Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тридцать третье марта, или Провинциальные записки - Михаил Борисович Бару на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По утрам в Нерехте от Казанского собора на площадь с торговыми рядами льется вовсе не колокольный звон, а запах свежеиспеченного хлеба. Как устроили в соборе в тридцатых хлебозавод, так и сейчас пекут в нем батоны, булочки и буханки. К стене пристроена палаточка, из которой хлебом и торгуют. По площади катает внушительных размеров детскую коляску пожилая женщина в красном фартуке, повязанном поверх белого халата, и в белой косынке. Коляска укрыта клеенкой, разрисованной арбузами и ананасами. Под клеенкой тихонько лежат горячие пирожки и ждут, когда их купят. Они хитрые, эти пирожки. Купи хотя бы один, и всё — не миновать покупать еще два, а то и три.

— Ежели с яблоком, капустой, луком с яйцом — то по одиннадцать, — сказала мне продавщица, — а с рыбой, — тут она посмотрела на меня оценивающе, — по пятнадцать.

Колокольня у Казанского собора высоченная. Слава Богу, ее под нужды хлебозавода приспосабливать не стали, а сделали филиалом местного краеведческого музея. За умеренную плату можно подняться на третий ярус и даже позвонить в сохранившиеся колокола, что туристы и делают. Лестница, ведущая на колокольню, так длинна, крута и так сильно закручена по часовой стрелке, что прежде чем ударить в колокол, турист, забравшийся на площадку, еще какое-то время с помощью экскурсовода откручивает тело в обратную сторону. Жители на все эти колокольные художества внимания не обращают, а вот собачка, живущая в доме рядом с колокольней, нервничает и как только слышит звон, начинает подвывать. К счастью, туристы в Нерехту приезжают редко, а то выть бы ей, бедной…

Внутри колокольни устроен крошечный музей воздухоплавания. Все мы учили в школе, что первым поднялся на воздушном шаре еще в начале восемнадцатого века уроженец Нерехты подьячий Крякутной. Цитировали даже древнюю рукопись, в которой было написано… Теперь уж все равно, что написано, поскольку выяснилось, что рукопись была искусной подделкой, а вместо Крякутного в ней был прописан и аккуратно затем вычищен некий крещеный немец Фурцель. Крякутному тем временем успели поставить памятник и даже принимали возле него в пионеры. Не самый, кстати, плохой вариант развития событий. А восторжествовала бы истина, и увековечили бы Фурцеля? Неужто стали бы принимать в пионеры у памятника крещеному немцу? Да Боже упаси!

До известных событий семнадцатого года на главной городской площади перед колокольней стояла часовенка. Говорят, что именно в том месте, где она стояла, и было лучше всего слышно звон со всех городских колоколен, коих было больше десятка. Теперь на месте часовенки стоит гранитный памятник самизнаетекому, отбойный молоток его забодай. Прямо за спиной вождя мирового пролетариата в старом доме постройки девятнадцатого, а то и восемнадцатого века, находятся двери редакции газеты «Нерехтская Правда». Судя по сорнякам, пробивающимся из-под этих дверей, их давно не открывали. В том месте, где из площади вытекают две улицы: одна имени памятника, бывшая Суздальская, а вторая — Красноармейская, в девичестве Нижегородская, стоит дом купца Хворинова по прозванию «носок». Так прозвали дом, а не купца. «Носок» замечателен тем, что в нем останавливался Павел Первый с семьей по пути из Казани в Ярославль и далее в Петербург. Очень ему понравилась Нерехта, ее вкусные румяные калачи и такие же румяные щеки нерехтанечечок. Ну, да не в них дело. И до сей поры, как зайдет речь о визите императора в Нерехту, так старики начинают вздыхать и сокрушаться: «И зачем он поехал на верную погибель? Остался бы. Никто бы про него и не вспомнил. Глядишь, и по сей день царствовал бы в свое и наше удовольствие». А еще в углу одной из комнат дома купца Хворинова под пятью слоями обоев пытливые краеведы сделали нашли карандашную надпись: «Саша, Коля и Костя были здесь». Чуть ниже было еще пририсовано кривыми детскими буквами… Впрочем, на этих, выходящих за рамки моего повествования, надписях я останавливаться не буду — они подробно описаны и проанализированы в монографии историка А. В. Неимущего «Эпиграфическое наследие дома Романовых».

Сразу за площадью с торговыми рядами протекает речка Нерехта, такая узкая, что в талии ее можно перехватить двумя руками. Даже вывеска магазина, который называется «У реки», могла бы служить мостиком через нее. Впрочем, через нее и так есть деревянный мостик, в щелях которого постоянно застревают тонкие каблуки местных модниц. Говорят, что раньше Нерехта была судоходной, и по ней даже ходил колесный пароход, а на том пароходе местный промышленный воротила, купец Брюханов, катался с цыганками и шампанским. Конечно, раньше реки были полноводнее и мокрее — спору нет. Но чтобы Нерехта настолько… Разве только Брюханов был не купец, а купчик, пароход игрушечный и шампанское брали на борт в аптечных пузырьках.

