Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наполеон. Мемуары корсиканца - Эдвард Станиславович Радзинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— На сегодня хватит, — сказал император и добавил насмешливо: — Вы, как всегда, изнемогли. «Изнеможение» — слово, достойное дам…

Я был уже в дверях, когда он добавил:

— Кстати, Лас-Каз, у вас появилась привычка править мои слова. Этого делать не следует. Стиль — это дыхание… я хочу, чтобы читатели услышали мое дыхание… А ошибки, огрехи… надеюсь, они простят их старому солдату!

Император не прав. Я правил его речь весьма редко, когда ошибки были вопиющи…

Коленкур рассказал мне об этом путешествии в ту самую последнюю ночь в Елисейском дворце, и тогда же я все добросовестно записал. Привожу его рассказ:

«Пятого декабря около десяти часов вечера император и я сели в деревянный возок — грубо сколоченный ящик, поставленный на полозья. На запятках сидели два совершенно замерзших адъютанта в тулупах. Несмотря на то, что император тоже был в огромном тулупе, ему должно было быть очень холодно, ибо стояли чудовищные морозы. Из четырех окон возка (весьма дурно застекленных) нещадно дуло обжигающим ледяным ветром. И всю дорогу до Германии я старательно укрывал императора полой своей огромной шубы. Но он совершенно не замечал ни неудобств, ни моей заботы.

Всю дорогу он размышлял вслух. И был удивительно оживлен… и весел, как ни странно! Впрочем, так всегда бывало с ним, когда он принимал важное решение… Много шутил, терзал меня насмешками вроде: «А что, если нас захватят по дороге и передадут англичанам? Хороши вы будете, Коленкур, в железной клетке!» (Правда, каков он сам будет в этой железной клетке — ничего не говорил.)

И вообще, к моему изумлению, он будто совершенно не переживал случившееся! Хотя не переживать было невозможно. Я помнил дорогу от Москвы до Вильно — она напоминала гигантское поле сражения. Всюду валялись трупы… До смерти не забуду колодец у пустой избы, где мы останавливались напоить лошадей, колодец был забит трупами французов, и в самой избе лежали полуобгоревшие тела. Это «партизаны» (так именуют русские банды своих крестьян, преследовавших нашу отступавшую армию) заживо сожгли спавших солдат. И куда ни взглянешь, только вороны, на павших лошадях и человеческих трупах. И еще — пурга… ледяной ветер гнал снежные вихри, покрывавшие трупы и падаль белым ковром, что делало картину чуть менее безобразной…

Наконец император перешел к анализу случившегося. Сначала повторил свое любимое: «Меня победил только климат, и русские ответят за эту победу, они будут наказаны!» Потом сказал: «Фортуна была слишком благосклонна ко мне. Я решил в один год достигнуть того, что могло быть выполнено только в течение двух кампаний. Это была ошибка… Но я должен был взять эту столицу Азии. Кто знает, приду ли я сюда когда-нибудь еще?» И начал подробно разбирать ошибки маршалов в московском сражении. Про свои сказал весьма кратко: «Я просидел в Москве слишком долго, надеясь заключить мир. Я совершил грубую ошибку. Но в моих силах ее исправить».

И он заговорил… о новой трехсоттысячной армии, которую он наберет! Признаться, я был изумлен. Император вел себя как шахматист, проигравший очередную партию и уже думающий о следующей. Он будто забыл, что он — полководец, потерявший почти полмиллиона воинов. Население целой страны осталось на полях России… а он уже весь в мыслях о новой войне!..

Я не знаю, успели ли вы заметить, что с ним опасно и одновременно легко разговаривать — он читает мысли. И император сказал мне: «Вам непросто понять меня, Коленкур. Есть большая разница между тем, что я чувствую и что сейчас говорю. Как сносить поражение — этому я учусь впервые в жизни. И здесь главное: не сокрушаться (если ты задумал продолжить кампанию), а делать выводы. И что еще важнее — надо вернуть веселое чувство победителя, которое было со мной все эти годы и которое передается армии. Я собираюсь продолжать не оттого, что честолюбив. Бессонные ночи, бивуаки, жизнь в палатке, причуды погоды, которые надо терпеть, — все эти радости войны в моем возрасте уже тяжелы. Нет, Коленкур, больше всего я люблю покой, и все-таки… я хочу завершить свое дело. Враги сами порождали и мои войны, и мои победы. Австрия вынудила меня к Аустерлицу, Пруссия — к Йене. Но за обоими монархами всегда стояла могущественнейшая Англия. Все коалиции против меня были созданы Англией. Глупые монархи заставляют своих солдат умирать за английское богатство! Однако могущество англичан не вечно, оно обречено. Образование Соединенных Штатов в Америке — только начало… Это мое предсказание».

А потом он начал мечтать о будущих победах с новой армией… Мне тогда показалось, что император несколько запамятовал, что армии у него пока нет и набрать ее после случившегося вряд ли возможно. Но я забыл: для этого человека не было ничего невозможного…

С неправдоподобной скоростью мы покинули Россию и устремились в Польшу. Увидев в поле первого мирного крестьянина, император вдруг сказал: «Я завидую этому бедному крестьянину. В моем возрасте он уже выполнил свой долг перед родиной и может оставаться дома с женой и детьми. Мне же все только предстоит…»

В Варшаве он вызвал в гостиницу двух польских аристократов и устроил великолепное представление. Изумленным полякам, которые таращили глаза при виде императора в огромном тулупе, он заявил столь часто им повторяемое: «От великого до смешного — один шаг…» После чего долго рассказывал им о своей победе под Москвой (не распространяясь о дальнейшем) и сразу перешел к будущим победам… Потом он все-таки вынужден был рассказать о происшедшем, но весьма скупо: «Я, к несчастью, оказался не властен над русскими морозами… десять тысяч лошадей гибли у меня каждый день… Отсюда и многие беды, которые постигли армию. Но ничего — это прекрасное испытание для сильных духом! Настоящий солдат ценит испытания. И сейчас я чувствую себя великолепно. И если самому дьяволу удастся сесть мне на шею, я буду чувствовать себя так же… Я весел, господа, а нынче особенно, потому что обожаю преодолевать трудности! И оттого из всех своих великих побед я особенно ценю битву при Маренго, где сначала я вчистую проигрывал сражение, чтобы через два часа его выиграть! Через месяц я наберу триста тысяч резервистов, и вскоре ждите меня на Немане». Когда он заговорил про триста тысяч, в глазах поляков было большое сомнение. Они, как и я, забыли, что для этого человека нет ничего невозможного…

И вот наконец мы в Париже. Была ночь, когда мы въехали в великий город, проехали под Триумфальной аркой, и, к моему удивлению, никто нас не задержал. Император постарался увидеть в этом не проявление беспорядка, а хорошую примету. Он предпочитал теперь видеть во всем только обещание будущих удач.

Часы на башне пробили третью четверть двенадцатого часа ночи, когда мы высадились у подъезда Тюильри. Швейцар, вышедший на стук, не узнал ни меня, ни императора. Он позвал жену, поднес фонарь к самому моему лицу… и только тогда они меня узнали… так я зарос русской бородой.

Они тотчас позвали дежурного лакея, и тот, увидев моего спутника, скромно стоящего в стороне, вскричал: «Император! Ваше Величество!»

Император расхохотался и сказал: «Спокойной ночи, Коленкур. Вы нуждаетесь в отдыхе после такого пути… Впрочем, как и я».

Император прочел мою запись рассказа Коленкура.

— Что ж, он все понял в меру своих возможностей… — И добавил: — Она уже спала… и встретила меня сонным объятием, простодушной радостью… Женитесь на австриячках, Лас-Каз, они чужды интриг, ибо слишком глупы, чтобы в них участвовать, и подставляют свое тело со спокойной радостью исполненного долга, как будто исправно платят по векселю…

В ту ночь я долго сидел у кровати малютки. Как я его любил! Моя мать — единственная женщина, которую я по-настоящему уважал… и вот это крохотное тельце — сын… два самых дорогих существа в этом мире… Как вы поняли, Лас-Каз, все это записывать не надо…

Ну а теперь — беритесь за перо. Уже в пути я узнал о заговоре генерала Мале. Кратко опишите в рукописи этот заговор сумасшедших. Впрочем, не знаю, известны ли вам самому истинные подробности дела.

Этот Мале, полоумный роялист, содержался в Венсенском замке, а потом в Шарантоне — в сумасшедшем доме. Но иногда сумасшедшие дьявольски изворотливы, и фантазии безумных могут перевернуть мир… В конце октября этот Мале придумал сочинить прокламацию о моей гибели в России. После чего бежал из психиатрической больницы вместе с двумя другими безумцами. Дома переоделся в генеральскую форму и на рассвете приехал в казармы. Велел разбудить коменданта и сообщил полусонному глупцу о моей смерти и о том, что ему поручено… сформировать правительство!

Затем Мале освободил из тюрьмы Ла Форс двух своих друзей генералов — участников весьма противоположных мятежей — роялистского и республиканского (так что роялисты и республиканцы отлично спелись в ненависти ко мне!). Один из них, генерал Лагори, был начальником штаба у заговорщика Моро. И этот Лагори умудрился арестовать и моего министра полиции Савари, и префекта полиции Паскье! После чего они объявили о создании нового правительства. Префект департамента Сена уже готовил зал заседаний для этого правительства сумасшедших, когда наконец-то во всем Париже нашелся один здравомыслящий! Генерал Гюллен [32] с десятком солдат попросту арестовал всех безумцев.

И я сказал себе: «Если бы министром был Фуше, никакого заговора не случилось бы…» Хотя, зная Фуше, я все-таки проверил великого интригана: не участвовал ли в заговоре он сам? Когда мы с ним встретились, я спросил его об этом в упор. Фуше ответил достойно: «Если бы я участвовал, Сир, заговор победил бы». Все это он произнес с вечной дьявольской усмешкой…

Перед приездом я послал в столицу откровенный бюллетень, где сообщил правду о гибели армии, но в конце обратился к нации с важными словами: «Люди, недостаточно закаленные, чтобы подняться над изменчивостью судьбы и военной удачи, утратили силу духа и бодрость. Но тот, кто сохранил отвагу, увидел в новых трудностях лишь новую славу». И чтобы у народа не было сомнений в этом, я приписал: «Здоровье Его Величества лучше, чем когда-либо».

Но в столице, которую я отучил от несчастий и трудностей, эти слова вызвали злорадство врагов. Савари передал мне полицейское донесение о гнусной фразе Шатобриана, которая тотчас начала гулять по салонам: «Сироты без числа, утрите слезы — ваш император здоров!»

И все-таки я рассчитал правильно. Появившись в Париже невредимым и полным энергии сразу после того, как страна прочла опасный бюллетень, я вселил уверенность во многие слабые души.

Остатки Великой армии, переданной мною Мюрату, сильно поредели. Мюрат и Ней своими бездарными действиями докончили ее разгром. Нет людей решительнее и храбрее на поле битвы, чем Ней и Мюрат, и нет нерешительнее и трусливее их, когда надо самим принять решение. Меньше двадцати тысяч солдат они вывели из России.

Я набрал новую армию. Это было нелегко. Я конечно же знал о страхах, которые сеяли в деревнях уцелевшие калеки, рассказывая об ужасах русской кампании. Так что немало малодушных уклонилось от набора. Но триста тысяч солдат я все-таки получил. Большинство из них — необстрелянные юнцы. Весной они прошли весьма упрощенную военную подготовку, и я выступил навстречу противнику… К сожалению, я принужден был держать в Испании огромную армию столь нужных мне опытных солдат. Там высадились англичане, действовали партизаны. И я не мог оголить свой южный фронт, несмотря на все мольбы моих маршалов. Это кончилось бы мгновенным крахом империи!

Все дальнейшее мне видится, как в тумане… и похоже на сон, где предательство сменялось предательством. «Дедушка Франц», мой родственник… я могу только презирать его. Интересы дочери, внука — плевать на них! В жилах европейских монархов течет не кровь, а замороженная политика… Очередным предателем стал Бернадот, которому я дал все — славу, богатство, возможность стать шведским королем. И вот он, француз и вчерашний якобинец — гонитель королей, сражается вместе с этими королями против Франции!.. Впрочем, вычеркните весь этот жалостливый абзац.

Но Рейнский союз оставался верен. Пока. И прислал мне солдат. Правда, тоже юнцов. И вот с этими жалкими новобранцами я начал кампанию великолепно: разбил русских и пруссаков под командованием Блюхера при Люцене. Напомнил им, что звезда Франции еще не погасла! В воззвании к армии я написал: «Вы показали, на что способны французы. И ваша победа достойна Аустерлица и Фридланда». Эти слова должны были укрепить их дух. Но я знал, что неприятель всего лишь отброшен и отнюдь не разгромлен, как в тех великих битвах. А я теряю драгоценных солдат, которые сейчас так нужны мне! Я уже чувствовал — биться придется против всей Европы. Но я был готов.

Я вновь овладел Дрезденом, и саксонский король вернулся в отвоеванный мною город… Я основательно напугал союзников — они заговорили о перемирии. Но я решил не торопиться. Чтобы заключить нужное мне перемирие, я продолжал наказывать их кровью.

Но мои маршалы… они стали так робки… Будущее их пугало, и они час от часу становились все печальнее. Они страшились потерять свое… Свое богатство, свою жизнь… Они забыли, что смерть в бою — великая честь для воина. Впрочем, честь многие из них уже потеряли, ибо теперь они жаждали только одного — жалкого мира любой ценой! Даже мой верный Дюрок с ужасом говорил: «Вот теперь и надо воспользоваться нашими победами и заключить выгодный мир. Но император прежний, он не изменился, он ненасытно ищет боя — там его жизнь. Конец будет ужасен». Как выяснилось вскоре, это была опасная фраза. Но и в глазах начальника полиции (который доносил мне об этих разговорах) была все та же мольба: «Заключите мир! Любой ценой!» Никто меня не понимал…

Я продолжал преследовать союзников и разгромил их в новой битве — при Бауцене. Тысячи убитых! И только нехватка кавалерии, погибшей в России, не позволила мне добить врага. Но я дорого заплатил за эту победу — был убит маршал Бессьер. Как всегда перед битвой он бесстрашно объезжал позиции, и ядро попало ему прямо в грудь. Он погиб, не успев ничего понять… не страдая…

Кроме Бессьера, я лишился и Дюрока — в битве под Макерсдорфом. Отчасти он сам виноват: нельзя думать о мире во время сражений. Бог войны был обижен… И ядро… я все видел, я стоял рядом… оно летело в меня, и я подумал: мечта сбылась, вот она — смерть на поле чести во время победы! Но, как и прежде бывало много раз, в меня ядро не попало. Проклятье! Оно встретило на пути дерево и, отлетев рикошетом, разорвало несчастного Дюрока… Умирая, он молил меня уйти из палатки, чтобы вид его страданий не измучил меня. Уходя, я сказал ему: «Прощай… может, мы скоро встретимся». А он ответил: «Не ранее, чем через много лет, Сир, после того как вы их всех победите». И поручил мне свою дочь…

Потом я долго сидел на пне, и ядра продолжали рваться вокруг. Но я был равнодушен, знал, что они меня не тронут… к сожалению… ибо у меня другая участь… Бедные мои маршалы шепотом говорили друг другу: «Он ищет смерти. Он хочет умереть в ореоле побед». И думаю, они молились, чтобы это случилось — тогда они тотчас смогли бы заключить позорный мир и сохранить свое жалкое достояние и свою жизнь. Ибо теперь их все больше пугало ожесточенное сопротивление врага. Даже пруссаки научились сражаться до конца, превращая в бойню поле боя!

Мне нужны были новые солдаты. Сенаторы безропотно согласились — они еще были покорны, я еще правил прежней силой. Новый набор в армию и чудеса моих побед произвели впечатление, союзники вновь попросили перемирия. Они предложили мне вернуть Пруссии отвоеванные у нее земли, распустить Рейнский союз и оказаться, как они это назвали, «в почетных границах восемьсот первого года». В границах завоеваний моей молодости. Они хотели отобрать у меня мои победы и загнать Францию в прошлое. Они не понимали меня…

В это время Пруссия и Россия попытались надавить на меня через «дедушку Франца». Австрия, подлая страна, вероломство которой я столько раз прощал, почувствовала возможность вернуть свои земли. Столько раз битые австрийцы посмели заговорить со мной языком угроз: если я не соглашусь на «почетный мир», Франц разорвет наши соглашения и примкнет к коалиции моих врагов… Даже несмотря на мой брак с его дочерью! Как сказал тогда принц Шварценберг: «Политики благословляют браки, но они же устраивают потом и разводы».

В Дрезден, где я стоял с армией, приехал князь Меттерних. По трусости, изворотливости и хитрости он превосходил Фуше и Талейрана, вместе взятых. Еще вчера эта лиса угодливо ловила мои желания и пребывала в восторге от моего брака с австрийской самкой. Но теперь обнаглевшая лисица решила держаться тигром.

Мы разговаривали девять часов. Он посмел начать с угроз. И я понял: австрийцы уже решили предать меня.

Он сказал, что Европа устала от войн и если я буду препятствовать миру…

«Какому миру?» — прервал его я.

«Справедливому миру в границах начала ваших завоеваний, Сир. Это единственно возможный мир после ваших поражений в России».

«А после моих нынешних побед?»

«Ваши победы временны, ваши силы на исходе, вы погубили стольких солдат. У Франции, как нам известно, воевать больше некому, а ваши союзники в Европе уже готовятся стать вашими врагами».

«И мой тесть, как я понял, решил стать первым в числе предателей?»

«Его Величество прежде всего обязан думать о своем народе: Австрия — его семья».

«Я трижды оставлял на троне этого “семьянина”. В четвертый раз я не совершу эту ошибку. И, как вам известно, мне не надо указывать путь на Вену — я его хорошо освоил!»

Он хотел возразить. Но я не дал ему раскрыть рта:

«Вы хотите войны? Вы ее получите! Под Люценом я уничтожил пруссаков, под Бауценом — русских, а с вами я увижусь в Вене! У меня есть все сведения о вашей армии… к вам засланы тучи шпионов. Я знаю про вас все!»

И я бросил на стол ворох бумаг. Но он даже не потрудился на них взглянуть.

«Вы придумали жалкий мир и хотите гусиным пером отнять у меня завоеванное кровью моих солдат? Но для этого, поверьте, не хватит чернил в вашей чернильнице! Вам надо будет мобилизовать миллионы, как мобилизовал их я, и пролить столько же крови, сколько пролил ее я. Крови, князь, а не чернил! Ваши короли рождены во дворцах и, потерпев хоть сотню поражений, преспокойно возвращаются в свои дворцы, а я… я — сын военного счастья, сын великих побед, и у меня нет ничего, кроме чести и славы… А их я вам не отдам! Я не могу вернуться униженным к своему народу!»

Но он опять затянул старую песню:

«Я проходил мимо ваших солдат. Вы уже набрали детей. Когда их убьют, кого вы призовете в армию? Младенцев?»

В ответ я швырнул ему шляпу под ноги — как и в прежние времена, когда он приводил меня в ярость. Но тогда он тотчас бросался ее поднимать, а теперь остался недвижим. И смотрел на меня с иезуитской улыбкой.

Я сказал презренному хитрецу:

«Вы не солдат. Вы не знаете, что такое душа солдата. И вам не понять, что такое привычка презирать человеческую жизнь, когда это нужно. Что для меня эти двести тысяч жизней!»

Потом он будет спекулировать этой фразой… Запишите, Лас-Каз: она вырвалась… это был гнев… я его ненавидел… хотел любой ценой его разозлить… Но ничто не могло пробить его спокойствия. Он был в себе уверен.

