбергский книгопродавец, которого казнили за подстрекательскую брошюру… и сегодняшний студент, которого пришлось расстрелять… и эта ярость сопротивления австрийских солдат… Вулкан просыпался. В Европе не поняли меня — они не готовы были стать Соединенными Штатами Европы… по-прежнему хотели ютиться по жалким национальным уголкам.
Я вернулся в Париж. Гудели колокола, гремели салюты в честь моих побед… Но я был раздражен, точнее, опечален тем, что обязан был теперь сделать. После этого покушения я окончательно понял — наследник необходим Франции! Еще раз повторю: не я придумал развод. Все вокруг требовали: мои сестры, не любившие Жозефину, Фуше и Талейран, хорошо к ней относившиеся… Прежде я говорил обоим негодяям: «У меня человеческое сердце, я не могу выгнать женщину только за то, что поднялся выше… что у меня обязанности монарха».
Но теперь пришла пора признать — они были правы. И тогда мне пришло в голову то, о чем я подумал еще в Шенбрунне, в объятиях панночки…Император остановился.
— Про панночку мы все уберем. И про ее беременность тоже. Оставим лишь: в Шенбрунне я начал думать о будущем династии Бонапартов… и о побежденной Австрии. Точнее, о ее правящей династии — Габсбургах. Древнейшая династия Габсбургов — вот кто мне нужен! Мария-Луиза, дочь Франца, сумеет подарить мне сына! Мать Марии-Луизы родила десять детей, а ее бабушка семнадцать. В этом роду женщины были плодовиты, как крольчихи. И я сказал: «Вот матка, которая нужна Франции». К тому же не худо было иметь могущественного союзника, которого связала бы со мной не только кровь на поле боя, но и кровь в жилах будущего младенца. Это стало бы упрочением династии Бонапартов в глазах Европы.
И австрийцы не только не посмели отказаться, напротив, как только я намекнул, Меттерних пришел в буйный восторг. Кто-то потом сказал, что в этом было нечто варварское. Да, варвары, осаждая Константинополь, требовали себе в жены византийских принцесс. Но я бы сказал иначе: в этом было напоминание о временах великих завоевателей!
Как только Фуше понял, что я решился, он стал особенно настойчиво требовать… того же: немедленного развода с Жозефиной и брака с австриячкой. Нынче мерзавец выставляет себя человеком, противившимся моим желаниям, на самом же деле он всегда им потакал. Да и попробовал бы иначе!
Короче, он как бы взял дело в свои руки. Сначала по его подсказке несколько сенаторов явились к Жозефине и убеждали ее «совершить благодеяние для Франции» — самой предложить мне развод. Потом Фуше сам поговорил с нею. Он сказал, что рано или поздно, но Его Величеству придется взять другую жену и сделать ей детей. Ибо пока нет наследника, всегда есть опасность, что внезапная смерть нашего обожаемого повелителя (так он тогда меня называл) станет сигналом ко всеобщему распаду.
Но негодяй не мог не интриговать — он решил угодить мне и не потерять доверия Жозефины. Он имел дерзость намекнуть ей, будто я подослал его с этим разговором…
Я вызвал Фуше — и наорал на него. Он пропустил мимо ушей мои обвинения и сказал:
«Сир, вы сами уже давно это решили, но никак не можете пойти к мадам! И не сможете, Сир. Это для вас — самое трудное!»
Мерзавец помолчал, а потом посмел прибавить:
«Если бы императрица внезапно скончалась, это устранило бы трудности».
Я ответил ему достаточно выразительно:
«Если это “внезапно” случится, я расстреляю вас в ту же минуту!»
Однако негодяй был прав — как прийти к любимой женщине и сказать ей… Она конечно же все давно поняла… но как сказать?!
Наконец я решился. Я вошел к ней и начал без предисловий: «Мадам! У вас есть дети, у меня нет. Но мой сын нужен Франции, мне необходимо принять меры для упрочения моей династии. И для этого мне надо развестись с вами и жениться вновь… Слезы бесполезны, интересы Франции для вас и для меня должны быть превыше всего». Она упала в обморок… и мне с адъютантом пришлось переносить ее на кровать.
Я собрал семейный совет в Тюильри — в нашем дворце, который она должна была теперь покинуть. Мать, братья, сестры и она сидели за моим круглым столом, заваленным военными картами. Я и здесь обошелся без предисловий. Я сказал: «Одному Богу известно, как мне трудно исполнить свое решение. Я люблю эту женщину и буду любить до конца моих дней. Но я должен принести в жертву свои чувства. Это жертва ради Франции. Пятнадцать лет мы были вместе. Я хочу, чтобы ты, Жозефина, сохранила титул императрицы и считала меня своим лучшим другом… навсегда!»
Я положил перед ней протокол о разводе и подписал его. Она подписала вслед за мной. Я назначил ей ренту в три миллиона франков — больше, чем Папе. Еще полмиллиона я оставил ей в Мальмезоне.
За время семейного совета она не проронила ни слова. Она уехала в Мальмезон, и три дня я не мог ничего делать — впервые.
Все эти дни ее видели плачущей. После развода я отправил ей письмо в Мальмезон: «Этот замок — свидетель нашего счастья и наших чувств, которые никогда не смогут и не должны измениться. Мне очень хочется навестить тебя… но сейчас это невозможно. Я должен знать, что ты сильная и не поддаешься страданию… Я же… немного поддаюсь и очень страдаю. Прощай, Жозефина. Доброй ночи…»
Я часто писал ей. Я очень тосковал… И наконец решился повидать ее.
Я приехал в Мальмезон впервые после развода. Она исхудала… очень мучилась. Я сказал ей: «Не поддавайся меланхолии, думай о своем здоровье… только оно и дорого мне. Покажи, что сильна и всем довольна, и ты докажешь, что любишь меня». И вернулся в Тюильри. Никогда дворец не казался мне таким… чужим.
Можно по пальцам перечесть наши свидания после развода, ибо они были мучительны для нас обоих. Помню, в самом конце декабря я пригласил ее в Трианон с Гортензией. Ужин накрыли в моем кабинете. Как в былые времена, я сел напротив ее, она — в свое кресло… Все было, как прежде. Только во время ужина стояла мертвая тишина. Она была не в состоянии что-то проглотить, и я видел, что она близка к обмороку. Я и сам дважды тайком утер глаза… Они уехали сразу после ужина.
А потом была встреча с невестой… Мои придворные долго разрабатывали этикет. Но я все поломал, у меня не было времени на эти придуманные глупости. Я встретил ее в Компьене и… прыгнул к ней в карету!Император помолчал и добавил почти мстительно: — И там лишил ее невинности! Завтрак нам подали уже в общую постель. — Он засмеялся. — Именно так император милостью революции должен был стать родственником Людовика и Марии-Антуанетты, казненных этой революцией… У новой жены были полные губы, пышная грудь… Несколько великоватый габсбургский нос, но зато молода… у нее тело пахло яблоками… Жениться надо на австриячках, Лас-Каз. Они свежи, как розы, и пахнут яблоками…
Я конечно же подумал: как странно все это ему говорить теперь, когда он уже знает, что «свежая, какроза» тотчас его предала и нынче живет с австрийским генералом, которого подсунули ей Меттерних и заботливый папа Франц…
Но император повторил, глядя на меня в упор: — Жениться надо на австриячках… свежи, как розы… — И добавил, помолчав: — Вот так я развелся с императрицей Жозефиной.