Кстати, об аптеке. Ее в Нерехте построили в начале прошлого века. И не просто построили, а в стиле модерн. Теперь в ней находится краеведческий музей. В первом зале музея висит на стене список продукции, которую выпускала в 1913 году льняная мануфактура Сосипатра Дмитриевича Сидорова, в селе Яковлевском, Нерехтского уезда. Прочтешь в нем строчку: «Салфетки столовыя, закусочныя, чайныя и ажурныя», — и как станешь представлять, чем одни отличаются от других — так голову и сломаешь.

Неподалеку от музея, на Никольской улице Володарского, стоит заколоченный и заросший бурьяном деревянный дом. Это дачный дом когда-то самых богатых и именитых нерехтских купцов Дьяконовых. На фотографии начала прошлого века он приветливо машет с веранды второго этажа белыми полотняными шторами. Если заглянуть в окно, то можно увидеть в глубине гостиной накрытый стол с самоваром, и на скатерти, рядом с каждым прибором, лежат столовые, закусочные, чайные и ажурные салфетки. Хозяева о чем-то беседуют с гостями… Только не заглядывайте в разбитые и заколоченные фанерой окна — ничего вы там не увидите, кроме паутины по углам, ободранных стен и прогнивших полов. Загляните в то, на котором сохранился резной наличник, и чудом уцелела треугольная вставка из синего стекла. Вот через это синее стеклышко…

* * *

Если ехать из уездного Кириллова Вологодской губернии в такой же уездный Белозёрск той же губернии, то сначала будет километров шесть асфальта в бесчисленных заплатках, потом еще десяток проселка, усыпанного мелкой щебенкой, а уж потом паромная переправа через широченную Шексну. Перед заездом на паром пассажиры автобуса выходят на берег, молча курят, облокотившись на полосатое бревно шлагбаума, и плюют на воду. Автобус заезжает, все заходят на палубу, и, пока паром идет к другому берегу, все снова курят, облокотившись уже на перила парома, и снова плюют на воду. Если перестать курить, свернуть ладони трубочками и приставить их к глазам, то видно, как из дальнего далека медленно, точно гусеницы по стволу огромного дерева, ползут по остекленевшей от жары и безветрия водной глади огромные самоходные баржи под названием «Волго-Дон» или «Волгонефть» а то и вовсе «№2345-01». Как ни всматривайся — не увидишь на них ни матроса, ни матроски, ни сохнущих на веревке тельняшек или капитанских трусов с крабом. Дым не идет из их труб, и, тем не менее, они все ползут и ползут, словно Ползучие Голландцы. Построенные еще в незапамятные советские времена, эти баржи возили от самой Астрахани до Ленинграда нефть, лес, песок и другие, как тогда говорили, «народнохозяйственные грузы». Потом наступило то, что рано или поздно у нас наступает всегда, и народное хозяйство приказало долго жить. Нефть, заключенная в большую трубу с краником на конце, потекла в… ну, да не об ней речь. Баржи были позабыты и позаброшены, однако ходить каким-то чудом не перестали, хоть и команды с них, после того, как им перестали платить зарплату, разбежались, унося в карманах, кто бутылку с нефтью, кто центнер песку, кто связку сосновых бревен на строительство дачного домика. Никто не знает, что эти ржавые исполины перевозят в своих трюмах, поскольку баржи никогда не пристают к берегу, а только ползут и ползут, искусно лавируя между отмелями и островами. Где места их зимовки, где заправляются они мазутом и заправляются ли они вообще — только одному их корабельному богу и ведомо. Кстати, о зимовках. Зимой паромная переправа через Шексну не действует, но в условленное время подъезжает с одной стороны к берегу реки рейсовый автобус из Кириллова, а с другой, к другому берегу, автобус из Белозёрска. Выходят из автобусов люди и длинной вереницей идут по шекснинскому льду на посадку в кирилловский автобус белозёрцы, а кирилловцы им навстречу — садиться в белозерский. Трещит и раскалывается от мороза на огромные голубые глыбы воздух, зубастый, точно большие шекснинские щуки, ветер, норовит откусить полноса или даже целый нос со щекой в придачу, а они идут и не оглядываются, точно разведчики, которых обменивали друг на друга в кинофильме «Мертвый сезон», с той лишь разницей, что не выбегут обниматься им навстречу водитель автобуса и кондуктор, замотанный в толстый шерстяной платок поверх китайского пуховика. Ну, а с началом навигации, все повторяется сначала: грузовой паром, автобус, пассажиры, плюющие на воду, и огромные баржи, безмолвно ползущие вдалеке. Паром никогда не подходит к ним близко, а всегда пережидает на почтительном расстоянии, пока они пройдут мимо. Говорят, одну или даже две таких баржи видели чуть ли не у берегов Швеции или Англии. Впрочем, сами очевидцы признают, что в тот день был густой табачный дым и ром туман и они могли обознаться.