И я сказал тогда:

«Единственная ошибка, которую я совершил, — это женитьба на вашей эрцгерцогине. Я попытался влить молодое вино в старые мехи… Но берегитесь: если эта ошибка будет стоить мне империи, то под ее развалинами погибнет весь мир!»

Я посмотрел на шляпу на полу. Он так и не поднял ее.

Я понял — это война! И преспокойно сам поднял свою шляпу. Комедия окончилась.

Уже уходя, он сказал:

«Да, вы не изменились, Сир… Европа и вы никогда не придут к взаимопониманию. Ваши мирные договоры всегда оказывались лишь перемириями, а неудачи только с новой силой толкают вас к войне. Теперь с вами будет воевать вся Европа».

«Только не забудьте, если вы и вправду решили со мной воевать, что мне от Дрездена куда ближе до Вены, чем вашему императору до Парижа».

Меттерних молча поклонился. В приемной он сказал Бертье — сказал громко, чтобы я услышал: «Ваш повелитель попросту сошел с ума».

И тесть вступил в войну против меня. Первые двести тысяч австрийских войск присоединились к коалиции. Счастье, как говорят на моей родине, «не уставало показывать мне свою задницу».

Собираясь проучить «дедушку Франца», я хотел быть спокоен за тыл. Мог ли я оставить у себя за спиной великого интригана? Присутствие Фуше в Париже стало невозможным. Я велел привезти его ко мне в Дрезден.

«Поручаю вам генерал-губернаторство в Пруссии — я принял окончательное решение упразднить это гнусное королевство, как только его разгромлю».

В глазах мерзавца было написано: «Но для этого вам надо его разгромить, во что я не очень верю… да и вы тоже!» После чего он поблагодарил меня за оказанную честь и удалился.

Вскоре я узнал, что убрал его из Парижа вовремя. Оказалось, по дороге ко мне он остановился в лагере у Ожеро, и оба будущих предателя имели беседу, о которой мне донес осведомитель. «К несчастью, мы хорошо научили сражаться наших врагов, теперь они умеют нас бить, — сказал Фуше. — Боюсь, что эта война покончит со всеми нами». А позже я узнал, что осведомитель передал мне эти слова… по приказу Фуше! Он все надеялся меня образумить. Призывал отказаться от войны и заключить унизительный мир!.. Его бледно-голубые, начисто лишенные блеска, глубоко посаженные мертвенные глаза… я буду помнить их до могилы…

Я разбил русско-австрийскую армию при Дрездене. Насмешка судьбы: на моей стороне сражались три немецких короля, а против меня — два бывших французских генерала — Бернадот и Моро. Моро был воистину блестящий генерал. Он приехал из Америки и по представлению предателя Бернадота стал советником у русского царя. И как только началось сражение — первым ядром был смертельно ранен. Ему ампутировали обе ноги, но спасти его не удалось — истек кровью… Так что Моро совершил длинное путешествие за своей смертью. И я тогда подумал: «Моя звезда! Опять?..» Но вскоре я буду завидовать даже его мучительной смерти, ибо он нашел ее на поле чести…

Однако тогда, во время Дрезденской битвы, я имел право вновь поверить в свою судьбу. На рассвете князь Шварценберг, еще недавно воевавший со мной против русских, а ныне командовавший войсками моих врагов, дал сигнал к началу сражения. Закончилось оно только к девяти вечера. Тридцать тысяч австрийцев и русских было убито, новые союзники потеряли большую часть артиллерии, весь обоз. Я разгромил их!

Погода в тот день была ужасная — шел чудовищный ливень! Когда я вернулся во дворец, на мне не было сухой нитки. Саксонский король рискнул заключить меня в благодарные объятия, и в ответ на него обрушился целый поток воды. Вода была всюду — в мундире, в сапогах. Моя треуголка превратилась в бесформенное месиво. «Человек, упавший в реку, был бы куда суше», — сказал мой камердинер. Я страшно продрог и чувствовал себя настолько истощенным, что не смог принять даже любимой ванны. Я рухнул в постель и велел не будить меня, что бы ни случилось.

На следующий день надо было преследовать врага и добить его, но… я не мог! Началась какая-то странная болезнь. Мучительно болело все тело, я совершенно обессилел, даже начал думать, что меня отравили… С трудом я вернулся к жизни… Судьба стала преследовать меня повсюду, она лишила меня даже результатов завоеванной мною победы!

Едва оправившись от этой странной болезни, я должен был… спасать своих маршалов! Они вдруг стали совершенно беспомощны… Макдональд был разбит в Силезии, и я избавил его от гибели, примчавшись из Дрездена на помощь. Удино потерпел поражение на пути в Берлин, я заменил его Неем… Но и Ней был разбит изменником Бернадотом, и я должен был спасать уже его… Союзники прозвали меня «Бауценский курьер». Не забыли свою кровь под Бауценом! Все эти «малые битвы» уничтожали мою армию, в то время как враг получал новые и новые подкрепления. К тому же в тылу появились отряды немецких партизан, и действовали они по образцу варварской России. Мой брат Жером, король Вестфальский, вынужден был оставить свою столицу — туда уже готовились вступить русские войска…

Мне следовало немедля идти на Берлин и занять его. Но маршалы настаивали, чтобы я остался на Рейне. Они опасались длинных переходов. А я настолько обессилел во время странной болезни, что у меня не хватало энергии их переубедить. И я отошел к Лейпцигу.

Там и состоялась главная битва. Это побоище тысячекратно описано моими врагами, как «битва народов». Да, против меня сражались все народы Европы — мои вчерашние союзники. Так что точнее было бы назвать эту битву «предательством народов». Предатель Бернадот, предатель «дедушка Франц», пруссаки со своим трусливым королем и русские с «моим братом Александром». У меня было сто шестьдесят тысяч, у врага в два раза больше. Но я побеждал и с меньшими силами!

Итак, полмиллиона человек сошлись под стенами Лейпцига. Невиданная битва — сражение будущего! Судьба Европы!

Но перед битвой я почувствовал мучительную резь в животе. Хотели вызвать врача — я запретил. Моя палатка была слишком хорошо видна отовсюду, на нее смотрела с надеждой вся армия! Нет, пока я на месте, каждый будет на своем посту… Я приказал, чтобы никто не входил в палатку, и сел на кровать, корчась от боли. Наконец она чуть поутихла. С трудом я сел на коня… И боль прошла! Волей я сумел победить ее!.. Но меня не покидала мысль: болезнь, не давшая мне довершить разгром… и эта острая боль в день решающего сражения — что это? Предчувствие? Конец?..

Битва началась счастливо. Удино с Виктором опрокинули пруссаков, Макдональд был просто великолепен против австрийцев. И поляки с Понятовским превосходно держались, а Ожеро, Мармон и Ней были достойны всяческих похвал… Но сокрушить противника до конца не удавалось. Время шло, пульс боя лихорадило… Опять русские! Они стояли насмерть и заставили отступить в беспорядке мою конницу. Они не дали развить начавшийся великий успех.

Так закончился первый день. Вечером я произвел в маршалы бесстрашного Понятовского. И хотя превосходство в этот день было на нашей стороне, я был печален — потери оказались ужасны! Я не имел права терять стольких солдат, слишком мало их было у меня. Еще один такой победный день — и я останусь без армии!

Ко мне в плен попал австрийский генерал Мерфельд. Я приказал вернуть ему шпагу и отпустил, поручив передать моему тестю: «С некоторых пор я желаю только покоя под сенью мира. Я думаю теперь о счастье Франции так же горячо, как прежде думал о ее славе». Но союзники после столь неудачного для них дня, к моему удивлению, не откликнулись на предложение мира. Теперь я понимаю — они уже знали, что случится: завтра подлость должна была победить отвагу.

Наступил последний день битвы. И это случилось! В разгар сражения саксонцы, находившиеся в центре, внезапно повернули пушки против меня. И тотчас мне изменила вюртембергская кавалерия… Оказалось, Бернадот подослал к ним своих людей — уговаривал вспомнить, что они немцы. И уговорил… они доказали, что они — продажные немцы, позор Германии! Забыв, что такое рыцарство, они стреляли в спину вчерашним товарищам…

Но это был не конец несчастий. Беды продолжились и закончились катастрофой… Сапер, который должен был взорвать мост после отступления всей армии, услышал невдалеке случайный выстрел и принял его за условный сигнал. Мост взлетел на воздух. Четыре корпуса, двести орудий — половина моей армии и артиллерии — остались добычей противнику. И началась бойня — русские, немцы, австрийцы, шведы рубили моих беззащитных солдат. Храбрец Понятовский, пытаясь наладить переправу, бросился на коне в реку. И остался там навсегда…

В похоронном настроении собрались вокруг меня маршалы. А я сидел на скамеечке и преспокойно писал приказы. Так я их успокаивал… пока моя армия (точнее — жалкие остатки) уходила по улицам Лейпцига. Сто двадцать тысяч человек с обеих сторон полегли в этой битве. Неприятель овладел Лейпцигом, и его трусливо приветствовал мой вчерашний союзник, саксонский король, за которого я пролил столько крови своих солдат.

Я мог подвести итог: случай взорвал мост и лишил меня армии, как перед этим случай не дал воспользоваться победой под Дрезденом. Да, моя звезда зашла. Счастье окончательно отвернулось от меня!..

Впоследствии, когда я освободил Папу, мой почетный пленник, прощаясь со мной в Фонтенбло, сказал мне: «Вы решили объединить Европу железом и кровью… а Он с креста, без всяких армий, совершил это одной Любовью… Вы наказаны, Бог отвернулся от вас…»

Император остановился.

— Это вычеркните…

Впоследствии он припишет эти слова себе.

— Я отступил к Франкфурту, а потом и к Рейну. Но и отступая с жалкими остатками моей армии, я успел разбить союзников. Это дало мне передышку, и за несколько дней я выстроил линию обороны на Рейне.

Восьмого ноября вечером я вернулся в Париж. Перед моим приездом, словно в насмешку, в столицу привезли знамена. Те самые, которые мы взяли у врага в первый день печальной битвы под Лейпцигом…

Вскоре со мной простился Мюрат. Упросил отпустить его спасать свой трон в Неаполе и мои войска в Италии. Прощаясь, он смущенно прятал свои очаровательно-глупые голубые глаза. И я понял, что уже никогда не увижу его расшитые золотом куртки самых немыслимых цветов и фасонов… Смельчак бросил меня.

Отпала Голландия — генерал Лебрен бежал, мои войска покинули страну. Англичане привезли туда править принца Оранского… Была решена и судьба бедного Жозефа. Мои маршалы Сульт и Массена отчаянно сражались в Испании и Португалии — но что они могли без меня! В битве при Виттории Жозеф едва избежал плена… англичане уже готовились стать владыками Испании. И тогда я придумал… вернуть туда Бурбонов — посадить на трон Фердинанда. Я написал ему в Валансьен, где он жил в заточении, «англичане хотят насадить в стране анархию и якобинство». И предложил ему возвращение на трон и уход моих войск из Испании. В обмен он должен был подписать мирный договор и обменяться пленными — теперь мне нужен был каждый солдат. Говорят, он просто онемел, когда прочел мое письмо. Несколько раз его перечитывал, не в силах поверить свалившемуся счастью. И конечно же все подписал…

Я написал матушке: «Вся Европа восстала против меня. Мое сердце удручено множеством забот…» Впрочем, эту фразу вычеркните.

Я попросил Сенат о наборе новых трехсот тысяч. Потом еще ста восьмидесяти тысяч, а в октябре — еще ста шестидесяти: за счет призыва пятнадцатого года. Сенат согласился, но… да, я впервые услышал от сенаторов «но»! Они посмели заговорить… о моем деспотизме! Они заявили, что мое желание продолжать войну мешает «установлению желанного мира, в котором так нуждается нация». И я ответил им: «Я представляю нацию! Если вас послушать, то я должен согласиться на позорный мир и отдать врагам все, что они требуют. Нет, тысячу раз нет! Я заключу совсем другой мир через три месяца — и это будет почетный мир, достойный моего народа! Или я погибну!»

И, клянусь, я добился бы этого! Но я не знал, что и в армии меня ждет измена. Я никак не мог собрать в кулак свои силы. Мои маршалы с их корпусами вдруг перестали быть мобильны! «Приказываю вам выступить и через шесть часов быть на поле боя! — писал я Ожеро. — Я хочу увидеть ваш плюмаж в авангарде!» Но я так его и не увидел… Это было не просто предательство. Скрытая зависть, которую они столько лет таили, теперь торжествовала. И мой Ожеро потихонечку перекинулся к австрийцам…

В это время Фуше написал мне, что, так как разгромить Пруссию, к его величайшему прискорбию, мне не удалось (насмешка, насмешка!), он решил вернуться в Париж. Я немедленно велел ему отправиться в Неаполь, к Мюрату. Едва приехав туда, мерзавец тотчас предложил Мюрату вступить в антифранцузский союз, тем самым сохранив свое королевство. Правда, на всякий случай прохвост сообщил мне об этих якобы «планах Мюрата». Впрочем, и король Неаполя сообщил мне о предложениях негодяя.

Почему я допустил эту поездку Фуше? Я был совершенно уверен в Мюрате. Но вскоре я узнал, что Мюрат… женатый на моей сестре… который нес мою корону во время коронации и правил в Неаполе под именем Иоахим Наполеон… и моя родная сестра… примкнули к австрийцам! Мюрат встретился с Меттернихом и сделал первый шаг на пути предательства — разрешил в Неаполе торговлю с англичанами. После чего согласился помочь австрийцам изгнать мои войска из Италии. Глупец уже видел себя хозяином в Риме!

Но я сумел расплатиться с ним за предательство — освободил Папу, законного владыку Рима, и отправил его в Вечный город. Так что желанного Рима Мюрат не получил… И вообще, как положено глупцу, Мюрат все делал не вовремя. Он не вовремя предал меня и не вовремя выступил за меня [33] . Жалкий глупец не знал, что бог войны ревнив и не прощает храбрецам предательства. Представляю лицо бедняги, когда его вели на расстрел…

В конце тринадцатого года союзные армии форсировали Рейн и перенесли войну на территорию Франции. И осмелевшие сенаторы впервые обратились ко мне с требованием (да, уже с требованием!) немедленно заключить мир любой ценой. Савари предложил арестовать их, устроив «второй том дела герцога Энгиенского». Я объяснил простодушному вояке: «Первый том навсегда убедил меня в ненужности второго. Кроме того, мой бедный Савари, тогда у меня был союз с победой, а теперь мы разбиты. У Франции теперь другая роль: победительница стала жертвой».

Однако я был спокоен. Я знал, что враги пока еще боятся меня. Но, уезжая из Парижа на войну, я все-таки сжег свои секретные бумаги…

И было прощание. Я поцеловал мою Луизу и, перед тем как поцеловать сына, подбросил его к потолку и сказал: «Иду бить твоего дедушку Франца». Он смеялся. Бедный малыш… Я видел его в последний раз.

На Францию наступали три армии: предателя Бернадота и столько раз битых мною Блюхера и Шварценберга. При них находились «брат Александр», «дедушка Франц» и прусский король. Это двухсотпятидесятитысячное войско я должен был разгромить с восемьюдесятью тысячами необстрелянных рекрутов. На юге англичан Веллингтона должен был удерживать Сульт.

Моей армии не хватало обмундирования, сёдел. Порции галет, мяса и вина были урезаны. Недоставало госпиталей… и даже денег, чтобы платить жалованье солдатам. Все было не так! Но зато я… я был прежний! Два месяца я не слезал с коня. За сорок пять дней — девять побед. И это с необученной нищей армией… Запишите: кампания четырнадцатого года — венец моего искусства. И на поле боя я теперь сражался не только с неприятелем, но и с судьбой, посмевшей отказать мне в удаче.

Чтобы прокормить свои армии, Шварценберг и Блюхер разъединились. И я тотчас разработал единственно возможную тактику: передвигаясь форсированными марш-бросками, я бил их поодиночке. Русские были разбиты при Сен-Дизье, пруссаки и русские — при Бриенне. Я не посрамил город, где меня учили военному искусству, и выгнал Блюхера с пруссаками из Бриеннского замка. Они бежали, бросив раненых и обоз. В Шамбопере я вновь разбил русские войска. Тысячи остались на поле боя, в плен попали два генерала — Олсуфьев и Полторацкий. Корпус барона Сакена я отбросил за Марну, он потерял пять тысяч убитыми. При Вошане я еще раз разбил Блюхера. Целая армия бежала, оставив пятнадцать орудий и шесть тысяч мертвецов. Так напоследок я давал им наставления по военному искусству. Восемьдесят тысяч потеряли союзники на полях боев четырнадцатого года!

Но мои маршалы… они все губили! Удино и Виктор трусливо уступили Шварценбергу. Мне пришлось броситься к ним на помощь и продолжить свои уроки, заставив отступить в беспорядке превосходящие силы Шварценберга… Маршалы начали распускать слух, будто я веду «безнадежную войну только для того, чтобы погибнуть на поле боя». Это была ложь: я верил в победу, хотя… да, хотел погибнуть!

И союзники начали уставать от моей решительности. Они не вынесли постоянного кровопролития и с февраля опять повели переговоры со мной в Шатильоне. Они предлагали мир, правда, уже в границах королевской Франции. Они так и не поняли мое «все или ничего».

В это время союзные армии соединились. Я велел Мармону охранять Париж, а сам двадцатого марта напал близ Арси-сюр-Об на объединенную армию союзников под началом Шварценберга… Артиллерия била непрерывно! Я помню, как бомба упала перед наступающим каре, и мои гвардейцы бросились прочь от дымящейся смерти. А я… шагнул к бомбе. Но тщетно! Пламя полыхнуло в метре от меня, посыпались комья земли… а меня даже не задело… Повторю: я хотел смерти! Но куда больше — победы!

При том же Арси-сюр-Об русские казаки обрушились на моих драгун. Молоденькие новобранцы не выдержали — бросились наутек. Я врезался на коне в бегущую толпу: «Драгуны! Вы бежите, но я стою!» И поскакал, выхватив шпагу. За мной бросился полк Старой гвардии, следом за ним — мой штаб и… недавние беглецы! Славно рубились! И шесть тысяч казаков, столь грозных в России, дрогнули… побежали! Подо мной был убит конь, а я… опять остался невредим.

Но в тот день я получил иную рану, воистину смертельную: я узнал, что после битвы герцог Эльхингенский спросил генералов: «Не пора ли со всем этим кончать и не дать ему погубить Францию, как он погубил армию?» Так сказал «храбрейший из храбрых». Мои маршалы больше не хотели меня…

«Дедушка Франц», Россия, Пруссия и Англия подписали пакт, где обязались вести войну вплоть до моего разгрома. Почему они так осмелели? Нет, не потому, что моя армия таяла после каждой победы. Они знали, что мне хватит и тысячи, чтобы уничтожить их стотысячное войско! Просто — уже свершилось главное предательство!

Я решил стремительной атакой окончательно отбросить армию союзников к Мецу. Шел на редкость упорный бой. Я разгромил их кавалерию, будучи уверен, что это авангард, прикрывающий главные силы. Но за кавалерией… не было никого! И я понял — меня провели! Пока я воевал с кавалерией, союзники, и вправду вначале отступавшие к Мецу, вдруг резко изменили направление и стремительно двинулись к Парижу по дороге, которую я оставил неприкрытой… Должен признать, это был великолепный маневр! Потрясающий по дерзости ход! Я не мог поверить, что кто-нибудь из этих говнюков на него способен! И оказался прав — никто из союзников не был способен на это.

