Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тридцать третье марта, или Провинциальные записки - Михаил Борисович Бару на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * *

— У вас медведи с чем?

— Ни с чем. Это коровы.

— А коровы…

— Ни с чем. Это…

— Не коровы?

— Женщина, вы меня не путайте! Я здесь на солнце стою! Это коровы ни с чем. Пустых брать будете?

— Да хоть на луне стойте. Нечего мне здесь хамить! Я ребенку беру. Взвесьте мне одну корову… Две взвесьте!

— Митенька! Митенька! Ты хотел медведя — на! Попробуй мне только не сожрать эту корову целиком! Я запихну ее тебе не знаю куда. После обеда получишь вторую и ее…

* * *

Городской дождик — быстрый. Ему надо везде успеть: и в Медведково, и в Хамовники, и даже в Южное Бутово. Вот и мечется он по городу, точно загнанный заяц, — то здесь польет, то там поморосит. Городской житель обычно норовит дождь переждать, перебежать от одного кафе к другому и от другого к метро.

Другое дело — деревенский дождь. Ему торопиться некуда: как зарядит — так и идет, идет, пока не надоест и всем, и сам себе. Его не переждать — с ним надо смириться. Смотреть на него в окно, давить мух сложенной вчетверо прошлогодней газеткой, пить самоварами чай, грызть сдобные сухари с изюмом. Играть весь вечер в подкидного дурака, лузгать семечки, обсуждать последние деревенские новости: у кого корова родила, у кого сноха отелилась, и почему бодливому Кольке Бог рогов не дал и, кабы не жена…

Облака плывут низко. За столбы задевают. А те и без того еле стоят — подгнили уж все. Собака погромче залает или сосед — они и падают. Сиди потом в темноте без электричества. Краев стакана не видать. Вот и получается — пить надо засветло, чтоб не проливать лишнего. И пьешь… Огурцы вот только в этом году не уродились. Много-то их много, но хруст от них не тот совершенно. Никакой в нем звонкости. И пупырышек не тот. Раньше был пупырышек — ого-го! Посмотришь на него и сам покроешься. А сейчас…

Дождь все шуршит, шуршит и мыши шуршат в подполе. Может, они так переговариваются? Кстати, деревенская мышь тоже от городской отличается. Городская угла своего не имеет — бегает из квартиры в квартиру, из одной магазинной подсобки в другую. Деревенская мышь — оседлая. В ней и вообще больше степенности. У нее в доме своя нора есть. Свой склад с припасами. Ей на эту нору хоть письма пиши, хоть колбасу шли — дойдут. И с котом серая не то чтобы дружит, но о том, что рыжий тайком таскает сметану, она хозяевам и не пискнет. Потому — уговор. Само собой, и кот в долгу не остается. Он ее, конечно, ловит, но… как милиционер торговок на рынке: подкрадется, отберет кусок заначенного сыра и пойдет себе дальше, к другим котам — выяснять, кто больше всех кошкам проходу не дает…

А вот и дождь кончился. Последнюю слезинку в пион под окном уронил и все. Ветер вздохнул глубоко и улетел. Собака из будки еле вылезла: от сна опухла. Зевает так, что челюсти сводит. До чего ж заразительно… Пойти что ли чаю напиться с сухарями… Или в карты поиграть…

Александров

В Александрове, в усадьбе купца первой гильдии Первушина, теперь художественный и краеведческий музей. Молодые и по-весеннему звонкие девушки-экскурсоводы, наряженные купеческими дочерьми, водят по комнатам группу школьников. Рассказывая о прошлом Александровой Слободы, упоминают и о местном винокуренном заводе. Вдруг экскурсовод спрашивает:

— Дети, а что делали на винокуренных заводах? Девочки немедленно начинают шушукаться, мальчики чешут в затылках, все хлопают глазами и лихорадочно молчат. Наконец какой-то вихрастый молодой человек, предварительно несколько раз для разбега беззвучно открыв и закрыв рот, робко спрашивает:

— Ну… они там… тогда… реально курили вино? Правда что ли?

В пыточном подвале палат Ивана Грозного на территории Александровского кремля туристам показывают живую тень Малюты Скуратова. Тень шарахается от вспышек фотоаппаратов и терпеть не может, когда ее панибратски похлопывают по стене ладонями. Настоящего голоса не имеет, но разговаривает скрипом петель подвальной двери. Ежели медленно поводить взад и вперед дверь за кольцо и прислушаться, то слышно как она наскрипывает: «Дай, боярин, Грише копеечку. Дай, ирод, а не то…» Организованные туристы — народ пугливый, особенно те, кто ездит на коллективные автобусные экскурсии с женами, тещами и детьми, а потому, убоясь даже тени давно умершего злодея, ему бросают медь, серебро и даже бумажки в яму на выходе из подвала. Музейные же сотрудники, когда по выходным и санитарным дням обметают угол, в котором обитает тень, от паутины, обращаются к ней запросто — «Лукьяныч» и даже щекочут веником, привязанным к длинной палке.

На городском рынке, слева, у самого входа, стоит толстая баба в потертом кожаном капоре с норковой опушкой, из-под которого настороженно выглядывает предлинный, в рытвинах и ухабах, нос с прилепившимися к нему с обеих сторон двумя маленькими, точно дверными, глазками. У бабы можно купить китайские носки неопределенного цвета, по двадцати пяти рублей за пару. И на этикетках этих самых носков написано: «Остерегайтесь подделок».

Неподалеку от бабы небритый, нетрезвый, невеселый мужик в китайской куртке из такой же кожи от версаче говорит по телефону:

— Сань, слышь — у нас тут проблемы. Серьезные, а хули ты думал-то? Во всем городе нет мотыля…

Изучая историю Александрова наткнулся на любопытный факт. В девятнадцатом веке городской голова, купец первой гильдии Иван Федорович Баранов, каждый год лично от себя давал приданое пяти бедным девушкам на выданье. На этом месте я задумался… Бедные девушки у нас не перевелись. Богатые городские головы… стали еще богаче. Мягко говоря. Ежели представить скольким невестам смог бы выдать приданое, к примеру, столичный градоначальник… Хоть бы и давал он его каждый квартал… Можно повредиться в уме. Градоначальница же северной столицы могла бы давать приданое бедным юношам. Наши отцы родные могли бы раскошелиться на президентское и премьерское приданое. Вот тут-то мы бы и посмотрели, кто из них роднее. Конечно, к этому делу надо с умом подойти. Если всё пустить на самотек, то сейчас выяснится, что все бедные девушки совершенно случайно племянницы, свояченицы и даже тещи градоначальников, премьеров и президентов. Тут нужна всероссийская лотерея… Нет, они пометят выигрышные лотерейные билеты. Или просто не пустят их в тираж. Бедные девушки будут с ума сходить, скупать пачками проигрышные билеты, биться в истерике головами о лотерейные барабаны… а потом окажется, что беднее всех, к примеру, жена столичного градоначальника. Какие-нибудь либералы подымут крик, что она, мол, давно замужем… Как дети, ей-богу. К тому времени она официально разведется и все свое имущество перепишет на пчел. Начнутся демонстрации. Невест станут разгонять ОМОНом, Басманный суд немедленно выяснит, что Ходорковский и Лебедев лично причастны к лотерейному обману бедных девушек, и добавит им еще по два срока… Кончится всё тем, что… Да ничем хорошим не кончится. Можно подумать, что у нас были случаи, когда кончалось хорошим. Я не виноват, что у нас получается как всегда. Хотел-то я как лучше.

* * *

Что-то есть в дачниках от рыболовов. Даже размер выращенной редиски они показывают двумя руками. А уж на вкус… Я не встречал ни одного дачника, который признался бы, что его редиска на вкус и есть редиска. Какое там… Ананас и апельсин — вот что такое его редиска. Ну, в крайнем случае, яблоко. Белый налив, конечно, а не какая-нибудь антоновка. А как громко хрустит огурец, выращенный собственными руками… Хрустом одного огурца, даже самого маленького, можно, к примеру, отпугнуть стаю ворон. Не говоря о воробьях, которые падают замертво, если случится им пролетать мимо. Или взять картошку. Ну, хоть синеглазку. В магазине подсунут вам в закрытом пакете черт знает что, а не синеглазку. Принесешь ее домой, а там и сероглазка, и зеленоглазка, и даже с бельмом на глазу. Со своей и не сравнить. У своей не глаза — глазищи! И такой небесной синевы… Глаз не оторвать. И рассыпчатая что твоя мука. Но это все будет потом, в пору сбора урожая. Сейчас надо готовить грядки и рассаду. Дом настоящего дачника — это всегда рассадник. Каждое утро делается внимательный осмотр всех этих коробочек из-под йогуртов с землей и чахлыми зелеными ростками. Ощупывается и обнюхивается каждый листик. Теперь дачнику нужен дождь. Когда он говорит о том, как земле нужен дождь, то у него от волнения пересыхает во рту и… все эти неимоверные страдания и усилия нужны только для того, чтобы, прохаживаясь по рынку, спросить у какой-нибудь торговки — а почем ваша петрушка? И в ответ на предложение купить дешево, почти даром, ответить снисходительно — да у меня самого этой петрушки уродилось нынче столько, что два стога и три копны набралось. И гордо прошествовать дальше, к другой торговке, чтобы спросить — а почем ваша редиска?

* * *

Китайская игрушечная корова на батарейках, наряженная в свадебное платье и фату, кружится и поет игрушечным голосом до того сладкую американскую песенку, что время от времени какие-то шарики в ней прилипают к роликам, и она замирает. Большая, по-детски румяная от мороза волоокая продавщица, красивая той русской красотой, от которой шарики внутри просто заходят за ролики и всё замирает, чуть подталкивает корову, чтобы та не останавливалась. При этом смотрит на нее с такою грустью, что… я не знаю какое каменное сердце надо иметь, чтобы не взять замуж обеих.

Подольск

В подольском краеведческом музее, на втором этаже, стоят швейные машинки «Зингер» начала прошлого века. Как сказали бы раньше — дореволюционные. И ножные, и ручные. Открытые и в деревянных чемоданчиках. А над всеми этими экспонатами висит огромный рекламный плакат приблизительно того же времени. На плакате написано: «Вся Россия шьет на швейных машинах компании Зингер». И в многочисленных овалах и прямоугольниках, точно выпускники на памятной фотографии, изображены шьющие народы России. Шьют великороссы, малороссы, чуваши, самоеды, грузины, самарские татары и татары степного края, румыны, загадочные вотяки, караимы, поляки, эстонцы, армяне, еще более загадочные мещеряки, оренбургские казаки, текинцы, туркестанские сарты и даже какая-то монашка затесалась в эту компанию под видом одной из национальностей. Шьют, однако, все по-разному. Русская, финка и армянка, к примеру, изображены по одной в овале. Сидят за своими машинками и строчат. Еще и улыбаются при этом. Кубанская казачка шьет под присмотром огромного бородатого мужа в папахе, газырях и с кинжалом. Она, кажется, даже и не шьет, а только смотрит со страхом перед собой правым глазом, а левым, с еще большим страхом, косит на кинжал своего мужа. Не то — донская казачка. Хоть и стоит рядом с ней ее бравый муж в военной форме, но,… кажется, он крутит ручку швейной машинки. Добровольно и с охотой. Картинка маленькая, к сожалению, и здоровенную скалку, лежащую под машинкой, толком не разглядеть. А вот многочисленная семья оренбургских киргизов. Они просто собрались нарядно одетые перед швейной машинкой. Ничего они ей не крутят. Потом занесут обратно в юрту, поставят в красный угол и накроют красивым покрывалом. Потому как не для баловства куплена. Рядом с киргизами изображены немцы-колонисты. Папа, мама, машинка и дочка в нарядном белом платьице. По всему видно — живет в этой семье машинка, точно шестеренка в масле катается. Только работает с утра до вечера. То мама на ней одежду всей семье шьет, то дочка куклам платьица, а то папа подшивает новенькие ассигнации к семейному капитальцу. И уж совсем в конце этого плаката, в правом нижнем углу изображена семья евреев юго-западного края. Сидит за машинкой старенький дедушка с седой бородой и строчит без продыху. Рядом с ним его сын с бородой почернее, сноха и двое внуков. Сноха могла бы быть и поэкономнее, поскольку из этого куска сукна еще и жилет можно выкроить, сын считает убытки, внук постарше, чтоб он только был здоров, оставшись без родительского присмотру, режет ткань так криво, что зарежет без ножа всю семью, а стриженый мальчишка, сидящий под столом, мечтает разбогатеть как Ротшильд, чтобы, наконец купить себе леденцов на палочке. И не один, а минимум два или даже три. В моей семье никто не умел шить на швейной машинке: ни мама, ни папа, ни бабушка. О дедушке и говорить не приходится. А если б он и умел — бабушка ему бы ни за что не доверила крутить ручку. Она считала, что дедушка… Он в свою очередь, тоже считал, что бабушка крутит ему… но не будем ворошить старое. Швейная машинка была только у моей няньки, Марии Сергеевны. Само собой, мне ужасно хотелось покрутить ручку, потыкать в машинку масленкой, пооткручивать разные винтики маленькой отверточкой. У меня было счастливое детство: моя баба Маруся, царствие ей небесное, мне разрешала и ручку покрутить, и масленкой побаловаться, и даже отверткой, поскольку открутить у меня тогда все равно силенок не хватало. А вот нынешних детей мне жалко. Теперь машинки все электрические. Да и в каких домах их держат-то… Конечно, можно понажимать кнопки на компьютере у папы или на мобильном телефоне у мамы. Но компьютер с телефоном разве умеют так стрекотать, как швейная машинка «Зингер»? Так чтобы можно было себе представить и вагонные колеса, стучащие на стыках рельсов, и жужжащий мотором самолет, и даже пулемет… Вот и получается: детство есть, а счастья нет.

* * *

Это был узкий канал, берега которого заросли ивняком, кривыми сосенками и еще более кривыми березами. В зарослях скрипуче кричала какая-то птица, точно беспрерывно открывала и закрывала рассохшуюся дверь. То тут, то там среди перепутанных корней деревьев валялись каменные обломки, иногда довольно большие и даже украшенные затейливой резьбой. В углублениях резьбы зеленел мох.

— «…тербургская…», — прочла на одном из обломков Катя.

— Станица, что ли, какая? — предположил Петька.

— Смотри, здесь еще буквы есть — «птека». И цифра какая-то… Не пойму.

— Какая такая «птека»? Что за ерунда. Завтра утром рассмотрим, — сказал Петька. — Давай на ночлег устраиваться.