Белозерск

Чем меньше русский провинциальный городок, и чем дальше он забрался в глушь, тем больше он похож на обитаемый остров в океане. И ехать-то к нему надо по плохой дороге, а потом и вовсе без нее, и автобус туда идет только раз в сутки, и сломается он по пути, и последний километр или полтора придется пылить на своих двоих по обочине, если лето, или чавкать по ней же, если осень или весна, и самое загадочное — та же самая дорога обратно будет еще труднее. Выбраться из такого городка совершенно не представляется возможным. На вторые сутки, хоть бы и приехал человек из самой Москвы с двумя мобильными телефонами и беспрерывно звонил бы по ним, выясняя почем нынче доллар или какая-нибудь кредитная ставка, ни с того, ни с сего заводится у этого москвича сам собой огород с картошкой и свеклой, появляются удочки, а то и бредень. К концу третьего или четвертого дня научается он гнать чистый как слеза, крепчайший самогон на смородиновых или березовых почках, а уж недели через три один или два чумазых мальчишки точно будут кричать ему «Папка, купи мороженого!» И месяца не пройдет, как человек перестанет узнавать в лицо свои мобильные телефоны, перестанет ежечасно подносить их к уху, отвечать на звонки… да и не будет их вовсе, — этих телефонов, потому что красивая, но строгая жена его завернет оба бесовских аппарата в чистую тряпицу и спрячет от греха подальше в жестяную банку с сахаром-песком. Да откуда же у него возьмется жена? — спросит дотошный читатель. Да оттуда же, откуда и огород. Природа этих удивительных процессов изучена еще очень плохо. Да и кому ее изучать? Ученые в медвежьи углы приезжают редко. Впрочем, ученые наши, из тех, что еще остались, если и покупают билеты, то совсем в другую сторону.

Не будем, однако, затягивать предисловие и перейдем к предмету нашего рассказа. Обитаемый остров Белозёрска расположен на самом берегу Белого озера. Возраст этого города столь почтенен, что и сама Москва ему приходится если не племянницей, то уж точно младшей сестрой. Если не слушать местных краеведов, которые, как и всякие краеведы-энтузиасты, заговариваются до того, что основали Белозерск еще древние шумеры, о чем свидетельствуют многочисленные глиняные черепки, правда, без клинописи, аесли почитать русские летописи, то в них написано: «Рюрик седе в Новегороде, а Синеус, брат Рюриков на Белеозере, а Трувор в Изборске». Было это в далеком 862 году. В то время Белозёрск находился на другом берегу озера. Первые несколько веков своего существования он несколько раз менял свое расположение. То поиски более выгодного места на торговом пути, то эпидемия чумы заставляла переселяться белозёров с одного берега озера на другой. В те баснословные времена землю сотками еще не мерили и не брали кредиты на ее покупку. Переезжать можно было куда глаза глядят. Немногочисленные пожитки собирали быстро. Жаль, что те времена безвозвратно прошли. Вот бы сейчас собраться и переехать, к примеру, всей Москвой куда-нибудь за Урал. Так, чтобы даже с собаками и милиционерами. Только Лужкову ничего не говорить. Проснется он, выйдет на балкон своей резиденции на Тверской, а вокруг — никого. Только черные тучи, которые он разгонял столько лет, грозно нависают над его головой. Но вернемся к Белозёрску. В конце концов, город так удачно расположился, что к нему не только враги, но и свои стали добираться все реже и реже. Правда… было два случая. В тринадцатом веке татары вздумали захватить Белозёрск (честно говоря, они не знали, что это Белозёрск — они просто шли захватывать все, что захватывается), но заплутали в непроходимых лесах. К тому же у них кончились беляши, и под угрозой голодной смерти они отступили к своему Бахчисараю. Второй случай произошел уже в Смутное время. Отряд поляков, шедший совершенно в другую сторону, заблудился и вышел под стены Белозёрска. Сам заблудился. У них не было даже Сусанина, чтобы на нем отыграться. Мужчин тогда в городе почти не было — все ушли в ополчение к князю Пожарскому. Интервенты захватили город. Переночевав, поняли, что сбились с дороги на Краков, и ушли. И это все. На тысячу с лишком лет истории маловато будет.