Способен был только он — самый умный (и самый подлый — «честь», которую он делил с Фуше) мой Талейран! Оказалось, он написал письмо русскому царю: «Идите на Париж, Вас там ждут все. Военное могущество императора по-прежнему велико, но политическое — ничтожно. Франция устала от него». И негодяй… да, он был прав. Устали не только мои маршалы, народ тоже устал… от славы и крови. Они все хотели покоя…

Когда я понял маневр союзников, у меня еще оставалось время. На подступах к Парижу стоял корпус Мармона. Я верил — он продержится до моего прихода. Но оказалось, Талейран и здесь все устроил — уговорил Мармона открыть дорогу на Париж. И сообщил об этом союзникам.

Мармон! Старый товарищ! Впрочем, среди стольких предательств стоит ли осуждать его? Не лучше ли просто отметить: и Мармон — тоже!..

Еще не зная ничего об измене маршала, я повернул войска и бросился к Парижу. Но когда подъехал к Сене, увидел — река в огне! Это отражались костры — враги готовили себе ужин в Париже! Они пели… Победно пели… А я стоял во мраке и глядел на ярко освещенный город… Мой Париж! Впервые за восемьсот лет неприятель вошел в столицу Франции!

Я недоумевал — где Мармон? Разбит? Убит? Что с сыном? С императрицей? С Жозефиной? Неизвестность… Одно мне было ясно: они легко заставят Сенат и Собрание изменить мне. Что делать? Я мог только приказать верному Коленкуру: «Скачите в Париж! Не дайте этим глупцам подписать…»

А пока я с войсками повернул на Фонтенбло. Наконец из Парижа прискакал гонец! Я все узнал! Когда союзники приблизились к городу, Жозеф исполнил все мои инструкции на этот случай. Он предложил императрице и сыну покинуть Париж. Мой сын плакал и лепетал: «Папа не велел нам уезжать, я не хочу!» Они отправились в Блуа, где моя Луиза… попросила защиты у своего отца! Она получила защиту «дедушки Франца», а мой сын и его внук — негласное заточение… Это все конечно же вычеркните!

А Мармон… никто по-прежнему не мог сообщить, где он! Я приказал любой ценой отыскать маршала и вручить ему приказ — немедленно занять позиции на другом берегу Сены. Я и подумать не мог, что он…

Я стянул в Фонтенбло семьдесят тысяч солдат. Этого было вполне достаточно, чтобы никто из вошедших в Париж союзников не ушел живым. Клянусь честью, я знал, как это сделать! Я собрал маршалов и начал объяснять задуманную диспозицию, но они… не захотели даже слушать! Кто-то из них попросту перебил меня: «Сир, если вам дорог Париж…»

Он не посмел сказать до конца! Да это было и ни к чему. На их жалких лицах я прочел: они уже сговорились между собой.

Наконец они заговорили. Один за другим, они все сказали, что сопротивление будет означать гибель Парижа! Что русские только и ждут этого! Что они хотят нам отомстить! И сожгут Париж, как Москву!..

«Другими словами, вы хотите моего отречения?» — спросил я.

Жалкие трусы молчали. Впрочем, один из них молча положил на стол воззвание Генерального совета департамента Сены. И я прочел: «Жители Парижа! Все ваши несчастья происходят от вопиющего произвола одного человека. Это он ежегодными рекрутскими наборами разрушил ваши семьи. Это он закрыл для нас моря, обескровив нашу промышленность…» И прочее… Далее шли слова «о наших добрых старых королях»… и призыв к возврату Бурбонов!

Я швырнул бумажонку на стол! Они безумны! Возвращать Бурбонов?

В это время Коленкур закончил первые переговоры с «моим братом Александром». И привез мне их результаты… Византиец хитрил — он обещал «попытаться (это слово особенно мне запомнилось) уговорить союзников сохранить корону за Римским королем, но за это…»

Коленкур не посмел продолжать.

«Так чего же они от меня требуют за это?»

«Больших жертв… чтобы сохранить корону вашему сыну. Отречения, Сир… “Иначе на трон сядут Бурбоны”, — так сказал Александр».

«Как? И он тоже думает об этом? — Я расхохотался. — Бурбоны во Франции? Да они и года не продержатся!.. Они там все с ума посходили! Они забыли, что была кровавая революция… для того, чтобы во Франции не было никаких Бурбонов! Навсегда!»

Коленкур молчал… Он привез мне прокламацию союзников. Они составили ее перед тем, как войти в Париж. «К вам обращается вооруженная Европа, собравшаяся у стен вашей столицы… — так нагло писал этот вонючий австрияк князь Шварценберг, который в русскую кампанию, командуя австрийским корпусом, бездарно погубил своих солдат. — Мы обязуемся сохранить ваш город в целости и сохранности…»

Еще бы! Они готовы были обещать что угодно, только бы меня прогнали. Ибо, даже войдя в Париж, они по-прежнему меня боялись!..

Утром я вновь собрал маршалов — ни я, ни они еще не знали о предательстве Мармона. Но зато они узнали от Коленкура о разговоре с русским царем. И все они — Ней, Макдональд, Лефевр… все, кому я дал титулы, славу, состояния, молча смотрели на меня, ожидая отречения.

Но я сказал: «У нас семьдесят тысяч солдат в строю!» Как я надеялся увидеть в их глазах знакомую жажду битвы… этот огонь! Ну хотя бы огонек… отблеск вчерашней славы… Но на лицах был только страх — они смертельно боялись, что я снова позову их в бой! И, перебивая друг друга, заговорили о выгодах моего отречения… Глупцы! Три месяца я вел успешную войну, имея лишь жалкие остатки моих войск. И тем не менее союзники заплатили дорогую цену — восемьдесят тысяч их солдат лежит в полях Франции. Если бы Париж продержался еще сутки, ни один немец не ушел бы обратно за Рейн!..

Я сказал это маршалам. Но они были непреклонны в своей трусости.

«Франция устала, Сир, — сказал “храбрейший из храбрых” герцог Эльхингенский. — И армия не хочет более воевать».

«Армия подчиняется мне!»

«Армия подчиняется своим генералам, Сир».

Это была открытая угроза. Но я не мог позволить им опозориться — предать меня перед всем миром. И я помог им.

«Хорошо… Итак, господа, во имя счастья моего народа я согласен пожертвовать его величием. Ибо это величие может быть добыто только усилиями, которых, как вы сейчас заявили, я более не вправе требовать от сограждан. Ну что ж, Франция действительно щедро отдавала мне свою кровь. Так что успокойтесь, господа: я проиграл — я один и должен страдать. Я согласен отречься. Вам не придется больше проливать кровь на полях славы, вы захотели покоя, что ж, получайте его! Но запомните то, что я вам сейчас скажу. Мы с вами не из тех, кто создан для покоя, и мирная жизнь на пуховых подушках скосит вас куда быстрее, чем война и жизнь на бивуаках!»

Уже подписывая отречение, я все-таки сказал: «А может, пойдем на них? Ведь мы их разобьем!»

Но мои маршалы испуганно молчали… Запишите, Лас-Каз: если бы они не предали меня, я в несколько часов выгнал бы союзников из Парижа и восстановил свое величие!.. Сейчас я стыжусь своего отречения — это была моя слабость, вспышка темперамента, подавленная ярость. Запишите: император был охвачен презрением, отвращением к своим вчерашним соратникам. И то, что произошло далее, случилось из-за этого…

В Фонтенбло есть комната на первом этаже, с окнами в шумный двор. Еще будучи Первым консулом, я всегда занимал ее. Жесткая кровать, похожая на походную, колокольчик, которым я звал секретаря посреди ночи, когда мысли приходили в голову… Там, на столике рядом с кроватью, я и приготовил пузырек с опиумом. Да, я решил умереть императором. Пусть не от руки врага, раз Господь мне этого не позволил, а от собственной руки… Но Он не дозволил и этого. Яд не подействовал, хотя были невероятные мучения. Привели медика, я просил дать мне еще… но конечно же он не дал. И слава Богу! Никогда не прощу себе этого! В подобном конце не было бы величия, только жалкая человеческая слабость. Герой должен бороться до конца… Тот, кто управлял судьбами человечества, не смеет быть похожим на проигравшегося игрока. Борьба до конца, непреклонность — вот удел тех, кто бросает вызов судьбе!..

Он замолчал. Сидел недвижно. Потом продолжил:

— Конечно, не надо об отравлении… Запишите: от десятидневного душевного волнения я сделался внезапно болен, однако после вмешательства медика уже наутро проснулся совершенно здоровым… К сожалению, утром я узнал, что мой любимый камердинер Констан и мамелюк Рустам, которого я вывез из Египта… — Император махнул рукой: — Впрочем, если предали маршалы, что спрашивать со слуг!..

В это время Коленкур ездил между Фонтенбло и Парижем. В моем Енисейском дворце разгуливали главы союзных держав… как некогда я в их дворцах… Во время одного из совещаний Александр подготовил сюрприз моему посланцу, сказав: «Вы предлагаете нам регентство императрицы как единственно возможную форму управления страной. Вы уверяете нас, граф, что исходите при этом из несокрушимой верности армии вашему императору. Но знаете ли вы, что многотысячный корпус маршала Мармона перешел на нашу сторону? При этом Мармон сделал знаменательное заявление. “Декретом нашего Сената армия освобождена от присяги императору. Отказываясь сражаться на стороне императора, я хочу тем самым способствовать сближению народа и армии, чтобы избежать гражданской войны…” Так что если ваш Сенат и даже некоторые маршалы считают себя свободными от обязательств перед Бонапартом, почему мы, воевавшие с ним, потерявшие сотни тысяч подданных, должны иметь какие-то обязательства перед династией узурпатора? Нет, потомки человека, погрузившего всю Европу в кровь и ужас, не должны занимать один из могущественнейших тронов мира».

Коленкур, вернувшись, пересказал мне все это и добавил:

«Да, Сир, ситуация совсем изменилась. Они против вашей династии на французском троне. Они требуют вашего отречения не только за себя, но и за сына. За это они готовы передать вам в управление небольшой остров. Это — Эльба, недалеко от Италии. Плюс два миллиона ренты… и армию в несколько сот…»

Я посмотрел на него, и он поправился:

«…и отряд в несколько сот гвардейцев».

«Ну что ж, Коленкур, они решили забрать из подвалов Тюильри все мое золото и драгоценности, щедро оставив мне из моих же ста пятидесяти миллионов два. Они решили также забрать все мои владения — владения императора, коронованного Папой, наградив меня жалким островом… Сколько раз я бил их всех, но был великодушен. Как выяснялось — непозволительно. Что ж, Бог нас рассудит, а сегодня я согласен на эти подлые условия… Я знаю этот крошечный островок, бывал там когда-то в юности. Воздух там чист, люди честны, и надеюсь, моей дорогой Луизе будет там хорошо… да и мне надо бы отдохнуть от пережитого и прийти в себя после бесконечных предательств».

«Но вы должны подписать…» — сказал Коленкур.

И протянул текст, составленный союзниками: «Поскольку Наполеон является единственным препятствием к миру в Европе, я отказываюсь за себя и потомков своих от тронов Франции и Италии…»

Но я приписал к бездарному тексту: «…ибо готов пожертвовать ради блага Франции всем, в том числе и жизнью».

За окном светало, взошло солнце, чудесный, помню, начинался денек… Оказалось, вчера в Фонтенбло приехала она… графиня Валевская… но мне об этом доложили только под утро. Не осмелились войти в кабинет, пока мы не закончили с Коленкуром, и бедная графиня прождала всю ночь. Когда я узнал об этом, попросил отнести ей записку: «Мария, ваши чувства тронули меня до глубины души, они так же прекрасны, как Вы и Ваше сердце. Вспоминайте обо мне по-хорошему».

Я не мог увидеть ее побежденным, я еще не привык к этой новой роли, сулившей… столь много интересного!

* * *

Император обвел глазами каюту. Я уже писал про эту странность его взгляда. В нем — недоумение. Он живет там и, когда возвращается из воспоминаний, часто в первое мгновение не может понять, где он находится. А поняв, начинает оценивать продиктованное.

Император усмехнулся.

— Да, вы правы. Я хочу вымарать все про графиню Валевскую. — И продолжил диктовку: — Но пора было прощаться с дворцом. И тут я с изумлением понял, что совершенно его не знаю… не было времени разглядывать — я слишком торопился жить. И теперь с любопытством, будто впервые, рассматривал комнату, где сидел… которую теперь будут называть «комнатой отречения»… Маленький трон с моим вензелем, розовый штоф на стенах… Напоследок я прошелся по роскошным залам — особенно меня поразили великолепные камины.

Я стал спускаться во двор, называвшийся (кажется, со времен Генриха Четвертого) «Двор Белого коня». И вдруг понял, что пологая лестница, по которой я шел, расходится в обе стороны, повторяя форму подковы. И только сейчас сообразил — в старину по ней во дворец въезжали на конях…

Во дворе выстроилась Старая гвардия. Барабаны били «поход». Я медленно спускался по лестнице-подкове и думал: что я им скажу? Им и истории… Я был в походном сером сюртуке и треуголке — таким они знали меня в дни нашей славы.

И я сказал им: «Двадцать лет мы шли вместе по дороге чести и славы. Союзники подняли против меня всю Европу… и часть моей армии изменила долгу. Да и сама Франция захотела иной судьбы. И вот я ухожу… но вы остаетесь. Если я решился продолжать свою жизнь, то только для того, чтобы поведать миру о ваших подвигах! Как бы я хотел прижать к сердцу, расцеловать на прощание всех вас… Позвольте мне по крайней мере поцеловать наше знамя. Прощайте, боевые друзья! Прощайте, дети мои!»

И я поцеловал край знамени моей гвардии. Они плакали, боялся заплакать и я… Я смог только добавить: «Служите Франции. И оставайтесь всегда храбрыми… и добрыми».

Уже из окна кареты я обернулся назад — на лестницу-подкову, на «Двор Белого коня». Теперь он навсегда станет «Двором Прощания»…

Все было кончено. Все здесь уже принадлежало Истории!

На этой фразе император отпустил меня на покой. Последняя диктовка меня странно взволновала. Я долго не мог заснуть… А заснув, уже через час проснулся от яростного шума волн. Посреди ночи разыгралась буря. Огромный корабль плясал в гигантских волнах. Я подумал: неужели это конец… о котором он столько мечтал? Но на рассвете все стихло так же внезапно, как началось.

Утром я принес ему переписанное. Он спросил:

— Испугались ночью?

Я вынужден был кивнуть.

— Впредь не бойтесь. Мы оба обречены жить до тех пор, пока не свершим задуманное… Только после этого… — Он засмеялся. — Только тогда нас освободит Господь… В молодости я был совершенным вольтерьянцем, но теперь все больше убеждаюсь в Его присутствии… Ладно, продолжим…

Итак, мы уехали. Дворец исчез за поворотом. По пути во Фрежюс я сумел убедиться в «постоянстве народной любви». «Смерть тирану!» — вот что я слышал теперь из окна кареты вместо привычного «да здравствует император!». На первой же остановке сопровождавшие нас представители союзников убедили меня снять свой слишком знаменитый мундир. И мундир моих побед я сменил на платье жалкого беглеца, страшившегося собственного народа. Народа, которому я дал бессмертную славу… Из окна кареты я видел, как сжигали мое чучело, обмазанное дерьмом… все это надо было вынести… Я знаю, я все это уже говорил. Но я готов сто раз повторить этот рассказ о народной благодарности! Одно только радовало: я не увидел, как столько раз битые мною пруссаки и русские маршировали по парижским бульварам. Господь избавил меня от этого…

* * *

После диктовки император предложил прогуляться. Мы вышли на палубу. Стояла жаркая ночь, и звезды (совсем иные, чем у нас, очень крупные) низко сияли в небе, в темноте дышал океан… Расхаживая взад и вперед по палубе, император долго молчал, а потом вдруг спросил меня:

— Но вы, Лас-Каз, кажется, были тогда в Париже? И что же там творилось?

Я колебался.

— Нет-нет, говорите правду, мне следует наконец ее узнать. Тем более что я слышал много лжи обо всем этом.

И я рассказал императору, как русские гвардейцы шести футов росту шествовали по улицам, окруженные толпой парижских сорванцов, которые передразнивали каждое их движение. Победителей можно было принять за побежденных — так застенчиво (даже испуганно) они держались в столице мира. Особенно скромен был русский царь.

— Да, эта хитрая бестия не посмел поселиться в моем дворце. Робел «как римлянин среди афинян». Говорят, ходил по Парижу без всякой свиты, пешком, постоянно восхищаясь увиденным…

— Да, он был как-то величественно печален: дескать, пришлось ему против воли участвовать в унижении великого народа. Он сказал несколько удачных фраз, которые разлетелись по Парижу.

— Уверен, сочиненных ему Талейраном. Например?

— Его угодливо спросили: «Почему вы столько медлили? Почему раньше не пришли в Париж, где вас так ждали?» А он ответил: «Меня задержало великое мужество французов». Бурбоны предложили ему изменить название Аустерлицкого моста, как «пробуждавшее печальные воспоминания». Но он отказался, не захотел быть смешным.

На самом деле царь ответил очень удачно: «Зачем? Достаточно того, что я и моя армия прошли по этому мосту». Император слушал меня так ревниво, что я решил пощадить его и не сказал главного: тогда в Париже буквально все были влюблены в обворожительного и столь деликатного русского царя.

— Талейран! Уверен! Его стиль! А «брат Александр» — всего лишь лукавый женственный византиец. Говорят, когда он увидел Вандомскую колонну, то сказал, глядя на мою статую: «Если бы я забрался так высоко, у меня закружилась бы голова». Хитрец прав — никому из них так высоко не забраться. Античные времена великих героев, потрясавших Вселенную, воскресли с Наполеоном и умрут вместе с ним! А теперь идите спать. Завтра мы запишем мою историю на Эльбе.

Я оставил его стоящим на палубе у пушки. Скрестив руки на груди — любимая поза! — император смотрел на звезды.

Утром он продолжил диктовку:

— Я высадился на Эльбе в тот самый день, когда ничтожный Бурбон въезжал в Париж. Эльба… конечно же это была издевка Меттерниха. Меня, мечтавшего о Вселенной, наделили владением размером с королевство Санчо Пансы! Но я ничем не выказал разочарования. Только отметил: «Следует признаться, сей остров уж очень мал».

Приехали мать и сестра Полина. Матери на острове очень понравилось. Там были пейзажи нашей Корсики — те же горы, селения, утопающие в зелени, виноградники взбираются на холмы. И тот же климат — ветер с моря, пылающее солнце и лазурное небо. Да и я пережил здесь возвращение в прошлое: знакомая с детства картина — мать, спешащая к мессе. Я смотрел на нее из окна домика, который именовали моим дворцом. И видел, как она теряется среди одинаковых черных платков, которые надевают в храм женщины на Корсике и на Эльбе.

Мать говорила мне: «Господь подарил тебе этот маленький рай». И вначале я был счастлив. Страдают короли, лишившись трона, а я был только солдат, ставший властелином по воле случая. Дворец для меня всегда был в тягость, война и полевой лагерь — мой удел. Здесь я стал тем, кем был прежде, — солдатом, отдыхающим после битв.

Полина и мать рассказали мне новости о семействе. Жозеф и Жером бежали из Парижа в Швейцарию. Они умоляли Марию-Луизу уехать с ними. Но ее отец послал к ней князя Эстергази, и тот увез ее вместе с сыном… Я ждал ее, писал ей письма… правда, без ответа…

И тут последовало обычное: он посмотрел на меня и тотчас ответил моим мыслям:

— Они подсунули ей жалкого австрийского генерала [34] , думали меня унизить… Кстати, вы слышали о нем?

— Да, Сир.

Он колебался, но не мог не продолжать.

— Граф молод?

— Ему под сорок, но выглядит как резвый юноша.