Маршан рассказал мне: «Перед смертью он был в полузабытьи… и вдруг очнулся и произнес: «Я видел мою славную Жозефину, но она не разрешила мне себя обнять».
— Тринадцать епископов отказались присутствовать на церемонии бракосочетания в знак протеста против высылки Папы из Рима. Пришлось сослать и их, лишив сана.
Париж устроил блестящий праздник. Я и новая императрица присутствовали на обеде в ратуше, потом — на Марсовом Поле, где выстроилась моя гвардия. От лица всей Великой армии гвардейцы славили брак своего императора.
Австрийский посол решил не отстать и первого июля устроил торжественный прием. И тут случилось ужасное — во время фейерверка загорелась бальная зала. Жена посла и много гостей сгорели заживо. Насмерть перепуганную Марию-Луизу я сам вынес из горящих комнат… И я еще раз убедился: мои отношения с судьбой складываются по-новому — и опасно.
Вскоре Фуше, делая доклад, подробно рассказал, что говорили в Париже. Конечно же вспоминали торжества в честь брака Людовика и Антуанетты, когда во время фейерверка сгорело множество народа, говорили, что Мария-Луиза тоже австриячка и родственница той, «от которой пошли все несчастья». Говорили и о других зловещих совпадениях и предзнаменованиях…
Фуше докладывал мне об этом с плохо скрытым злорадством. И я позаботился, чтобы этот год, кроме брака, принес мне еще одну радость — избавление от этого мерзавца. В последнее время я постоянно не ладил с ним. Он взял привычку преследовать людей моим именем, и часто я ничего не знал об этих преследованиях. Когда в ярости я вызывал его, он холодно доказывал, как опасны эти люди и какую услугу он мне оказал, посадив или выслав их. Он ловко выскальзывал из моих рук… и продолжал рыть, рыть и рыть!
Но в десятом году он наконец попался. Я узнал, что, не имея от меня никаких полномочий, он тайно начал вести переговоры с англичанами о мире. Вел он их через того же банкира Уврара. Я велел тотчас арестовать Уврара и отправить в Венсеннский замок, где он быстро все выложил следствию.
На первом же заседании Совета министров я спросил Фуше:
«Правда ли то, что показал Уврар?»
Он ответил совершенно спокойно:
«Да, Уврар сказал правду. Я вел переговоры с Англией… тайно. Ибо хотел сделать вам подарок, подготовив мир с самым опасным вашим врагом, Сир».
«Вы заслуживаете эшафота… вы понимаете это?»
«Скорее благодарности, Сир», — ответил Фуше.
Я обратился к министрам:
«Что полагается за подобные деяния?»
И они дружно подтвердили:
«Смерть!»
Но Фуше был абсолютно спокоен. Он отлично знал — наказания не будет. Он обладает изумительно изворотливым умом, так что вообще отказаться от его услуг я не мог. Но освободить от него министерство полиции — должен был. Чтобы не слишком злить опасного негодяя, я решил назначить его губернатором Рима. Главное — держать его подальше от Парижа…
Я велел ему прибыть в Тюильри и сказал:
«Я решил вас простить, хотя уверен, что совершаю большую ошибку».
Он вежливо поклонился.
«В моем сердце, — продолжал я, — есть только два города — Париж и Рим. Второй я отдаю вам».
Он вновь поклонился. И поблагодарил.
Новым министром полиции я назначил боевого генерала Савари. Знаю, выдвижение Савари заставило умных людей пожимать плечами. Да, человек он второстепенный, у него нет ни опыта, ни способностей, чтобы стоять во главе такой машины. Но зато он был мне предан, как верный пес. Он безропотно расстрелял герцога Энгиенского. Да что герцог! Вели я ему отделаться от собственной жены и детей, он и тогда не стал бы колебаться.
Фуше попросил у него три недели на сборы, чтобы «вывезти принадлежащие ему вещи». И простодушный Савари, не спросив меня, согласился. Я узнал об этом лишь на третий день и велел ему немедля ехать в министерство и гнать оттуда Фуше. Но было поздно: архив, секретные досье, знаменитая картотека осведомителей — все было предано огню или вывезено. Концы в воду! Но главное — исчезли мои бумаги! Несчастный Савари, вернувшись, сказал мне: «У меня было такое ощущение, что министерства полиции на набережной Малакке не существовало вовсе».
Я велел Савари передать Фуше: «Все мои заметки, инструкции, моя переписка… должны быть немедленно переданы мне». На что мерзавец преспокойно ответил: «Как жаль, что я не смогу исполнить желание Его Величества. Передайте императору, что я все сжег». После чего сказал в салоне Каролины [27] : «Да, я принадлежу к партии интриганов, но к партии жертв — никогда». Так мерзавец открыто намекнул, что все припрятал.
Я вызвал его в Тюильри и потребовал:
«Отдайте бумаги».
«Я их сжег… Конечно, это наивно. Куда осмотрительнее было бы их припрятать. Вдруг Вашему Величеству придет в голову со мной расправиться…»
Так он посмел мне угрожать.
«Вы играете с огнем, Фуше. Отдайте бумаги!»
Мерзавец вздохнул и сказал, глядя мне прямо в глаза:
«Что делать, Сир… Вы столько раз на меня гневались, что я привык укладываться спать “с головой на эшафоте”… Я не стал их хранить, Сир, только потому, что верю — ваше благоволение ко мне будет неизменным. Я их сжег».
«Отдайте бумаги!»
«Я их сжег».
«Убирайтесь!»
«Я их сжег!»
«Катитесь, я вам говорю!»
И он ушел со своей гнусной усмешкой…
Вскоре после моего брака произошло еще одно событие, которое следовало причислить к числу роковых. Я совершил непростительную ошибку: королем Швеции стал Бернадот. Старую династию Ваза шведы попросту изгнали из страны… И избрали Бернадота. Он был не только моим маршалом, он был и моим родственником. Поэтому шведы имели все основания думать, что я одобрю их выбор… Но он всегда был моим врагом! И не только из зависти. Мои невинные отношения в юности с его женой Дезире вызывали мрачную ревность этого человека, да и в ее душе со временем окрепла странная обида…Я осмелился спросить императора: не следует ли подробнее рассказать об этом? В ответ услышал обычное:
— Про Дезире конечно же следует все вычеркнуть и оставить только: «Бернадот всегда был моим врагом». Его не покидало чувство, будто я перехватил его судьбу. Это он, оказывается, должен был стать вождем революционных армий и повелителем мира. На самом деле он был хорошим генералом — и только! Да и то не всегда. Несколько раз из-за его бездарных действий мы оказывались в трудном положении.
Я не любил его, и он это знал. И боялся, что я помешаю его избранию. Демонстрируя покорность, он пришел просить моего согласия. Он говорил, что примет корону, только если это будет приятно мне. Я сам был избран народом и не стал противиться воле другого народа. Я слишком часто бывал непозволительно великодушен для истинного политика. И забывал главное правило: «Врага можно простить, но предварительно его надо уничтожить».