Они разожгли костер, вскипятили чайник и стали пить сладкий чай с большими черными сухарями и такими же большими комарами, беспрерывно сыпавшимися на них из серого сумеречного воздуха, точно семечки из прохудившегося мешка. Петька включил маленький китайский приемник и приставил его к уху.

— Что там? — с тревогой спросила Катя.

— Да все то же, — сказал Петька. Воюют. Он помолчал и прибавил:

— То — да не то… «Эха Москвы» не слыхать. Какая-то польская радиостанция на этой волне. Или литовская… Не пойму, что за язык… Но «Эха» точно нет…

— И не будет, — добавила Катя и всхлипнула.

— Ты, Катерина, это… — проворчал Петька, замолчал и стал ворошить палкой угли в костре.

Взошла луна, толстая, рыхлая, ноздреватая и стала корчить рожи своему отражению в канале. Катя подошла к берегу, села на обломок какой-то колонны и стала смотреть на воду. Через какое-то время ей показалось… Нет, не показалось — из глубины мало-помалу стали проступать отражения высоких домов и желтых фонарей. По отражению набережной противоположного берега медленно ехала большая светлая карета с толстым и усатым кучером на козлах. По отражению усов пробегала мелкая рябь и, казалось, что кучер ими шевелит. По отражению… Катя оторвала глаза от воды и обвела взглядом берег канала: к свету костра из темноты тянулись все те же кривоватые сосенки, березки и обломки камня. Она поморгала, набрала в ладонь воды и умылась — карета уезжала все дальше и дальше, а навстречу ей и сквозь нее двигался трамвай, который тащила пара лошадей. Катя присмотрелась к отражению дома у своих ног: над окнами первого этажа тянулась вывеска «Аптека доктора Пеля и сыновей». Из дверей аптеки вышла женщина в облегающем платье и шляпке. Она села в подкативший автомобиль без верха и уехала… Катя, не поворачивая головы в сторону костра, тихонько позвала:

— Петька! Петя…

Петька не отвечал: он спал, подложив под голову рюкзак. Подул ветер, на луну набежало облако, и отражения пропали, будто их и не было. Черная вода монотонно шептала о чем-то, и так же монотонно в зарослях скрипуче кричала какая-то птица, точно беспрерывно открывала и закрывала рассохшуюся дверь.

* * *

Сентябрь — это когда чихают не на бегу, а останавливаются, достают из кармана большой носовой платок с каемкой, который жена утром свернула вчетверо и загладила утюгом до острых складок, картинно встряхивают его, драпируют им нос, набирают в грудь побольше воздуху и так долго, так безнадежно, трагически сморкаются, что проходящие мимо спрашивают — не надо ли чем помочь, а некоторые даже норовят сунуть в свободную от носа руку мелочь.

* * *

На столе стоят накрытые салфеткой пироги со вчера собранными подосиновиками, липовый мед и уполовиненный графин с вишневой настойкой. Под столом лежит переевший первого, второго, третьего и перепивший компота кот, мечтает о том, что хорошо бы сейчас завалиться с какой-нибудь ангоркой или хоть соседской Муркой и… так храпит во сне, что край спускающейся почти до полу скатерти оттопыривается. Печка, которую затопили в первый раз после долгого летнего перерыва, с непривычки кашляет и плюется дымом. По запотевшему оконному стеклу ползают никак не засыпающие мухи, и окно отмахивается от них занавесками. На дворе холодный белый туман, внутри которого красный клен и черная ворона на ветке клена. — А была бы перелетной… — думает ворона и задумчиво цыкает клювом. Где-то далеко-далеко, на другом краю галактики, лает собака. Осенний вечер.

* * *

Сумерки спускаются медленно, осторожно ощупывая прибрежные камыши и заросли ивняка. Остекленевшее от неподвижности озеро начинают укутывать ватные облака, чтобы оно не разбилось от случайного порыва ночного ветра. Рваный пепельный угол неба мелкими стежками сшивают три темно-серых утки и скрываются за верхушками черных деревьев. Рыбу, нахально игравшую целый день в пяти метрах от поплавка и теперь уплывшую спать или болтать с другими рыбами, хочется поймать хотя бы для того, чтобы удавить голыми руками. По ту сторону водного зеркала отражение рыбака срывается с крючка у маленького, но отважного пескаря. Малек приплывает домой, родители его кормят насекомыми-личинками и укладывают спать, укрыв мягким илом, а он не засыпает и рассказывает, захлебываясь от восторга, как чуть не утащил здорового мужика в сапогах с огромной толстой удочкой на самое дно. Мать читает по его беззвучно шевелящимся губам и мелко дрожит плавниками от ужаса. Окончательно темнеет. Между черных стволов сгнивших осин, торчащих из черной воды, бесшумно проплывает выдра.

* * *

За окном моросил дождь, и стоял мокрый троллейбус с прижатыми к туловищу ушами. Оранжевый водитель бегал вокруг него, дергал уши за веревочки и кричал что-то в мобильный телефон. От телефона клубами валил пар. Женщина провела пальцем по серому оконному стеклу и сказала:

— Чем дождик мельче, тем он осеннее, а потом он и вовсе … потом превращается… — тут она замолчала, и мужчина закончил — В глаза на мокром месте.

— Дурак, — сказала она. — Лучше дай мне косметичку из сумки.

Он подал. Женщина села к нему вполоборота и стала краситься.

Через несколько секунд она снова повернулась к нему:

— Пускай она поплачет — ей ничего не значит? Так что ли? Да?!

— Прости, — вздохнул он и лизнул ее в соленую щеку возле уха. — Значит-значит.

— Дурак, — улыбнулась она и, отвернувшись, продолжила подводить глаза.

Мужчина осторожно отодвинул волосы с ее шеи и потрогал там губами.

— Мурашки, — прошептала женщина.

— Крупные, — подтвердил мужчина.

Он поднес кулак к ее уху, чуть потряс и спросил:

— Слышишь? Я поймал одну.

— Не-слы-шу, — ответила она медленно, по складам, и выронила из рук карандаш, которым подводила глаза.

— Значит, две поймал. То-то они там притихли.

* * *

Лучше всего в деревне поздней осенью, когда дачники разъедутся по своим городским квартирам и на всю улицу будет светиться десяток окошек. Сидишь дома, за теплой печкой, в старых валенках с обрезанными голенищами, с раскрытым томиком Чехова на коленях, смотришь в окно, отодвинув ситцевую занавеску в цветочек, и усами шевелишь задумчиво. Мечтаешь о будущей прекрасной жизни через сто или двести лет, о которой он так пронзительно мечтал. О небе в алмазах… на кухне жена кричит на тесто: «Будешь у меня подходить или нет?!» и бац ему звонкую пощечину, бац другую. За окном серый, мышиный день без всякого, хоть бы и самого маленького, числа. Ветра нет, но проржавевшие насквозь листья как-то умудряются шуршать сами собой. Далеко на холме, в заброшенной деревне, белеет парус одинокой колокольни, и две черных птицы висят и висят над рыжим полем, даже не пытаясь шевелить крыльями… Тут надо оторваться от окна, прочесть страницу-другую из «Дяди Вани» или «Палаты номер шесть» и с мучительным восторгом ощутить себя казанской сиротой, круглой, как бильярдный шар, несчастнейшим существом, которого даже собственная кошка не считает за человека, немедля пнуть ее ногой и повернуться к окну навсегда. Через полчаса или час прокрасться на кухню, схватить огромную горячую ватрушку, получить по рукам, пойти их вымыть и сесть за стол как человек. Налить себе чаю с мятой или чабрецом, положить в розетку варенья, в крошечную пузатую рюмочку на кривоватой ножке налить из пыльной бутылки тягучей сливовой наливки [15] , откусить ватрушку так, чтобы она уже после этого укуса не оправилась и подумать: «Те, которые будут жить после нас, через сто или двести лет, у которых будет небо в алмазах — помянут ли они нас добрым словом будут ли у них горячие ватрушки, сладкая сливовая наливка и чай с чабрецом и мятой?»

Храм Покрова на Нерли

Храм Покрова на берегу Нерли растет на холме среди деревьев и птиц с таких незапамятных времен, что и деревья, и птицы, и даже река считают его своим. Это и в летописях деревьев и птиц записано, что он им не чужой. Весной, в половодье, храм плавает по облакам разлившейся Нерли: летом — по зеленому, в одуванчиках, лугу; осенью — по желтым и красным опавшим листьям ив и кленов, а зимой — по белому снегу и синему небу, которое здесь такой высоты, что, если хоть на мгновение запрокинешь голову, упадешь в него навсегда.

* * *

После завтрака мы втроем пошли к ручью прогуляться и нарубить подпорок под нижние ветки груш и яблонь в саду. Шли по желтому полю, по пыльной колее. Мимо нас проехал трактор, помятый и ржавый, с таким же трактористом в кабине. Казалось, они оба возвращаются со свалки, куда их выбросили за полной непригодностью к дальнейшему использованию. Ехали они не то чтобы совсем криво, но как будто сшивали две половинки поля по обеим сторонам дороги крупными, неровными и неумелыми мужскими стежками. Судя по всему, путь их лежал в соседнюю деревню, за водкой, причем трактор был еще ни в одном глазу и старался придерживаться колеи. Что же до тракториста, то он мог бы уже угомониться и поспать в кабине — трактору не привыкать довозить его домой пьяного, но…

Возле ручья, на влажной гальке, сидело множество маленьких голубых мотыльков — точь-в-точь заросли насекомых незабудок. Таня расчехлила фотоаппарат и стала их фотографировать. Пугливые мотыльки при малейшем движении в их сторону мгновенно вспархивали и начинали метаться в тысячи разных сторон, делая воздух голубым и серебряным.

— Глаза от них разлетаются, — засмеялась Таня, — не буду я фотографировать. Лучше я их запомню — так надежнее. И мотыльков, и ручей, и вот этих муравьев, которые нахально лезут вверх по моему сапогу.

Она помолчала немного и сказала:

— Когда мы жили в Канаде, я ходила на курсы по изучению языка. У нас там была разношерстная компания: китайцы, болгары, вьетнамцы и даже один иранец. Русских там было только двое — Петька и я.

— И еще одна, цвета капучино, женщина с Ямайки, — вставил Петя, обрубавший топором ветки с засохшей ивы.

— Да, и еще один атлетического сложения португалец, — согласилась Таня.

— Так вот, наша преподавательница на втором или третьем занятии нам сказала, что мы только тогда по-настоящему усвоим английский, когда нам приснится сон, в котором мы разговариваем или думаем на английском. Как приснится — считайте, что вы его знаете и он вам если не родной, то уж точно двоюродный.

— И когда же он тебе приснился? — спросил я.

— Через год, после того как. Приснилась мне деревня Большие Ключи в Калужской области и дом, в котором мы прожили два года.

— Мой отец купил этот дом в восемьдесят шестом или девятом году, — сказал Петя. — За целую тысячу рублей. Он как раз тогда вышел в отставку. Добротный кирпичный дом. Кажется, до революции в нем жил какой-то деревенский богатей. Или это была хозяйственная постройка. Но с окнами. На каждом кирпиче был какой-то оттиск.

— Тогда в Больших Ключах было семь домов, а в Малых, которые отстояли от Больших километров на пять — всего три дома, — вспомнила Таня. — В Москве становилось все хуже и хуже, а тут еще наш младший заболел и деревенский воздух был для него спасением.

— И свои овощи из огорода, в котором мы с утра до ночи ковырялись. Почему-то мне тогда казалось, что можно выжить с помощью огорода, — усмехнулся Петя.

— И при помощи своих грибов, своей брусники и черники из леса, который окружал нашу деревню. Там были такие белые и подосиновики… — вздохнула Таня.

— А черничники?! — вскинулся Петя. — Меньше чем за час можно было трехлитровую банку набрать и самому посинеть от уха до уха. Помнится, я однажды…

— Так что же за сон тебе приснился, — не выдержал я. — Что ты говорила в нем по-английски?

— Да что я там говорила… Ничего не говорила — увидела дом, лес, соседского кобеля Черныша и заплакала. Он, паразит, нашу овчарку обрюхатил. Подкопался под забор. Ух, я его тогда дрыном-то гоняла. Да поздно было. Щенков потом еле-еле по знакомым пристроили. Они были лохматые — в папашу. Ну Черныш-то зачем мне приснился?! Как он смог нарисоваться… И ведь что удивительно — по-английски плакала. Это я прекрасно во сне чувствовала, что по-английски, хотя ни единого словечка не проронила. Так до утра и проревела.

— А потом?

— Потом разное было. Проработали мы там еще несколько лет, стали прилично зарабатывать, подали документы на гражданство, присмотрели хороший дом, плюнули на него, уволились, купили билеты на самолет и вернулись домой.

— И что удивительно — вот уже пять лет, как дома живем, а Таня до сих пор неплохо помнит английский, — сказал Петя и добавил: — Дождь собирается. Вон, какие тучи. Подпорок у нас уже достаточно. Айда домой, пока не полило.

Мы подобрали пилу и топор, взяли подпорки и пошли домой. Когда подходили к деревне, мимо нас проехал давешний трактор. Тракторист в кабине спал, уронив лохматую голову на руль.

Владимир

Если приехать во Владимир и зайти в музей, расположенный в здании бывших губернских присутственных мест, подняться на второй этаж, на выставку предметов дворянского быта из местных усадеб, то в одном из залов выставки можно увидеть стол орехового дерева с бронзовыми, вызолоченными накладками. На зеленом сукне, покрывающем стол, лежит написанное, но еще не запечатанное письмо. В санитарные дни, каждый чистый четверг каждого месяца, старушка, протирающая от пыли эти самые предметы дворянского быта, незаметно меняет лежащее на столе письмо, и кабы посетители были внимательны и приходили в музей хотя бы время от времени, то они могли бы легко заметить, как в первых строках письма «Свет мой на множество лет, Илюша» время от времени превращается в «Ангел мой, Лизанька» и наоборот.

Посетители, однако, невнимательны, приходят редко, на письма не смотрят, а все больше дергают друг друга за рукав и громко шепчут:

— Смотри, какое платье… За такое платье я бы упала к кому-нибудь в обморок…

— К кому? Разуй вокруг глаза… Ты лучше глянь какой красавец-буфет! Так и хочется его расцеловать, ей-богу. Нет, ну до чего ж красив… Просто Ричард Гир, а не буфет… или Том Круз…

И обе они, вздыхая и оглядываясь, спешат к выходу, чтобы садиться в туристический автобус и ехать на входящий в стоимость экскурсии комплексный обед, сервированный в какой-нибудь придорожной забегаловке.