— Еще бы! Он не воевал или, в лучшем случае, как и все австрияки, много и ловко бегал с поля боя. Не могу простить себе — зачем я оставил существовать эту жалкую двуличную империю!.. Хотя, надо отдать должное, императрица неплохо справлялась с тем, что я поручал ей, пока бил союзников. Она могла стать действующим лицом великой трагедии! Но жалкой сучке предоставили красивого кобеля… Животное… она справляла свои супружеские обязанности, как ходят на горшок. Она не отдавалась, но предавалась в кровати. Без огня, без упоения. Это было брюхо… австрийское брюхо. Ей оставят несколько жалких строк в моей истории!..

Его несло, он с трудом остановился. И сказал:

— Вы уже поняли… это — забудьте! Мы будем с уважением… нет, с почтением относиться к императрице в нашей рукописи, ибо она исполнила свое великое предназначение — дала Франции наследника. Он должен править и будет править!.. И тогда, на острове, я написал ей: «Мадам, наш сын должен править Францией… вот почему я с нетерпением жду вас обоих». И потому, когда приехал некий очаровательный польский шляхтич с ребенком… да, это была графиня Валевская, переодетая в мужской костюм… мне пришлось поселить их в самом отдаленном уголке острова. Передохнув всего день, моя Северная Лебедь и наше дитя вернулись в Польшу. Ибо я ждал императрицу и Римского короля.

Но Луиза показала мое письмо отцу и попросила… защиты от мужа! Жаль… жаль… потому что в это время я уже окончательно выработал план…

С первых дней моего пребывания на острове я объявил, что сделаю из этого клочка земли процветающее крохотное государство. Эльба оказалась богата ископаемыми. Я велел разрабатывать железные рудники и строить дороги. Реформировал управление — образовал Государственный совет, который заседал в крохотном домике. Я хотел, чтобы на континент постоянно поступало одно и то же: «Император очень доволен жизнью, он обрушил на остров всю свою неукротимую энергию». И в европейских дворцах весело хохотали над моими «преобразованиями»…

Все это время я получал вести из Франции, которая так ужасно простилась со мной. Как быстро там все переменилось! Обнищавшие эмигранты, как саранча, набросились на несчастную страну — возвращали себе имения, титулы, звания, мундиры. Все, над чем потешались в Париже, теперь нужно было чтить, включая жалкого короля с тройным подбородком. Когда этот ничтожный подагрик впервые прибыл в Париж, он с трудом вылез из кареты. И мои гренадеры, пропахшие порохом, видевшие и смерть, и великие победы, должны были приветствовать старую развалину — эту жертву не поля сражений, но времени. И они надвигали свои медвежьи шапки на глаза, в которых было одно презрение… Мундиры моих маршалов должны были смешаться в Версале с красными мундирами гвардии короля. И израненный в боях маршал Удино шествовал к обедне рядом с герцогом Муши, сроду не подходившим к пушке. И оба презирали друг друга… По улицам расхаживали спесивые дряхлые эмигранты, чьи манеры и одежды давным-давно вышли из моды. Они были смешны — великая трагедия для всякого француза…

Главное для победы — наладить коммуникации. Я наладил, как только отдохнул, то есть на другой день по приезде. Информация из Парижа поступала теперь ежедневно! Да, пламя ярости уже клокотало, и жалкое новое время рождало тоску о прежнем величии. Пришло письмо от брата Люсьена (он жил в Италии). Брат деловито просил меня «побыстрее приготовить железо для доменных печей, которыми он владеет».

Люсьен просил… железа! И я отлично понял его тайный призыв. Что ж, железо непременно будет! И железная корона Италии вернется на голову того, кому она должна принадлежать! Второй раз после переворота восемнадцатого брюмера брат звал меня взять власть.

Вскоре очередной посланец Люсьена сообщил: на Венском конгрессе Талейран предложил союзникам отправить меня (точнее — сослать) подальше, на Азорские острова. Он предупреждал, как опасно сейчас оставлять меня рядом с Италией — родиной моих побед. И я понял: если великий хитрец забеспокоился, значит, воистину пора! Мне уже прислали его печальное резюме о вернувшихся Бурбонах: «Ничего не поняли, ничему не научились». Что ж, наши мнения совпадали.

Но эти идиоты на Конгрессе только посмеялись над ним. Они ведь знали, что отвоевать Францию с несколькими сотнями солдат — невозможно… Да и европейской «четверке» было не до меня. Как я и предполагал, меж ними уже начиналась драчка. И вчерашние союзники на Конгрессе обменивались язвительными колкостями…

Итак, я добился главного: европейские глупцы и вправду поверили, что я вечно буду отдыхать на острове, дожидаясь, когда Европа забудет мою славу, и они отправят меня куда-нибудь на край света. Хотя иногда мне кажется, что Англия… эти воистину коварные сыны Альбиона, неверные, туманные, как погода над их злосчастным островом… с самого начала отлично понимали, что я убегу. Они хотели этого, чтобы получить наконец законное право покончить со мной навсегда! И заодно попугать моим возвращением слишком уж возгордившегося русского царя!

Но это я понимаю сейчас. А тогда понял одно — и Люсьен, и Талейран, и я сходимся: время настало! И, еще раз все обдумав, я принял решение. Никто о нем не знал. Все приготовления были сделаны мной в совершеннейшей тайне.

В день отъезда я, как обычно, поужинал с матерью. И уже после чая сказал ей, как бы между прочим: «Нынче ночью я уезжаю… в Париж». Она сначала не поняла. И тогда я добавил: «Я причинил Франции много бед, пора загладить вину».

Она была матерью солдата и женой повстанца. Она поняла и приняла мой поступок, как и то, что, скорее всего, меня ожидало. И сказала: «Господь, видно, не хочет, чтобы ты погиб от дряхлости, он определил тебе смерть с мечом в руке». Обняла и перекрестила.

Я составил обращение к нации: «Французы, я возведен на престол вами! В изгнании я услышал ваши жалобы и упреки своему императору. Вы упрекали меня за то, что ради своего покоя я жертвую благом Отечества. И вот я переплыл море, невзирая на все опасности. Я снова вступаю в свои права, основанные на правах ваших… Солдаты, мы не побеждены! Просто нашлись среди нас изменники — нашим лаврам, нашему Отечеству и своему Государю. Теперь ваш император снова с вами! Присоединяйтесь! И наш орел снова взлетит до небес и сядет на купол собора Нотр-Дам!»

Ночью я отдал приказ. Семь жалких суденышек было в моем распоряжении. Тысяча человек погрузились на них в темноте. Они не знали, куда и зачем мы отправляемся. Я также велел погрузить все золото, которое у меня было, и прикрыть его любимыми книгами. Одни сокровища — другими…

Посреди ночи, когда погрузка закончилась, я велел разбудить членов Государственного совета и коменданта острова. Полусонные, они почти испуганно смотрели на меня.

«Я удовлетворен своим пребыванием на вашем острове, — сказал я несколько насмешливо. — Но неотложные дела зовут меня покинуть сей райский уголок. Я оставляю на ваше попечение мать и сестру». Они так и не посмели спросить, куда я направляюсь.

Когда мы отчалили, я сказал моим солдатам: «Друзья, мы возвращаемся на путь Славы — если вы, разумеется, не против».

Как загорелись их глаза! Какой рев восторга вырвался из их глоток: «Да здравствует император!»

Но вскоре сильный встречный ветер заставил моряков заговорить о возвращении (что уже бывало в моей жизни). Я приказал продолжать плавание. И ветер, как по команде, вдруг улегся (и это тоже бывало!) Прохладная ночь… свежо… я сидел на палубе, завернувшись в плащ, и ждал рассвета. Я снова был достоин Истории.

Мы подплывали к Каннам. Потянуло ветерком, запели птицы, начало вставать солнце. Птицы!.. Это мой орел взмывал над перепуганными насмерть монархами, над Венским конгрессом!

И Конгресс поспешил объявить вне закона императора, коронованного Папой. Что писали в эти первые дни во Франции наши газеты! «Корсиканское чудовище, тиран…» Ачто обещали жалкому королю мои маршалы! Герцог Эльхингенский клялся Бурбону привезти меня в железной клетке. Сульт, ставший военным министром короля, разрабатывал диспозицию моего пленения…

А в это время те самые крестьяне, которые еще вчера мазали дерьмом мое чучело, сейчас, увидев меня… Восторг! Слезы! Это была встреча блудных сыновей с отцом, который сам нашел их — к ним вернулся! Я не ошибся. Прекрасная Франция хотела возврата величия — я отучил ее жить в унижении!

И наступил самый прекрасный день моей жизни… да наверное, и всего жалкого века, осиротевшего нынче без моей славы, навсегда потускневшего без моей дерзости. Еще там, на острове, бессонными ночами я мечтал, как это случится. Так и случилось! С горсткой солдат, окруженный толпой крестьян, которые шли со мной на возможную смерть, как на праздник, я увидел вдали их. Наконец-то! Это были войска, посланные меня арестовать. Они построились в каре и ждали…

И тогда я велел остановиться — и крестьянам, и своим солдатам. Приказал им опустить ружья. Сказал: «Теперь — мое дело!» И пошел вперед.

В стареньком зеленом мундире, в треуголке и наброшенном на плечи плаще я шел к тем, кто еще вчера были моими солдатами. Я сразу их узнал… вчерашних моих сыновей… потому что все солдаты — мои дети! Это были солдаты Пятого полка.

Раздалась команда: «Целься!» Они вскинули ружья. Я видел командовавшего ими офицерика, совсем молоденького, видно, из этих новых — «приехавших», не нюхавших пороха аристократов. Я подошел совсем близко… какие бледные были у них лица, как дрожали ружья в их руках…

«Пли!» — закричал каким-то жалким голосом офицер. Но они стояли недвижно.

И тогда, распахнув сюртук, я сказал: «Солдаты Пятого полка! Кто из вас хочет стрелять в своего императора? Стреляйте!»

И они, рыдая, бросились ко мне. Они целовали мне руки… Помню двоих — упав на землю, они обнимали мои колени!

Так начался великий марш на Париж, равного которому нет в истории. Я только стучал табакеркой в крепостные ворота — и они послушно распахивались передо мной. Фейерверки, ликование… и слезы на глазах людей… И, обгоняя меня, в Париж летели слухи о неприступных крепостях, сдававшихся без боя своему императору. Такой был народный восторг!

Толпа, как море — так же изменчива… И вскоре мой неверный маршал, поклявшийся королю доставить меня в железной клетке, вынужден был заявить: «Я не могу двумя руками остановить движение океана!» Ней присоединился ко мне, мы обнялись, и все было забыто!

Правда, угощая его изысканным обедом, я все-таки спросил у «храбрейшего из храбрых», заботливо подливая ему вина:

«А чем собирались кормить меня вы в уготованной мне железной клетке?»

И герцог Эльхингенский, созданный мною герцог, прошедший кровь и смерть, заплакал от унижения. И я задал ему еще один вопрос:

«Вы понимаете, что теперь мы навсегда вместе — до гроба?»

* * *

Уже на Святой Елене, когда император узнал, что великого маршала расстреляли ничтожные Бурбоны, он почти с ужасом сказал: «Как часто случайно оброненная мною фраза становилась пророческой!» И все представлял, как расстреливали славу Франции в Люксембургском саду…

— Так в пирах и радости, без единого выстрела, я шел к своей столице. Оттуда все время приезжали вчерашние сподвижники, спешили присоединиться ко мне, привозили парижские слухи.

Мне донесли, например, что Шатобриан умолял короля остаться в столице. «Мы укрепимся в Венсенском замке и приготовим Париж к обороне. Да, скорее всего, мы погибнем, погибнете и вы, — обрадовал он короля, — но ваша гибель станет бессмертием Бурбонов!..» Он говорил с королем об истории! Но что могли понять выродившиеся Бурбоны?!.. История! Слава! К чему им? Набить брюхо, по…ся, в сытости и богатстве помереть от старости… вот и вся мечта! И вскоре король, уже успевший объявить, что смерть за народ будет достойным финалом его жизни, поклявшийся «умереть только на французской земле», бежал прямиком в Тент.

Въезжая в Париж, на мартовской дороге я увидел много ворон… и вспомнил о бежавших Бурбонах. «Монитер», еще вчера меня проклинавший, вышел с карикатурой: орлы влетали в Тюильри, откуда поспешно убегали надутые индюки!.. За девятнадцать дней, не сделав ни единого выстрела, не пролив ни капли французской крови, я вернул себе империю. Фантастика? А что не фантастика в моей судьбе?

Так начались мои три медовых месяца с Францией. Я обратился к нации и союзникам: «Я хочу упрочить свой трон, возвращенный мне любовью моего народа, и потому мне нужен мир. Нет для меня ничего дороже, чем оставаться в мире со всеми державами».

Но они не собирались мне верить. И Меттерних повторил: «Для этого человека нет мира, а есть только перемирие между войнами. Пока он в Париже, мира в Европе не будет». Точнее, ему надо было сказать: «Если он сегодня в Париже, мы боимся, что завтра он окажется в Вене».

Вся Европа приготовилась воевать с Францией. Новый рекрутский набор дал жалкое количество солдат — слишком много могил оставили войны. Но обожествление императора доходило до умопомешательства. Да, с таким числом солдат я не мог выиграть, но при таком энтузиазме не мог и проиграть!

Однако страшное слово «измена» уже бродило меж солдат. Они не верили моим маршалам, однажды предавшим. И не понимали, почему я вернул их в строй, вместо того чтобы отправить на гильотину, как это сделала бы революция. Но у меня не было других маршалов, я должен был воевать с этими…

В это время я решил предпринять некоторые шаги, чтобы помириться с «дедушкой Францем». Но мой глупый Мюрат — король Неаполитанский, изменивший мне и за это молчаливо признанный Венским конгрессом… сей глупец соскучился без битв и попытался возмутить Италию против Австрии. Он начал боевые действия.

Впоследствии на острове император говорил: «Мюрат никогда не понимал (как и все мои маршалы), что он был всего лишь командир моей кавалерии. Не более! Он мог храбро вести ее в атаку — и все! Но сражения выигрывал только я… И, конечно же он был разбит австрийцами. И получил свою расстрельную пулю…»

— Так что мне не удалось отъединить Австрию от союзников. Глупец Мюрат заставил моего тестя поверить, что между Неаполем и Парижем есть тайный сговор. И Франц смертельно испугался. Теперь союзники были едины, как никогда. Они объявили, что сложат оружие только тогда, когда во Францию вернутся Бурбоны…

А пока я решил перестать быть самодержцем… на время, чтобы объединить нацию в борьбе со всей Европой. Я объявил, что сохраню за собой лишь столько власти, сколько нужно для эффективного управления государством. Созвал новое Законодательное собрание, министры теперь были подотчетны не мне, а парламенту, пресса — свободна (я отменил цензуру). И теперь сама нация — в лице своих депутатов — предоставляла в мое распоряжение войска. На этих условиях меня поддерживали все прежние авторитетнейшие враги «тирании». И республиканец Карно, и глава оппозиции интеллектуалов Бенжамен Констан были со мною. Вновь появился в парламенте аббат Сийес — символ минувшей Великой революции…

Тогда же Люсьен вернулся во Францию и наконец-то согласился принять титул принца. Но со мной не было ни сына, ни императрицы. И я не мог (увы!) вернуть прежнюю: Жозефина умерла… Это было очередное предупреждение судьбы: прежний мир не существовал более… И теперь на балкон к народу со мной выходила ее дочь Гортензия со своими детьми. Но мне нужен был мой собственный сын!

Конечно, либерализация власти, которую я предложил, сделала неэффективным управление страной. Но другого тогда быть не могло. Я ведь получил империю в подарок от нации. Чтобы получить от народа истинную власть, мне нужна была блистательная победа. Но я понимал, как трудно мне ее теперь добыть.

Со мной что-то происходило… Помню, я увидел вечного республиканца Лафайета, который теперь заседал в Законодательном собрании. Выслушав его очередную пламенную речь о свободе, я сказал ему: «Вы совсем не изменились». Как сообщил мне потом Фуше, этот простодушный глупец-идеалист не понял, решил, что я говорю о его внешности. И наивный Лафайет печалился домашним: «Но я не мог ответить ему тем же комплиментом, император очень изменился».

Я и вправду потучнел, расплылся… результат сытой жизнь на острове без бивуаков, без войны… Я стал как-то малоподвижен, исчезла молодая, наглая уверенность… Да, я перестал быть молодым. Я был императором, а сейчас нужен был молодой волк, беспощадный вояка, чтобы победить целую Европу. Ибо только разгром мог образумить врагов. Но я уже чувствовал — его не будет.

Выступая в поход, я обратился к армии: «Солдаты! Много раз вы решали судьбу Европы… Но после Аустерлица, Фридланда и Ваграма мы были слишком великодушны, поверив словам монархов, которых мы оставили на тронах. Теперь они вновь объединились и посягают на судьбу и священные права Франции. Пойдем же навстречу им, разобьем их, как уже били столько раз. Они оставили нам один выбор — победа или смерть!»

В каюте было невыносимо душно. Заходившее солнце било в закрытое шторами окошечко. Император сидел в расстегнутой рубашке, видна была его толстая грудь. Он диктовал непрерывно:

— Перед битвой при Ватерлоо у меня было всего сто двадцать тысяч — гвардия, кавалерия и пять армейских корпусов. Ней командовал левым флангом, Груши — правым. Я стоял в центре, готовый прийти обоим на помощь. У Веллингтона было девяносто тысяч: англичане плюс ганноверцы, бельгийцы и голландцы — все мои бывшие союзники. У Блюхера — сто двадцать тысяч. К ним на соединение двигались войска России и Австрии. План был ясен: разгромить пруссаков и англичан до прихода подкреплений.

Дело началось успешно. Ней заставил англичан отступить. Я форсировал у Шарлеруа реку Самбру и ударил в стык армий Блюхера и Веллингтона. И вместе с маршалом Груши разбил пруссаков (как обычно) и отбросил к Льежу. Но добить их мне не удалось — не подоспел вовремя корпус Друэ д’Эрлона. Он был храбрый солдат, но бездарный генерал.

Теперь мне необходимо было окончательно разделить Блюхера и Веллингтона. И я отправил корпус Груши добить пруссака. У Груши было тридцать шесть тысяч — треть моей армии! А пока я соединился с Неем. И мы повернули против Веллингтона.

Я нашел англичанина вечером семнадцатого июня южнее деревни Ватерлоо перед лесом Суань и встал перед ним, отрезав ему путь к отступлению. Я не стал атаковать с ходу — поле было размыто недавними ливнями, и я решил подождать, когда подсохнет — удобнее ставить пушки. Да и не худо было дать отдохнуть перед решающим боем усталым молодым солдатам. Я перенес сражение на следующий день.

В полдень восемнадцатого июня заговорили пушки. Задача была проста: я атакую англичан и разбиваю их прежде, чем Блюхер (он должен был надолго завязнуть в битве с Груши) придет к ним на помощь. Но когда я садился на коня, я услышал… у меня было некое чувство… короче, я уже знал, что меня ожидает. Я никогда не видел земли и неба перед сражением. Я видел только своих солдат и врага перед боем, и убитых и раненых — после боя. Но тут я странно отвлекся, впервые заметил, как дул ветер, обнажая сучья деревьев, как серебрились на ветру листья, как на солнце надвигалось темное облако. В воздухе чувствовалась сырость близкого дождя… Все было величественно и напряженно, как бывало перед грозой в Мальмезоне… когда под печальный шум дождя я любил ее…

Очнулся я от выстрела пушки. Сражение началось. Англичане стояли насмерть… До этой фразы, Лас-Каз, все вычеркните… Итак, англичане стояли насмерть, а я должен был любой ценой прорвать их центр. Но после непрерывной пальбы и кавалерийских атак, продолжавшихся много часов, англичане… по-прежнему стояли!