Так что, все зная о Бернадоте, я допустил… нет, хуже… потворствовал врагу — помог ему сесть на трон. Конечно, я сказал Бернадоту о так называемых «моих условиях». Эти условия я когда-то изложил в письме королю Голландии [28] , который посмел меня убеждать, как важна для Голландии торговля с Англией. И я написал ему: «Помни, первый твой долг служить мне, второй — Франции… все другие обязанности, даже по отношению к народу, которые я тебе доверил, второстепенны».
Все это слово в слово я высказал и Бернадоту. Но с самого начала он постарался забыть мои условия. Впрочем, как забывали их и мои братья, тотчас после того, как я сажал их на очередной трон… И уже вскоре я узнал, что Бернадот тайно не исполняет условий Континентальной блокады. Но в это время я не мог его обуздать. Я готовился к войне, которая должна была сделать всех их покорными!
К тому же случилось радостное событие, непростительно затмившее для меня все: девятнадцатого марта моя Луиза родила! Перед родами доктор спросил меня: «Если случится что-то непредвиденное — кого спасать?» Но разве я зверь? Я сказал: «Заботьтесь о матери».
Но гром пушек возвестил Франции о рождении наследника! И я сказал, показывая его придворным: «Вот он — истинный Римский король!» Никогда новорожденный в колыбели не был окружен таким сиянием славы.
Правда, Савари вскоре принес мне парижскую сплетню: дескать, отнять у Папы Рим — великий грех! И титул непременно принесет мальчику несчастье. Я не суеверен, хотя… Да, признаюсь, меня это тогда впечатлило.Император остановился, и я уже ждал следующую — столь частую! — фразу. И он произнес:
— Это вычеркните!.. Все короли Европы спешили меня поздравить! А сколько знаменитостей и самых простых людей прислали поздравления! Одно было особенно мне приятно — от князя Харцфельда, которого я когда-то помиловал. Он стал теперь посланником короля Пруссии при моем дворе.
Напишите, что в это время я всеми силами старался избежать войны. Я отправил Коленкура в последний раз переговорить с «моим братом» — русским царем. Я велел без обиняков заявить царю о том, что сами русские, почти открыто не желающие поддерживать Континентальную блокаду, вынуждают меня думать о войне. Я велел передать Александру: «Император созывает съезд своих союзников в Дрездене. Все монархи Европы приедут поклониться императору. Это будет съезд ваших многочисленных будущих врагов. Их солдаты, поверьте, составят невиданную армию…»
Коленкур все добросовестно изложил. Но хитрый византиец полез в амбицию, заявив: «Если ваш император первым вынет шпагу, я вложу ее в ножны последним!» Он повторил слова, которые я когда-то сказал англичанам! И после этого осмелился еще и угрожать: «Пример плохо вооруженных испанцев, успешно сражающихся на своей земле с армией императора, доказывает, что европейские государства прежде губил недостаток упорства. Люди на Западе не умеют терпеть. Мои же подданные приучены терпеть всей нашей историей, и они умеют это делать получше испанцев. Это будет долгая война. Вашему же императору, Коленкур, нужны результаты быстрые, как его мысль. В России этого не будет! Французы храбры, но долгие лишения и страшный климат изнурят их. Нас будут защищать беспощадные воины: наша зима и наши ужасные дороги. Они будут сражаться до конца вместе с нами…»
Все это Коленкур старательно мне пересказал. Он чувствовал, что делает ошибку, ибо рассказ его был мне неприятен — в нем было все, чего я опасался. Но я заставил себя внимательно выслушать Коленкура.
Я не поверил в выдержку этого женственного царя — предпочел считать сказанное хитростью византийца, человека фальшивого и слабохарактерного. Мне казалось, что он попросту боится своих бояр… боится, что они, теряя из-за блокады свои богатства, в конце концов попросту убьют его, как некогда придушили его отца. И оттого он вынужден мне угрожать. Ведь его армия — все те же русские солдаты со своими никчемными генералами, которых я бил при Аустерлице и Фридланде… Две-три такие победы — и всевластные бояре заставят его просить мира. Я считал, что русские лишены испанского патриотизма — недаром все их вельможи говорят по-французски, недаром русским все страны кажутся лучше той, где они родились, и оттого они готовы месяцами жить в Париже!
Все это я высказал Коленкуру. Он молча поклонился. Я не убедил его. Но я отнес это на счет его привязанности к Александру… И Фуше, который нынче лжет, будто остерегал меня вступать в битву с этой современной Скифией, на самом деле тоже тогда молчал. Правда… выразительно молчал! Лишь однажды сказал в чьей-то гостиной: «Карл Двенадцатый похоронил свою славу в этой дьявольской стране».
Это был все тот же голос наших богачей! Я знал: эти сытые коты не хотят более ловить мышей. Но моя судьба — иная! Что мне слава и все богатства, коли моя мечта не сбылась?! Только когда я объединю все народы Европы и Париж станет подлинной столицей мира, я смогу закончить свою войну! Я верил, что варварские народы суеверны и примитивны. Достаточно одного удара в сердце империи, достаточно занять священную для них Москву — и вся эта слепая бесхребетная масса покорно падет к моим ногам.
Итак, я решился. Рано утром я вызвал в Сен-Клу министра военного снабжения де Сессака и сказал: «То, что вы сейчас услышите, более не должен знать никто. Я решился на величайшую экспедицию, но для нее мне нужны фургоны, множество фургонов, чтобы переправить на большие… нет, на огромные расстояния, причем в разных направлениях, небывалые массы людей. Поезжайте в Тюильри, там в подвалах лежит четыреста миллионов золотом. Не останавливайтесь ни перед какими расходами». И чтобы он все понял до конца, я добавил: «Отправным пунктом моей экспедиции будет Неман. Но об этом не должен знать никто». Мне показалось, что де Сессак побледнел. И он тоже не хотел большой войны!..
В Дрездене я собрал зависимых от меня властителей Европы. Тридцать монархов покорно приехали поклониться мне. Прусский король и австрийский император, немецкие князья — все стояли с обнаженными головами, а я — в треуголке с кокардой Французской республики. И вдруг я подумал: «А ведь это… в последний раз! Ты будто решил напоследок явиться миру во всем блеске и могуществе…»
Об этой не снятой мною треуголке много писали. На самом деле я сделал это не нарочно. Я просто был занят своими мыслями и заботами. Обо всех этих жалких монархах я не думал. Я завоевал это право — не думать о них… Я продолжал мучительно размышлять о войне с Россией. Все было так ясно, но что-то мучило… Тревожили последние события, доказывавшие, что судьба начала отворачиваться от меня…
Впрочем, в дрезденской суете, которой я все-таки отдался, меня тревожили и куда менее серьезные мысли. На торжественном обеде мой тесть вместе с мачехой моей жены сидели рядом с нами. И Луиза не придумала ничего лучше, как надеть мой подарок — колье с великолепным, необычайно крупным жемчугом. Это очень обидело ее мачеху — на австрийской императрице жемчуг был куда скромнее. И тесть попросил меня… короче, мне пришлось запретить Луизе надевать ее любимое колье. Это сражение оказалось потруднее многих! Она плакала, настаивала… Да, она была не очень умна, но для меня это всегда было великим достоинством в женщине!