Белозёры очень переживали из-за своего более чем скромного участия в событиях текущей политической истории России. Чтобы как-то исправить положение, они предлагали Ивану Грозному переселиться к ним вместо Александровой слободы и даже выкопали секретный бункер для царя. Грозный, однако, не поехал. Тогда решили прокопать такой же секретный тоннель до самой Москвы, чтобы в случае опасности вывезти в Белозёрск знаменитую библиотеку царя, и даже стали копать, но… сбились с пути и вышли к Петербургу, которого тогда еще и в помине не было. Ну, а поскольку Иван Васильевич был не Петр Алексеевич и болотами не интересовался, то и толку от этих титанических усилий было как от… До сих пор краеведы не могут простить этой ошибки в расчетах прокладчикам тоннеля. Они уж и на рисованной от руки карте города крестиками обозначили мест пять или шесть, где библиотека могла укрываться, и три разных списка найденных книг составили, и…

В девятнадцатом веке, в царствование Николая Первого, сонная тишина Белозёрска была нарушена строительством обводного канала, огибающего юго-западную часть озера. Строили канал для защиты судов от непогоды, поскольку из-за сильных ветров деревянные суда во множестве гибли каждый год во время навигации на озере. Тысячи и тысячи деревянных свай забили местные крестьяне для укрепления берегов канала. И, наконец, настал черед последней сваи, которую должен был забить собственноручно генерал-адъютант граф Клейнмихель, руководивший строительством. Само собой, свая должна была быть золотой, как и полагается в подобных случаях. После того, как посчитали, сколько она будет стоить, то сильно уменьшили ее в диаметре. Потом еще немного посчитали… Короче говоря, в окончательном варианте Клейнмихель должен был забить маленький золотой гвоздик в одну из деревянных свай, а чтобы никто не покусился на драгоценный металл и воровским манером его потом не вытащил, то забил он на всякий случай медный, а золотой увез от греха подальше с собой в Петербург. Ну, а раз уж украсть его в таком раскладе было никак невозможно, то по просьбе графа, в которой никто не смог ему отказать, гвоздь отковали килограмма на полтора весом. Еще и украсили гравированным графским девизом: «Усердие все превозмогает». Теперь этот гвоздь находится в запасниках петербургского железнодорожного музея, поскольку Клейнмихель по совместительству был еще и главноуправляющим путями сообщений. Администрация Белозёрска обила все пороги, требуя возвращения гвоздя на свою историческую родину. Какое там… Такой гвоздь и своя Вологда не отдала бы, а уж чужой Петербург и подавно.

Что же до медного брата этого уникального эскпоната, то в редкой белозёрской семье не найдете вы в шкатулке вместе с семейными реликвиями позеленевший от времени медный гвоздь с отпечатками графских пальцев. На крошечном лотке с сувенирами возле моста через ров [3] , окружающий валы древней крепости, можно купить хоть десяток таких гвоздей. Жаль только, что покупателей мало. Туристы Белозёрск не жалуют, а зря. С набережной Белозёрска видно, как синее Белое озеро впадает прямо в синее небо. В хорошую погоду на лодке, хоть бы и на веслах, можно доплыть до самых облаков. Ну, пусть и не до всех, но до кромки низких кучевых — точно.

И еще. Таких вкусных и таких огромных румяных пирогов с начинкой из головы палтуса, которые пекут в местной кулинарии, я не едал нигде.

* * *

На границе Ярославской и Владимирской областей, неподалеку от берендеевых болот, стоит село Б. Или В. Или даже У. Я был там проездом и не запомнил названия. В нем, как почти во всяком нынешнем русском селе, есть разрушенная дворянская усадьба и заброшенная церковь. Впрочем, здесь усадьбу (она была деревянной) не разрушали специально — она сама сгорела лет шесть назад по непонятным, как водится, причинам. Осталось только сломанное дерево перед ней и остатки парка. От церкви осталась стена и окно в этой стене, заложенное кирпичом и забранное чугунной решеткой. Есть в селе магазин и перед ним рыночная не площадь, но полянка, на которой возле трех или четырех картонных ящиков, привязанных бечевкой к остовам детских колясок, прохаживаются два смуглых продавца с золотыми зубами. В ящиках навалены круги ливерной колбасы, пластмассовые пляжные шлепанцы внеземных расцветок, нестерпимо блестящие заколки для волос и пакетики соленого арахиса к пиву. Покупателей, кроме двух-трех рябых кур и одного черного петуха, нету. Если от этого торгового центра идти вправо по засохшим комьям грязи на разбитой тракторами дороге, то минут через пятнадцать-двадцать село кончается. Стоят на окраине два трехэтажных панельных дома с балконами, выкрашенными розовой, изрядно облезшей, краской. Такие дома строили в эпоху исторического материализма во многих селах, полагая, что лучше квартиры в таком доме для сельского жителя и быть не может. Один дом полностью достроен и в нем так и живут те, которым… которые…. Одним словом — не судьба им, по-людски, по-крестьянски. А второй дом власть не смогла или уж не захотела достроить. Стоит разрушающийся остов его, эмбрион, и смотрит внутрь себя пустыми бельмами окон. Как будто дряхлеющая империя под конец своей жизни стала рожать мертвые дома. А возле этого выкидыша, на столбе, прибит рекламный щит из уже новой жизни, на котором яркими буквами написано: «любые операции с недвижимостью». Да, конечно — любые. В том числе бессмысленные и беспощадные.