Кстати сказать, внимательный посетитель другого владимирского музея городского быта, что в водонапорной башне, ни за что не пройдет мимо фарфоровой композиции конца девятнадцатого или начала двадцатого века. Называется она «Жена, встречающая мужа, вернувшегося домой после двух суток беспробудной игры в шахматы». Если к ней принюхаться, то можно учуять, как от композиции до сих пор пахнет перегаром шахматами. Жаль только, что статуэтка стоит за стеклом, и нос к ней не подсунешь. Говорят, что когда во Владимир с официальным визитом приезжал какой-то министр культуры … Тогда уж доставали и давали нюхать. И что же? Сморщился и отворотил нос.

— Эка, — говорит, — невидаль. У нас этими шахматами на каждом углу пахнет. Да что пахнет! Несет!

Вот тебе и министр. Культурный, в некотором роде, человек. И то сказать — ведь министр культуры же, не внутренних дел. Их там из такой пересортицы отбирают…

На улице Столетовых, в маленьком доме-музее Столетовых, каждый экспонат создает уют: и старые фотографии, и большой обеденный стол, и китайское блюдо на нем, и венские стулья, и кабинетный рояль, и старинные настенные часы с боем, и крошечные ликерные рюмочки, и две приветливых музейных старушки, и… густой, хоть водки выпей, запах холодца с чесноком. Кажется, вот-вот войдет знаменитый физик и с порога закричит: — Маменька, я фотоэффект открыл! Ежели осветить катод светом вольтовой дуги, то гальванометр…, а Александра Васильевна ему ответит: — Хорошо-хорошо, Сашенька. Потом доскажешь. Мой быстро руки и за стол. Варвара сегодня твоего любимого холодца наварила. С чесночком.

* * *

Если ехать по третьей бетонке от Серпухова к Можайску, то, не доезжая Родионовки, будет железнодорожный переезд. Возле переезда сидят два безногих инвалида в колясках и просят подаяния. Один инвалид сидит до переезда, а другой — сразу за ним. Тот, который сидит до — в густой бороде, которая переходит в черный, засаленный, плюшевый полушубок. Культи у него перемотаны цветным скотчем. Он и не смотрит на проезжающих, а дремлет, не выпуская из рук пластиковую плошку с мелочью. Тот, что после — чисто выбрит, улыбается и машет водителям рукой.

Волоколамск

Существует несколько версий происхождения топонима Волоколамск. Согласно одной из них во втором томе примечаний к не дошедшей до нас новгородской летописи, на пятой странице обложки, было написано, что издревле в этом месте на реке Ламе селились дамские угодники, в просторечии называемые волокитами… а может и не жили. Давно это было. Даже старожилы не упомнят. Скучные археологи и пыльные историки утверждают, что в этих местах через водораздел между реками Лама и Далай-лама Руза аборигены за умеренную мзду переволакивали купеческие ладьи новгородцев, едущих торговать в Москву и Рязань. Каких-нибудь километров пять-семь и тащили, подкладывая под ладьи бревна. Тащить было тяжело. И дело даже не в отсутствии техники. Времена-то были еще домонгольские. Никакой обсценной лексики и в помине не было. Ни скомандовать строго, ни попросить быстро убрать бревно с ноги. Даже простой возглас «Сворачивай на…» приводил людей в замешательство и они понимали его далеко не с первого раза.

Надо сказать, что с работой в тех местах и тогда были сложности. Кроме переволакивания ладей и обороны города от многочисленных неприятелей приложить руки было некуда, а потому волоколамцы подались в Москву на заработки. Если верить Лаврентьевской летописи, то город Волок на Ламе старше Москвы на целых двенадцать лет. Спрашивается — куда же волоколамцы ездили на работу первые двенадцать лет? Одна часть краеведов утверждает, что как раз все это время они прорубали просеку в лесах до Москвы, а другая говорит — никакой дороги они не строили, а просто пошли наобум, пребывая в совершенной уверенности, что все дороги ведут в Москву. Где их только потом не находили…

В самом начале одиннадцатого века Ярослав повел (а по некоторым свидетельствам поволок) не ушедших в Москву на заработки волоколамцев в поход на взбунтовавшихся ростово-суздальских волхвов. Поход был удачным. Ярослав, как сообщает летопись, «изымав волхвы, расточи, а другие показни». Но не все было так гладко, как в летописи. Одна из дружин волоколамцев нарвалась на трех волхвов второго и даже третьего уровней. Почти всех дружинников волхвы превратили в мышей, лягушек и даже зайцев. Большей частью они разбежались по окрестным суздальским лесам и полям, а некоторые зайцы все же вернулись на берега Ламы и дали многочисленное потомство. Впрочем, как и мыши с лягушками на чужбине. Конечно, теперь в густонаселенном Подмосковье встретить зайца, тем более, говорящего волоколамского, практически невозможно, а вот в суздальских лесах говорящие лягушки и мыши нет-нет, да и находятся. Думаете, история с царевной-лягушкой из пальца высосана?

С тех самых пор отношения Волоколамска с Суздалем так и не восстановились. Даже автобуса нет между ними прямого, не говоря об электричках. Да и те ходят с перебоями. Надо сказать, что отношения не заладились не только с Суздалем, но и с Тверью, Новгородом… всеми, кто воевал с волоцкими князьями за удобное место на пути из Новгорода в Московские и Рязанские земли не перечислить. Всех, однако, одолела Москва. Да, попасть из Волоколамска в Тверь, не говоря о Новгороде, сложно. Дороги у нас между областями, мягко говоря, нехороши. Да и что там делать, в этих областях? Другое дело Москва — к ней идет столбовая дорога. И лучше с нее не сворачивать. Чтобы не удариться о столб.

Ни одна война, ни одна княжеская междоусобица не обходила стороной Волок на Ламе. Уже во время Смуты под стенами города произошло большое сражение между русскими войсками и отрядами Самозванца. До сих пор на этом поле археологи находят многочисленные остатки польской косметики. Крестьянин из близлежащего села Вишенки повторил подвиг Ивана Сусанина, заведя поляков в болото. В отличие от костромичей, у волоколамцев эта традиция прижилась. Во время войны с Наполеоном местные партизанки Акулина, Лукерья и Прасковья завели целый взвод французской пехоты до полного изнеможения и, пользуясь моментом, разоружили всех лягушатников догола дочиста. В сорок первом немцы, имея на руках подробные карты местности, уже ни в какое болото идти не хотели.

Ну, да кто их спрашивал. Сказано в болото — значит в болото.

В восемнадцатом веке тихий Волоколамск, утративший свое военно-стратегическое значение, остался в стороне от петровских нововведений. Жители его не шили парусов для флота, не устраивали ассамблей, не носили париков, не ездили учиться навигации и коммерции в Голландию или Британию, но тихо занимались своими огородами, ловили рыбу в окрестных речках, носили окладистые бороды и европейскому платью предпочитали свое. К концу восемнадцатого века уездный Волоколамск имел свой герб, тридцать пять лавок, две сотни домов, семь улиц и множество переулков. В переулках этих, кривых и узких, и на трезвую голову сам черт мог ногу сломать, а уж в состоянии… Мужья могли неделями идти к женам из кабаков с работы и на нее. Жены могли… впрочем, жены еще и не то могли. Даже по переписи, случившейся в то время, почти половина горожан, собак и даже кошек были не учтены из-за отлучки. Екатерининский план города с его прямыми параллельными улицами явился для города и его жителей настоящим спасением.

К тому моменту, как город стал застраиваться каменными зданиями, время в нем почти остановилось. То есть оно, конечно, шло, но медленно, неуверенно, топталось на месте и даже время от времени возвращалось назад. Чтобы хоть как-то встряхнуться построили тюрьму. Построили специально на высоком холме, чтобы заключенные видели с этакой высоты все прелести вольной жизни и раскаивались в своих грехах. На холм вела (да и сейчас ведет) лестница из пятидесяти двух ступенек, а потому волоколамцы не говорят «его посадили в тюрьму», но «его послали на пятьдесят две ступеньки». Честно говоря, затея с раскаянием не удалась. Сами посудите — многие ли из нас, глядя на прелести, станут каяться в грехах?

Промышленность и торговля умудрялись обходить Волоколамск стороной. Не завелось в городе ни крупных фабрикантов, ни купцов-миллионщиков. Проживали там все больше ткачи-надомники, кузнецы, кожевники, держатели харчевен и пивоварен. Даже мухи в Волоколамске летали гораздо медленнее, чем, к примеру, московские. Правда, жужжали при этом басовитее. Одно время волоколамские обыватели даже вывели специальную породу медленно и низколетящих крупных мух для стариков и старух. Человеку пожилому тяжело гоняться за мелкими шустрыми мухами с мухобойкой или свернутой в трубку газетой. Ни тебе нужной скорости, ни быстроты реакции. Да и не всегда муху разглядишь слабыми стариковскими глазами. А тут она тебе ползет и ползет, не торопясь по окну или по стене. Такую можно и в кулак поймать, к уху приставить и слушать, пока не позовут чай пить или обедать. Впрочем, и торговля мухами тоже захирела. Увезенные за пределы Волоколамска они снова начинали летать быстрее и мельчали.

В начале прошлого века в Волоколамск пришла Московско-Виндавская железная, дорога и город был соединен со столицей телефонной связью. Полку волоколамцев, уехавших на заработки в Москву, так прибыло, что он превратился в твою дивизию. Что же до телефона, то звонили по нему, в основном, из Москвы в Волоколамск — командовали молчать смирно, кругом и шагом марш. Наоборот не звонили — Москву учить жить себе дороже. И вообще в те времена было не принято по каждому поводу беспокоить столицу. Да и о чем могли рассказать местные жители Москве… О засолке огурцов? Или о том, что этой осенью неслыханно уродились в окрестных лесах белые? По правде говоря, и сейчас, через сто с лишним лет, телефонные разговоры между столицей и провинцией остаются такими же. С той лишь разницей, что к старым и уже понятным командам прибавились новые и как их выполнять, не переставая при этом молчать, кругом и шагом марш — одному Богу известно. Еще и белых в подмосковных лесах, не говоря о самих лесах, стало не в пример меньше.

В двадцатых годах прошлого века, когда белых нельзя было найти днем с огнем, Волоколамский уезд прославился первой электростанцией в деревне Кашино и лампочкой Ильича. Электростанция была мощностью в семьдесят пять лошадиных сил. Историки выяснили, что не все эти силы были лошадиными. Время тогда было голодное, военное. Большую часть лошадей мобилизовали в Красную Армию. К приезду вождя мирового пролетариата и друга всех электростанций смогли найти около полусотни лошадей. Да и те были старыми клячами. Лошадиные силы доукомплектовывали овцами, баранами и дворовыми собаками, а две или три силы были даже петушиными. Мало кто теперь знает, что в соседнем селе Ярополец такая же электростанция к тому времени работала уже два года. Ленин и туда заехал, пообещал местным крестьянам светлого будущего, а новых лампочек не дал, потому как глупо освещать и без того светлое будущее. В Народном музее села сохранился стол, за которым сидел Ильич с супругой. Старожилы говорили, что пока крестьяне рассказывали Ленину о своих нуждах, он что-то быстро нацарапывал гвоздиком на столе. Надписи эти в начале тридцатых годов увезли в Москву, в институт марксизма-ленинизма, а сам стол тщательно прострогали. Все это рассказала мне экскурсовод, милая интеллигентная девушка в очках и с такой толстой косой, которая была едва ли не толще ее талии. Впрочем, про Ленина мы беседовали на компот, а на первое и второе она рассказывала мне об усадьбе Наталии Ивановны Гончаровой, тещи нашего всего, которой и знаменито село. Краснея, бледнея и заикаясь от неловкости, девушка призналась, что именно здесь Александр Сергеич написал бессмертное «Мимо тещиного дома я без шуток не хожу». У них в музее и рукопись была, но ее забрали в Москву, в секретный архив. Впрочем, там мало, что можно было разобрать — так густо все было зачеркнуто. Еще и пририсовано.

P.S. В двух километрах от усадьбы Гончаровых, в которой теперь находится дом отдыха и которая по этому случаю аккуратно оштукатурена и свежевыкрашена, есть и другая. Если сесть на стул посреди двухсотлетнего парка с причудливо изогнутыми липами и смотреть то на пруд с давно заплесневелым рыбаком на берегу, то на дуплистые стволы деревьев, покрытые изумрудными пятнами мха, то на разрушенную усадьбу и представлять, как сюда приезжал когда-то ее владелец генерал-фельдмаршал и московский генерал-губернатор Захар Григорьевич Чернышев в карете запряженной шестериком, как приезжала к нему в гости Екатерина Вторая, как шумели фонтаны, как играли солнечные блики на колоннах и перилах мраморных лестниц, как шуршали парчовые платья дам, как сверкали ордена на расшитых камзолах кавалеров, то можно удавиться от тоски. Ну, насчет удавиться — это я, конечно, загнул, но напиться с горя — это точно.

* * *

В Чехове в вагон электрички вошли двое молодых людей второй свежести. Они встали у дверей, держась друг за друга, и один из них, в грязной футболке, на которой была нарисован крейсер «Аврора» и приписаны известные слова поэта «Ой ты, участь корабля: скажешь „пли!“ — ответят „бля!“», икнул так, что состав лязгнул и тронулся. Кое-как отдышавшись, человек простер руку с зажатой в ней бейсболкой вперед и сказал:

— Граждане! Мы не отстали от поезда. Мы не собираем деньги на билет…

— И на операцию, — вставил другой.

Первый продолжал:

— Мы вчера отравились паленой водкой…

Тут он снова икнул еще громче, чем прежде.

— …и мой друг потерял зрение, — сказал он и с отвращением покосился на своего товарища по похмелью.

— Ни хера себе… — изумленно сказал другой, — Илюха…

— …к счастью, — без остановки продолжал первый, — мы выпили не очень много, и Толик ослеп только на один глаз.

Произнеся эти слова, человек с крейсером на груди толкнул в бок Толика:

— Прикрой глаз, мудила.

Толик беспрекословно прикрыл рукой глаз. Илюха икнул в третий раз и завершил свою речь:

— Граждане! Подайте на опохмел инвалиду по зрению!

В вагоне засмеялись, захлопали и стали доставать из карманов деньги.

Толик добавил:

— Помогите — и мы уйдем от вас. И запаха нашего не будет. Он помахал рукой, отгоняя от себя и друга перегар.