Я не долго гостил в Дрездене — пора было спешить на берега Немана… До начала военных действий я побывал в Кенигсберге и Данциге. Меня сопровождали Мюрат, Бертье и генерал Рапп — начальник Данцигского гарнизона. Все трое сидели со мной в карете с тоскливыми лицами.
И я сказал: «Вижу, господа, вы разлюбили воевать. Мюрата тянет в свое королевство — еще бы, там прекрасный климат. Бертье хочет охотиться в своем великолепном поместье, где спотыкаешься о зайцев, а Рапп — жить в своем особняке. Не так ли, господа?»
Так я заставил Бертье сказать от лица всех: «Вы правы, Сир. Но ваш приказ для нас закон. И с сегодняшнего дня мы предпочитаем войну неверной дружбе с русским царем».
«Браво!» — сказал я.
После чего Рапп попросил меня снова назначить его моим адъютантом. Он сказал: «Ваш Рапп, Сир, не разучился сидеть на коне и владеть шпагой — и не желает отсиживаться в Данциге, как жалкий инвалид».
И я смог еще раз воскликнуть: «Браво!»
Но настроение у всей троицы осталось смутным. Впрочем, сомнения не покидали и меня. Я целыми часами лежал на софе, погруженный в задумчивость, и вдруг вскакивал. Мне казалось, что кто-то меня зовет… спорит со мной: «Нет, рано! Ты еще не готов! Надо отложить годика на три!.. Да и твои союзники тоскуют о вчерашней свободе. Уверен ли ты в них? Нет!..» Видимо, я громко бормотал это вслух, потому что Рапп несколько раз появлялся в комнате: «Вы меня звали, Сир?»
Я собрал невиданную армию, состоящую из солдат всех моих союзников: голландских улан, прусских гусар, драгун из Гессен-Дармштадтского герцогства (откуда русские цари брали своих жен), польской кавалерии, португальских егерей, баварцев, саксонцев, итальянцев, хорватов, швейцарцев, испанцев. Европа шла воевать с азиатским колоссом, новый Рим готовился сразиться с варварами…Император угадал мой вопрос и посмотрел на меня. И я осмелился:
— Вы поставили под ружье, Сир, шестьсот тысяч разноплеменного войска. Вы, который побеждали с двадцатью тысячами…
— Я захотел увидеть под знаменами Франции всю Европу. Я отлично понимал, что большинство из них — жалкие вояки, которые будут только обузой. Но в войнах будущего будут действовать именно такие огромные армии. Мне не терпелось опробовать первым… Но главное — я хотел, чтобы в битвах и победах (в которых тогда не сомневался) мы, европейцы, стали единым народом! Запишите: такое объединение рано или поздно произойдет! Военный марш под моим началом был маршем в будущее, к единой Федерации европейских наций… И еще: это было предупреждение старушке Европе: не забывай, Россия — это Азия, географически оказавшаяся в Европе, но ничего общего с ней не имеющая. Я демонстрировал Европе будущего врага… ибо в один прекрасный день Россия наводнит Европу своими казаками… Как только у них появится настоящий царь — царь с большим х…м! — вся Европа окажется у него в руках.Три группы войск действовали против русских. Я стоял в Восточной Пруссии — с двухсотпятидесятитысячной армией. В центре с девяноста тысячами стоял вице-король [29] . Он — хороший полководец и отличный администратор, я в нем не ошибся. И на правом фланге (в герцогстве Варшавском) расположился мой бездарный брат Жером.
В своем обращении к Великой армии я написал: «Побежденные посмели вести себя, как победители. Рок влечет за собой Россию, и ее судьба должна свершиться!..»
Только потом я вспомнил, что где-то лежала та самая ученическая тетрадка со странной надписью: «Святая Елена, маленький остров…» И далее шли пустые страницы… которые нам с вами надо теперь заполнить, дорогой Лас-Каз!Здесь император смилостивился и разрешил мне отправиться спать. Был третий час ночи.
На следующее утро стояла ужасная духота. Солнце палило нещадно, на палубу нельзя было выйти. Несмотря на ранний час, в каюте было сущее пекло! Но император этого не чувствовал — он с яростным нетерпением поджидал меня. И, как всегда, не поприветствовав, возобновил беспощадную диктовку:
— Двадцать третьего июня, завернувшись в плащ и напялив на голову польский картуз, я отправился выбрать место для переправы. И нашел — на изгибе Немана, рядом с городком Ковно. На следующий день моя армия перешла эту реку, где я когда-то обнимался с русским царем.
Уже войдя в Россию, я узнал, что царь сумел подписать мирный договор с Турцией. Эти недостойные потомки Магомета, которые могли с моей помощью взять реванш за целый век проигранных войн, почему-то подписали этот невыгодный мир… Изменил мне и Бернадот. Если бы он был со мной, я мог бы ударить одновременно на Москву и Петербург, и обе столицы должны были пасть. Но у меня не было Бернадота, более того, уже вскоре я знал: он с моими врагами!
Итак, с юга и с севера царю теперь ничего не грозило. Оставался только запад, откуда шел я. Будто в последний раз судьба предупреждала меня… Но я был уверен в себе.
План казался ясен и так легко выполним: разбить царя в двух-трех сражениях, как я бил его прежде, отвоевать у него Польшу и территорию до Смоленска. Одна-две победы (но великие!), и можно будет подписать, как всегда, быстрый и почетный мир «на барабане». Если царь заупрямится — перезимовать в Вильно. Да, это будет нелегко для населения, но, как говаривал великий Фридрих: «Я не могу носить свою армию в мешке, она должна что-то есть». Если же и на следующий год царь не заключит мир на моих условиях, я дойду до центра России. И останусь там, пока Александр не смягчится или его, как водится в Азии, не убьют.
Но за Неманом меня ждал некий невиданный казус: я не мог разбить русских, потому что… никак не мог их отыскать! Впереди был только дым — отвратительный запах гари от спаленных деревень… а сзади меня преследовал другой запах — страшный трупный запах от павших лошадей. Они сотнями дохли от бескормицы и нестерпимой жары… И вскоре стало понятно: русские решили изнурить мою армию трусливым отступлением по нищей местности, избегая вступить в генеральное сражение. Отступая, они увозили и население, и все припасы. Они не оставляли ни лошади, ни коровы, ни барана, ни жалкой курицы… только полусгоревшие избы. Мне передали слова царя, отступавшего вместе с армией: «Если императору так хочется, я доведу его до Урала… если он прежде не умрет с голода». Тактика варваров!
К счастью, из перехваченной переписки Жозефа де Местра [30] я узнал, что план этот, вызвавший тогда насмешливое изумление в Европе, уже начали осуждать и при дворе русского царя, и в обществе. Командующего обвиняли в трусости, даже в предательстве. Как писал де Местр: «Любимец царя маркиз Паулуччи сказал командующему русской армией генералу де Толли: «Из одного только чувства чести вы должны или подать в отставку, или переменить трусливый план. А того, кто вам его посоветовал, надо отправить в сумасшедший дом, а еще лучше — на виселицу!» Хотя… Я готов отдать должное этому варварскому, но весьма эффективному плану. Мои солдаты грозили превратиться в изголодавшихся зверей. Я понял, что если это будет продолжаться, у нас вскоре не будет даже хлеба, а у лошадей сена.