* * *

У нас в провинции все такое же, как и в столицах. Только скромнее, без люрекса и стразов. У нас и культурная жизнь есть. Она и вообще у нас есть. Разная. Но из Москвы ее не видно. Они там иногда поднимутся на башню и смотрят вдаль. За кольцевой — ничего не видать. То ли дым из-под снега, то ли снег с прошлой зимы не убирали… Какая-то муть на горизонте. Уж и стекла в очках протирали по третьему разу, и даже черные икринки бревна соринки из глаз повытаскивали — одна муть, хоть тресни. А если треснет, то, само собой, две. Ну, да не о них речь. Сегодня я был на выставке. Нет, вексельберги нам свои драгоценные яйца не показывают. Это не для наших брюк нашего скромного краеведческого музея на втором этаже промтоварного магазина «Весна». Выставка чугунных печных заслонок — вот это для нас. Тоже, между прочим, частная коллекция. Вьюшки, поддувала, топочные дверцы — всего десятка два экспонатов. Литье тульское, каслинское, калужское, липецкое и нижегородское. На огромной топочной дверце калужского литья позапрошлого века — красавец лось. Из тех еще лосей, которые потом, в эпоху центрального отопления, эмигрировали на настенные коврики с бахромой. А там и вовсе вымерли. Вот вьюшка литья путиловского завода по рисунку самого Клодта. И вовсе не кони, а «дворовый, везущий на дробушках барыню». По виду эти дробушки — самые обычные салазки. Барыня старая, укутанная в сто одежек. Куда он ее везет — теперь уж не узнать. Может, в гости к такой же старой барыне на чай с липовым медом, смородинной наливкой и сдобными калачами. Кухарка натопит им печку, березовые дрова жарко загорятся, и в трубе запоет-загудит теплый воздух, и станут они вспоминать о том, о чем вспоминают все старые барыни, в каком бы столетии они ни жили. Потом будут зевать, мелко крестить сморщенные рты, потом хозяйка уговорит гостью остаться переночевать, тем более, что дворовый мужик, привезший ее сюда, уже так угостился белым вином на кухне, что не только дробушки с барыней, но и самого себя, подлеца… потом лягут спать, задуют свечи и через пять-семь лет тихонько отдадут Богу души, потом домик этот, проданный невесть откуда появившимся и вступившим в права наследства троюродным племянником, станет какой-нибудь скобяной или керосинной лавкой, потом конторой, потом снова конторой, потом устроят в нём какую-нибудь пельменную или рюмочную под неоновой вывеской с перегоревшими буквами, потом он обветшает в конец и его снесут по приговору неприметной канцелярской крысы с потными, красными лапками и шустрым хвостом, потом мальчишки будут рыться в его развалинах в поисках пиратских сокровищ, а вместо них найдут чугунную вьюшку литья путиловского завода, на которой дворовый везет на дробушках барыню…

* * *

Проезжая по дороге из города Протвино в город Москву, возле деревни Калиновские выселки наблюдал большое складское здание, вроде амбара, крытое синей черепицей. На крыше амбара были установлены большие буквы, из которых слагалась вывеска «Калиновская мелкооптовая база». Под этой вывеской были еще две, буквами помельче — «Брудершафт» и «Беспохмельная Русь». А торгуют они деревом, отделочным камнем, а вовсе не тем, чем я подумал. Да и вы, поди, тоже сейчас думаете.

* * *

В автобусе «Пущино — Серпухов» кондуктор — колобок, усеянный веснушками до такой степени, что они есть даже на отрываемых ею билетах, встречает вошедших возгласом:

— Не задерживаем! Быстро проходим и устаканиваемся! Мужчины с удочками! Что вы там торчите сзади, как гланды в проходе?! Быстро проходим и…

Наконец все уселись и купили билеты. Колобок плюхается на два передних сиденья для кондукторов с детьми и кондукторов-инвалидов, вытаскивает из кармана розовый телефон с привязанным к нему на веревочке пластмассовым сердечком, набирает номер и говорит голосом, облитым шоколадной глазурью:

— Сереженька — ты уже проснулся? А где?..