Они двинулись по вагону: Илюха протягивал пассажирам мятую бейсболку, а Толик, прикрывший глаз одной рукой, второй, точно слепой, трогал головы сидевших и туловища стоявших, за что получил по морде и червонец от одной полногрудой гражданки. На выходе из вагона мужчина в камуфляже вручил Толику начатую бутылку Очаковского пива. Даже спаниель одного из дачников дал два рубля одной монетой.

* * *

На рынке, возле аквариума с живыми карпами, стоит древняя, античная даже старушка. На палочку опирается. Замотанная в толстый платок так, что только глаза виднеются. Поверх платка нахлобучена мохеровая шапка, смертоносного фиолетового цвета. Старушка покупает карпа. То есть она бы давно его купила, но у нее не хватает денег. Карпы крупные — мелких и нет почти. Мелкие плавают где-то в глубине аквариума — поди, достань их. Продавцу, здоровому небритому мужику в ошметках рыбьей чешуи и расплывшихся наколках на пальцах, доставать неохота и некогда — у него очередь. Он предлагает старушке уснувшую рыбу — она дешевле. Но та отказывается — внук просил живую. «Чтобы прыгала» — тихо вздыхает старушка. Очередь начинает волноваться. В очереди я стою сразу за старушкой. Говорю продавцу: «Взвесьте ту, которая ей нравится. Оплачу». Старушка крестит меня, желает спасения во Христе, здоровья и сча… Не договорив, она поворачивается к продавцу и бодрым, железным голосом велит ему взвесить «вон того, покрупнее». В тусклых глазах ее загораются огоньки, какие бывают у людей на фотографиях плохого качества. Продавец достает карпа, но не того. «Тот» счастливо увернулся и корчит старушке рожи через мутное стекло аквариума. Бабка злится, требует вывалить пойманного карпа обратно и нервно тычет палкой в нужную ей рыбину. Продавец злится в ответ, но все же умудряется изловить «того, покрупнее». Он запихивает бьющего хвостом карпа в черный полиэтиленовый пакет и кладет на весы. Достаю деньги. Но не тут-то было. Старушка зорким взглядом видит сквозь черноту пакета лишнюю воду, которую она не желает покупать по сто двадцать рублей за килограмм. И немедленно сообщает об этом продавцу и мне. Очередь уже жужжит, как потревоженный улей. Продавец начинает размахивать сачком, которым он вылавливает рыбу, и кричать, что в пакете с карпом сухо, как в пустыне. Он демонстрирует всем огромные дырки своего сачка, просовывая в них пальцы. Наколки на его пальцах багровеют от злости. Бабку, однако, это нисколько не смущает. Обращаясь уже ко всей очереди, она громко перечисляет все грехи иудиного племени продавцов, начиная от… Я кладу деньги на ту чашку весов, где стоят гири и ухожу. Карпы из аквариума смеются мне в спину.

История одного поля

Еще в эпоху Древнего Царства, при наших коммунистических фараонах, это поле было колхозным, то есть ничьим. Сеяли на нем все, что не жалко было посеять или невозможно пропить. Росло это посеянное само по себе. В этот медвежий угол не приезжали даже городские инженеры и студенты на прополку. И как росло! В какой-нибудь неубранной кормовой свекле годами могли жить несколько семей мышей-полевок, ни в чем себе не отказывая. Ботва у этой свеклы была такая, что в ней однажды заблудился и пропал трактор «Беларусь» вместе с трактористом и тремя доярками. Доярки-то потом выбрались, живые, здоровые и довольные трактористом, а тракторист… ну, да это уж другая история, к полю касательства не имеющая.

Когда началась перестройка, поле нарезали на паи по шесть или семь гектаров на работающего и раздали бывшим колхозникам. Последние как стали в недоумении с этими гектарами в руках, так и простояли лет двадцать, не представляя, что делать со свалившейся на них с неба землей, не умея её ни обработать, ни продать. За это время выросла на поле высокая-превысокая трава, устроили множество гнезд птицы и три множества нор мыши с кротами. В летние месяцы здесь жужжало столько насекомых, что от их жужжания в ушах свербело до самой зимы. Над полем, в небе, носилось столько птичьих трелей, что если бы их вытянуть в одну ниточку, то они достали бы кого угодно до Луны. Почти каждые выходные в любую погоду я обходил это поле дозором. От дороги до леса по заброшенной проселочной дороге километра три всего. И под каждым кустом, под каждой травинкой находил я разные слова, предложения, метафоры, аллегории и даже синекдохи. Насобирал на целую книжку, а то и полторы. Продолжал бы и дальше ходить и собирать, но…

Года три назад, появились в этих местах, точно из-под земли, шустрые ребята, предложившие за паи отличные деньги. По тысяче рублей за гектар. Даже по тысяче двести. Вы эти деньги не пересчитывайте на заграничные автомобили и на жилплощадь в Москве — вы их на водку пересчитайте… Местные мужики, уставшие владеть ненужной им землей, были очень довольны. Еще бы! В соседней деревне продавали по восемьсот за гектар и не чирикали. Впрочем, от смены хозяев на поле мало что поменялось. Как было оно заброшенным — так и осталось. Вернее, оставалось до прошлой недели. Распахали его в одночасье до самого леса. А еще выяснилось, что владелец этого поля не кто-нибудь, а колбасный концерн «Мортадель». Значит, посеют на этом поле что-нибудь съедобное для крупного рогатого скота. Оно вырастет, скот его сжует, пуская слюни. Потом коровок этих переведут на фарш, добавят в него красителей, идентичных натуральным, мелко порубленной туалетной бумаги, сои и еще два десятка наименований по списку. Станет народ закусывать этой колбасой и будет у него счастье, идентичное натуральному. Нет, я, конечно, ничего против колбасы не имею. Дело хорошее. Сельское хозяйство наше разовьется, люди работу получат. Будут пить на свои. Тут с какой стороны ни посмотри — сплошная польза, причем польза общегосударственная. И только с моей, частной стороны, получается… да ничего хорошего не получается. Еще со стороны мышей-полевок, кротов и прочих таких же как и я бесполезных в хозяйстве животных тоже все как-то боком выходит. Не говоря о жаворонках, стрекозах и муравьях в муравейниках. Наступила в поле и над ним гробовая тишина. Только ветер воет и носит серую пыль. Раньше-то он пел и носил разноцветных бабочек. Кстати, чем сильнее ветер, тем легче взлететь. При слабом ветре надо свистать наверх и жену, и детей, и тещу с собакой. Пока они придут, пока обругают, пока начнут ставить паруса… и все равно запутаются в подтяжках вантах, а при сильном, да еще и попутном ветре, поставил сам на скорую руку какой-нибудь бом-кливер или совсем маленький крюйсбрам-стаксель и Митькой звали. Даже не успеют тебе всучить сумку, чтоб купил картошки и репчатого луку. Некоторые мужики на всякий случай так и ходят с поставленными парусами. Мало ли как может обернуться… Жаль только, что в спину редко кто дует. Вот плюнуть в нее или пнуть чуть ниже — это завсегда.

Старая Русса

Приехал в Старую Руссу, на завод химического машиностроения. После окончания деловых переговоров, начальник одного из отделов завода любезно согласился показать нам городские достопримечательности. В процессе осмотра городских церквей и монастырей он со знанием дела рассуждал о том, как делают кресты. Какие детали этих предметов культа фрезеруют, какие варят аргонно-дуговой сваркой, а какие шлифуют и штампуют. Оказалось, что практические все кресты для восстанавливаемых городских храмов изготовляло их предприятие. При этом известии товарищ мой встрепенулся и спросил рассказчика: «Так вы, получается, крестные отцы Старой Руссы»? В церкви Св. Мины, построенной еще татаро-монгольского нашествия (там все построено и продолжает строиться до нашествия, поскольку татары с монголами так и не дошли до Старой Руссы) заспанная старушка неусыпно охраняющая этот памятник архитектуры двенадцатого века поведала нам, что при раскопках возле храма нашли «надгробную плиту с иероглифами и видимо-невидимо скелетов с костями». Мало того, тут, неподалеку, через два двора археологи впервые в России нашли берестяную грамоту нецензурного содержания. Мы-то думали, что татары нас совратили, а оказалось… Само собой, грамотку без лишнего шума отвезли в Москву, и там спрятали до поры, чтобы потом объявить московской — дескать, во всем столица первая. И в этом тоже. Содержание решили от местных жителей утаить — мало ли кого мог ругательски ругать этот старорусский грамотей. Но правды не скроешь. Через мальчишек, выносивших землю из раскопа, через дворовых собак и даже кошек слова те потаенные народу открылись. И стали их писать на заборах и стенах домов, чтоб все читали и гордились своими предками и своей историей, а поскольку и раньше на заборах такие слова писали, то теперь приходится читать все подряд и все равно — черт его разберет которые древние, а которые вчерашние или на прошлой неделе написанные.

* * *

Хорошо безродным котятам и щенкам — их, хоть и отдают даром, но непременно в хорошие руки. Старуха в черной шубе с белыми подпалинами продавала черного с белыми подпалинами месячного щенка за тысячу рублей в любые руки. Я его не купил. Маленького, умещавшегося на ладони, с белым воротничком и лапками — не купил. Готового дружить со мной, с моим пальцем, с блестящей кнопкой на моей куртке — не купил, потому что… Да по тысяче самых серьезных причин не купил. Пришел домой, посмотрел на ладонь — а она пустая.

* * *

Все же она итальянка. Не знаю почему. Может потому, что на заднем плане растут две пальмы. Хотя глаза не карие, как у итальянок, а зеленые. Рама темная, массивная, мореного дуба. Само полотно небольшое, но детали выписаны так, что хоть в микроскоп рассматривай. Говорят, что привез эту картину в наше захолустье в восьмидесятых годах позапрошлого века из-за границы какой-то купец первой гильдии. Ездил он туда то ли по торговым делам, то ли лечиться от меланхолии. А как вернулся, дело свое прибыльное продал и стал жить на проценты от капитала. Жил он одиноко — ни жены, ни детей. Завел дома собственную картинную галерею. Пожил он, пожил и преставился аккурат перед началом первой мировой, а картины свои вместе с домом завещал городскому музею. Наследники, коих, конечно, набежало точно тараканов в забытую тарелку с кашей, возражали. Судились и даже отсудили какие-то серебряные подсвечники и китайскую вазу эпохи Мин, но эта картина ушла в музей. Ну, а потом началась война и за ней революция.

Сначала она вообще не понимала, что происходит, потому что русского не знала, а посетителей приходило очень мало. Учиться не у кого. Все-таки, мало-помалу, начала понимать. Кое-как разобрала разговор двух офицеров. Они на отдых после ранения приезжали и зашли от скуки в музей. Пришла в ужас. Пряталась в доме и подолгу не выходила. Гуляла в саду ночами. Но никто и не замечал — не до того было. Ее дом ветшал. Зимой восемнадцатого года печей в музее не топили — дров не было. Кракелюры покрыли фасад, стала облетать штукатурка и по кирпичной кладке пошли трещины. Сад и вовсе вымерз. Почти всю деревянную мебель в доме она перевела на дрова. Оставила только самое необходимое: кровать, обеденный стол и несколько стульев.

Так прошло полгода или год. Явились не запылились комиссары в пыльных шлемах. Стали выкидывать, воровать и продавать классово чуждое искусство. Она решила маскироваться. Порвала часть платьев в лохмотья и вырядилась в них. Притащила откуда-то корыто, поставила его перед домом и притворилась прачкой. И все равно картина не понравилась уездному луначарскому. Лицо у нее было совсем не прачечное. Выручил какой-то юноша, почти мальчишка в кожанке и с деревянной кобурой, достававшей ему до колена. Засмотрелся на нее. Все же она была еще хороша, несмотря на тряпье и лохмотья. Волосы иссиня-черные, длинные. Днем она их в пучок убирала и распускала только ночью. А он ночью и увидел. Охрана спала, а он ходил со свечой по залам, пока не наткнулся на нее. Она замерла. Мальчишка сел напротив картины на стул и смотрел, пока не задремал. Она быстро убрала волосы под грубый платок.

В конце тридцатых музей закрыли. Директора куда-то увезли, а нескольких старушек-хранительниц распустили по домам. И в доме стал помещаться архив местного отдела НКВД, разросшийся, точно опухоль. Она слушала, слушала разговоры канцеляристов и седела.

Года через три архива не стало. Исчез в одночасье. Была страшная суматоха, за окнами слышалась пальба, папки с бумагами выкидывали из окон во двор музея и жгли. На следующий день в дом пришли черные мундиры и начищенные сапоги. Она услышала немецкую речь. Беспорядочные выстрелы на улице прекратились и начались упорядоченные, в четвертом часу утра, в подвале. Так продолжалось года три. Летом сорок четвертого картины переписали и стали готовить к отправке в Германию. Почему ее не взяли — неизвестно. Может потому, что висела она в самом дальнем зале, в полутемном закоулке, а может, потому, что никому не нужен был пейзаж с полуразвалившимся домом и старушкой, копающейся в своем огородике среди грядок с капустой и картошкой. Но, скорее всего, потому, что в ночь перед отправкой кто-то снял картину со стены, завернул в мешковину и унес…

Можно купить билет и обойти всю галерею самому, поскрипывая рассохшимся паркетом. А можно оплатить экскурсию, и тогда с вами пойдет экскурсовод — худой старик со всклокоченной бородой. Да он с вами и без денег пойдет — только дайте ему возможность рассказать вам о каждой картине. От него вы и узнаете, что вот это небольшое полотно в раме из мореного дуба, на котором изображена молодая черноволосая и зеленоглазая итальянка в саду, в восьмидесятых годах позапрошлого века привез какой-то купец первой гильдии. Ездил он туда то ли по торговым делам, то ли лечиться от меланхолии…

Коломна

В коломенском краеведческом музее на втором этаже есть неописуемой красоты модель паровоза почти метровой длины. Мало того, что его нельзя покатать по залу, так еще и запрещено фотографировать. У музейной старушки, которая запретила мне это сделать, на голове была такая высокая и пышная прическа, в которой, я думаю, поместилось бы целое гнездо аиста. Ну, может и не целое, а только женская половина с яйцами. Сейчас, однако, январь на дворе, аистов нет, и потому наверное утверждать этого нельзя. Вот как весной прилетят — так видно и будет. Кстати, о птичках. Говорят, что Марина Мнишек, заточённая в башню коломенского кремля, по ночам оборачивалась вороной и летала вокруг башни. С тех прошло почти полтысячи лет, но и теперь еще в Коломне можно отыскать старых ворон понимающих по-польски. По другой легенде Марина, не выдержав неволи, обернулась сорокой и улетела в Польшу. Гетман Заруцкий, ее последний муж, тоже хотел улететь вместе с ней, но на момент произнесения заклинания был пьян, остался, как был в кафтане, плисовых шароварах, с саблей, только оброс перьями. В таком виде пытался размахивать руками точно крыльями, но быстро был повязан московскими стрельцами. Конечно, может все это и выдумки, и ни в какой башне Мнишек не сидела, в сороку не обращалась и в Польшу не улетала. Может быть. Но как быть с Маринкиной башней или Польшей? Уж Польша-то точно есть.