Маршалы просили бросить в бой Старую гвардию. Но я не мог отдать ядро армии и остаться с необученными новобранцами… В семь часов я бросил на прорыв всю свою кавалерию. Но со мной не было Мюрата, а Ней оказался бездарным кавалеристом. Прижатые друг к другу всадники на узком фронте (фронт составлял всего четыре километра, при Аустерлице, например, — десять) стали удобной мишенью для англичан. Они беспомощно кружились, как в водовороте, среди английской пехоты. Но я точно чувствовал пульс боя: еще немного… совсем немного, и мы их сломаем!

И я бросил в бой пять батальонов гвардии. Это был неотразимый удар! Великолепный завершающий аккорд!.. Я видел — мы побеждаем! Побеждаем!..

И в тот самый миг я пал в бездну! Именно тогда, в разгар атаки, я увидел их… войсковые колонны, стремительно двигавшиеся к полю боя. Сколько раз в решающий миг сражения подоспевший резерв давал мне победу!» Великий миг Маренго!.. А теперь… Теперь все было наоборот… Судьба била меня моей же победной картой! Я различил в подзорную трубу прусские знамена — это подходил Блюхер… А в это время Груши далеко отсюда тоже готовился к бою. Он решил, что обнаружил главные силы Блюхера, и собрался их уничтожить. На самом же деле пруссак его надул — перед ним стоял всего лишь жалкий отряд, который должен был его задержать…

Кавалерия Блюхера ворвалась на поле и начала рубить моих солдат! Да, это был конец. Вместе с пруссаками перешли в наступление англичане. Началась паника… позорное бегство… Месиво бегущих… их рубят… я посередине… лицо покрыто пылью и слезами… с трудом держусь в седле… И вместе с моей Славой погибала Старая гвардия. Я понимал, что мне надо умереть здесь, с ними. Но сколько раз в тот день я искал смерти, а так и не нашел! Рядом, впереди, сзади падали солдаты, но для меня не нашлось ни одного ядра, ни одной жалкой пули…

Император задумался.

— Почему я проиграл? Может, зря ждал, пока подсохнет размытое поле, и упустил полдня, вместо того чтобы тотчас атаковать Веллингтона? Или мне не следовало отсылать Груши — ведь это лишило меня трети армии? Это — ошибка? Или то — ошибка?.. Нет, думаю, дело в другом. Что бы я ни делал прежде, все было правильно. А теперь — все было ошибкой. Я перестал быть нужен… кому? Судьбе? Истории? Господу?..

Нет, вычеркните все это! Напишите просто: но Старая гвардия, как и моя Слава, в тот день остались не сломлены. Мои гвардейцы закрыли своими телами отход остатков армии на Шарлеруа. И Груши, бездарно упустивший Блюхера, сумел увести свой корпус с поля сражения, сохранил всех своих солдат… И, возвращаясь в Париж, я понял: мне нужно жить, чтобы… выиграть!

Император остановился и сказал:

— Однако душно… Выйдем на палубу.

Смеркалось. Он смотрел на волны. И повторил:

— Я выигрываю… побеждаю… и падаю в бездну… Где началось падение? В Смоленске?.. Меня погубила мечта? Но зато какая величественная! Занять Москву, оттуда — в Индию… И там приставить шпагу к английскому горлу! Величайшая империя… бескрайняя…

В этот миг раздался крик с мачты: «Земля!» Люди высыпали на палубу. Вдалеке из волн океана вырастала черная скала. Одинокая скала, которую он получил взамен империи. Остров Святой Елены. Сегодня 17 октября. Мы были в пути 71 день. Как всегда, все мистично в его судьбе — даже цифры…

Маршан принес подзорную трубу — ту самую, которая была при Аустерлице и других великих победах императора. Теперь он рассматривал в нее итог этих побед — встававший посреди океана остров. Точнее — гигантский выброс вулканической лавы.

Первое впечатление: огромная, без всякой растительности черная скала, вздымавшаяся между двумя столь же мрачными черными пиками. Это был страшный черный нарост посреди океана. После цветущих берегов Франции, после столь красочно описанных им, покрытых зеленью гор Корсики…

Я сказал:

— Похоже на испражнение дьявола по пути в ад.

— Зачем же так? — Император все глядел в трубу на ужасное место и говорил, клянусь, почти удовлетворенно: — Обычная скала… для Прометея… где трусливые боги придумали приковать мятежного героя…

Он усмехнулся. Сравнение было найдено.

Уже был виден порт, беленькие домики выглядывали из густой зелени, и дорога уходила вверх, кружась по мрачной скале.

— Что это за дорога? — спросил император у адмирала.

Тот смутился и объяснил:

— Это дорога на плато Лонгвуд, где вы будете жить. Вершина горы и плато были затянуты тучами — там шел дождь.

— Но пока будут готовить ваше жилище, вы будете жить внизу, — торопливо добавил адмирал.

Император засмеялся и сказал мне:

— Сравнение с Прометеем хоть и банально, но правдиво. Запишите его, Лас-Каз, и… не печальтесь. Запомните: люди не прощают властителям удачных судеб. Кто такая Мария-Антуанетта до гильотины? Хорошенькая потаскушка на троне. А после гильотины о ней начали писать стихи и романы, она стала трагической героиней истории. Несчастье — великий соавтор в судьбе королей. И эта скала нам очень пригодится…

И добавил, не отводя глаз от скалы:

— Я изведал все. Моей репутации не хватало только одного — несчастья. Ибо нет более возвышенного зрелища, чем великий человек, противостоящий невзгодам… он куда более велик, более свят и достоин почтения, нежели сидящий на троне. Я носил две короны — Франции и Италии. Англичане увенчали меня третьей, самой великой, которую носил сам Спаситель, — терновым венцом.

И тут меня осенило — так вот что он задумал! Вот почему он сдался англичанам!

Он прочел мои мысли и улыбнулся: — Они попались, мой друг. Запишите в вашу летопись: семнадцатого октября после семидесяти одного дня пути император прибыл на остров Святой Елены. Свой сорок шестой день рождения он встретил в неволе, подло захваченный англичанами — его заклятыми врагами.

«Святая Елена, маленький остров»

Только что император удалился в свою каюту, а я отправился в свою. Вместе с сыном мы собираем вещи. А скала все вырастает в окне каюты и скоро совсем закрывает его… Судно подходит к острову.

Мы уже стояли на якоре, когда я вышел на палубу. Совсем темно. Огоньки в домах. И в темноте грозно чернеет скала…

Причалила шлюпка, в нее сошел адмирал Кокберн. Гребцы повезли его к пристани.

Утром я увидел прелестный городок, утопавший в зелени. Император уже был на палубе. Раздались команды, плеск весел — шлюпка привезла назад адмирала. Вместе с ним прибыл губернатор острова, который должен передать свои полномочия Кокберну. Кокберн представил его императору, и император обрушил на него град вопросов об острове. По смущенным ответам губернатора я окончательно понял, что зеленый Эдем, который раскинулся вокруг пристани, к нам отношения не имеет. Наше жилище будет находиться на той страшной черной скале, укрытой тучами…

Как выяснилось потом — всегда укрытой тучами.

Император смотрел на скалу и — клянусь! — улыбался… Эти первые дни император проводит на корабле, гуляя по палубе и беседуя с Бертраном и прочими спутниками. И все с той же усмешкой рассматривает беспощадную скалу.

* * *

Наконец-то! Сегодня поздним вечером нас отвезли на остров. Я был в одной шлюпке с императором.

Мы причалили. По каменным ступеням поднялись на пристань. Свершилось! Император в походном сюртуке и низко надвинутой на глаза, знаменитой треуголке ступил на землю Святой Елены. Множество людей столпились на пристани — смотрят на императора почти испуганно…

Пока на скале готовят наше жилище (по слухам, которые принес Киприани, там когда-то был скотный двор), мы обитаем у ее подножья в очаровательном портовом городке Джеймстауне. Нет спасения от зевак, старающихся заглянуть в наши окна!

Английские корабли стоят прямо напротив наших окон — стерегут. И множество красных мундиров высадилось на острове — тоже стеречь. Каждый день я вижу, как суда медленно оплывают наш остров.

Стерегут… Весьма обстоятельно стерегут…

Сейчас, просматривая дневник, я обнаружил, что не проставлял дат перед записями. Как приходится теперь сожалеть об этом!

У императора — новое, совершенно очаровательное увлечение. Ей… тринадцать лет!

Во время очередной прогулки верхом мы отъехали на пару километров от городка и наткнулись на прелестное имение «Брайерз», принадлежащее некоему Уильяму Бэлкомбу, весьма состоятельному джентльмену, поставщику Ост-Индской компании. Мы проскакали по чудесной аллее — зеленому раю из гигантских лакосов, миртовых и гранатовых деревьев, и в глубине этого зеленого чуда увидели прелестный коттедж, а в стороне, в зарослях — небольшое бунгало для гостей. Император познакомился с весьма радушным владельцем. И уже вскоре получил дозволение адмирала покинуть дом в Джеймстауне (где все время был жертвой любопытства зевак) и переехать в райское бунгало.

И вот тут… начался роман! У сэра Уильяма две дочери. Особенно шумна, бесцеремонна и шаловлива младшая, Бетси — тринадцатилетнее существо с золотистыми волосами, вечно выбивающимися из-под капора. С виду это ангел в белых панталончиках, белой юбке и белом кружевном воротнике. Но… зловредный ангел: ни секунды в покое, носится волчком, обычно что-то опрокидывая, разбивая, доставляя всем опасения и неприятности. И при этом… кокетка!

Император учит ее играть на бильярде, и она нарочно бьет шаром в его руку. Негодяйке нравится, что тот, перед кем дрожали народы, вскрикивает от ее удара.

На днях император обстоятельно рассказывал ей о русской кампании и изобразил крик атакующих казаков. Теперь, подкравшись, она постоянно пугает этим криком всех нас, сестру, сэра Уильяма!.. Кстати, она рассказывала, как ночью (конечно же без разрешения отца) убежала на пристань встречать императора. И с ужасом пряталась на пристани, ожидая, когда его привезут. Оказывается, она ожидала увидеть некое чудовище, людоеда огромного роста с длинными клыками. И не могла поверить, что низенький человечек в плаще и есть «корсиканское чудовище», которым ее (как и всех английских детей) пугали. Когда она отказывалась есть «противную овсянку», няня говорила ей: «Вот придет Бонапарт и съест тебя за это!» Бетси и ее подружки были разочарованы.

Однако девчонка оказалась достаточно осведомленной обо всех темных делах императора (за завтраком отец читает вслух английские газеты). Она забросала его градом вопросов: об убийстве герцога Энгиенского, о чуме и расстрелах в Египте. И надо было видеть, как горячился император, доказывая тринадцатилетней кокетке свою невиновность! Вот уж действительно — «от великого до смешного…»

Вчера мы направлялись по узкой дорожке к нашему бунгало. Процессию возглавлял император, за ним шел я, потом мой сын, почти ровесник Бетси, и ее старшая сестра. Сама героиня романа шествовала сзади… Она нарочно сильно поотстала от всех. Потом, якобы для того, чтобы нас догнать, разбежалась и, как бы не сумев вовремя остановиться, всем телом толкнула сестру. Бедная девица, потеряв равновесие, упала на моего сына, тот на меня… а я — на императора. Император в наказание схватил Бетси и заставил моего робкого сына ее поцеловать. Она бешено сопротивлялась, и мне показалось, что императору доставляет необычайное удовольствие держать в руках ее гибкое, извивающееся тело…

Сегодня она отомстила. Император дал подержать ей свою шпагу. И очаровательная мерзавка, без всякого почтения к исторической шпаге покорителя Европы, начала делать опаснейшие выпады, заставляя его отступать. Прибежавшему по моей просьбе Маршану пришлось выбить оружие из ее рук… к неудовольствию императора.

Не знаю, как далеко зашел бы этот невинный роман, если бы наш дом на скале не был готов… Впрочем, и после этого она часто приезжала с отцом к нам в Лонгвуд.

На остров прибыли комиссары союзников — наблюдать за императором: австриец, русский и француз. Они хотели представиться своему пленнику, но император отказался их принять. Надо отметить, что все они — не самые лучшие представители человеческого рода. Француз маркиз Моншеню (его знатное имя, пожалуй, единственный дар, который преподнесла ему судьба) напыщен, самодоволен и носит нелепейший парик прошлого века с косицей. Император подговорил Бетси уничтожить эту косицу и даже поручил Киприани купить у аптекаря разъедающее вещество. Но мать Бетси вовремя остановила эту проделку…

Об австрийском комиссаре император сказал: «Император Франц, чья дочь стала моей женой по ее и его желанию, которому я дважды возвращал его столицу и который теперь задерживает мою жену и моего сына, — имеет ли он право прислать сюда комиссара, не написав мне при этом ни строчки, не сообщив никаких известий о жене, о здоровье моего сына? Могу ли я после этого принять его посланца и о чем-то с ним говорить?»

Почти то же он сказал и о русском: «Когда царь Александр зависел от меня, он был со мной дружен. Да, я вел с ним войны, но политические, не личные… Короче, я не желаю видеть и русского комиссара!»

Сегодня император добился для меня разрешения осмотреть наше будущее жилище. Я отправился туда в сопровождении английского офицера. Мы долго ехали по дороге, ведущей вверх по скале. Восемь километров пути привели к нашему плато. Мой спутник не без удовольствия рассказал, что эта скала, нависшая над морем, считается самым гиблым местом: всегда окутана туманом, всегда — в дожде…

Наконец приехали. Я увидел жалкие каучуковые деревья на пустом плато и маленькое уродливое строение. Отсюда открывалась нерадостная панорама: всюду были видны несущие службу часовые.

— Это и есть Лонгвуд. Ваш теперешний Тюильри, — расхохотался англичанин.

Я осмотрел жалкий дом, состоявший из дурно окрашенных, небольших каморок, сильно пахнущих навозом.

— В течение полсотни лет Лонгвуд использовался как скотный двор. Только в последние годы здесь настелили доски поверх экскрементов, и мы его превратили в жилой дом. Однажды здесь даже была летняя резиденция вице-губернатора. Так что будете обитать в вице-губернаторском дворце и одновременно… на бывшем скотном дворе!

И мерзавец вновь расхохотался. Прощаясь, он сказал:

— Надеюсь, вы повеселите вашего повелителя и правдиво опишете его Тюильри.

Кстати, когда я вернулся и все рассказал, император и в самом деле… очень весело улыбнулся.

Император обнаружил метрах в ста за коттеджем Бэлкомбов родник под тремя ивами. Он долго стоял над ним, потом сказал: — На этом месте я хотел бы быть похороненным. — Помолчал, будто к чему-то прислушиваясь, и добавил: — И буду.

* * *

Сегодня около родника император вновь заговорил о смерти:

— У меня проблемы с желудком, частые колики… От рака умер мой отец… Но я, скорее всего, умру не от рака, меня… отравят англичане.

И, не дожидаясь моих возражений, завел разговор о Бетси:

— На самом деле мне с ней просто весело. Я смеюсь вместе с ней. Раньше, когда я правил народами, у меня не было чувства юмора. Власть не может быть смешливой. И вот теперь… Но иногда в разговорах с ней возникают и очень серьезные моменты. Как объяснить маленькой девочке, что законы морали и условности порой трудно применимы к властителям?.. Однако все это надо заканчивать и побыстрее переезжать на «сухую гильотину», каковой, как я понял, станет для нас Лонгвуд.

Он сидел на поваленном дереве и что-то чертил палкой на песке.

— Двадцать лет я боролся с англичанами… Я уже побеждал при Ватерлоо, но… Но если бы даже я выиграл, я все равно не победил бы. Я не мог бороться с целой Европой… Я мечтал, чтобы Франция правила целым светом. Но во время Ста дней понял: для этого у нее уже нет необходимого населения. Моя армия лежит на полях Европы, в Африке и в России… Мои ворчуны-гвардейцы остались в грязной жиже на поле Ватерлоо…

Вот почему он отказался сопротивляться тогда, в Париже, когда толпы шли мимо его дворца. «Нет необходимого населения». Его вечное соревнование с Александром Македонским… А меньше целого света он не хотел.

— Я рассказывал вам, как искал смерти на полях сражений. Но судьба все время отказывала мне. И я задавал себе вопрос: почему? И понял: я остался жить, чтобы победить их… Возблагодарим же глупцов за все унижения, которым они меня подвергли… и еще, увидите, подвергнут. Ибо теперь все, что мы с вами запишем, будет читаться как житие мученика. Каждое слово, записанное вами, приобретет в будущем великую цену, ибо будет оплачено моим страданием… Да, двадцать лет я боролся с англичанами. И только теперь смогу их победить! Увидите, мое мученичество вернет корону моему сыну… Я прочел все, что вы записали. Но теперь нам следует еще раз все переписать с самого начала. Начнем, как только переедем в Лонгвуд.

Вчера простились с гостеприимным бунгало. Наш путь лежал на скалу. И в первый же день возобновилась наша диктовка.

Мы живем на скале, окруженные вечным мокрым туманом. В каморке, именуемой «кабинетом императора», проводим по четырнадцать часов в сутки.

Император заново рассказывает все, что я записал на корабле. Но теперь он диктует мне… совсем иную историю! Это жизнь великого и справедливого полководца, который, оказывается… никогда ни на кого не нападал! Нападали на него, потому что он был законный сын Французской революции. Оказывается, он всегда уважал и свободу творчества, и либеральные идеи. И нес (правда, на штыках) великие идеи свободы и равенства в феодальную Европу. «Я сеял семена свободы повсюду, где внедрялся мой Кодекс. Я боролся за равенство, мечтал установить всеобщую свободу совести и дать благо образования всем классам…»

Но когда на него нападали, его военный гений был беспощаден. По мановению его руки рушились величайшие державы. Его завоевания могли сравниться разве что с победами Александра Македонского. Но эти завоевания, оказывается, должны были осуществить великую мечту просвещенных философов — создать единую Европу. «Я хотел создать единый европейский свод законов и сделать Европу одной нацией. (Правда, во главе с Францией)… Соединенные Штаты Европы — вот моя мечта…»

Что же касается крови сотен тысяч солдат, лежащих в земле Европы, Азии и Африки, то это вина тех, кто вынуждал его обнажать меч. «Впрочем, — его тяжкий вздох, — какие великие дела делались без крови?»

Два десятка жалких комнатушек — здесь мы живем. Я с сыном — в угловой комнате на втором этаже, вместе со слугами. Крыша протекает, сын нездоров.

Предвидение императора быстро сбылось. На остров приехал новый губернатор, сменивший Кокберна, — генерал-лейтенант сэр Гудсон Лоу. За свою карьеру звезд с неба он не хватал, но усердно исполнял разные военные и дипломатические поручения. Будучи главой гарнизона на Кипре, он умудрился сдать остров без единого выстрела небольшому отряду наших драгун.

Император оценил его сразу:

— Вы посмотрите на эту яйцевидную голову, оттопыренные уши и жалкие бегающие глаза! Это болван, сознающий, что он болван и оттого подозрительный, самолюбивый и завистливый. Он будет впадать в панику, страшась возложенной на него миссии. Он ведь понимает, что если я захочу бежать, ничто не сможет мне воспрепятствовать. И оттого будет постоянно делать из мухи слона, больше всего боясь ошибиться. Впрочем, первой его ошибкой было то, что он родился…

И император добавил с удовольствием:

— Итак, готов держать пари, что он превратит нашу жизнь в показательный ад…

Все так и случилось. Если добрый Кокберн старался не замечать постоянных нарушений инструкций своего правительства, то Лоу болен маниакальным соблюдением этих инструкций. Он хочет иметь оправдание на случай бегства императора. Маршрут наших поездок верхом резко сокращен, а вне маршрута император может появляться лишь в сопровождении охраны англичан. Император стал запираться в своей комнате (иногда на несколько суток), обрекая губернатора на невыразимые страдания.