Вологда

К девяти часам вечера жара… не спадает. От пристани в центре Вологды отходит в полуторачасовой рейс к Спасо-Прилуцкому монастырю и обратно прогулочный теплоходик «Дионисий». Пиво, чипсы, соленый арахис и живая музыка в виде молодого человека по имени Вова, уже погружены на борт. Всего триста рублей с носа, который у некоторых отдыхающих так и чешется к выпивке. Неугомонный Вова начинает громко петь еще на пристани. Такое ощущение, что даже микрофон у него луженый. Но на воде хоть немного прохладнее. В конце концов, не будет же он петь все полтора часа. Выпьет пива, его разморит…

Под песню «Ах, белый теплоход, гудка тревожный бас…» мы отчаливаем. Вологда — речка узкая. Теплоходу, чтобы продвигаться вперед, приходится раздвигать ее берега носом. По случаю тридцатиградусной жары и вечера пятницы оба берега густо усыпаны отдыхающими. Они стоят столбиками у ман галов с шашлыками, точно суслики у своих нор, и машут проплывающим мимо руками, шампурами с подгоревшими кусками свинины, бутылками сухого вина и всем, чем машется. Вова запевает шпаликовскую «Ах, ты палуба, палуба, ты меня раскачай…».

На корме празднует день рождения девушка лет двадцати пяти. Приглашены четыре подруги и три молодых человека. Подруги в вечерних платьях с открытыми спинами. Именинница завила на голове множество или даже два множества мелких черных кудряшек. Дым от ее тонкой сигареты — и тот завивается колечками. На столике шампанское, персики, прилипшие ко дну коробки шоколадные конфеты и большая эмалированная кастрюля с салатом оливье. По шортам и линялым майкам молодых людей, по тому, как они цедят слова и пиво из банок, видно, что в Вологде мужиков не то чтобы совсем нет, но…

Чуть поодаль, возле самого ограждения палубы, сидит компания из двух грустных женщин средних лет, пьет «Клинское», курит и так громко молчит, что заглушает новую песню Вовы «Я сегодня ночевал с женщиной любимою», которую он исполняет по заказу Елены и Виталия из Череповца. На носу начинаются танцы. Огромная старуха, про которую историк церковной архитектуры сказал бы «восьмерик на четверике», вовсю отплясывает со своим худеньким внуком лет пяти. От нашего суденышка начинают расходиться волны. Большие зеленые листья кувшинок, как только их настигает волна, схлопываются в фунтики и уходят на глубину. О многочисленных купальщиках и купальщицах, головы которых торчат по обоим бортам теплохода и даже прямо по курсу, этого сказать нельзя. Капитан дает гудок, потом еще один, потом высовывается из рулевой рубки и кроет всех… Не помогает.

Наконец показывается Спасо-Прилуцкий монастырь. Под его стенами расположился целый палаточный лагерь. Монументальные башни и стены монастыря щурят бойницы от дыма многочисленных костров и сурово молчат. Солнце наконец-то садится. С облаков сползает нездоровый румянец. Легкий ветерок теребит полосатый купальник, наброшенный на прибрежный кустик для просушки. За кормой на волне беззаботно покачивается пустая пивная банка. Психологически точно выбрав момент, неистовый Вова изо всех сил начинает петь «Как упоительны в России вечера…».

* * *

Деревенская тишина должна быть с мухой. Муха должна жужжать и колотиться о надтреснутое стекло в подслеповатом окошке до сотрясения мозга. Но этого мало. Где-то за деревенской околицей должна мычать корова, отбившаяся от стада, и пастух в синих тренировочных штанах с белыми лампасами должен кричать: «Ты копытами шевелить будешь, сучара? Вот я тебе дрыном-то промежду рог…» Впрочем, это может кричать и пастушья собака, а сам пастух в это время может лежать пьяный совсем в другом месте. В крошечной кухне должен подтекать рукомойник и капли с китайским пыточным стуком должны падать в помятое ведро с плавающим там желтым пластмассовым утенком. За забором, на ветке рябины должен настырно чирикать какой-нибудь зяблик или удод или дятел, по имени Серега, который пусть только попробует вернуться домой… И всю эту тишину должны нарезать своим тиканьем на тонкие огуречные кружочки минут древние настенные ходики с отполированными от долгого пользования гирьками. Они громко тикают оттого, что к старости стали плохо слышать собственные шаги. Тишина-то в деревне оглушительная — вот они и…

Галич

В краеведческом музее Галича вам покажут кольчугу то ли тринадцатого, то ли пятнадцатого века из щучьей чешуи. Ученые посчитали: всего три щуки пошло на изготовление этого доспеха, но каких! Зубами только одной щуки можно было загрызть медведя или изжевать в лохмотья лося вместе с рогами. Теперь таких гигантов в Галичском озере и в помине нет, а тогда их ловили голыми руками, поскольку удочки и багры они перекусывали сразу. Татарская стрела не только не пробивала чешую, но отскакивала от нее на десять саженей назад. Мало того, на солнце кольчуга нестерпимо сверкала, ослепляя врагов. Ее и сейчас держат в полутемной комнате во избежание несчастных случаев среди экскурсантов. Одна беда — маловата кольчужка. Как ни старались нынешние галичане в нее влезть — не получается. В груди оно еще бы и ничего, а в животе… Такая же незадача с дамскими платьями и корсетами девятнадцатого века. Сотрудница музея жаловалась рассказывала мне, что и с ослабленной шнуровкой и даже вовсе без нее… одно расстройство. Только иногда, когда в музее бывают представления из прошлой жизни, в старинные платья наряжают худеньких пятнадцатилетних девушек и любуются ими до тех пор, пока девушки не запросятся из этих платьев на волю в джинсы и футболки.