* * *

В музейном зале тишина. Такая полная, что слышно, как похрапывает пьяный мужичок под залитым вином кабацким столом на картине художника-передвижника, да шумит морской прибой у Айвазовского. Время в музейных залах не течет, но стоит, как вода в заросшем пруду или в черном, бездонном омуте. Зеркало этой воды покрыто вековой пылью и по нему ползают с монотонным жужжанием сонные мухи, оставляя после себя черные точки и еле различимые полоски, в хаотическом рисунке которых пытливый историк потом будет искать какой-нибудь особенный, тайный смысл, да не найдет. Охраняют эту тишину, это время и этих мух специальные музейные старушки. Тихо-тихо они шуршат по залам, даже и паркет под ними не скрипит. На музейную старушку выучиться нельзя. Ей надо родиться. Такая старушка может просидеть не шевелясь на стуле несколько лет, а то и веков, только тогда пробуждаясь к жизни, когда некультурный посетитель вдруг задумает колупнуть нечищеным ногтем эмаль на старинной табакерке или станет смотреть на обнаженную Венеру с непристойными мыслями. Сейчас посетителей нет, и старушки разговаривают между собой особым музейным шепотом. Можно даже сказать, что читают друг у друга по губам.

— Вы понимаете, Маргариточка Викентьевна, — говорит старушка в жилетке, подбитой ангорским кроликом, старушке в войлочных ботах — она, моя наивная девочка, решила приобщить его к прекрасному. И повела его в консерваторию. Слушать третью симфонию Брамса. Я вас умоляю! Он третьей симфонии не отличит от четвертой. Брамса от хуямса не отличит! О какой интеллигентности мы вообще говорим…

Старушка в войлочных ботах тяжело вздыхает, теребит краешек носового платка, торчащего из рукава толстой, вязаной кофты, молчит и понимает.

* * *

На сиденье электрички напротив меня плюхнулась усталая пара средних лет. Вещей у них много — и сумки, и сумочки, и даже несколько кошельков разного размера. Разложили вещи и мужчина сразу уткнулся в «Популярную механику», а женщина начала ощупывать многочисленные сумки в поисках чего-то несомненно очень нужного, жизненно важного даже, если судить по тому, как нервно сучила она пальцами. Видимо, в сумках и сумочках этого не было и тогда она так же нервно ощупала себя, попутно уложив поудобнее объемистый бюст в местах его постоянной дислокации и уж нацелилась ощупать супруга, но… пошевелив пальцами в воздухе, спросила:

— Дима, ты мой эпилятор не забыл взять?

— Не забыл, — ответил муж, не поднимая глаз от журнала.

Женщина была несколько обескуражена быстрым и положительным ответом, но быстро справилась с нештатной ситуацией:

— А фотоаппарат?

Тут Дима задумался и даже поднял на жену глаза:

— Извини, чижик, забыл.

В наступившей тишине было слышно, как у чижика щелкнул снятый с клюва предохранитель, переводя его в боевое положение.

— Не расстраивайся, — примирительно сказал Дима. Поснимай пока эпилятором…

Гнусавый голос, раздававшийся всю дорогу из динамика, закашлялся и умолк.

— Да не расстраивайся ты так, — повторил муж. — Понятное дело, что эпилятор не зеркалка. Но есть же фотошоп. Поправим, если что.

И он снова уткнулся в «Популярную механику».

* * *

Церковь маленькая, сельская. Собственно, это даже не церковь, а только колокольня. Больше ничего не сохранили. Внутри колокольни и проходит служба. Стены и потолок после недавнего ремонта еще не расписанные, белые — как после болезни. Прихожан мало — три пожилых женщины, женщина лет тридцати и девочка лет двенадцати. Наверное, мать с дочкой. Они — певчие и стоят наверху, на крошечных хорах из свежеструганного, еще некрашеного дерева. Батюшка молоденький, субтильный, в очках с тонкой оправой. У него, однако, бас и его «Аминь» — полновесный, незыблемый и даже гранитный. У певчих напротив — «Аминь» выходит невесомый, хрустальный и аквамариновый. Девочка поет, прижимая к груди плюшевую обезьянку из мультфильма про тридцать восемь попугаев. Когда случаются перерывы в пении она отрывает от себя обезьянку, заглядывает ей в глаза, гладит по голове и что-то беззвучно шепчет. Просит вести себя тихо. Обезьянка хоть и молчит, но корчит рожицы. Девочка зажимает себе рот ладошкой, чтобы не рассмеяться. Херувимская песнь, увитая ленточками теплого дыма от свечей, тянется вверх, к электрическим лампочкам люстры и выше, выше и там истаивает.

Протвино

Кафе «Любушка» в городке Протвино, Московской области, столичный житель назвал бы забегаловкой. И был бы неправ: в провинции забегаловок не бывает. Это в большом городе, в столице забегают и выбегают, точно тараканы, а в провинции заходят не торопясь, сидят долго и уходят без спешки, поддерживаемые под белы руки женой, другом, а то и другом жены.

Я зашел туда пообедать. За прилавком никого не было. Какой-то унылый молодой человек медленно и скорбно мёл щеткой пол, не двигаясь при этом с места, точно древний проигрыватель, у которого закончилась пластинка. В первом, почти пустом зале для некурящих сидел всего один человек. У него на столе стоял фужер с водкой и на тарелке лежал бутерброд с горбатым сыром. Время от времени мужчина отпивал из фужера [16] и на закуску недоверчиво осматривал бутерброд. Одет он был прилично, в пуховик и кожаную кепку с меховыми ушами такого фасона, который продавцы на рынках называют «Ватсон», но, судя по тому, как удерживался он от того, чтобы выпить водку сразу, было видно, что… да ничего хорошего видно не было.

По привычке я прошел в зал для курящих, сел, достал пустую трубку и стал грызть мундштук, ожидая официантку. Провинциальные официантки обычно ведут себя так, точно много о себе понимающие девушки на первом свидании: могут или на час опоздать, или вовсе не явиться без объяснения причин. Времени у меня было немного, а потому я встал, нашел официантку и заставил ее себя выслушать. Она и выслушала меня, но с таким видом, что в конце моего заказа я еле удержался, чтобы не сказать:

— Нет, это кто-то другой испортил лучшие годы вашей жизни. Я вообще здесь проездом.

Заказанное в таких заведениях равняется обещанному — его можно ждать три года. Даже самые простые блюда, вроде салата из кальмара с курицей, несут так долго, как будто для приготовления сначала выходят в море ловить кальмара, а потом возвращаются и начинают ловить курицу. И только майонез всегда под рукой. Наверное, потому им щедро сдабривают все блюда, кроме, может быть, одного чая. Но и за чай я не поручусь, поскольку пил в тот день томатный сок. Зато в мясную солянку здесь не кладут картошки, как, к примеру, это делают в аналогичном заведении «Подкова», что в Бронницах. Из-за этого протвинская солянка была много жиже бронницкой.

За соседним столиком культурно пили коньяк две немолодых дамы — тонкая и толстая. Та, что потолще была очень толста. Несмотря на то, что в кафе был не май месяц, она расстегнула дубленку и выложила на стол необъятный бюст, на котором, собственно, и стоял ее бокал с коньяком, вазочка с салатом и пепельница с сигаретой. Все это некоторым образом волновалось и перемещалось при разговоре, точно незакрепленные предметы на палубе корабля, попавшего в шторм.

— Ты себе не представляешь, как я его люблю, — говорила она с хриплым придыханием своей подруге. — Я так любила только Миронова после Идиота.

Тонкая подруга ее, сделав толстый глоток коньяку, всхлипнула и отвечала:

— И съел только три маленьких огурчика. Без сметаны. Два перепелиных яичка… Оля, скажи, ну как так можно жить?!

В этот момент музыкальный центр, стоявший в углу, перестал передавать музыку и бодрый голос ведущего какой-то милицейской волны или радио «Шансон» произнес:

— А теперь внимание вопрос: кто основал Москву? Кто первым дозвонится в студию… А вот и первый дозвонившийся! Ну, отвечайте же нам! Мы тут все в нетерпении.

— Минин и Пожарский! — отвечал кто-то сквозь радиопомехи.

— Как же так, — запричитал ведущий — Минин и Пожарский пришли в Москву, когда она была уже построена. Они были не основатели, а купцы и пришли в столицу из Ярославля. А вот основатель… Он был один. У него еще была такая аномально-смешная фамилия. Вспоминайте-вспоминайте!

— Иван Калита! — выпалил дозвонившийся.

Ведущий только крякнул с досады.

— Ваша первая учительница сейчас ворочается в гробу, наверное. Вы ее туда загнали своим ответом. Ну почему же Калита?!

— Так у него фамилия смешная…

Когда я уходил, человек в зале для некурящих спал, прижавшись щекой к бутерброду с сыром. «Горбатого могила не исправит» — подумал я о сыре.

* * *

В селе Андреевское Александровского района Владимирской области, на стене продуктового магазина приклеено объявление о том, что тридцать первого августа в доме культуры состоится богослужение с благословением детей к началу учебного года… «Все смешалось в доме Облонских» из села Андреевского Александровского района Владимирской области.

* * *

— Ой, у вас под кедровыми орешками написано «не оч.». Это как? Не очень, что ли?

— Ну, что вы, женщина, это «не очищенные». Скажут тоже…

— А то я удивилась — прямо так все и написано. Вот же, думаю, продавец честный.

— Да вы не думайте ерунду-то всякую. Честный… Нет, ну ё… тьфу… мы, конечно, честные, женщина. Вам тут любая собака… У нас орехи такие — дай вам Бог зубов их разгрызть. Но эти вот кедровые… вы их не берите. Они не очень. Прошлогодние. Как завезут новый урожай — заходите.

* * *

Хлопнуть дверью в сердцах, выбежать из дому в голое осеннее поле и широко зашагать по раскисшей глине проселочной дороги, махать руками «куда прете, сворачивай, сворачивай!» неповоротливым серым облакам, облепленным по ватерлинию мокрыми желтыми листьями, кричать что-нибудь обидное злому и наждачному ветру, хохотать и плевать ему в лицо, после утирать свое, дрожать от холода красными синими ушами, оглушительно шмыгать носом, вернуться домой, прокрасться на теплую кухню, где жена, точно какой-нибудь Гефест, в клубах белого пара грохочет раскаленными сковородками и огромными кипящими кастрюлями, спрятаться незаметно где-нибудь у ней на необъятной груди или забиться в тектонические складки, в такой укромный угол, откуда она не сможет выковырнуть тебя своим стальным безжалостным пальцем, и тихонько ужинать стянутой по пути толстой свиной отбивной на косточке с жареным луком, зеленым горошком, картофельным пюре и ледяным соленым огурчиком, пить горячий крепкий чай с вареньем, смотреть по спортивному каналу футбол, женскую гимнастику, заснуть, а рано утром она проснется, стряхнет с себя неубранные тобою вчерашние тарелки, обгрызенную свиную косточку, носки и пижаму, раскроет рот… а ты уже давно едешь на работу в метро, между станциями «Преображенская площадь» и «Красные ворота», сидишь в самом дальнем углу вагона и прикидываешься спящим, чтобы не уступать место.

Можайск

В Можайске, при церкви Святых праведных Иоакима и Анны, живут кошка и собака. Обитают они там временно, «в надежде обрести добрых хозяев». Так написано в объявлении, которое висит у входа в храм. И еще приписано: «Обращаться за свечной ящик». За ящик я заглянул — никого там не было. Собака мне так и не встретилась, а кошка живет рядом, за дверью, в картонном ящике, в лабиринте рукавов старой шерстяной кофты. Когда я уходил из церкви, она вышла за мной во двор и стала ковылять по цветнику, осторожно нюхая талый весенний воздух и маленькие зеленые стрелки проклюнувшихся нарциссов. Ковыляла потому, что у нее было всего три лапы. Но она надеется, потому что без надежды трудно. Кошкам тоже.

* * *

— А почем у вас эти черненькие, которые с желтой галочкой?

— Ба, это не галочка — это «Найк».

— Да мне внуку. Вот померяй, Максимка.

Предусмотрительная бабка вытаскивает изо рта у маленького, тщедушного Максимки чупа-чупс, чтоб не подавился во время примерки и кряхтя переобувает одну ногу внука в обновку.

— Ну, как? Ты походи в ней, походи.

Внук конвульсивно дрыгает ножкой. Молчавший до того продавец вдруг спохватывается:

— С картонки не сходить!

— Походи по картонке, Максик, — просит бабушка.

Ребенок раза два послушно поднимает и опускает ногу.

— Вроде и ничего, — задумчиво говорит бабка. — Тебе удобно, сынок?

— Ага, — выпадает из внука. Мысли его, в количестве одной, но очень крупной, роятся вокруг недоеденного чупа-чупса в бабушкиной руке.

— Так они почем? — снова спрашивает бабка продавца.

— Тристаписят.

— Дороговато. Хоть полтинничек скинь.

— Не могу, ба. Настоящий «Найк». Не Китай какой-нибудь — Турция. Лет пять твой внук в них проходит, а то и семь.

— Дороговато. Да и не проживу я столько. Скинь полтинничек.

— Кабы я мог скинуть полтинник… Или ты… Да мы бы… Ладно. Пока жена не видит. Она у меня строгая. За чебуреками отошла. Давай шустро. Только ради почину.

Бабка расплачивается, подхватывает обновку, внука и уходит. Продавец, следуя обычаю, тщательно проводит тремя сотенными бумажками по каждой паре обуви, разложенной на прилавке. В это время подходит жена с пакетом чебуреков.

— Ну как, Лень?

— С почином, Надь, — отвечает продавец, продолжая обмахивать обувь деньгами.

Жена наклоняется вниз под прилавок, чтобы спрятать чебуреки, и Леня, не замешкавшись ни на секунду, проводит выручкой по ее необъятному заду, туго обтянутому клетчатыми шортами.