И я обрадовался этому известию об осуждении трусливого варварства. Но… оно продолжалось. Русские отступали. Я по-прежнему не видел противника, и по-прежнему впереди были однообразная степь и обгоревшие избы.
Наконец мы настигли их у Смоленска… После трехдневного сражения они оставили нам опустошенный город. Утром я осмотрел крепостные стены, построенные еще русским царем Борисом Годуновым. Оглядывая со стены через подзорную трубу пустую равнину, я понял: русская армия опять ускользнула, исчезла, как призрак.
Я отправил в Париж победный бюллетень: Россия низведена до границ древних владений московских царей! Но я уже подсчитал истинные — и печальные! — итоги: пройдя без сражений от Немана до Двины, я потерял сто пятьдесят тысяч человек и множество лошадей. Бескормица, болезни, дезертиры… И я решился. В Смоленске я отпустил взятого в плен русского генерала. Я просил его сказать царю, что самое мое большое желание — это мир. «Но передайте царю — пусть поспешит. Иначе мне придется взять Москву. Столица, занятая противником, похожа на непотребную девку… я не смогу уберечь ее от разрушения». И еще я просил передать искренний совет «моему брату, русскому царю»: покинуть армию, и как можно скорее. «Я все время недоумеваю, что он делает в армии? Я — другое дело, это мое ремесло, — сказал я генералу. И объяснил свою заботу: — Я хочу воевать с сильным врагом». Так я подчеркнул, что хочу воевать по рыцарским правилам. И что моя война так не похожа на варварскую войну без правил, которую ведет царь, заставляя меня идти по опустошенной земле…
В Смоленске у меня был выбор: прервать кампанию, как я и предполагал раньше, и остановиться в этом сожженном городе — обустроить его, доставить сюда продовольствие. Я даже сказал Коленкуру: «Мы отдохнем здесь, укрепим свои позиции, я пополню армию поляками, и посмотрим, каково будет Александру!» Можно было также отойти назад и перезимовать в Вильно (как я задумал раньше), выписать туда из Парижа «Комеди» и с удобствами перезимовать. А потом, объявив Польшу независимым государством, опять же призвать в армию благодарных, привычных к голоду и здешнему климату поляков… Я всегда говорил, что идти дальше Смоленска — самоубийство.Император помолчал, потом продолжил:
— Почему я все-таки пошел? Я торопился закончить кампанию, ибо Париж — как женщина, его нельзя надолго оставлять… Но главное, — сказал он с какой-то странной болью, — близость Москвы. Она пьянила… Занять Москву, а оттуда повернуть на юг — в Индию. Ведь если русский царь решит заключить мир, этого уже никогда не будет! Надо было спешить, пока он не предложил мира… И я сказал маршалам: «Не пройдет и месяца, как я буду в Москве. Поверьте, сражение не за горами, без него они не посмеют отдать столицу. И мы разобьем их! И через шесть недель получим мир. Впереди — слава!»
Я был прав — генеральное сражение было не за горами. Мы продолжали перехватывать письма де Местра и узнали, что в Петербурге теперь «самое модное — ругать Барклая де Толли за его отступление». Я давно этого ждал. Когда нация унижена, она всегда находит козла отпущения.
И вскоре де Местр с восторгом написал своему королю: все советовавшие отступать прогнаны царем, и главнокомандующим собираются сделать фельдмаршала Кутузова. Они оба были членами масонской ложи, и оттого Кутузов был особенно мил сердцу хитрого пьемонтца… И действительно, был назначен старик Кутузов (которому в каком-то сражении прострелили голову). И наконец де Местр сообщил: «Все сведущие люди полагают генеральную баталию неизбежной».
Я повеселел. Русские сами не выдержали своей страшной тактики! Они решили дать бой у стен Москвы — своей древней столицы. Кроме того, мы узнали, что русский царь последовал моему совету и уехал из армии. Кто-то из иностранцев-фаворитов (русские никогда не осмелились бы на это!) прямо сказал царю, что «одно его присутствие выводит из строя тысячи человек, необходимых для его охраны». Наконец-то они поняли, что любой говнюк во главе армии, даже этот одноглазый старик, которого я бил при Аустерлице, лучше их бездарного царя. И я сказал своим маршалам: «Как видите, они со мной согласились во всем. Пусть царь носит военный мундир, но уберет в сундук свою бесполезную шпагу. Давайте готовиться к решительной битве, которую я вам предсказал».
Отъезд царя спасал русских от многих его абсурдных решений. Все тот же де Местр написал прелестную фразу, над которой я много смеялся: «Уважение к власти в России таково, что если император захочет сжечь Петербург, никому и в голову не придет сказать, что это повлечет за собой некоторые неудобства». Он был прав — русские не могут возражать своему царю, ибо они слишком хорошие подданные. Страна рабов…
Я все чаще напевал в палатке. Из Парижа привезли несколько забавных новых романов, но я их теперь не читал. Я вновь был прежний. И маршалы повеселели. «Император — сама энергия», — сказал герцог Эльхиненский [31] Коленкуру.
Однако тон писем де Местра меня настораживал. Мы приближались к Москве, а пьемонтец писал: «Настроение в армии решительное. Да и разум говорит мне, что теперь Бонапарту не выбраться отсюда…» Они, видимо, хорошо знали о множестве могил, которые моя армия продолжала оставлять за собой — европейские желудки не выдерживали ужасной пищи. Знали и о дезертирах, которые по ночам покидали части… Великая армия таяла на глазах.
И, наконец, она состоялась — желанная битва под Москвой.
В тот день я хотел быть счастливым, но был… озабоченным. Я повелел выставить портрет Римского короля перед моей палаткой, мимо которой шла гвардия занимать боевые порядки. Но потом повелел убрать. Я чувствовал неискренность в приветственных криках. «Сын австриячки» — так они его звали между собой… Мне донесли — кто-то уже болтал, что он-де принесет нам несчастье… что через него отомстит нам его двоюродная бабка — принесет гибель армии республики… Я повелел убрать портрет. И сказал: «Ему слишком рано глядеть на поле сражения…»
Я что-то предчувствовал — и оттого был в дурном настроении. Да, четыре месяца я жаждал этой битвы… и теперь не был весел! Я поймал себя на том, что странно бормочу: «Военное счастье — продажная девка!»