Вообще-то галичанки одеваются ярко, по-южному. Сколько ни есть у них колец, серег, браслетов — все надевают хоть бы и для похода за кефиром. А уж духов так не жалеют, что только держись, если пройдешь не то, что рядом, но даже и по соседней улице. В музее меня и на этот счет просветили:

— Это все после татарских набегов началось, — с горестным вздохом сообщила мне та же сотрудница. В домонгольский период и одевались и душились гораздо скромнее.

Я представил себе стремительных татарских конников в цветастых халатах и шапках, в золотых кольцах, цепочках и кулонах, надушенных так, что защитники Галича падали без чувств со стен и башен крепости…

В музее собрана большая коллекция бытовых предметов из окрестных помещичьих усадеб. Их выставили для обозрения еще в двадцатых годах прошлого века, сразу после образования музея. Через какое-то время выставку закрыли: слишком нравилась она посетителям и вместо слов классовой ненависти к угнетателям и мироедам они писали в книге отзывов совсем другие слова. Теперь, когда не осталось ни угнетателей, ни классовой ненависти, а есть только горестное недоумение — как же это все могло случиться — теперь можно любоваться… да вот хоть этой изящной японской кофейной парой. Стояла она в буфете у какого-то галичского помещика. Он был настолько беден, что жил в своем имении круглый год и на зиму не выезжал не только в Москву, но даже и в Кострому. Поначалу две японки на кофейной чашке часто простужались и болели от простывшего кофе, от холодной галичской воды, которой их мыли, от долгой морозной зимы да и просто от тоски по своим теплым краям. Все же через какое-то время притерпелись, обвыкли. А уж когда хозяин чашки добавлял в утренний кофей изрядно рому или коньяку, то и вовсе было им хорошо.

Напротив витрины с кофейной парой стоит у стены американская фисгармония фирмы «Карпентер» из штата Вирджиния. Почему-то именно оттуда, из дикой Америки, возила эти инструменты компания «Юлiй Генрихъ Циммерманъ» в наши уездные городки вроде Галича или Нерехты. Конечно, не сразу из Вирджинии в Галичский уезд, но сначала на «Северный складъ Р.Каатцъ в Ярославле, на Власьевской улице, в собственный дом», а уж потом, обмотав рогожами и перетянув веревками, грузили на сани и везли инструмент в имение. На крыльце барского дома принимали его с рук на руки дюжие мужики и осторожно, наступая друг другу на ноги, чертыхаясь и стараясь не наследить, несли в жарко натопленную гостиную. Там с фисгармонии снимали упаковку, и она какое-то время согревалась, распространяя вокруг запах рогож и нагретого лака. Ближе к вечеру зажигали свечи, и миниатюрная хозяйка в простеньком домашнем платье с четырьмя рядами воланов на юбке и кружевной вставкой на волнующейся груди, глядя в запорошенное снегом окно, играла что-нибудь такое… или этакое, отчего из кабинета, оставивши трубку, выбегал ее супруг, отставной поручик или даже ротмистр, и «они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжение его можно было легко выкурить маленькую соломенную сигарку».

Кстати, о кружевных вставках. Галич всегда славился своими искусными кружевницами и вышивальщицами. Опытная вышивальщица могла украсить вышивкой все что угодно и кого угодно. Может быть, поэтому в Галиче никогда особенно не обращали внимания на внешность. Отведут невесту или жениха перед свадьбой к такой вышивальщице, и выйдут они от нее писаными, вернее, вышитыми, красавцами. Ну, а потом, в семейной жизни, супруги уж сами друг друга украшают разными узорами собственного изготовления.

Выращивают в Галиче замечательные огурцы. Для этого собирают в больших количествах озерный ил вместе с рыбьими костями, хвостами и чешуей. Прямо на берегу делают из собранного большие гнезда и бросают туда огуречные семена. Огурцы вырастают просто удивительные. В засолке они, правда, не очень, но если их подкоптить и подать к пиву, пупырышки оближешь.

Что же до самого озера, на берегу которого стоит Галич вот уже восемьсот пятьдесят лет, то оно такое бескрайнее, что облака прячутся в нем на ночь от небесной непогоды. Лежат себе недвижно в тихой воде, и сквозь них снуют задиристые ерши, упитанные караси, вечно голодные окуни, а изредка проплывет, зевая зубастой пастью, щука. Случается, что и преогромная.