Истории города Бронницы

Как известно, Петр Алексеевич, когда не строил корабли и не устраивал морских сражений, то натурально места себе не находил. Только супруга его, Екатерина, могла успокоить царя в такие минуты. Плеснет ему на грудь соленой балтийской водой из специального серебряного кувшинчика — ему и полегчает. Как-то раз так плеснула она ему этим кувшинчиком аккурат… Ну, да мы не об том. Однажды наше морское всё задумал учредить морскую кавалерию. Да не простую, а настоящую — с морскими конями. Надобно сказать, что Петр хоть и император был, а в ботанике понимал. Знал еще из школьного курса, что морские коньки субтильны очень. Не токмо взрослого гусара или там улана не выдержат, но и ребенка с деревянной сабелькой и игрушечным мушкетиком не вынесут. Потому решено было скрестить морских коньков с сухопутными. Для этих целей велено было князю Меньшикову организовать доставку морских коньков обоего полу в подмосковное село Бронницы, в котором еще при Алексее Михайловиче была государева конюшня. Там-то и решили разводить боевых морских коней. Поначалу, конечно, намучались. Что ни день, то дохли морские кобылки от брачных игр с обычными жеребцами. Выписали ученого голландского ветеринара, который посоветовал делать все наоборот. То есть икру брать от обыкновенной земной кобылы, а молоки, стало быть, от морского жеребчика. Тут дело с мертвой точки и сдвинулось. Однако же потомство получалось не очень крупным, хоть и умело плавать рысью или даже галопом. Так что о морских гусарах или уланах, а тем более гренадерах речи быть пока не могло.

Тем временем Петр Алексеевич приказал долго жить. Некстати обнаружились и большие растраты казенных средств в деле организации морской кавалерии, каковые были отнесены на счет Александра Данилыча. Ну, а князь, конечно, ото всего отказался и с тем отказом и с семьей укатил в Березов.

При государынях наших дело выведения морских коней шло медленно, но верно. Лет через десять морские кони стали размером с кошку, еще через пятнадцать — с собаку, потом с барана, а ко времени восшествия на престол Павла Петровича уже были нормальных размеров, с могучими плавниками и крупной серебристой чешуей, которую не всякий сабельный удар мог разрубить. Такой конь мог проплыть с седоком в полном вооружении до пяти морских миль. Это при волнении до трех баллов, а в штиль и все десять. Ел конь и рыбу, и овес, а при нужде и морскую траву.

Император Павел повелел сформировать первый гусарский морской полк. Отдельная рота полка патрулировала ров Михайловского замка. Офицерская форма морских гусаров отличалась от сухопутной тем, что у обер-офицеров серебряный эполет был украшен икринками минтая, а у штаб-офицеров на золотой эполет нашивались красные икринки, и вместо шпаги был трезубец с гравированной по эфесу надписью: «Рыбу дождем не испугаешь».

Павел Петрович, однако, воспользоваться услугами морских гусар не успел. По дошедшим до нас архивным документам во время переговоров в Тильзите Бонапарт закидывал удочки Александру насчет морской кавалерии, о которой доносил ему посол Коленкур. Супостат хотел использовать морских гусар для усиления континентальной блокады и даже для высадки десанта в Англию. Александр даже что-то такое обещал и велел военному министру, а тот в свою очередь товарищу министра… Стали писать отношения, докладные записки, и писали бы их еще долго, кабы не началась война. Она была сухопутной, если не считать переправ через реки. Все секретные работы в Бронницах были свернуты, и конюхи вместе с морскими конями были эвакуированы в одну из южных губерний. Французы, уже уходя из Москвы, проходили через Бронницы и даже искали морских коней, но ничего не нашли, кроме разломанных подводных стойл в Москве-реке, разгневались и предали город огню и мечу. Особенно пострадала улица Парижской Коммуны, которую не только спалили дотла, но и самые таблички с названием были подняты на пики уланами корпуса Мюрата.

Между тем наше командование имело намерение с помощью морских гусар помешать переправе Наполеона через Березину, а при случае и взять его в плен. С этой целью армии адмирала Чичагова было придано до батальона морской кавалерии. Увы, успех операции не сопутствовал. То ли несогласованность действий Чичагова и Витгенштейна, подошедшего к переправе слишком поздно, была тому причиной, то ли лед, покрывший Березину, то ли искусные маневры самого Бонапарта — теперь уж не установить.

Все же, как стало известно из архивов морского министерства, эскадрон морских гусар нес караульную службу вокруг острова Эльба в то время, как там жил в заточении низвергнутый французский император. И еще один прелюбопытный документ историки-краеведы разыскали в самих Бронницах. В середине царствования Николая Павловича корнет Оболенский в нетрезвом виде катал по Москве-реке на тройке с поплавками двух нетрезвых девиц, дочерей купца второй гильдии Брагина. В результате этого катания одна из девиц Брагиных то ли утопла, то ли сделалась русалкой (в материалах следствия неразборчиво). Приблизительно к тому же времени, что и это злополучное катание, относится и строительство Благовещенского моста в Санкт-Петербурге, в узоре ограды которого чередуются морские кони и трезубцы. Наверное утверждать нельзя, но имеются косвенные свидетельства того, что кони и трезубцы были отлиты не просто так, а по высочайшему повелению в честь удачной операции морских гусар. Тайной операции.

На этом следы морских гусар теряются. Когда в Крымскую кампанию возникла в них самая крайняя нужда, то уж ни одного морского коня найти не смогли. Не сберегли.

В двадцатом веке о коневодстве и вовсе думать забыли. Что об обычном, что о морском. В Бронницах основали автомобильный институт для нужд армии. Он, кстати сказать, располагается в бывших казармах конного полка. Нет-нет, да и дает знать о себе коневодческая традиция. То клаксон у какого-нибудь бронеавтомобиля ржет, точно жеребец, увидавший кобылу, то какой-нибудь грузовик сделают не на бензине, а на самом что ни на есть овсе. Натурально в бак ему засыпаешь мешок овса или два, и он едет. Само собой и навоз от него — все как полагается.

Кстати, от выведения морских коньков осталась Бронницам удивительная природная аномалия. Понятное дело, что выводить надо в морской воде, а где ж ее взять — мимо Бронниц протекает только Москва-река и протекает самым что ни на есть пресным образом. Вопрос еще при Петре решили просто — реку солили. Завозили соль возами и солили. И представьте себе — стали местные жители ловить в черте города морских рыб — хека и треску, и даже, я извиняюсь, бельдюгу. Особенно в советские времена это выручало. Даже и в столице хек тогда был свежемороженый, а в Бронницах — свежевыловленный. Сейчас уж давно реку не солят. Ловят обычных пескарей да плотву. И тех, признаться, мало. А уж когда карась или окунь клюнет — так и вовсе праздник.

P.S. Приехать в Бронницы, найти там Советскую улицу, бывшую Дворянскую, а на ней бывший дом купца Зимина, а в этом доме вход со двора, и по стертым ступенькам подняться на второй этаж, не заходя ни в отделение комитета статистики, ни в нотариальную контору, ни в детскую библиотеку, даже не гладя кошку, что живет под лестницей, а прямиком в музей истории, в одну из трех или четырех крошечных полутемных комнаток — ту самую, на стене которой висит большая фотография Дворянской улицы, будущей Советской, с настоящим домом купца Зимина, извозчиками, толстыми городовыми, лавками скобяных, бакалейных и колониальных товаров, колокольней собора Михаила Архангела и небом, еще не исцарапанным самолетами… посмотреть на нее… перелезть через рамку, войти внутрь и идти, идти, не оборачиваясь.

* * *

С самого утра настоящая зима. Снег валом валит. Мягкий. Снежинки крупные, отборные. Такая растает — воды на большую женскую слезу наберётся. Хорошо не горькую. Вот когда метель злая, мороз и снег колючий — тогда на скупую, мужскую. А ещё сегодня День свежих следов. Больших — человечьих, маленьких — птичьих. Жаль только, заметает их быстро. Обернёшься назад — уже и не видать почти ничего. Если ещё и забыл куда шёл… Жалко, дровней нет. На них бы сейчас, торжествуя, путь обновить. А и пешком обновлю. За колбасой докторской, буханкой бородинского, конфетами «Коровка» и чаем «Ахмад» с бергамотом в больших зелёных пачках.

Боровск

Топоним Боровск ведет свое происхождение от слова бор, а вовсе не боров, как считал Александр Сергеевич Пушкин, писавший своему приятелю «Душа моя, Каверин — каково поживаешь в свином городке?» За это Наше Всё в Боровске невзлюбили, и местный художник даже нарисовал великого поэта на стене одного из домов в обнимку со свиньей.

Бог с ним, с Пушкиным. Не этой обидной шуткой прославился Боровск. Если хотите знать, то у него этих самых, как сейчас принято говорить, «брендов» куры не клюют. Взять хотя бы Константина Эдуардовича Циолковского, преподававшего математику в Боровском уездном училище. Константин Эдуардович был выдающимся городским сумасшедшим самоучкой. Зимой привяжет к спине парус, встанет на коньки и мчится по льду Протвы: скорость ветра он таким образом измерял. А мимо него по берегу этой самой Протвы телеги едут, а телеги, известное дело, лошади тащат, а лошади шарахаются от такого чуда, а возницы Циолковского аттестуют такими, понимаешь, словами… Хорошо, если только словами.

Бывало так ему, бедному бока-то намнут… Но он стойкий был. Принесут его, полуживого, домой, жена в постель уложит, примочек свинцовых понаставит, а он даже не застонет, только проскрипит зубами: «Парус! Порвали парус!» и к стене отвернется. Потом неделю дома отлеживается, мечтает о звездах и детишкам разные опыты физические показывает. Смастерил однажды игрушечный воздушный шар, положил к нему в корзинку горящих лучинок и пустил в небо на радость детворе. Шар и улетел на площадь, к торговым рядам. Одна горящая лучинка возьми да и выпади на крышу мясной лавки. Мясники были еще хуже извозчиков. В том смысле, что кулачищи у них… Вот тогда-то и зародилась у Циолковского мысль о ракете. Дай, думает, сменю глобус Боровска на другой. Ну, про ракету я здесь рассказывать не буду — это отдельная история и не одна. Замечу лишь мимоходом, что после испытаний первого в отечественной истории ракетного порохового ускорителя супруга изобретателя и все его шесть детей валялись у него в ногах и умоляли бросить ракеты и заняться дирижаблями.

Вообще-то Боровск — городок тихий. Календарь калужской губернии за девятьсот шестой год сообщал: «Город имеет в окружности 10 вёрст; в нём 22 улицы, 3 переулка и 1 площадь. Жителей в городе: мужчин 5365, женщин 5865, а всего 11230 чел. Все русские. Город освещается керосином. В нём 48 фонарей. В городе 1 ночлежный дом. Нищих в городе 20 чел. Штат полиции: 2 полицейских надзирателя и 16 человек городовых. Одна тюрьма. Содержится в ней средним числом 40 арестантов. Особенностей в городе никаких нет».

И через сто с лишним лет население Боровска ничуть не увеличилось, а даже наоборот. Керосиновых фонарей уж нет, как нет и ночлежного дома. Тюрьму новые власти в начале тридцатых переделали под общежитие рабочих ткацкой фабрики. В народе это, с позволения сказать, общежитие называют «Дом ударника». Там и сейчас живут. Не так, конечно, просторно, как те сорок арестантов, но жаловаться все равно некому да и толку никакого. Нищие разбрелись. Скорее всего, подались в Москву на заработки. Теперь настали такие времена, что нашим маленьким провинциальным городкам нищие не по карману. Что же до особенностей, то они все же у Боровска есть.

Местные жители, когда не воевали с татарами, поляками, французами, немцами, с соседями [17] и сами с собой, более всего любили выращивать лук и чеснок. И очень любили есть и тот и другой. Последние микробы от такого количества выдыхаемых фитонцидов передохли еще в Смутное время, о чем имеется запись в расходной книге Пафнутьева монастыря. Кстати, сам монастырь тогда назывался Пахнутьевым, поскольку монахи были страшные лукоеды. В той же расходной книге записано, что во время осады монастыря войсками Самозванца трое поляков, на которых дохнули защитники монастыря, мгновенно увяли, что твои микробы. В Отечественную войну с Бонапартом были даже случаи падежа изнеженных французских лошадей, не говоря о самих лягушатниках.

Наполеон, кстати сказать, ночевал в Боровске, в доме местного купца Большакова. Правда, всего одну ночь. Пока император спал, камердинер смазывал ему пятки, лыжи и все остальное, чтобы наутро было ловчее отступать по старой Смоленской дороге. После ночевки, как гласит местное предание, в доме остались зарыты несметные сокровища. Искали потом эти сокровища, искали… одних только наполеоновских треуголок нашли дюжину но, кроме нескольких обгорелых подметок французских сапог, ничего и не нашли. Спустя много лет в этом большом трехэтажном доме поселилось какое-то советское учреждение и даже поставило перед ним памятник Ленину. Потом советское учреждение выехало в неизвестном направлении, а клоун остался памятник остался. Так и стоит с протянутой рукой в окружении покосившихся и нечесаных елок.

О доме, в котором ночевал Наполеон, о том, как вой на двенадцатого года коснулась Боровска, и о многом другом я узнал от Дмитрия, молодого, если не сказать юного, экскурсовода местного краеведческого музея. Дима огненно рыж и упорно отращивает бакенбарды и эспаньолку вопреки желанию последних. Фамилиями наполеоновских маршалов, русских генералов и названиями мест сражений Дима сыплет точно горохом. Родители после школы отдали его учиться на бухгалтера, а он хочет быть историком. И будет им. Если, конечно, в этом мире существует хоть какая-то справедливость.

Музей в Боровске бедный, если не сказать нищий. Раньше-то он был богатый, но пришла осень сорок первого и немцы стремительно приблизились к городу. Уходя, наши войска буквально за день до оккупации с самолета разбросали листовки с разрешением местным жителям брать оставшиеся продукты в магазинах и складах. Про музей в листовках ничего не говорилось, но… Директор музея сказал мне, что только три экспоната, на которых стояли печати, вернули обратно боровчане после войны. Вот и лежат в музее ржавые немецкие каски, мосинские трехлинейки и пробитые пулями котелки. Да еще немецкая табличка, на которой написано «Ул. Полковника фон Арнима». Так они переименовали улицу, идущую к дороге на Москву. Завела она их…

Все же из остатков былой роскоши удалось составить экспозицию, посвященную Смутному времени, но и тут пришла беда — протекла крыша, и экспонаты залило водой. Денег на ремонт местные власти… Можно подумать, что только в Боровске начальство такое.

Теперь на месте этой экспозиции лежит непромокаемая дубина народной войны, рогатина и ошарашник — метровая толстая палка с прикрепленной к ней на цепочке увесистой гирей. Такими ошарашниками встречали боровские крестьяне французов. Хорошо бы и местные власти встретить, да разве заманишь их в музей?