* * *

В июне началась зима, тучи окончательно закрыли наше плато и дождь лил беспрерывно. Губернатор чуть не умер от ужаса — он не видел императора целую неделю.

И тогда впервые состоялась эта (обычная теперь) сцена, губернатор «вместе с солдатами пытается войти в дом. Император поджидает его у дверей с двумя пистолетами и громко говорит: «Наконец-то! А то я соскучился по пороховой гари. Клянусь, если он посмеет перейти порог моей комнаты, то уже не будет пить свое виски!» И глаза его сверкают. А губернатор, заслышав его голос, успокаивается и удаляется под презрительные ухмылки своих солдат…

И уже в Лондоне газета оппозиции печатает «Протест со Святой Елены». В нем подробно рассказывается, как императора лишили прогулок и свежего воздуха в надежде побыстрее отправить на тот свет.

Вчера нам сообщили, что Лоу решил урезать деньги, отпускаемые нам на продовольствие. Император расхохотался:

— Это животное может вообще не выдавать мне денег на еду! Я стану обедать с офицерами полка, который меня сторожит. И он может быть уверен: каждый из них почтет за счастье дать место за столом старому солдату.

Эта трогательная тирада тотчас разнеслась по острову и… также полетела в Лондон.

Придирки продолжаются, причем самые мелочные. Лоу тщательно следит, чтобы императора именовали «генералом Бонапартом». Недавно императору прислали в подарок шахматы из слоновой кости. Как и все подарки, они были тщательно осмотрены губернатором. Увидев на фигурках вензель «N», этот безумец в течение нескольких дней совещался с помощниками: можно ли передать подарок по назначению? И об этом тоже узнали в Лондоне.

Император делает все, чтобы этих идиотских придирок было как можно больше. Он постоянно именует губернатора «это животное», «этот идиот», «этот болван» и следит, чтобы самолюбивый, тупой и мстительный Лоу об этом узнавал. Однажды он чуть не довел губернатора до сердечного приступа. Он позвал Гурго и Монтолона и в присутствии английского врача Арнотта громким шепотом обсуждал… план побега. «Лучше всего бежать среди бела дня через город. А потом следовать береговой линией. С охотничьими ружьями мы могли бы без труда обезоружить пост в десять человек. Болван губернатор уже привык к тому, что я не выхожу днем из дома, так что сразу нас не хватятся. Впрочем, можно бежать и ночью… ночью даже лучше…» Тщетно Гурго кивал на врача, всем существом обратившегося в слух. Император, будто не понимая, с упоением продолжал обсуждать план… После чего в течение месяца губернатор не спал — объезжал посты вдоль береговой линии, а вокруг дома стало пестро от красных мундиров…

На днях губернатор вызвал графа Бертрана и учинил ему выговор «за вызывающее поведение генерала Бонапарта».

В воскресенье остров покинул адмирал Малькольм, весьма симпатизирующий императору. Он пришел проститься в сопровождении Лоу, ищущего любой случай увидеть императора, чтобы убедиться: он не сбежал.

Не предложив губернатору даже сесть, император бросился в атаку:

— Бертран командовал армиями! Почему вы смеете обращаться с ним, как с вашим подчиненным?! — И, не дожидаясь ответа, продолжил: — Правительства берут на службу два типа людей: тех, кого уважают, и тех, кого презирают. Вы — из последних, и ваш пост — это пост палача!

— Я только выполняю приказы, — растерялся Лоу.

— Пройдет время, и о вас, а заодно и тех, кто отдавал вам эти приказы, будут вспоминать лишь в связи с вашим недостойным поведением по отношению ко мне! Убирайтесь и не смейте приходить ко мне не иначе как с приказом о моей казни! Только тогда я велю отворить вам двери! Вон!

Лоу в бешенстве выбежал из комнаты…

— Теперь он жаждет мести, — с удовольствием сказал вечером император. — Однако жаль, что я вынужден говорить слова, которые не простил бы себе в Тюильри. Надо больше хладнокровия — тогда в словах появится больше достоинства и прозвучат они куда сильнее.

И он радостно ждет ответных придирок и издевательств… и о каждом таком случае я должен писать в Европу. И об этой сцене — тоже.

Пришло известие: в палате общин виги (находящиеся в оппозиции) сделали запрос «о недостойном обращении правительства с генералом Бонапартом». Цель достигнута — в обществе начинает расти негодование.

Насчет губернатора император не ошибся — ответ последовал быстро. Лоу сообщил всем нам: «Французы, желающие оставаться при генерале Бонапарте, должны подписать обязательство, в котором они соглашаются подвергнуться всем запретам, какие будут предписаны для генерала Бонапарта. Они должны будут повиноваться английским законам и распоряжениям губернатора и будут осуждены на смертную казнь, если попытаются содействовать побегу генерала Бонапарта. Те, кто откажутся подписать данное обязательство, будут незамедлительно высланы на мыс Доброй Надежды». Император пришел в ярость и запретил нам подписывать эту бумагу, но мы все подписали ее тайно.

Император попросил меня принести все, что он надиктовал… Две недели читал и вносил поправки, а вчера наконец сказал мне: «Мы славно потрудились». Да, образ, который он создал, великолепен! Это гений, преданно служивший великим идеям свободы на фоне палящих пушек, развевающихся знамен, мундиров марширующей гвардии и павших к его ногам государств. Каким тусклым будет казаться мир старых монархий после этого сочинения! Император в блеске великих подвигов вновь возвращался к современникам, чтобы уйти к потомкам — в бессмертие.

Сегодня он попросил меня дописать следующее (он назвал это послесловием): «Меня не заботит, как будут искажать мои поступки. Моя жизнь — гранит, о который ругатели обломают зубы. Историки вынуждены будут рассказывать о моих подвигах, ибо дела мои говорят сами за себя. Я обуздал хаос, облагородил революцию и раздвинул до небес пределы славы. Все это чего-нибудь да стоит… Мой деспотизм? Он был продиктован обстоятельствами — анархия и великий беспорядок уже стучались в дверь, когда я пришел… Моя страсть к войне? Но на меня всегда нападали… Стремление ко всемирной монархии? Но сами враги заставили меня стремиться к этому! Честолюбие? Но самое великое! Я мечтал утвердить царство разума, дать простор человеческим талантам. Надеюсь, историки пожалеют, что такое честолюбие осталось неудовлетворенным».

— Ну что ж, — сказал император, — финита! Я уверен — это будут читать поколения.

И он процитировал Библию, что бывало весьма редко:

— «И увидел Он все, что создал, и вот, хорошо весьма». — И вдруг сказал: — Если, мой друг, вас вышлют, вы обязаны суметь провезти с собой в Европу все, что мы записали.

— Да, Сир, — ответил я, несколько удивленный тем, что он заговорил о высылке.

— Вы помните, что второй вариант наших, — так он сказал, — сочинений на случай обыска должен быть…

— Спрятан за подкладкой вашего саквояжа, Сир. — Этот саквояж (великолепный, кожаный, с двойным дном) он неожиданно вручил мне на днях.

— Да! — спохватился император. — Мы начали с вами писать мое завещание… возвратите мне его. Что еще у вас есть из моих бумаг… естественно, кроме того, что мы с вами написали?

— Карта Аустерлица, которую вы мне дали. И письма русского царя после Тильзита, Сир.

— Возвратите мне все это, мой друг.

Я поднялся в свою комнату и принес бумаги. Он положил их в стол.

— «И совершил Он к седьмому дню дела свои, которые Он делал, и почил Он в день седьмой от всех дел своих…» Теперь я могу спокойно заняться завещанием. А вы… вы напишите побыстрее то письмо.

Он имел в виду очередное письмо об издевательствах губернатора. Император предложил мне отправить его с покидавшим остров чиновником Ост-Индской компании. Я предупредил императора, что человек этот показался мне очень подозрительным.

— Я почти уверен, что он — шпион губернатора.

— Ничего подобного, — ответил император, — мне он внушает доверие. Да и Киприани его проверял…

Когда я закончил письмо, император позвал Киприани и поручил передать его англичанину.

В тот вечер император долго прощался со мной и сказал:

— Мое будущее наступит тогда, когда меня уже не будет. Но главное свое сражение я, кажется, выиграл… Не оплошайте и вы.

Я не понял и переспросил. Он засмеялся и вместо ответа повторил:

— «И почил Он в день седьмой от всех дел своих…»

Пишу на корабле. Как я и говорил, англичанин донес Лоу… Меня выслали. Но обыск был небрежный. Ибо, к счастью, Лоу решил, что так как высылка моя внезапна, вряд ли я успел спрятать что-то серьезное. Так что за подкладкой саквояжа я благополучно вывез рукопись.

На корабле я часто вспоминал спокойное лицо императора и радовался, что он не вспылил и не пустил в ход заряженное ружье, которое всегда стояло у его кровати.

* * *

И только теперь, через много лет, я все понял… Он и не должен был вспылить. Этот фантастический человек, как всегда, предугадал «действия противника». Он нарочно все сделал для того, чтобы письмо перехватили, а меня выслали. Он знал, что обыск будет небрежен, и я смогу у ехать с законченной рукописью. Вот почему, когда меня уводили, из его спальни не донеслось ни звука…

Я понял теперь его последние слова, обращенные ко мне: «Мое будущее наступит тогда, когда меня уже не будет. Но главное свое сражение я, кажется, выиграл. Не оплошайте и вы».

Но, вернувшись в Париж, я выяснил, что понял далеко не все. Оказалось, у императора была еще одна, возможно, главная тайна. Впрочем, так и должно было быть. Он не мог так просто от нас уйти…

Исчезнувшая битва

В Париже, куда я попал спустя много лет, меня ожидали невероятные и очень упорные слухи. Впервые я услышал их в маленьком кафе напротив Люксембургского сада. За соседним столиком сидели двое: подвыпивший старик явно из «недобитков» — старых гвардейцев императора (об этом говорило его лицо, обезображенное ужасным шрамом), и молодой господин. Старик, озираясь, шептал молодому человеку так громко, что мне все было слышно: «Император жив… он заключил секретное соглашение с русским царем… Царь позволил ему скрыться назло англичанам… На острове умер двойник…»

Эти нелепые слухи о том, что император не умер, оказались на редкость упорными, хотя все здравомыслящие люди над ними потешались. Но вскоре случилось удивительное. Однажды меня навестил мой старый друг, аббат Муке, один из образованнейших людей нашего времени. И он всерьез заговорил со мной… о том же! Он сказал, что у него есть достоверные сведения, будто в Бретани крестьяне видели францисканского монаха, необычайно похожего на императора. И что маршал Мармон, постыдно предавший императора, ездил в этот монастырь и долго говорил наедине со странным монахом, а когда покидал его келью, у него на глазах были слезы.

— Не хотите ли со мной туда поехать? Вы единственный из моих добрых знакомых, кто хорошо знал императора…

Я решительно ответил:

— Мой вам совет — не будьте смешным. И поговорите лучше об этом с Бертраном, Гурго или Маршаном…

Я начал перечислять своих товарищей по заточению на острове, но аббат прервал меня:

— Я уже пытался это сделать. Маршан меня не принял, граф Бертран не дал мне даже закончить мой вопрос. Он сказал, что император вполне может быть в монастыре, а также в иных самых разных местах, но… исключительно в виде духа. Ибо он лично наблюдал его кончину. И вместе с Маршаном положил его в гроб. А генерал Гурго вообще послал меня… Но неделю назад он прислал мне письмо, где спрашивал… адрес этого монастыря!

Я только пожал плечами и пожелал аббату выбросить из головы подобную чепуху. Однако после его ухода я почему-то не смог последовать собственному совету. И решил встретиться со скандалистом Гурго.

Гурго жил в огромной, очень дорогой квартире на улице Сент-Оноре, недалеко от Пале-Рояль. Видимо, император неплохо о нем позаботился после смерти… Как и я, генерал не был при кончине императора. Он так надоел своими скандалами, что император почел за лучшее отпустить его с острова.

Когда мы встретились, старая вражда была тотчас забыта — теперь Гурго ненавидел только тех, кто остался на острове до конца. Так что я опускаю эпитеты, которыми он награждал при нашем разговоре Бертрана, Маршана и особенно графа Монтолона — «рогатого мерзавца, получившего от императора деньги в обмен на услуги известной б…и — его жены».

Наконец мы перешли к слухам о спасении императора. Оказалось, Гурго уже побывал в монастыре.

— Слухов было так много, — сказал он, — что я не выдержал и три дня назад поехал туда. Да, монах потрясающе похож, и, зная это, даже немного переигрывает, постоянно держит правую руку согнутой, будто закладывает ее за борт невидимого походного сюртука… и демонстрирует прочие известные всем привычки императора.

— Вы с ним говорили?

— Да, но немного. Мы перебросились парой слов, когда он шел в храм, и этого было достаточно. После чего я успел вдогонку посоветовать хитрецу побольше молчать, потому что его голос совершенно не похож на голос императора, который до сих пор звучит у меня в ушах…

— А вы имели возможность слышать императора до Святой Елены?

— Достаточно часто, — не задумавшись, ответил Гурго, и мне показалось что он… прихвастнул.

— Значит, ехать не надо?

— Только если совсем нечего делать. Но мой совет — лучше отправиться к б…м, чем ухлопать деньги на поездку. Лжец-монах не знает…

Тут Гурго торжественно подошел к письменному столу, достал золотой медальон, открыл его и показал мне маленькую прядь волос.

— Ее состригли с головы умершего императора. Согласно его завещанию, эти медальоны нам всем раздал Маршан. Так что император умер! Умер! Впрочем, людям так хочется, чтобы он был жив… И поверьте, будет еще много слухов…

— А почему Маршан не передал такой медальон мне?

— Значит, вам император его не завещал. Возможно, он не так вас любил, как вам казалось, — с удовольствием ответил Гурго.

Я уже уходил, когда он вдруг спросил:

— А хотите узнать самое интересное?

Я замер в дверях.

— Вот вы вроде все знаете про императора. Вы издали знаменитую книгу. А между тем вы ни хрена о нем не знаете! Известно ли вам, дерьмовый биограф, что еще до вашего отъезда император мог легко бежать с острова? И я — я лично! — подготовил этот побег! — Гурго наслаждался моим изумлением. — Пока вы строчили с императором вашу книгу, к острову причалил корабль из Бразилии под португальским флагом. И мне передали письмо от офицера из моего эскадрона. Оказалось, что он и другие офицеры, эмигрировавшие в Америку после Ватерлоо, основывали там некую коммуну ветеранов Великой армии… И три брата императора — Люсьен, Жозеф и Жером — побывали у них… с бо-о-льшущими деньгами! Кроме того, в Новом Орлеане жило около двадцати пяти тысяч весьма состоятельных французов, мечтавших, чтобы император стал… президентом США! И денег они не жалели! Короче, была подготовлена целая флотилия, чтобы освободить императора. В Новом Орлеане был даже отремонтирован для него дом… он до сих пор стоит там пустым… Оставалось все обсудить с императором. В это же время ему передали письмо от матери. Она жаловалась, что ей не разрешили приехать на остров: «Я уже очень стара и мечтаю умереть около тебя…» На самом деле в письме была тайнопись — план освобождения. Корабли из Америки должны были прибыть под флагами союзников… Но вскоре после получения письма в доме появился… губернатор Лоу и объявил, что ему все известно об американской флотилии! Вокруг были выставлены вторые цепи караулов, на остров дополнительно привезли английских солдат. Но самое интересное не это…

Гурго сделал многозначительную паузу и неторопливо продолжил:

— На острове о заговоре знали только двое — я и император. Никто другой из его окружения ничего не знал. И возникал вопрос: от кого узнал губернатор? Была затронута моя честь… я был в бешенстве! Кстати, к тому времени я уже последовал совету императора — помните, он советовал мне завести любовницу? И я завел ее. Это была жена высокопоставленного офицера, весьма близкого к мерзавцу-губернатору. Она была из самой аристократической семьи, но… очень дурна собой и оттого особенно дорожила нашей связью. Так что я мог попросить ее узнать у мужа все подробности этой истории. Каково же было мое изумление, когда оказалось, что губернатору все сообщил… как вы думаете, кто? Ну, отгадайте!

Я добросовестно перечислил всех слуг и даже назвал графа Монтолона. Гурго посмотрел на меня с презрением и торжествующе выпалил:

— Киприани — любимец и наушник императора!.. Но дальше меня ждало куда большее удивление… Естественно, я решил немедля убить мерзавца. Но прежде явился к императору и рассказал ему все. Он преспокойно меня выслушал и сказал… что верит Киприани, «как самому себе»! И что Киприани не мог этого сделать, а «даму попросту надул муж, который наверняка знает о вашей связи и даже рад ей, ибо хоть кто-то е…т его жену, избавляя его самого от этой неприятной обязанности. Через нее он и запустил нарочно эту ложь, чтобы оболгать самого верного мне человека».

«Но ведь кто-то же сообщил!.. — воскликнул я. — Знали только мы с вами. Выходит, это… я?»

Император слушал меня со скучающим видом. Потом улыбнулся и вдруг сказал:

«А может быть… я?»

Я был в полном изумлении.

«Может быть, я приказал Киприани выдать заговор? Вы не допускаете такую возможность?»

«Но… почему, Сир?!»

«Обычно я ни с кем не обсуждаю планы своих сражений. Их понимают потом… по результатам…»

«Но что я должен буду понять, Сир? Что вы предпочли свободе плен на острове?»

Император засмеялся:

«Боюсь, что и в будущем вам понять это будет трудно… Конечно же я шучу. Но виноват все-таки я… И любовная цепочка здесь и вправду замешана. Я был легкомыслен и кое-что рассказал некой даме, а она, должно быть, сболтнула своему любовнику… Я уже сделал ей суровый выговор. И забудем все!»

И тут я понял! Это была Альбина Монтолон! Недаром говорили, что у нее есть любовник в городе — английский офицер, с которым император и муж делят ее увядающие прелести. Но почему-то я долго не мог забыть его взгляд, когда он говорил: «Это я приказал Киприани!»

Бедный простодушный глупец Гурго! Куда ему понять? Это был все тот же терновый венец, который император решил не снимать до конца — до самого конца. Вот и все!

* * *

Тогда я спросил Гурго, что он слышал о последних днях нашего повелителя. И хотя Гурго уже уехал с острова, когда началась болезнь императора, генерал заговорил с обычным апломбом: — Не думаю, как нынче многие во Франции, что его отравили англичане. Хотя сам император часто говорил: «Они меня убьют»… Впрочем, о его смерти спросите лучше у Маршана, он сейчас в Париже. Но я уверен, что все это чепуха… Просто Маршан, Монтолон… они все помешаны на ненависти к англичанам. Уверен, что все было куда прозаичнее — император умер от наследственного рака, о котором он часто при мне рассказывал.

Естественно, я захотел встретиться с Маршаном и взял у Гурго его адрес. Я хотел узнать: неужели император не оставил мне медальон? Я был уверен, что это не так. Просто многие из его свиты меня недолюбливали, точнее — ревновали ко мне императора. Ведь именно со мной он проводил большую часть времени. Их раздражали мои знания, они считали меня заносчивым, ведь они — необразованные солдафоны. И император мог говорить с ними только о войне, он даже продиктовал Бертрану какое-то сочинение на военную тему. Я был единственный, с кем он мог рассуждать об истории и обсуждать свою жизнь.

Но я не успел отправиться к Маршану. К моему изумлению, уже на следующий день он сам явился ко мне.

Он смешно изменился, очень потолстел и теперь вместо худого парижского сорванца-слуги, с которым я простился на острове, передо мной стоял толстенький самодовольный буржуа. Император позаботился и о нем — за преданную службу оставил ему целое состояние.