Я надел свой счастливый мундир с орденом Почетного легиона и крестом Железной Короны, долго натягивал сапоги… и вдруг ясно ощутил: старею… ноги пухнут… С трудом помочился… От простуды был заложен нос… Нет, не было обычной радости перед битвой! Подвели лошадь, я вскочил на нее… но тяжело… тяжело…
Я смотрел в подзорную трубу, как по равнине бежали в атаку маленькие фигурки. Взвился дымок — ударила батарея. Все-таки война — примитивное, варварское занятие, вся суть которого — в данный момент оказаться сильнее…
Но «данного момента» все не было. Русские в тот день стояли насмерть. Они были неузнаваемы… нет, узнаваемы — Прейсиш-Эйлау! Клочки земли, усеянные мертвецами, переходили из рук в руки. Прибежал адъютант от Нея. Маршал умолял о подкреплении, просил ввести в бой гвардию. Я сказал: «Он предлагает мне рискнуть остаться без гвардии за тысячи километров от Франции?»
В тот день победа оспаривалась с таким упорством, огонь был так губителен, что генералам приходилось платить своими жизнями, пытаясь обеспечить успех атак. Ни в одном сражении я не терял столько генералов… Моя артиллерия палила, кавалерия рубила, пехота шла врукопашную, но русские не двигались с места. Они были, как цитадели, которые можно разрушить только пушками — стреляя в упор!
Наступила ночь — русские не отступили. И только к рассвету они организованно отошли, оставив нам… двенадцать орудий! И это были все мои трофеи! Я велел отправить в Париж реляцию о победе, но я знал: русские не бежали! Мы не взяли ни одного знамени, не было пленных, одни мертвецы… Утром я прошел по полю сражения. Оно все было усеяно трупами и свежими могилами… Я узнал потом, что пятнадцать тысяч русских ополченцев всю ночь хоронили своих. И, только похоронив всех, они отошли.
Возвышенность за деревней находилась в центре нашей атаки. Теперь она вся была покрыта телами моих павших солдат… Помню, я спросил одиноко стоявшего на холме молоденького офицера, что он тут делает и где его полк. И он ответил: «Здесь». И показал на землю, усеянную синими мундирами.
Сколько погибло русских? Не знаю. Их ополченцы навсегда похоронили истину вместе с трупами. Мы же потеряли пятьдесят восемь тысяч солдат и сорок семь генералов. Русские должны были потерять намного больше… думаю, около ста тысяч. Целый народ погиб с обеих сторон. Но они были дома. А я — за тысячи километров от Франции.
Днем мы окончательно выяснили, что Кутузов отходит к Москве, и двинулись вслед за ним. Я жаждал продолжения боя. Но русская армия прошла через Москву и оставила нам город… правда, не посмев его сжечь, как Смоленск. Маршалы умоляли меня не входить в Москву, преследовать русскую армию, навязать еще одно сражение — добить одноглазого старика. Но я так ждал этой встречи со столицей Азии… загадочной Азии… И еще: я не мог дать тотчас новую битву. Непреклонность врага на поле боя надломила дух армии… я чувствовал это…
Шпионов в Петербурге у меня не было. Основным источником информации продолжали быть перехваченные письма де Местра. Из них мы узнали, что настроение в столице смутное. Мать царя и цесаревич Константин просили Александра немедля начать переговоры. Они меня боялись! Де Местр писал: «У всех при дворе вещи упакованы. Все уже одной ногой в карете и ждут, когда Бонапарт сожжет Москву, после чего отправится к Петербургу». Но в конце письма сообщал неприятное: «Слава Богу, о мире ни слова. Царь полон решимости и отвергает все предложения о мирных переговорах, идущие от матери и брата».
Почему я не пошел на Петербург? Дело тут не только в усталости истощенной, поредевшей армии. Просто я уже предвидел исход… звезда моя тускнела… вожжи ускользали из рук. Я ясно видел: чудесное в моей судьбе пошло на убыль. Судьба больше не осыпала меня своими дарами, я их вырывал у нее как бы насильно… Я все сделал, как обычно, в московской битве. Но судьба не дала мне победу…
И я решился войти в Москву. Чтобы… хотя бы увидеть мечту! Сколько раз мне снился во сне этот город!
Я стоял на высоком холме. Город лежал у ног. Как сверкали золотые купола церквей на солнце!.. Но где завораживающий колокольный звон, о котором я столько слышал? Я начал понимать… значит, и здесь нет людей?! Но, слава Богу, хотя бы нет и отвратительного запаха гари, который преследовал меня с тех пор, как я перешел Неман…
Я ждал обычной церемонии встречи победителя, которую видел столько раз. Ждал делегацию магистрата с ключами от города, как положено в цивилизованных странах. Но никто не шел. И я спросил Коленкура: «Может, жители этого города не умеют сдаваться?» Я постоянно забывал, что имею дело с варварами, с азиатской страной, где не соблюдают европейских обычаев.
Я послал офицеров в город — привести кого-нибудь из бояр. Привели… нескольких французов — гувернеров и книгопродавца.
Я спросил его:
«Где городской магистрат?»
«Уехал».
«А где народ?»
«Выехал».
«А кто же сейчас в городе?»
«Никого».
И я понял, что он не врет.
Надо было занимать пустой город. Я дал знак — заиграл военный оркестр, и войска пошли по кривым улочкам мимо особняков с палисадниками, этаких маленьких дворцов… На улицах действительно не было людей. В зловещей тишине вымершего города музыка звучала как-то слишком громко и гулко. Пустые дома были открыты. В некоторых (как мне потом донесли) еще теплились печи. Очевидно, решение о сдаче было принято внезапно, и люди второпях оставляли столицу.
Под звуки «Марсельезы» я въехал на главную площадь города и увидел стены с островерхими башнями. В полуденном солнце купола церквей нестерпимо сверкали… Мы подъехали к главным воротам в эту крепость, называемую «Кремль». Над воротами висела икона. На площади перед Кремлем стояла огромная церковь, вся разрисованная каменным орнаментом.
Я въехал в Кремль. Здесь жили и были погребены московские цари. В этих стенах родилось их варварское могущество. Множество самых почитаемых древних храмов… Века смотрели на меня с сонных золотых куполов. Здесь застыло время. Я оказался в азиатском Египте…
Я бродил под сводами древних палат и даже присел на золотой трон московских царей. И вдруг подумал: «Мне следует умереть здесь, в Москве!»
Не успел я поразиться этой внезапной мысли, как вошел Даву. Он сообщил, что русские бросили в городе множество пушек, а вот оставшиеся пожарные насосы старательно испортили. У них не было времени увезти пушки, но было время испортить насосы. Зачем?