Сквозь асфальт на центральной площади местами краснеет кирпич, которым еще задолго до семнадцатого года вымостили тротуары. Советская власть потом закатала все в асфальт, но то ли он оказался плохо положен, то ли кирпичи норовят вылезти из-под него… Краснеют и все тут.

Старуха, древняя как тот кирпич, продающая на рынке шерстяные носки собственной вязки, говорит краснощекому мужчине, пьющему пиво и не думающему покупать носки:

— Утром проснулась, а в голове среда. И ведь знаю, что воскресенье, а все равно среда. Уж третий час, а она все не проходит. Прям и не знаю что делать.

Мужчина понимающе шмыгает носом и высказывается в том смысле, что хоть и холодно сегодня, зато дождя нет, а то вчера как ливанул — так он до нитки как последняя собака. После слова «собака» он допивает пиво и уходит.

Если отойти от центральной площади, на которой стоит музей, километр или около того, то на улице Текстильной (бывшей Успенской) можно увидеть купеческий дом позапрошлого века. На одной из стен этого дома тем самым художником, который изобразил Пушкина в обнимку со свиньей, перерисован со старинной открытки вид Успенской улицы (будущей Текстильной) в самом начале прошлого века. И виден тот же самый ничуть не изменившийся дом. И те же самые окна с кружевными наличниками. И та же герань стоит в окнах. И та же собака задирает лапу возле того же угла, и те же люди выходят из двери… Только такой наивный мечтатель, как Циолковский, мог думать, что из этого места можно улететь. Даже на ракете. Хоть бы она и была двухступенчатой.

* * *

Бразды пушистые взрывая бежать по заснеженному полю куда глаза глядят, а потом как остановиться, как замереть, как не дышать и смотреть на глазированные снегопадом сосны, величаво выступающие тебе навстречу, на облака, которые эти сосны ведут за собой в поводу на белых сверкающих ниточках, на черные и желтые сухие травинки, бегущие, падающие и снова бегущие точно свора гончих по глубокому снегу впереди сосен, на белые волны дальних холмов с качающимися на них лодочками деревенских домиков с огоньками цвета липового меда внутри, с самоварами, чашками крепкого чаю с мятой, вареньями в стеклянных вазочках на толстых ножках, сдобными сухарями и сонными, неповоротливыми мыслями о том, что снегу навалило выше крыши собачьей будки и надо бы запасти его на следующий год, да лень вставать, надевать валенки, тулуп, брать в руки жену с лопатой…

Командировка в город N.

Поезд Москва — Чернигов. Ночь. Какая-то станция. Кажется Сухиничи. Просыпаюсь оттого, что в окно купе стучат. Открываю глаза: передо мной лев и крокодил. Улыбаются. Нет, на ночь был только чай с яйцами. Крутыми, как и полагается в поезде. Оба плюшевые, огромных размеров. В смысле лев и крокодил. Выглядываю на перрон. Полное сальвадорское дали. По ночному перрону, в тусклом свете фонарей бродят люди, увешанные с ног до головы плюшевыми игрушками. Зайцы размером с волка, волки размером со льва и львы размером с небольшого слона. Лебеди, чебурашки, поросята, ежики. У ежиков плюшевые иголки. На каждом коробейнике висит зоопарк небольшого райцентра, если б такие зоопарки заводили в наших райцентрах. Попутчики сказали, что коробейники — работники местной фабрики игрушек. Им зарплату выдают плюшевой фауной. Вот и крутятся. А еще были огромные куклы в красивых подвенечных платьях. Был бы лилипутом — приехал бы сюда покупать платье для своей невесты.

Город N — это на северной Украине. Сюда, наверное, приезжать умирать хорошо. Простишься без сожаления. По улицам сонные куры бродят. Что-то клюют. Жители, похожие на этих кур. Какие-то истерзанные кильки на прилавках ларьков. Церковь, перестроенная из школьного спортзала. Из автомобилей старенькие москвичи, запорожцы и копейки. Даже гривенников нет. Часы на угловом доме остановились. И слава Богу, что остановились. Кажется, до своей остановки они шли в обратную сторону.

Огромный военный завод, на котором делают мои химические реакторы. Раньше завод делал… Впрочем, кому интересна теперь их заплесневелая военная тайна. У заводоуправления пейзаж побогаче. Кроме кур бродит еще и два индюка. Индюки злые, агрессивные, клекочут. Ну, это понятно — завод военный.

В кабинете начальник инструментального цеха. Начальник кричит в телефонную трубку:

— Небылица? Иван Тимофеевич? То Якименко. Да. Ты ж почему договор срываешь, а? Нам же оторвут все! Нет, ты мне дуру не гони, в договоре написано… вот — выконання, нет выкорыстуванняя, нет… Галя! Галя! (это секретарше) Кончай трындеть, переведи ж мене эту… мать… на понятный язык! Хер поймешь! От же ж напридумали!

Беседую с мастером.

— А отчего у вас резьбы так плохо нарезаны? Вон гребешки какие рваные. Какие составы используете? Олеиновую кислоту используете?

— Эта… Она вонючая дюже. А вентиляция у нас того… не работает. Да и нет у нас той кислоты. Дорогущая.

— А что используете?

— А сало.

— ?!

— Та нормально. Еще кислое молоко пользуем. Нам тут выдают молоко, так мы его сами и киснем. А сигаретки у вас нет? А то пошли б да покурили. Та не переживайте, перережем мы вам те резьбы. Сколько тех резьб…

В кабинете у главного инженера подписываем акты на то, что уже сделано. Сделано, кстати, сказать, хорошо. Не благодаря, а вопреки, конечно. Со мной представитель фирмы, для которой я изобрел эти самые реакторы. Моя подпись маленькая, а его большая. На нее ставят печать и бутылку коньяка. Главный инженер предлагает две и шоколадку. Он скромен. Если прикинуть объем его живота, то … Впрочем, какое мое дело — за меня будет пить представитель фирмы. У него богатый опыт и чайный цвет лица. Посылают секретаршу за… Мигом оборачивается. Начинается церемония подписания. Главное успеть. До отхода поезда осталось всего четыре часа. Чокаемся. И еще. И опять. И снова. Первая бутылка уже не жилец. Главный инженер жалуется на жизнь.

— А раньше у нас было три линии. И мы все … круглые сутки. А испытания в Кривом Рогу? Как ебнет, так мама не горюй. А девки там… А сейчас … вот твою херню химическую делаем. Ты можешь из нее стрельнуть? Так чтоб километров за пятьсот-восемь-сот? То-то же.

Чокаемся.

— А то, что мы заказ запороли, ну тот, что на крылатых ракетах… ну, ты помнишь, короче. Ну который СБ-6. Так ведь инструмента ж нет приличного. Станки пенсионного возраста.

Чокаемся.

— Петра вот уволили. Спился Петр. Наливай давай … А какой был главный технолог! Ты его не знаешь. Ты позже к нам пришел. А где шоколадка? От Наташка! Небось уже и домой отнесла. Ну, давай на посошок.

* * *

Зимой, в ненастье, небо опускается низко-низко. Облака, особенно старые, измотанные ветром, теряют ориентацию — поди, разбери, где верх, а где низ, когда и земля и небо белые. А тут еще деревья верхушками, трубы дымами как начнут им мягкие подбрюшья щекотать, так из них снег-то и посыплется. Из молодых облаков — мелкий, сверкающий, а из старых — такие крупные матерые снежинки падают, что только держись за голову. Старые облака, бывает, так и падают замертво на землю. Их потом ногами затаптывают, колесами закатывают, да дворники лопатами сгребают. А облака, которые помоложе, посильнее — те из последних сил, на бреющем, но улетят. Потом из них то репей прицепившийся выпадет, то веточка березовая, то шишка еловая. А однажды случай был: из облака девушка выпала. Стройная, гибкая и тонкая, как та березовая веточка. Таких девушек на улицу и вообще одних лучше не отпускать, а уж в ветреный день их непременно нужно держать за руку или обнимать за талию, или нести на руках. Иначе улетит. Ну, а уж если никак нельзя вместе, то хотя бы накормить ее перед выходом. Всего одна тарелка борща уменьшает парусность девушек более чем наполовину. Даже без сметаны и куска мяса на мозговой косточке. Не говоря о чесночной пампушке или горбушке черного хлеба, натертой до блеска чесноком. Или двух пампушках и тарелке вареников с картошкой и грибками. И если после всего съеденного девушка оденется и пойдет на улицу — пусть её. Не удерживайте. А вот ту, которая вздохнет, незаметно расстегнет пуговку на блузке от полноты съеденного чувств и пойдет на кухню, чтобы помыть посуду взглянет на вас так из-под приопущенных ресниц, как будто птичка сейчас оттуда вылетит, а то и две… Вот эту без лишних слов берите за руку, обнимайте за талию и несите на руках.

* * *

На морозе лай собак звонче. Дым из трубы наряднее. То, что кричит в сердцах сосед своей заглохшей шестерке — виднее. Сморщенное, красное от холода солнце норовит сесть не в чистое поле, а куда-нибудь в лес. Еще и натянет на себя два, а то и три толстых ватных облака. Высунешь нос на улицу и думаешь:

— Нет, все остальное как-нибудь в другой раз высуну. Да и нос, пожалуй, надо втащить обратно.

И втащишь, чтобы высунуть его в другой раз уж не на улицу, а, к примеру, в рюмку перцовой настойки или даже в две. А не тут-то было! Увидит ненароком твой размякший, утративший бдительность нос жена — и давай тебя за него водить. То ли носы у нашего брата так устроены, то ли пальцы у их сестры так ловко приспособлены для этого самой эволюцией — сам черт не разберет.

Поезд Москва-Одесса

Душное купе и чай в ностальгических мельхиоровых подстаканниках. Во время чаепития, по старинному российскому обычаю путешествующих по железной дороге, ложечку из стакана не вынимают и правый глаз рукой не прикрывают.

Подъезжая к Киеву, с меня слетела шляпа разглядывал многочисленные политические агитки, намалеванные на заборах и домах, стоящих вдоль железной дороги. Почти все лозунги на украинском и только там, где сторонники Ющенко, кипя и пенясь от негодования, обращаются к сторонникам Януковича, на русском языке написано «казлы донецкие». И еще: «чемодан, вокзал, Донецк». Вспомнилась радистка Кэт из семнадцати мгновений весны, которая во время родов закричала «мама» на русском языке. Видать и тут ребята находились в родильной горячке.

После Киева поезд идет медленно. Так медленно, что снег за окнами под ярким весенним солнцем тает быстрее. По вагонам шустро бегают туда и обратно разные коробейники. Толстая баба с сумками на спине и груди заунывно кричит голосом муэдзина: «пирожки с повидлом до чаю… кефирчик… карты…». Кефир покупают плохо — у многих еще не кончилась взятая с собой водка.

Солнце припекает все сильнее. Поезд замедляет ход перед когда-то белым и красивым зданием вокзала, на каменном фасаде которого вырезано «Казатинъ». Еще видны надписи: «Буфетъ» и «Залы ожидания первого и второго классов». Черт знает, из каких глубин всплывает и начинает глодать совершенно необъяснимая тоска по империи. На перроне тотчас же воображаются щеголеватые офицеры с нафабренными усами и дамы в шляпках с вуалетками. Сверкающий медный колокол, в который звонит дежурный по станции, пронзительный свисток паровоза и… поезд трогается. За нами еще какое-то время бежит бедно одетый мальчонка, просящий купить хлеб и минеральную воду, мужик в камуфляжной куртке, выкрикивающий «рубли на гривны…», скалятся вдогонку буквы надписи на бетонном заборе: «Юра — поц», и тоска мало-помалу отступает.

Потом Жмеринка, а может и Винница, с непременно предлагаемыми варениками с вишнею, горячей картошкой в полулитровых баночках, жареные караси и огромная, не желающая исчезать надпись: «слава труду» на каком-то обветшавшем привокзальном строении.

Наконец Одесса. Язык вывесок, постоянно сбивающийся с украинского на русский. Торговки на Привозе, называющие гривны рублями. Кошерный ресторанчик «Розмарин» на углу Малой Арнаутской и Лейтенанта Шмидта, в меню которого среди фаршированной рыбы, форшмаков и цимесов Бог знает откуда взявшиеся «чебурекас мясной» и «чебурекас рыбный». Про рыбный написано, что он не хуже мясного. И правда. Хотя им обоим далеко до юной официантки с такими… с такими… и такими… что, кажется, ел бы не с тарелок ею поданных, а прямо из рук.

Пляж Ланжерон. Пожилая пара медленно прохаживается вдоль полосы прибоя. Медленно, по глотку, они пьют коктейль из соленого морского ветра, криков чаек, запаха водорослей и гудков далеких пароходов. Щурясь от весеннего солнца, она говорит ему:

— Как бы я хотела приехать сюда еще раз…. Хоть на пару дней…

— Ты же знаешь…

— Но я так хочу этого! Хочу хотя бы надеяться! Возьми пару монеток и брось их в море.

— Но деньги у тебя…

— Господи, какой же ты бестолковый! На, возьми мою сумку. Там в правом кармашке лежит мелочь.

Он, безотрывно глядя ей в глаза, долго и неуклюже роется в сумке. Наконец достает горсть ярких желтых кружочков и, размахнувшись что есть силы, швыряет их в море. Она вдруг вскрикивает:

— Что ты бросил?!

— Твои таблетки, — разом выдохнув, отвечает он.

— И не надейся!

— Да-да-да! — подхватывают чайки.

— Да-а-а… — басит пароход на рейде.