Маршан держал в руках портфель, в котором я тотчас признал портфель императора. Он положил его перед собой, а потом степенно поприветствовал меня.

— Я очень рад вам, Маршан. Я как раз собирался вас навестить.

— Да, Гурго сообщил мне об этом.

— Вы поддерживаете отношения с этим невозможным человеком?

— Мы все поддерживаем отношения друг с другом. После возвращения с острова мы вынуждены опасаться за свою жизнь. Было покушение на Бертрана в его имении… В Латинском квартале, где я живу, напали на меня… И хотя все обошлось благополучно, мы по-прежнему тотчас сообщаем друг другу о людях, которые ищут с нами встречи.

И он торжественно открыл портфель с бронзовой литерой «N».

— Чтобы не забыть…

Он вынул медальон и протянул его мне.

— Долго же он меня искал, — усмехнулся я.

— Виноват, — несколько смущенно сказал Маршан.

Да, они очень меня не любили! Я открыл золотой медальон — в нем лежал локон императора.

— Волосы императора в браслетах и медальонах, — продолжал, будто отчитываясь передо мной, Маршан, — я должен был передать всем членам императорской семьи. Так завещал Государь. Два медальона я должен был передать императрице и Римскому королю, но Ее Величество отказалась меня принять. И все-таки мне удалось передать ей оба медальона. Однако после смерти Римского короля мне их вернул лакей в ливрее Ее Величества… причем без всякого сопроводительного письма от нее… Все это заняло, как вы догадываетесь, немало времени. А потом еще мой брак, хлопоты со свадьбой… Я ведь постарался жениться, как завещал мне император, «на бесприданнице, дочери моего обедневшего генерала»… Так что до вас просто руки не дошли… к тому же вы недавно в Париже…

Я разглядывал волосы императора в медальоне. Потом все-таки спросил:

— Вы по-прежнему называете безмозглую самку императрицей?

— Так называл ее император до самой своей смерти. Так до своей смерти буду звать ее и я.

Пора было прощаться. И тут я почему-то начал рассказывать ему об аббате и моей предполагавшейся поездке в монастырь.

— Да, аббат был у меня, — прервал меня Маршан. — И меня очень удивило: такой просвещенный человек — и тратит время на подобную ересь. Волосы в медальонах срезаны мною после смерти императора. Это ответ на все глупости. Я был с императором все дни на острове, был рядом в час смерти и был, когда его зарывали в землю…

И тут Маршан замолчал… Я чувствовал! Чувствовал, что он хочет еще что-то сказать… и колеблется. И я спросил его прямо:

— Маршан, я, как и вы, исполнил волю императора. Я сделал его мысли известными всему миру. Он доверял мне… и вы просто обязаны мне доверить все, что знаете. Хотя бы в память о нем…

Он долго молчал. Наконец сказал:

— Хорошо. Я знаю, что генерал уже рассказывал вам о Киприани. Итак… — Маршан попросил воды, потом подошел к окну, постоял… — Сколько уже лет прошло с тех пор, как я вернулся с острова, но до сих пор смотрю на улицу: не стоит ли кто подозрительный перед домом. Мы привезли с острова страх…

Итак, уже вскоре после вашего отъезда император начал умирать. Время от времени он заявлял: «Здешний климат убивает меня, поэтому они и послали меня сюда. Это сухая гильотина». И он делал все, чтобы об этом узнавали в Лондоне. В мою… точнее — в нашу общую обязанность входило спускаться в городок и в тавернах рассказывать морякам, как убивают императора. Его Величество немного играл… Но именно в это время он начал подозрительно быстро толстеть. Грудь стала совсем бабьей… мне пришлось распустить в поясе его брюки…

Помню, он принял Бетси… вы, конечно, помните ту очаровательную девушку, с которой у него был смешной флирт? Она с семьей уезжала в Англию… и пришла попрощаться вместе с матерью. Когда она вышла из комнаты императора, ее глаза были полны слез. Она сказала: «Бедный император! Как изменила его болезнь… это старик., восковое лицо… и как он ослабел… опирался одной рукой на стол, а другой на плечо слуги, чтобы просто подняться нам навстречу. Моя мать сказала, что его лицо отмечено печатью смерти…»

Когда они ушли, к императору вошел я. Он, довольно улыбаясь, лежал на кровати. И вдруг поднялся… а точнее, вскочил с кровати. И весело сказал: «Что ж, теперь эти Бэлкомбы довезут до Лондона весть о великом человеке, которого убивает климат! Однако… как жаль, что ей не было хотя бы на пять лет больше!»

Слухи о его нездоровье сделали свое дело. На остров прибыл важный чиновник Ост-Индской компании… Чарлз Риккетс — так его звали. Он плыл из Индии в Лондон, и ему, видно, поручили узнать и доложить, что с императором. Он тотчас попросил о встрече с Его Величеством. Но у императора была, как вы знаете, особая интуиция. «Так! — сказал он. — Решили проверить. Откажите ему… пока».

После этого Лоу вызвал Киприани и стал уговаривать повлиять на императора, чтобы тот принял чиновника. Он объяснял Киприани, как этому Риккетсу доверяют в Лондоне и как это может благоприятно отразиться на судьбе «генерала Бонапарта». Император, которому Киприани тотчас все доложил, позвал меня и Бертрана и долго хохотал. Он мучил Лоу и бедного Риккетса, то соглашаясь на аудиенцию, то отменяя ее. Целых три недели несчастный проторчал на острове, наверняка проклиная свое поручение. Наконец император принял его.

Император был небрит и лежал в полутьме на кровати. Во время беседы он иногда пытался приподняться, как бы с великим трудом, а я ему помогал. Когда Риккетс вышел, Бертран спросил его: как он нашел нашего Государя?

«Генерал Бонапарт, безусловно, болен, — отвечал Риккетс, — особенно меня пугает его полнота, весьма странная. Голова буквально уходит в плечи, щеки дряблые, спадающие по обе стороны, и ему явно трудно садиться на кровати, два-три движения уже причиняют ему боль… Я переговорю с губернатором о лечении и врачах для генерала».

Между тем наш больной уже к вечеру скакал на лошади, был весел и ел с отменным аппетитом. И даже поработал немного в саду. Правда, вспомнив, что англичане наблюдают, вдруг выронил лопату, пошатнулся и упал на мои руки…

Но именно тогда и меня, и Бертрана, и Монтолона… всех нас неприятно удивило странное доверие Лоу к Киприани. Губернатор ни с кем из нас не поддерживал отношения, а с Киприани, как выяснилось, он общался и даже доверял ему свои поручения. Вот тогда Бертран и рассказал нам удивительную историю, которую узнал от Гурго — о неудачном побеге императора. И о роли Киприани во всем этом…

Маршан уже собирался рассказать ее мне, но я перебил его:

— Я знаю эту историю от самого Гурго.

— Тем лучше. И тогда граф Бертран, — продолжил Маршан, — решился поговорить с императором. В моем присутствии он спросил: не волнуют ли его эти странно доверительные отношения губернатора и Киприани?

Император ответил: «Да, это животное действительно доверяет Киприани. Дело в том, что Киприани — его шпион… Причем очень давно». И долго наслаждался изумлением Бертрана.

Оказалось, Лоу завербовал Киприани еще на Капри, где англичанин должен был оборонять остров от войск императора. И Киприани предложил «идиоту» доставлять сведения о французах. На самом же деле все было наоборот — Киприани верно служил императору. И оттого наши войска при его помощи так легко взяли остров. И когда Лоу стал губернатором на Святой Елене, Киприани по приказу императора тотчас явился к нему и вновь предложил свои услуги…

Все это император рассказал нам. И добавил: «Вы можете себе представить радость этого болвана. Так что теперь Киприани «служит» губернатору, а я знаю каждый шаг англичан, каждое слово. Например, вчера Лоу решил выслать врача О’Мира».

Этот врач-англичанин уважал императора. Именно на него Государь во время врачебных осмотров обрушивал потоки поношений в адрес англичан. Но тот терпел… А когда О’Мира уехал, император в моем присутствии торжествующе сказал Бертрану: «Знаете, за что его отослали? Как сообщил мне два месяца назад Киприани, губернатор обсуждал с О’Мира, какие выгоды принесла бы Европе моя смерть, и делал это в такой форме, которая, как заявил О’Мира одному из чиновников, «при разнице наших с ним положений ставит меня в самое затруднительное положение». Эти благородные слова и стоили ему карьеры!»

Но император сделал так, что слова доктора стали известны и в Лондоне. И через пару месяцев Его Величество позвал Монтолона, Бертрана и меня и сказал: «Вот вам первый результат истории с О’Мира. Теперь англичане больше всего боятся, что я умру. Ибо вся Европа тотчас обвинит их в моей смерти. Поэтому, как сообщил мне Киприани, из Лондона прибыла депеша с выговором «животному». Так что мне остается только умереть, чтобы добить моих тюремщиков». И он засмеялся.

И действительно, после этого режим явно смягчился — императору разрешили большие прогулки. Помню, во время одной из них мы наткнулись на прелестное поместье километрах в трех от Джеймстауна. Оно принадлежало одному из отставных высших чиновников Ост-Индской компании. Ковер из тропических цветов, целый ботанический сад из всевозможных деревьев, великолепный дом в колониальном стиле… Я поскакал к дому и попросил от имени Государя дозволения отдохнуть в саду. Чиновник с восторгом согласился и вышел сам встретить нашу кавалькаду. Он проводил нас к очаровательной поляне у родника.

Здесь мы славно позавтракали. Во время еды император конечно же принялся оживленно беседовать с хозяином — как обычно, набрасываясь с вопросами на нового человека.

Когда мы уезжали, я пошел поблагодарить хозяина. И тот сказал мне: «Ваш генерал — само очарование. Но я не могу не удивляться его полноте… Как старый врач, я хочу предупредить — это очень опасно. Он болезненно тучный. Тучный и круглый, как китайский боров. У него еще много энергии, но боюсь, слухи о его болезни не сильно преувеличены».

Пока я все это выслушивал, император молодецки вскочил на лошадь, тронул ее с места… и вдруг спешился. И я увидел, как его под руки ведут к экипажу, который по решению врачей теперь всегда нас сопровождал. Я решил, что он, как обычно, притворяется… у него был звериный слух, и хотя мы с англичанином говорили на значительном расстоянии, он мог нас услышать и тотчас показать, как он болен. Но в экипаже у него началась сильнейшая рвота. И я понял — это уже не было притворством…

Бедный император! Ему по-прежнему казалось, что он играет, а между тем… он и в самом деле был очень болен. Он продолжал стремительно жиреть, у него совсем отвисли щеки, и теперь после еды часто бывала тошнота. Я осмелился сказать, что ему не худо бы серьезно поговорить с доктором. Он рассмеялся и вдруг очень серьезно ответил: «Единственно порядочного врача они выслали, а эти — отравители. Неужели вы не поняли — меня травят. Вы же видите, как я изменился. Но, надеюсь, все выяснится после моей смерти…»

Но как они могли его травить? Я позвал графа Монтолона, который был у нас управителем дома, сообщил ему слова Государя, и мы обсудили положение. Монтолон сказал, что император уже не раз ему говорил об отравлении, но этого быть не может. Мы едим одну еду, император все время на глазах… Однако Монтолон согласился: что-то происходит, Государь наш все меньше играет в болезнь и все больше болеет.

Обсудив все варианты, мы оба пришли к единому выводу: это могло быть только вино! Он пьет свое вино, не доверяя англичанам. И пьет его — один. Ему привозили вино специально из Алжира. А ключ от винного погреба находился… у Киприани!

Проклятье! Опять Киприани! Конечно, мы вспомнили рассказ Гурго о лжешпионе… И я сказал: «А если он… обманывает императора?!»

С этой минуты мы не спускали глаз с проклятого корсиканца. Перед тем как он спускался в погреб, мы с Монтолоном прятались там за бочками и наваленной конской сбруей… И вот однажды корабль привез для императора его вино из Алжира. Мы, как всегда, заняли свой наблюдательный пункт.

В погребе появился Киприани… И мы увидели, как он неторопливо открывает бутылку за бутылкой только что привезенного алжирского вина и… что-то туда подливает! Я первым выскочил из укрытия. Но Киприани, увидев меня, совсем не смутился, а как-то зло спросил, что я тут делаю.

Вышедший из укрытия следом за мной граф сурово спросил его о том же. Киприани засмеялся и ответил: «Доливаю воду в вино по приказанию императора».

Монтолон тотчас поднялся наверх и все рассказал императору. «Совершенно верно, — сказал Государь, — я велел ему сделать это».

И тогда мы решились… Мы тайно перелили вино из бутылок императора в общие и начали потчевать им Киприани. Корсиканец, в отличие от императора, обожал выпить. И пил вино бокалами…

Маршан остановился и усмехнулся.

— И что же? — не выдержал я.

— Не догадались? Он вскоре умер!.. Через месяц после его смерти остров покидала Альбина Монтолон, и мы тогда получили окончательное подтверждение. Император был с ней очень сух и даже не пошел проводить. Он сказался больным и наблюдал через ставни, как она и ее дети садятся в экипаж. В последнее время он делил ее с молодым английским офицером Бэзилом Джексоном — об этом при мне императору сообщил Киприани. И император тогда сказал: «Она мне больше не нужна… интриганка, ссорившая меня со всеми и отдающая сердце только за выгоду…» Но все равно перед отъездом передал ей весьма кругленькую сумму… А ее муж, граф Монтолон, как вы знаете, остался… К чему я это рассказываю? Уже садясь в экипаж, Альбина вспомнила, что забыла отдать книгу, которую взяла почитать… На титульном листе было написано имя ее владельца — Киприани! Это была книга… о знаменитой отравительнице, маркизе Мадлен де Бренвийе, которая постепенно, малыми дозами мышьяка убила отца и обоих братьев, чтобы завладеть их состоянием. На страницах, где цитировались допросы маркизы и шла речь о дозах мышьяка, были многочисленные пометки Киприани. В книге были подробности, заставившие меня вздрогнуть. Рвота, головные боли, сильный озноб — все, что император испытывал в последние дни. Это и были симптомы отравления мышьяком!

Киприани умер, но дело, видимо, было сделано. Англичане купили мерзавца! Чтобы у потомков не было сомнений в преступлении, я начал вести дневник болезни императора. Он оказался дневником смерти Государя…

Маршан вынул из портфеля тетрадь.

— Я попытаюсь напечатать его в своих воспоминаниях. Но если они не выйдут, я уступлю дневник вам…

И он начал читать последние страницы.

Когда он читал, мои ощущения были ужасны. Я все видел… я опять видел императора!

Вчера Маршан передал мне свой дневник. Привожу полностью те самые последние страницы (я вновь перечитал их в его присутствии) и наш разговор.

«30 января 1821 года. Кашель, почти прозрачные потухшие глаза, постоянная жажда, боли в желудке. Это симптомы отравления мышьяком.

3 февраля. Император в плачевном состоянии.

4 февраля. Состояние не изменилось — глубокая печаль…

26 февраля. Он окончательно слег. Сухой кашель, рвота, жжение в кишечнике…

17 марта. Английский врач Антомарки конечно же заявляет: «Болезнь, которой страдает генерал Бонапарт, вызвана особенностями климата (!) и симптомы ее крайне опасны!» Почему-то ни у кого из нас климат болезнь не вызвал! А у императора — вызвал! Но попробовал бы этот врач сказать что-то другое!..

20 марта. Антомарки все время дает ему рвотное и ставит клизмы. Вчера император жаловался: «Когда приступ — мне кажется, что в животе у меня режут бритвой».

23 марта. Обострение лихорадки. Ледяной холод в брюшной полости.

30 марта. Губернатор потребовал показать ему императора. Англичане его не видели целых 12 дней — он не выходит на улицу. Чтобы не было скандала, я пошел на обычный компромисс — после клизмы мы посадили императора у окна, и я немного приоткрыл ставни. И губернатор увидел императора, который, опираясь на доктора, возвращался в свою комнату, и услышал его голос, когда он ложился в постель.

15 апреля. Простыни в рвоте и… чернилах — император продолжает работать. Просит Бертрана читать ему вслух любимые «Записки о Галльской войне» и сегодня продиктовал дополнение к главе о военных походах Цезаря… Врачу Антомарки при осмотре приходится терпеть все, что терпел О’Мира — слушать, как император клянет англичан и сулит им ужасную революцию. «Ваши олигархи все одинаковы — наглые, пока командуют, трусливые, когда опасность!.. Это они убили меня!»

21 апреля. Император зовет аббата Виньялли. Они долго говорили о Боге. «Я родился католиком, исповедую католическую религию и хочу воспользоваться обязанностями, которые она предписывает, и благодеяниями, которые она предоставляет». Дал аббату указания относительно своего отпевания: «Вы должны строго выполнить то, что положено, пока я не буду предан земле». Аббат оставил ему Библию, которую император теперь читает каждый день. После ухода аббата он сказал доктору Антомарки: «Можно ли сомневаться в существовании Господа, если все вокруг нас это доказывает? Недаром величайшие умы были убеждены в этой истине».

22 апреля. Утром император завершил свое завещание, где прямо написал: «Я умираю преждевременно от руки английской олигархии и нанятого ею убийцы… Я умираю в лоне Римской апостольской церкви. Я завещаю моему сыну свою славу, свое имя и своих друзей. Ничего более ему не потребуется для получения трона. Я рекомендую моему сыну никогда не забывать, что он рожден принцем Франции и никогда не соглашался служить инструментом в руках триумвиров, угнетающих ныне Европу. Он должен воспринять мой девиз «Всё ради народа Франции». Мой сын не должен помышлять о мести за мою смерть. Пусть он будет человеком своего времени. Пусть властвует в мире со всеми народами и помнит: если он захочет продолжить мои войны, то будет попросту обезьяной… Пусть читает и чаще размышляет над историей — это единственная подлинная философия… Но все, чему он научится, не поможет, если в его сердце не будет гореть священный огонь добра…»

Он отдал еще много распоряжений и написал много слов. Потом он распределял свое состояние: «Я хочу заплатить все свои долги». Он завещал передать огромную сумму вдове Киприани. Этого вынести я не мог и позвал графа. В его присутствии я рассказал императору о заслуженной смерти негодяя.

«Да, Сир, — добавил граф Монтолон, — мы были его палачами. Я думал, что ваша фраза в завещании: “Я умираю преждевременно от руки английской олигархии и нанятого ею убийцы” означает, что вы это поняли».

Император долго молчал, а потом сказал: «Бедный Киприани!» После чего… вдвое увеличил сумму, оставленную семье мерзавца! И повторил: «Меня отравили англичане. Запомните это!»

Только это ему было важно. И потому он оставил деньги негодяю. Чтобы только англичане считались его убийцами».

Я прочел последние строки вслух и посмотрел на Маршана. И Маршан на моих глазах стал покрываться потом… Он прошептал:

— Вы считаете?..

Я не ответил. Он понял все, о чем я думал, ибо сам, видно, думал о том же.

* * *

Мы долго молчали. Смеркалось. Я велел слуге принести свечи и продолжил читать дневник.

«Император сказал: “Я хочу, чтобы произвели вскрытие моего тела… (Он хотел, чтобы все увидели — он отравлен!) И еще: я хочу, чтобы мое сердце поместили в сосуд со спиртом и отвезли его в Парму моей дорогой Марии-Луизе… Скажите ей, что я ее нежно любил и никогда не переставал любить… — И еще раз повторил: — Я прошу со всей тщательностью произвести вскрытие моего тела и подробный отчет вручить моему сыну. Я хочу также, чтобы после моей смерти поехали в Рим к моей матери и моему семейству и рассказали обо всем, что происходило на этом печальном утесе. И не стесняйтесь говорить всем, что великий император умер в самом жалком положении, чувствуя недостаток во всем, и брошенный всеми… кроме своей Славы!”