И как ужасный ответ принесли воззвание губернатора Москвы. В нем варвар похвалялся, что сжег свой дом, чтобы не оставлять его нам. К вечеру Даву сообщил, что один саксонский драгун рассказал ему о фитилях, найденных в доме, где он встал на постой. Даву сказал мне, что боится, как бы русские не зажгли город. Я тоже думал об этом, но все-таки в подобное варварство поверить не мог. Сжечь свою древнюю столицу! Нет!.. Но утром схватили русского полицейского офицера, который кричал, что «скоро, скоро будет огонь!» Его привели ко мне. Сначала он показался мне сумасшедшим, но потом я подумал, что все это делается нарочно: царь решил меня запугать перед тем, как предложить мир. Я велел основательно допросить офицера. К сожалению, приказ «допросить основательно» гвардейцы поняли по-своему и несчастного расстреляли. Я не хотел этого…
Семнадцатого августа я узнал самое неприятное: русские разбили корпус Удино, который угрожал Петербургу (как мне не хватало Бернадота!). И теперь они могли не беспокоиться. Однако, как сообщалось в перехваченном письме де Местра, «все сокровища в Петербурге остаются упакованными, и двор по-прежнему готов к переезду в глубь страны». Из этого я мог заключить, что меня боятся по-прежнему и уже вскоре я увижу его — царского посланца с предложением о мире.И опять император будто очнулся и с изумлением обвел глазами каюту. Потом усмехнулся и сказал:
— Да, мне следовало умереть в Москве… — И, помолчав, продолжил: — Москва, Москва… Уже через три дня город загорелся! Под окнами раздался крик: «Кремль горит!» Я выглянул из окна — во дворе гвардейцы расстреливали трех поджигателей, а вокруг была стена огня. Жуткое зрелище… и завораживающее! Они сжигали свою столицу… Какая решимость! Нельзя было проклинать их, не восхищаясь ими. Какие люди! Они воистину скифы… Они тоже из древности… из времен гигантов…
Маршалы потребовали, чтобы я немедленно покинул горящий Кремль. Но я не мог оторваться от этого зрелища — огонь повсюду… ярость пламени… Я ходил по залам и во всех окнах видел огонь. Попытался сесть за работу, но гарь, дым… трудно было дышать… Привели какого-то русского, который будто бы признался, что ему приказали взорвать Кремль. Мне показалось, что он попросту пьян. Думаю, мои люди подговорили его испугать меня, чтобы я наконец покинул Кремль. И я согласился… Гвардейцы вели меня по какой-то кривой горящей улочке… Я ослеп от пепла, оглох от грохота рушившихся балок и сводов…
Меня перевезли в Петровский замок за городской чертой, где русские цари проводили ночь перед коронацией. Через пару дней, когда огонь погасили, я вернулся в Кремль. Кремль пострадал куда менее, чем можно было ожидать, но ехал я туда по совершенно выгоревшим улицам. И самое гнусное, самое страшное — я повсюду видел солдат, грабивших полусгоревшие дома. Армия на глазах превращалась в банду мародеров!..
Ко мне доставили пленного русского офицера, с которым я передал печальное письмо царю: «Государь, брат мой, великолепной красавицы Москвы более не существует, Ваши люди сожгли ее… Вы хотели лишить мою армию продовольствия, но оно в погребах, куда не добрался огонь… Мне пришлось взять Ваш город под свою опеку… Вам следовало бы оставить здесь органы власти и полицию, как это было в Вене, в Берлине и Мадриде. Так поступила и Франция в Милане, куда вошел Ваш Суворов. Так положено поступать в цивилизованных странах, где заботятся о собственных городах… Вместо этого из города вывезли все пожарные насосы, хотя оставили сто пятьдесят пушек! Я отказываюсь верить, что Вы с Вашими принципами и чувствительной душой дали согласие на эти мерзости, недостойные великого народа и его властителя…» И далее я во второй раз предлагал царю мир (такое было со мной впервые!)
Но ответа опять не было! Я понял — и не будет. Пять недель я провел в Москве, и все это время меня дурачили рассказами о мире. Дурачили при помощи глупца Мюрата, которому я приказал преследовать отступавших русских. Но, вместо того чтобы громить их, он вступил с ними в бесконечные переговоры. Они восторгались его идиотскими, расшитыми золотом куртками, чуть ли не обедали с ним вместе и говорили, что царь вот-вот согласится на мир, и оттого «не стоит стрелять друг в друга». И болван передавал мне все эти глупости. И я сам себя обманывал, не желая понимать, что над дураком попросту издеваются… А за это время армия Кутузова отдохнула и, самое страшное, — к ней подошли казачьи части, которые станут чумой для моей армии…Император остановился:
— Последнее вычеркните. Запишите просто: я понял, что надо уходить из сгоревшего города. И побыстрее, пока еще было тепло. Да и запасы продовольствия иссякали… Маршалы предлагали зимовать в Москве и ждать подвоза продовольствия из Литвы. Но я понимал — зимой от армии уже ничего не останется, она окончательно превратится в свору мародеров.
Пятнадцатого октября я велел выступить из Москвы. Погода была отличная — сухо, тепло. Я сказал: «Нас пугали морозами, а тут прелестная осень, как в Фонтенбло. Я привез тепло с собой, друзья! Верьте в мою звезду…» Но я лукавил. Я знал — звезда моя заходит, и неудачи строятся на горизонте…
Огромный обоз, обещавший многие беды, следовал с нами из Москвы. Но я не мог запретить везти трофеи — они были напоминанием о наших успехах. Мы как бы уходили с победой… Слово «отступление» никто не произнес.
Но перед отходом я собрал свою гвардию и сказал им правду: «Солдаты, мне нужна ваша кровь».
И они прокричали: «Да здравствует император!»
Так я их предупредил. Они были самые отважные. И они все поняли. Да, мне нужна была их кровь… вся кровь. Ибо я уже знал, каким будет наше отступление…
Уходя, я решил все-таки наказать царя — приказал взорвать Кремль со всеми дворцами и храмами. Докончить то, что начал пожаром он сам. Но взрыв… не удался! Я еще раз понял: теперь мне предстоит постоянно бороться с судьбой. И принял вызов.
Помню, я написал в одном из бюллетеней: «До двадцать четвертого октября армия отступала в порядке». На самом деле беды обрушились на нас тотчас после ухода из Москвы. Я еще сумел огрызнуться, разбив русских под Малоярославцем, но после этого дела пошли совсем плохо. Начались жестокие холода, и теперь мы ежедневно теряли несколько сот лошадей.
Так мы дошли до Смоленска. Хоть и тяжело было продолжать идти в такой холод, но оставаться в сожженном городе без продовольствия и зимней одежды было еще тяжелее! И мы пошли дальше… Уцелевшие лошади скользили по обледенелой земле… падали… И все чаще гремели выстрелы. Сначала стреляли, чтобы не мучились лошади, потом… чтобы не мучились обмороженные люди, которые больше не могли идти.
Запишите, Лас-Каз: я шел по ледяной дороге в обжигающий мороз, шел пешком, как когда-то в Египте, шел, опираясь на березовый посох, вместе со своими солдатами. Ни бараний тулуп, ни меховая шапка не спасали от проклятого холода. Мюрат проиграл Тарутинское сражение, и мы отступали теперь по разоренной Смоленской дороге.
От великого до смешного — один шаг… Сколько раз мне придется это произносить во время русского отступления. Как хохотала судьба! Солдаты армии, именовавшейся Великой… оборванные, в полусгоревших в Москве шинелях, которые не грели… и поверх шинелей накручено всякое тряпье… Это была не армия, а какие-то грязные кучи со свалки… А мороз все крепчал. Единственный талантливый русский полководец, «генерал Мороз», добивал моих солдат, и они падали от холода и голода… и умирали прямо на глазах. Но ни ропота, ни слова осуждения я не услышал! Запишите: никогда и никому солдаты не служили так, как мне — до последней капли крови, до последнего крика, который всегда был: «Да здравствует император!»