* * *

Ночью дул сильный ветер, летели облака, и три звезды сорвало с неба. Они упали во двор и долго шипели в снегу, пока не остыли. А к утру все стихло. Так обычно начинаются все рассказы. Но у меня не рассказ, а быль. Поэтому я расскажу все, как было на самом деле. Ночью ветер не дул и облака не летели. Летел сосед с крыльца. Его жена выводила из штопора. Вместе с бутылкой. Он кричал ей: «Звезда ты …» И она еще долго шипела ему вслед, пока не остыла. А к утру все стихло. Я встал со свинцовым облаком в голове. Даже с двумя. Пойду, думаю, в лес. Прогуляюсь, проветрюсь. Оделся потеплее, взял перекусить и пошел. До леса от дома полем километра три-четыре. Сначала тропинка идет под гору. Если идти и время от времени оглядываться, то видно, как уходит от тебя за холмы вереница деревенских домов. Последней идет, склонив непокрытую дырявую главу с черным покосившимся крестом, разрушенная церковь. Как она уйдет, так и начинается вокруг язычество. Духи ветра, поля и леса поют тебе протяжные песни, водят вокруг хороводы и кружат, кружат голову. Я шел, болтал с ветром, полем и лесом. Ночью выпал снег, и поле было похоже на мою бороду — немного рыжего от высохшей травы, немного черного от кустов репейника и много белого от снега. Километра через два я заметил кабаньи следы. Не матерого, конечно, секача, а так — годовалого подсвинка. А ружья-то я с собой как раз и не взял. Что его, думаю, брать? И тяжелое оно, и не сезон сейчас. А потом, ежели с ружьем, то уж без водки никак нельзя. Особенно без перцовки. Так что я его не взял. Да и нет у меня его. И собаки не взял. По той же причине. Иду, стало быть, сам. Вон уже и лес впереди — черный, голый и глухой. А к следам кабаньим, между тем, прибавились другие. Я сначала подумал, что собачьи. Деревня же близко. Только не видно ее. Как ни оглядывайся. И следов этих, которые должны были быть собачьи, все больше и больше. Или не должны… Я поднял глаза от земли и вдруг увидел вдали на тропинке два силуэта. Один большой, как мешок, темно-коричневого цвета, лежал, вытянув в сторону что-то тонкое, вроде ноги. Второй серый, раза в полтора меньше, сидел рядом и помахивал хвостом. Ветер выл… как волк. Глаза слезились. Видимость была почти нулевой. Я сунул руку в карман куртки за сигаретами и нащупал бутерброд со свиной грудинкой, который взял из дому. Бутерброд был горячим и вспотевшим. Он трепыхался у меня в руке… Опытные охотники в таких случаях советуют пятиться назад к тигру лицом. Или с маской на затылке. Но маски, как на грех, у меня с собой не было. Ноги пятиться отказывались. Поломав с десяток спичек, я закурил. Тигр помахивал хвостом, но не шевелился. Я сделал несколько шагов вперед. Тигр… Когда минут через двадцать, превозмогая все, что можно было превозмочь, делая шаг вперед и два назад, я подошел к месту трагедии, то увидел два полиэтиленовых пакета. Один побольше — вроде тех, что дают в продуктовых супермаркетах, а второй поменьше. В первом лежала мерзлая буханка черного хлеба и две пустых бутылки, а во втором — рваный полосатый шарфик, придавленный помятым алюминиевым котелком. Шарфик махал хвостом не переставая. С размаху пнув пустые бутылки, я зашагал дальше. Ветер пел мне что-то легкомысленное, и я ему громко подпевал. А кабанчик нашелся еще через километр, у самой кромки леса. От него остался только обрывок хвоста и толстый, дрожащий как желе поросячий визг, который зацепился за нижнюю ветку дуба и раскачивался на ветру. При ближайшем рассмотрении хвост оказался куском измочаленной веревки.

Конаково

— Вы запомните, — тараторит старушка в краеведческом музее Конаково, — началось все с немца-аптекаря Бриннера. Это он поставил гончарные круги в деревне Домкино, вы проезжали тут недалеко по плохой дороге. Как-то у него дело не пошло, и все у него скупил, вы запомните, аптекарь Ауэрбах. Этот все скупал, скупал и такое тут развернул — даже и к императорскому двору посуду поставлял. И клеймо ставил «Ауэрбах — Корчева». Корчева — это наш бывший уездный город. Мы его потом затопили, когда водохранилище устраивали. А уж потом, после освобождения крестьян, ауэрбаховские заводы купил Матвей Сидорович Кузнецов. Ему двадцать три года было, когда он все капиталы от отца унаследовал. Вы запомните: Кузнецов не пил, не курил потому, что старообрядец и с таким наследством. Кузнецов еще больше развернул все. И в Чикаго посуду на выставки возил, и в Америку, и в Париж. И везде ему медали давали. Большие, вы запомните. Рабочим, конечно, тяжело приходилось. С пяти утра до восьми вечера работали. Чахотка у многих была от пыли глиняной. Но Кузнецов про это не знал ничего: он к нам и приезжал-то всего один раз. Управляющий здесь делами крутил и вертел. Вот вы смотрите на икорницу. Красавица, а не икорница. Это нам бывший служащий кузнецовского завода принес. Они в перерывах на работе икру из нее ели большими ложками. Матвей Сидорович еще несколько церквей нам построил и восемь иконостасов подарил, но мы их все разрушили, кроме одной. Туда прихожане с детьми пришли, когда ее взрывать собрались. Театр у нас тут был. Служащие спектакли ставили. Афиши сохранились даже. Вы запомните: «Феминистка». Шутка в одном действии Анны Саксагонской. Очень смешная. Общество трезвости открыло чайную без горячительных напитков. Правда, она сгорела через два года. Ну, а потом, как революция началась, так все переименовали в Конаково, по имени революционера Конакова. И не просто так переименовали, а объявили конкурс. Наша работница Марья Илютина его выиграла, за что её наградили, вы запомните, самоваром. А еще здесь неподалеку, на Конаковской гидростанции, клык мамонта нашли, но его в Тверь забрали. Вот вы спрашиваете про фаянсовую коллекцию — она огромная была. Одних пепельниц, вы запомните, триста штук. Я сама не поверила, но мне дали сосчитать. Много тысяч экспонатов было. Все увезли. Говорят, что в Москву и в Тверь. Старушки разные иногда на рынок выносят то, что у них осталось. Но дорого — рублей по пятьсот. И завод наш убыточный купил москвич Губа. Как говорится, раскатал на нас губу и купил. На него уж и в суд подали. А что ему… Пять тысяч рабочих на улицу спровадил. Что теперь будет — никто не знает. Кто говорит, что склады будут в заводских корпусах, а кто говорит, что снесут все и на месте завода построят, вы запомните, большой элитный дом из Москвы.

И построят. А по ночам будут вставать из своих могильных форм призраки фаянсовых ангелов, рыб, зверей, крестьян в красных рубахах из обливной глазури, колхозниц с серпами, тонких фарфоровых чашек, блюдец и бродить неприкаянно по квартирам и лестницам огромного дома, неловко задевая за углы, спотыкаясь, падая и разбиваясь на все более мелкие кусочки…

Из Конакова в Москву быстрее всего ехать через Белавино на Дубну, по разбитой дороге километров тринадцать, а потом на пароме через канал имени Москвы. Там как раз проходит граница Московской и Тверской областей. Сейчас на переправе тихо, из представителей властей одна старушка-контролер продает билеты на паром. А еще лет десять-пятнадцать назад на границе шумно было. Выдворяли на пароме домой просочившихся в столицу на заработки тверских крестьян, отбирая у них то зачерствелый гамбургер из Макдональдса, то блестящую эмблему, открученную от какого-нибудь московского джипа. Нехитрые эти подарки везли они своим женам и детишкам. По ночам, если затаиться в прибрежных кустах, можно было наблюдать обмен московских разведчиков на тверских. Говорят, что тверские хотели срисовать чертежи Большого Московского Нефтяного Крана и у себя такой же построить. Как же. Разбежались московские краном делиться.

Теперь гамбургеры везде есть, да неохота их есть. Да и московские джипы докатились до Твери и даже дальше… Сразу после парома, на подмосковном берегу, дорога становится гладкой и сытой, с жирной белой разметкой. Езжай — не хочу.

* * *

По Оке плывут полупрозрачные льдинки. Редкие, точно чешуйки на зеркальном карпе. Протоптанные в свежем снегу тропинки ластятся к ногам. В окнах первых этажей сидят задумчиво-полосатые кошки и делают лапами знаки прохожим. За спинами кошек, в глубине кухонь, хозяйки достают из холодильников хрусткую квашеную капусту для винегрета и соленые огурцы в трехлитровых банках. Их мужья, вместо того, чтобы чистить, как велено, картошку, норовят проверить, настоялась ли водка на клюкве и закусить маринованными грибками, приготовленными для гостей. Потом к одним придет теща с тестем, к другим с мужниной работы пожалует главбух Николай Васильевич с супругой в новой шубке из выщипанной нутрии, к третьим — закадычный друг Федька с баяном, а к — четвертым и вовсе соседка Анна Андревна с огромной шарлоткой из яблок, которых сколько ни ешь, а их только больше становится — так они в этом году уродились. К вечеру всё съедят, выпьют и снова выпьют, а перед чаем с шарлоткой откроют форточки, чтобы малость остыть, выветрить табачный дым, и так грянут «Ой мороз, мороз, не морозь меня…», что во дворе завоет с перепугу сигнализация у старенького «Запорожца», хотя на нем этой самой сигнализации отродясь не было.

* * *

За окном стоит зима. Вернее, она стояла бы, кабы трещал мороз, кабы звенел воздух, кабы шел снег… но трещат только сороки на железных ветках телеграфных столбов. Снег шел да и вышел весь, а вместо него идет, сам не зная куда, дождь. Еще и падает, точно пьяный. А потому зима за окном не стоит, а ползает по серой перловой каше сугробов, валяется в черных лужах и вымаливает на снег у тонких и ноздреватых блинных облаков. В такую погоду хорошо напиться черного, смолистого чаю с пухлыми румяными плюшками, покрытыми слюдяной корочкой расплавленного сахара, сесть у окна, надышать на холодное стекло дальний очарованный берег и, качая страусиными перьями в голове, рисовать на нем цветущие бездонные очи.

* * *

Вообще такая ерунда была с этим апрелем посреди января. В середине зимы, как раз к началу окончания празднования Нового года, набухшие почки и печень зелёная трава. Мало того, стали возвращаться веснушки. Обычно-то они как улетают сразу после бабьего лета в тёплые и солнечные края, так до весны их и не жди. Сразу после грачей и возвращались. А тут — здрасьте! Что-то сбилось у них в настройках. К примеру, улетали с маленького вздернутого носика на лице смешливой девчонки лет восемнадцати, а вернуться угораздило на румпель таких размеров… Ещё и с бородавкой на самом кончике. Мечутся по лицу, встают на уши, чтобы углядеть среди изменившегося пейзажа то самое место, с которого они улетали. Всё напрасно… Хотя чему тут удивляться? Порядка теперь у нас нет ни в чём. Откуда ж ему взяться у веснушек?

Деревня Бутурлино

Ездил к отцу на кладбище. От Пущино надо на автобусе до деревни Борисово, которая почти на окраине Серпухова, а потом пешком километра два до деревни Бутурлино. Там и кладбище, рядом с бутурлинской церковью. Церковь уж лет десять как восстановили. При большевиках в ней ничего не было: ни склада, ни конторы, ничего. Просто кресты сбили, колокола умыкнули куда-то, ну и сломали, что смогли. К счастью, смогли немного, уж больно прочны были стены, а поскольку ни дом советов, ни бассейн «Бутурлино» строить на этом месте не собирались, то отступились, и так она простояла все эти годы. На церковной ограде табличка: «По касающим вопросам звонить по тел. 73-36-38». Во дворе два мраморных надгробия. Серпуховскому купцу первой гильдии Ивану Васильевичу Рябову и жене его, Агафье Антоновне. Сам Иван Васильевич родился в один год с Александром Сергеевичем. Стихов, однако, не писал, а был текстильный фабрикант. Фабрику его после известных событий семнадцатого года у наследников экспроприировали и переделали в военный завод, на котором работал мой отец. Неподалеку от Бутурлино был Рябовым построен охотничий домик. Я еще помню его. Была в нем какая-то то ли турбаза, то ли склад спортинвентаря. Домик был деревянный, с красивыми резными коньками на крыше. Сгорел. Что-то там однажды праздновали да и спалили по пьянке. Еще построил он больницу и роддом, в котором родилась моя дочь. А при больнице парк разбил с липовой аллеей. Играли мы в парке в казаков-разбойников и жуков майских ловили. Спилили эти липы (а они уж вековые были), когда решили устроить пруд.

Возле входа в храм скамеечка покосившаяся, на ней такой же дедушка и черный кот с белыми лапами. Кемарят. Услыхали, как я гравием по дорожке шуршу — разлепили глаза. По одному на брата. Кот свой глаз тут же и закрыл, а старик шустро открыл второй, подхватился со скамейки и ко мне: «Подай, сладенький, на хлебушек, Христа ради.» Подал десятку. Дед на радостях сообщил, что сегодня будут крестины. У Райки Арефьевой внучку окрестят и еще из Серпухова приедут — кто не знает, но точно известно, что богатые. Эти, как их… новые! Вот с утра и ждет по этакой жаре-то. Поданная десятка, точно синица, трепыхалась у деда в руках. А может это руки ее трепыхали с похмелья. Видать, не терпелось ему бежать за бутылкой хлеба, здоровье поправить. Однако и крестины пропускать было жалко. Оставлять же вместо себя кота он не решался. Потоптался-потоптался, попросил закурить, заложил сигарету за коричневое от загара ухо и вернулся на скамейку.

В церкви шла обедня. Кроме батюшки да старушки, что свечи продает, человек семь-восемь, не больше. Хор из трех девчушек. Голоса у них прозрачные и тонкие — ниточки, да и только. Вот из этих ниточек они и сплетали свои кружева. Узоры-то на них простенькие, деревенские, в городе и богаче, и затейливей, но ведь не по богатству оценены будут. Не по нему.

* * *

Долго брести, проваливаясь по колено в сугробы, выбраться на шоссе, потопать и постучать нога об ногу, отряхивая снег с валенок, сесть в машину и уехать. Дома переодеться в городское, вытаскивая отовсюду тонкие, слюдяные кусочки полевой и лесной тишины, острые осколки ветряного свиста, замшевые лоскутки снежного шороха и разноцветные обрывки эха от далеких выстрелов охотников на зайцев. Разложить все эти богатства на письменном столе и попытаться сложить из них… убить на это час или два, вздохнуть, еще вздохнуть, налить себе большую кружку чаю с коньяком, откусить от бутерброда с копченой колбасой и смотреть, смотреть телевизор до самого конца этого бутерброда и еще трех, а то и четырех таких же.

* * *

Двадцать восьмое февраля. Дождь с самого утра. С ночи даже. Тепло, беспросветно, болотно. Начнёшь говорить, скажешь два или три слова да и заквакаешь. Беременность во всем. В мокрых, чёрных деревьях, в бледных прохожих, в облезлых собаках, жадно нюхающих талый снег. Те, у кого есть чернила, те при деле. Плачут. Ничего не попишешь — февраль. Время поливитаминов два раза в день по одной горошине. Об эту пору только они и оранжевые эти горошины.



Поделиться книгой:

На главную
Назад