И он дописал в завещании большими буквами: «Я оставляю в наследство всем царствующим домам ужас и позор последних дней моей жизни».

После чего завещал передать сыну все дорогие ему вещи: «Мою шпагу, которая была при мне под Аустерлицем, золотой несессер, который проехал со мной от Ульма до Москвы… и был при многих победах над его дедушкой… орден Почетного легиона, часы Фридриха Великого и медальон с моими волосами…» И добавил: «Я желаю, чтобы мое тело покоилось на берегах Сены среди народа Франции, который я так любил. Впрочем, так оно и будет — вы это увидите…»

Потом он еще раз перечел завещание и сказал: «Жаль будет не умереть, когда навел такой порядок в своих делах».

23 апреля. Император бредил. Вдруг спросил:

«Где Гурго?»

«Он уехал, Сир».

«С моего разрешения?»

«Вы даже письмо для него написали…»

«Где Киприани? Позовите его».

«Он умер».

«Ну что ж, он решил ждать меня там… Он не мог оставить меня одного… верный пес…»

Так он назвал негодяя.

Потом вдруг позвал графиню Бертран, которую до этого почему-то очень не любил… Она сказала мне, рыдая: «Как он изменился! Я рада, что он вернул мне свое расположение. Но была бы счастливее, если бы он позволил мне ухаживать за собой…»

А он все звал знакомцев:

«Где Бетси, где господин Бэлкомб?»

«Они уехали».

«Когда же?»

«Несколько месяцев назад».

«А почему Киприани мне до сих пор не доложил?»

«Киприани умер».

«Да-да, конечно… Отправился выведать, что меня ждет там…»

2 мая. Совсем незадолго до смерти он вдруг начал вспоминать своих погибших маршалов и генералов: «Клебера убили в Египте, Дезе — при Маренго… На берегу Дуная остался мой храбрец Ланн… Под Бауценом убит Бессьер… Под Макерсдорфом — Дюрок… Бертье и Жюно покончили с собой… Мюрат и Ней — расстреляны… Но живы изменники — Бернадот, Мармон…»

И вдруг заговорил как-то мечтательно, называя меня… Киприани!

«Скоро, Киприани, меня не будет. И каждый из вас получит сладкое утешение — вернуться в Европу, встретить любезных друзей и родных… И я ведь тоже получу свое утешение — я тоже увижу моих храбрецов. Где-нибудь высоко над Елисейскими Полями я встречу своих погибших солдат и маршалов. Клебер, Дезе, Бессьер, Ланн, Дюрок, Массена, Ней, Мюрат, Бертье… Мы будем беседовать о наших победах, о нашей общей славе. Надеюсь, к нам присоединятся и Ганнибал, и Цезарь, и Сципион, и Фридрих… Как это будет отрадно! Только боюсь, Киприани, что в Европе немножко испугаются, увидев в небесах так много вояк…

4 мая. Он впал в забытье и с криком: «Убийца — Англия!» вскочил с кровати. Монтолон боролся с ним, и император пытался его задушить — ему, видно, мерещилось, что он борется с англичанами. Из соседней комнаты прибежали мы с Бертраном и силой уложили его в постель.

Более он не двигался. И умирал — молча…

Ночью был ужасный шторм. Непрерывно лил дождь, ветер будто собрался все снести. У дома переломило иву, под которой император так любил сидеть. Да, он все забирал с собой — буря вырвала все посаженные им растения. Последнее дерево долго боролось, но и оно было вырвано с корнем и исчезло в потоке грязи, низвергавшемся с гор…

Всю ночь император стонал, к утру впал в забытье. И в забытьи шептал — очень ясно — одно и то же: «Франция… мой сын… армия…»

5 мая. День заканчивался. И дождь вдруг прекратился, в небе показалось солнце. Оно уже заходило…

Император вдруг широко открыл глаза… будто что-то увидел… И отдал душу Господу. Было 5.49 пополудни… он скончался. Врач засвидетельствовал последний удар пульса — он держал императора за руку и смотрел на часы… это были часы Истории.

И в следующий миг (я подчеркиваю: в следующий же миг!) ударила пушка — ибо без десяти шесть был заход солнца. Пушка будто отсалютовала ему, и солнце тотчас скрылось за горизонтом.

Мы вышли из комнаты — объявить слугам… И когда вновь вернулись, застыли в изумлении: на кровати вместо одутловатого, жирного императора лежал худой и совсем молодой человек — юный генерал Бонапарт!

В ночь после его смерти я вышел из дома. Небо было совершенно безоблачно, горели звезды… Еще в середине апреля император объявил нам, что скоро умрет. Именно тогда над островом появилась комета. Когда я сказал ему об этом, он улыбнулся: «Это за мной. Кометы предсказывают рождение и смерть цезарей…» И вот теперь, подняв голову, я задрожал: меж звездами уходила, удалялась от острова, хвостатая звезда — его комета…

Когда его обмывали, кроме двух ран, о которых нам всем было известно, мы с удивлением обнаружили следы еще нескольких глубоких ран! Видимо, он скрыл их, чтобы не смутить солдат, которые должны были верить в его неуязвимость. Он молча терпел сильнейшую боль и обходился без помощи.

На следующий день в два пополудни мы перенесли стол из его кабинета в самую большую и светлую комнату. Семнадцать человек присутствовали при вскрытии — семь врачей, Бертран, я и представители губернатора. Доктор Антомарки вскрыл грудную полость и извлек сердце. Он поместил его в серебряный сосуд со спиртом, как завещал император (но губернатор приказал положить его в гроб вместе с телом). Затем Антомарки извлек желудок — часть его была совершенно изъедена. И объявил: «Вот что сделал климат острова!»

Но остальные врачи не захотели даже такого диагноза. «Он умер от рака!» — заявили они.

Мы с Бертраном потребовали анализа на содержание мышьяка. Напрасно! Врачи-англичане возражали против любого дальнейшего исследования. Тело быстро зашили. Император навсегда унес в гроб свою тайну.

Его одели в форму егерей императорской гвардии — белая рубашка с белым галстуком, белые чулки и зеленый мундир с красными обшлагами, украшенный лентой с орденами Почетного легиона и Железной Короны. На ногах были сапоги для верховой езды, на голове — треуголка с трехцветной кокардой. Мы накрыли тело синим плащом, который был на императоре при Маренго.

Похоронили его, как он и хотел, под плакучими ивами у дома Бэлкомбов в Долине Герани. К могиле был приставлен часовой.

Разгорелся, как и ожидалось, яростный спор: что написать на плите? «Наполеон», как пишут о Государях (так требовали мы), или «Наполеон Бонапарт», как пишут о подданных (так требовал губернатор). И плита осталась безымянной…»

* * *

Маршан уехал, и теперь, в одиночестве, я хочу записать диспозицию последней битвы, которую выиграл император. Только теперь я до конца понял ее.

Записываю для потомков.

Итак, он решил заманить врага в ловушку. Он осознанно сдался англичанам, зная, что мстительные глупцы непременно наденут на него столь желанный им венец страдальца. В этом терновом венце ему легко было создать свою новую (последнюю) армию — легенду о благородном сыне великой революции. И он отправил эту армию завоевывать Европу… то есть отослал меня с рукописью… После чего жизнь более не имела для него цены. Путь был завершен. Он все объяснил миру. А доживать на покое — невозможно для Александра Македонского.

Оставался финал. Нужно было доиграть до конца — запачкать своей кровью руки врагов, сделать англичан коварными убийцами. И он повелел «верному псу» Киприани ежедневно травить себя мышьяком.

Так он победил. Победил, как всегда, в последний миг боя. И хотя в сонм бессмертных ему не удалось войти владыкой величайшей империи, он вошел в него куда более прочно — гением и страдальцем.

Отныне его поражения забыты — остались только победы. И, прочтя мой «Мемориал Святой Елены», его старый враг Шатобриан вынужден был написать: «Это Карл Великий и Александр Македонский, какими их изображали древние эпопеи… Этот фантастический герой и пребудет теперь, после смерти императора, единственно реальным».

Впрочем, когда Бертран (я часто с ним вижусь теперь) прочел мою «диспозицию последней битвы императора», он сказал: «Все верно… кроме конца. Я не верю, что он приказал травить себя. Нет, это Киприани сам решил избавить императора от ничтожной жизни. И сделал это в корсиканском стиле — ядом… Император это понял. И простил его».

Думаю, Бертран не прав. Слишком часто император искал смерти в бою. А для него это был бой. Последний бой… Да и Киприани… нет, верный пес может действовать только по приказу хозяина!

Хотя, как говорится в романах госпожи Жорж Санд, «тайну знает только могила».

Предсказания императора оказались столь же точны, как и диспозиции его сражений. Через девять лет после его смерти Бурбоны сгнили на троне, и Луи Филипп Орлеанский, потомок «гражданина Эгалите» [35] , решил стать преемником революции и ее императора. И Вандомская колонна, увенчанная фигурой «маленького капрала», вернулась на свое место…

Мне рассказали: мать императора жила тогда в Риме. И гордая Петиция, узнав о возврате колонны — ослепшая, парализованная! — поднялась с кресла! И, глядя в даль невидящими глазами, громко объявила: «Император вернулся в Париж!»

Она не дожила каких-то четырех лет до полного торжества, когда ее слова стали буквальны.

Дожил я.

Дней моих на земле осталось немного, восемьдесят лет — не шутка! Подводя итоги, могу сказать — мы славно потрудились с императором. Вся мыслящая Европа, которая когда-то не могла ему простить короны, которую надел вчерашний сын Свободы, теперь была у его ног. Что только о нем не наговорили нынешние писатели: «Последний античный герой… Наш жалкий мир лавочников не смог вынести ослепляющего кошмара его побед…»

И теперь, накануне встречи с Господом, я часто думаю: не согрешил ли я, написав его апологию? И о чем была его история? О воинской славе? О великом полководце? Но сколько их было за тысячи лет — Александр Македонский, Цезарь, Ганнибал, Аттила… А сколько их было до них — великих и забытых героев, сравнявших с землей величайшие царства? Но все они канули в Лету.

Тогда о чем?..

* * *

И я вспоминаю Святую Елену… Я вхожу в его кабинет, он сидит в темноте. В руках у него Библия.

— Послушайте, это из пророка Исайи, — говорит он. — «Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: «Тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства…» Да, — продолжает он, — это была всего лишь история о гибели очередного Вавилона, который из века в век строят великие правители…

И, помолчав, повторяет из темноты слова Папы:

— «Все великие полководцы собирали великие армии, чтобы железом и кровью завоевать мир, но тщетно. И только Спаситель, безо всяких армий, со своего креста завоевал целый свет одною Любовью».

И я слышу его смех…

Из архива Шатобриана

23 сентября 1832 года. Женева.

После покупки рукописи Лас-Каза Бонапарт преследует меня. Сегодня проснулся посреди ночи. И несмотря на темноту, ясно увидел большие бронзовые часы, висевшие высоко на стене почти под потолком. Они странно светились. Было три пятнадцать… и над часами из тьмы медленно выступала крупная голова… Я не мог пошевелиться. Ужас парализовал меня. Я видел, как голова отошла от стены и поплыла над постелью… я различил закрытые глаза и прядь на лбу… Голова пересекла комнату и столь же медленно уплыла в стену…

Я поднялся, зажег свет… я был мокрый от пота… и первое, что увидел на столе, — рукопись Лас-Каза!

В Женеве меня дожидались Жюльетта [36] и барон д’Отанкур, весьма близко знавший Бонапарта. И я дал им прочесть загадочное сочинение.

Сегодня утром мы с Жюльеттой отправились в замок Кноппе. Здесь жила в изгнании Жермена [37] , высланная сюда Бонапартом. Здесь же, в рощице, ее могила…

Барон обещал присоединиться к нам в замке.

Нам открыли ворота. Тишину безлюдных комнат нарушал только звук наших шагов. Тени возвращались… Я понимал, о чем думает сейчас Жюльетта… мы прожили слишком долго бок о бок, так что у нас не осталось несхожих воспоминаний. И нам обоим казалось, что наша подруга вот-вот выйдет из комнаты, сядет за пианино и, сыграв любимого Рамо, присоединится к нашей беседе.

Мы остановились в гостиной у окна. Я начал издалека:

— Итак, милая Жюльетта, вы прочли рукопись. То, о чем я сейчас вам расскажу, особенно странно прозвучит в этих стенах, где бродит тень Жермены… Как все мистично… Вы, конечно, помните эти упорные слухи, о которых так любила рассказывать Жермена: будто у Бонапарта был двойник.

Сапфировые глаза моей подруги загорелись.

— Да, меня преследует сумасшедшая мысль: мне кажется, что эта рукопись полна намеков… именно на этого двойника! Начнем с того, что Лас-Каз упорно называет своего собеседника «император», будто избегает имени «Наполеон». И далее… Вы помните, как в салоне рассказывали, будто двойник был не только рядом с Бонапартом в сражениях, но и подменял его в опаснейшие моменты боя? И часто двойник, получив свою пулю, отлеживался в палатке, покуда наш «неуязвимый» продолжал руководить сражением… Не потому ли в рукописи на теле мертвого императора находят так много неизвестных ран! Или этот «член, как у ребенка», о котором упорно пишет Лас-Каз. Я знал не одну пассию Наполеона. И все они с удовольствием сплетничали о своих любовных историях, но никто не упоминал об этом. Хотя не стеснялись рассказывать (как положено французским актрисам) массу подробностей…

Она посмотрела на меня с испугом.

— Вы хотите сказать?..

Она замолчала. В окно был виден осенний парк и слышен шум воды, вращающей колесо мельницы. «Колесо времени начало вращаться обратно…»

— Я предложу вам вариант… несколько банальный, но я не могу придумать ничего иного. Итак, после Ватерлоо Бонапарт понимает: перст Божий или судьба отвергли его — и удаляется (опять же намек в рукописи!) в монастырь замаливать кровь, пролитую в бесчисленных войнах.

— Богомольный Бонапарт? Как бы он сам расхохотался!

— Кто знает, кто знает, что делает с людьми подлинное несчастье… Я пишу сейчас биографию некоего Ранее. Этот блестящий аристократ, атеист, великий донжуан закончил свою жизнь… монахом!

— Ах, значит, вы… пишете?

Легкая усмешка в уголках любимого рта. Но я не собираюсь ее замечать.

— Двойник… будем называть его «Император»… возвращается в Париж. Наполеон поручает ему выиграть свою «последнюю битву». Первая задача «Императора» — продиктовать воспоминания, создать образ для истории, который должен жить после его смерти… Именно с «Императором» и знакомится Лас-Каз в Елисейском дворце. Поэтому, как говорится в рукописи, после Ватерлоо «Императора» с трудом узнают Гортензия и Люсьен…

— И двойник смог продиктовать книгу, поразившую всю просвещенную Европу?

— Возможно даже, что он писал за Наполеона его поэтические бюллетени. Недаром в рукописи «Император» постоянно и удивительно точно их цитирует… А потом — героический финал: он завершил текст «мемориала», и верный Киприани сделал то, о чем «Император» договорился с Бонапартом: в игру вступил мышьяк.

Двойник был способен даже на самоубийство? — Она не скрывает насмешки.

— Он давно чувствовал себя больше Наполеоном, чем сам Наполеон. Он был — «Император»!

Молчание.

— Вы ждете, что я скажу? Мой вопрос: зачем вам было писать о нем от имени Лас-Каза? Могли бы от своего. Вы знали Бонапарта, и он знал вас. Интересно, от чьего имени вы напишете обо мне?..

Злость не идет ей. На прелестном лобике вздувается жила.

— Ваши вечные игры!

Мне приходится ее разубеждать.

В это время раздается зычный голос:

— Я вынужден прервать ваш спор, мои дорогие друзья. Прошу прощения, но я отважусь сказать по-солдатски — какой к чертям двойник!

В дверях появился барон:

— Какая чепуха! Я служил с молодым Бонапартом в Балансе и был его адъютантом во время Итальянской кампании. Я был с ним на Аркольском мосту и схлопотал там две пули. А он, находившийся в самой гуще боя, единственный не имел даже царапины. Он был заговоренный, клянусь!.. И я сразу узнал его в рукописи. Здесь полно его словечек. И здесь его главная черта: никогда и никакого раскаяния! Никаких угрызений совести! Он радостно и точно указывает количество убитых, причем с сознанием исполненного долга. А погибли миллионы, доживают искалеченными — сотни тысяч! Я не забуду несчастного графа Моранди, у которого убили трех сыновей. Он сошел с ума и выкрикивал одну фразу: «Должен ли Господь просить у меня прощения?»

Мы вышли в парк. Я гляжу на вершину Монблана и горящее в закате Женевское озеро. Золотистые облака затянули горизонт. Но нет на свете нашей подруги, которая насладилась бы этим зрелищем, как нет и Бонапарта… который, впрочем, не заметил бы его…

Да, никого уже нет… никого из тех могущественных владык Европы, с которыми довелось беседовать ему и мне. Умер русский царь, умер «дедушка Франц», умер английский король, умер Людовик Восемнадцатый, умер папа Пий Седьмой… Осталась только эта таинственная стопка бумаги, исписанной торопливым почерком.

Жюльетта шепчет:

— Но зачем-то Господь его к нам послал?

— Или дьявол, — говорит барон.

Ветер затих, и в тишине — только говор ручья, вращающего жернова мельницы.

Я молчу. Вспоминаю слова, которые писал о нем тот единственный немец, который его не предал.

Гёте написал мне из Бадена: «Каждый чувствует, что за его историей скрывается нечто. Только никто не знает — что …»

Сноски

1

Луи Филипп.

2

Луи Наполеон, ставший после смерти Римского короля (сын Наполеона) наследником династии Бонапартов.

3

Секретарь императора.

4

Брат императора.

5

Падчерица императора.

6

День переворота, когда Бонапарт стал Первым консулом.

7

Монтескье.

8

Брат диктатора.

9

Людовик Восемнадцатый.

10

Один из главных организаторов термидорианского переворота, член Директории — правительства республики после гибели Робеспьера.

11

Видимо, речь идет о мадам Талье. Она действительно была близкой приятельницей Жозефины и любовницей Барраса. Но решив сменить Барраса на богатейшего банкира Уврара, она передала его Жозефине.

12

Член Директории.

13

Генерал, впоследствии маршал.

14

Талейран.

15

Имя адресата не установлено.

16

Товарищ Бонапарта по военной школе, ставший его секретарем.

17

Суворов.

18

Будущий король Людовик Восемнадцатый.

19

Адъютант императора, генерал, впоследствии маршал.

20

Австрийский дипломат, заключавший мир.

21

Австрийский дипломат, заключавший мир.

22

Герцог де Леви, автор книги «Максимы и размышления о различных предметах».

23

Вероятно, князь Радзивилл.

24

Династия, правившая в Португалии.

25

Карл Четвертый.

26

Инфант Фердинанд.

27

Сестра императора.

28

Брат императора Людовик.

29

Сын Жозефины Эжен Богарне, усыновленный Наполеоном и сделанный им вице-королем Италии.

30

Посланник сардинского короля при русском дворе.

31

Маршал Ней.

32

Начальник Парижского гарнизона.

33

Во время Стадией.

34

Граф Нейперг — любовник Марии-Луизы.

35

Филипп Орлеанский по прозвищу «гражданин Эгалите», кузен Людовика Шестнадцатого, впоследствии член Конвента. Казнен по приговору революционного трибунала.

36

Мадам Рекамье ( прим. — Э.Р.).

37

Мадам де Сталь ( прим. — Э.Р. ).



Поделиться книгой:

На главную
Назад