Только Старая гвардия сохранила доблестный вид. Они сбросили обтрепанные шинели и шли в одних мундирах. В высоких медвежьих шапках, синих мундирах и красных ремнях мои гренадеры были по-прежнему великолепны, они презирали русские морозы.
«Тебе очень холодно, мой друг?» — спросил я старого солдата.
«Я смотрю на вас, Сир, и мне тепло», — таков был его ответ…
На моих глазах гвардию атаковали казаки. Они налетели, как саранча. Но мои гвардейцы, повидавшие со мной все виды смерти, сомкнутым строем прошли сквозь это месиво людей и лошадей…
Я надеялся достичь реки Березины прежде русских. Холод достигал двадцати градусов, дороги обледенели, лошади падали и околевали уже тысячами: все кавалеристы шли пешком, приходилось бросать пушки, уничтожать боеприпасы.
К четырнадцатому ноября моя армия осталась без артиллерии, кавалерии и обоза. Без кавалерии я не мог разведать положение русских, а без артиллерии — вступить с ними в бой. И русские пользовались этим — казаки постоянно атаковали наши колонны. Все, что отставало от армии, становилось их добычей. Эта нерегулярная кавалерия оказалась в тех обстоятельствах полезной для русских и страшной для нас.
У реки Березины мы должны были погибнуть… русские заняли все переправы. Эта река имеет сорок туазов в ширину, берега покрыты незамерзшими болотами, и форсировать ее в лютый мороз — отчаянно. Три армии русских должны были вот-вот соединиться. Перед нами стоял Чичагов, с тыла меня неторопливо нагонял старый циклоп Кутузов (не понимавший, что шанс разом покончить с Наполеоном выпадает единожды в жизни), а с севера подходил бездарный Витгенштейн. Причем у каждого из них было больше солдат, чем во всей моей поредевшей армии.
И ночью в палатке, пытаясь согреться в жалких лохмотьях когда-то великолепного мундира, наш модник Мюрат спросил меня: «Это — конец?» Я сел и при нем стал думать за русских — как им вести сражение. И настолько увлекся (уж очень хороша была у них позиция!), что даже забыл, против кого я выстраиваю победу. Я показал Мюрату, как нас следует уничтожить. Но ему было чуждо наслаждение красотой диспозиции. Он сделал нормальный вывод храбреца: «Ну что ж, значит, мы все погибнем — нельзя же нам сдаваться!»
Я его успокоил: «Это случится, если они будут действовать, как я, но, к нашей с вами радости, меня с ними нет…» И все-таки ночью я приказал сжечь знамена Великой армии и все донесения из Парижа. А на рассвете показал Мюрату ложный маневр, которым я обману русских, — и мы перейдем Березину. Надо было видеть, как радовался этот не самый умный и совершенно доверявший мне храбрец!
Все получилось. Я начал наводить ложную переправу южнее городка Борисова и этим маневром обманул адмирала Чичагова (с благодарностью вспоминаю имя этого ничтожества). Освободив для настоящей переправы берег реки севернее Борисова, я приказал понтонерам возвести два моста. Стоя по грудь в ледяной воде, они вбивали в илистое дно брода сваи. Был страшный мороз… кто сочтет, сколько их замерзло, ушло на дно?.. Но мосты они навели.
Наконец глупец Чичагов все понял и поспешил к настоящей переправе. Нам надо было спешить, по мосту уже били орудия. Копошащаяся масса людей и повозок торопилась перебраться на безопасный берег. Они давили друг друга, стараясь побыстрее войти на мост. Понтонеры и охрана пытались навести порядок. Но напиравшие сзади давили, затаптывали друг друга, люди падали в реку, на лед. Один из мостов рухнул, и великое множество солдат нашло приют на дне Березины… Они так и остались стоять под водой, я видел это… Обоз с московскими трофеями и казной (он вошел на мост последним) оказался там же — на дне, с мертвецами…
Русские уже подходили, когда генералу Эбле, начальнику понтонеров, пришлось взорвать второй мост. И на берегу осталось тысяч десять несчастных, не успевших переправиться. Их порубила в ярости вражеская кавалерия. Так бездарные русские генералы выместили злобу на беззащитных солдатах и маркитантах.
И все-таки после переправы я был в хорошем настроении. Это была первая маленькая победа в череде ужасов. Мне удалось сохранить пятьдесят тысяч солдат. Такова была теперь Великая армия…
Замечательно проявил себя при переправе герцог Эльхингенский. Кстати, он доставил мне особенную радость уже во время отхода из Москвы. После неудачного сражения под Красным мне сообщили, что герцог то ли погиб, то ли захвачен в плен (что куда ужаснее). Он — мой любимый маршал. Я назвал его после Фридланда «храбрейшим из храбрых». И какой был восторг, когда я узнал, что тот, которого мы уже было похоронили, жив и, главное — не попал в плен. Редкая победа приносила мне такое счастье! Помню, я обнял герцога Эльхингенского, и мы расцеловались.— Дальнейшее отступление продолжалось при тридцатиградусном морозе. Падали последние лошади, не имевшие сил тащить жалкие остатки артиллерии, и тут же на них набрасывались люди, вырывая куски мяса из еще теплых трупов… Чаще всего умирали ночью. Костры наших бивуаков горели вдоль всей дороги… опасные костры! Горе тем ослабевшим, кто, немного отогревшись, засыпал возле них в эти морозы. Товарищи их будили, но несчастные умоляли оставить их и засыпали навсегда с блаженной улыбкой покоя. И дорога была покрыта замерзшими улыбающимися трупами…
Но мои усачи-гвардейцы по-прежнему поражали мощью и выправкой. Батальон Старой гвардии, являвшийся ко мне на ежедневное дежурство, всегда был в полном порядке, изумлявшем в те страшные дни. Они по-прежнему расплывались в улыбке, когда видели «своего императора».
В Вильно я смог подвести итоги кампании: Великая армия стала достоянием истории… она осталась в русских снегах. Я собрал маршалов и спросил их совета. Я сказал: «Вы знаете мою присказку: «Париж — как женщина, которую нельзя надолго оставлять одну». Я должен вернуться в Париж раньше, чем туда придут сведения о… случившемся».«Но путешествие слишком опасно, кругом казаки, Сир», — стали возражать маршалы… Еще раз хочу отметить, Лас-Каз: казаки — это лучшая легкая кавалерия в мире. Они появлялись как привидения, нападали и исчезали. Они терзали наши тылы, перехватывали курьеров — моя связь с Францией была прервана… Однако я сказал маршалам: «Это не более опасно, чем мой отъезд из Египта. Не забывайте, господа, о моей звезде».
Но на их лицах было написано: где она, эта звезда?
Мне и самому было интересно выяснить это до конца. К тому же: жалкая, разбитая армия, привыкшая к поражениям, — что я мог с ней сделать?! И я подытожил: «Итак, господа, я вас оставляю. Я уезжаю, чтобы набрать триста тысяч новых солдат. Нужна новая армия, эта кампания — не конец войны. И русские еще заплатят мне за победы их климата!»
Пятого декабря вместе с Коленкуром я отправился в Париж. А в ночь на девятнадцатое мы уже въезжали в Тюильри… Коленкур вам рассказал об этом путешествии? Принесите мне завтра его рассказ.