* * *

Бывают такие развалы, на которых продают все по десять или пятьдесят рублей. Там можно купить какую-нибудь коробку с сучковатыми зубочистками или китайский фонарик, слепой от рождения. Увидел я как-то на таком развале рамку для фотографий. Рамка как рамка — белая, пластмассовая. Только в углу рамки был ангелочек. В некотором роде амур. В некотором потому, что в руках у этого существа были не лук и стрелы, а гармонь. И существо на ней играло, но очень, очень тихо. Само оно имело вид сильно подвыпивший — щеки и нос красные, крылья сложены как попало, ноги заплетаются. Такой же вид имел и продавец этих ненужных вещей — пьяненький мужик с красной рожей. Только без крыльев и гармошки. Да и рамка для него была, мягко говоря, маловата. Мужик сидел на складном стульчике и дремал. Время от времени, не просыпаясь, он ощупывал себя руками — видать, проверял на месте ли гармонь и крылья. Во сне у него было и то, и другое.

* * *

В дальнем углу одного из подмосковных рынков, вдали от ожиревших колбас, дебелых помидоров, никогда не достигающих половой, а только молочной спелости, модных кожаных сумок из лакированной клеенки, продают пушистых пыжиковых утят с розовыми клювами, невозмутимых щекастых кроликов и щенков.

— Отдам дешево, — тараторит дородная тетка с обвислыми, бульдожьими щеками, — совершенно готовая собака для вашего ребенка! И лапы, и хвост, и ошейник, и поводок — все есть.

Готовая собака, размером с ботинок, прижавшись к могучей теткиной груди, виляет готовым, крошечным хвостиком и тихонько поскуливает.

Стоящий перед теткой мальчик лет шести, не сводя глаз со щенка, дергает за рукав маму, которая согласилась «только посмотреть, но не вздумай просить»:

— Мам, мам, он когда вырастет — лаять научится?

— Научится, — лает в ответ выросшая мать и тащит своего готового мальчика покупать картошку или колбасу, или кожаную сумку из лакированной клеенки.

* * *

Подмосковная дорога. Из тех, что не артерии, не вены, а так — капилляры, ведущие в тупик какого-нибудь мизинца на левой задней ноге. По обеим сторонам смурной еловый лес. К одной из елок прибит железный лист. На нем написано: «Уголь. Дрова. Дизайн». Ну, и телефон, конечно, по которому надо звонить нуждающимся в угле, дровах и дизайне.

Чухлома

Чухлома — городок маленький. Такой маленький, что телефонные номера в нем едва ли не короче кода города. Понятное дело, Чухлома есть не на всех картах. Даже и на тех, которых есть, она то видна, то нет. Один раз глянешь — есть точка на берегу Чухломского озера, а стоит один глаз закрыть или прищурить — и нет ее. Городок маленький, но древний — в летописях, пусть и мелкими буквами, но упоминается с четырнадцатого века. А в незапамятные времена, когда никаких славян здесь и в помине не было, по берегам озера жили племена, называвшие себя «чудь». Поклонялись они озерным и речным духам, рыбам, водяным, русалкам… Дотошные археологи установили: местные чудики русалкам не только поклонялись. Говорят, что и сейчас случается… Ну, это я вам врать не буду — сам не видал, но доподлинно известно, что чухломские рыбаки могут приманивать окуней или щук, не говоря о карасях или плотве, по особенному шлепая губами. Мальчишки чухломичата плавают, как рыбы, а девочки медленные, задумчивые и любят сидеть на камнях у берега озера и мечтать о том, как уехать отсюда или улететь, или уплыть, или уйти в одном платье на голую чешую, мечтать…

История Чухломы и обычная, и удивительная. Обычная в том смысле, что разоряли ее и казанские татары, и черемисы, и поляки, и, само собой, свои, а удивительная потому… Хоть убейте, не представляю, что можно разорить в городке, в котором первое гражданское каменное здание появилось только в середине девятнадцатого века. За одни только сто лет между четырнадцатым и пятнадцатым веками татары набегали на Чухлому полтора десятка раз! Сдается мне, что все эти завоеватели были пироманьяки. Им просто нравилось смотреть, как горят деревянные стены и башни чухломской крепости. А кроме набегов приходила в Чухлому не раз моровая язва, терзали ее княжеские междоусобицы, царь Петр увез десять наборов плотников для строительства своей новой столицы. Большинство из них не вернулось. Впрочем, была и от Петра Чухломе польза, даже две. С тех самых пор у многих чухломичей есть родственники в Петербурге, да после Северной войны сослали в Чухлому пленных шведов, числом не более дюжины, которые и остались здесь жить. Кстати, после войны двенадцатого года Чухломе подфартило еще раз таким же образом: несколько пленных французов и поляков обзавелись здесь семьями и приняли русское подданство, чем значительно увеличили городское население.

Как эти французы и поляки жили в этом затерянном краю — Бог весть. Может, выходили каждый вечер по Большой Проезжей улице к дороге на Галич и жадно смотрели на нее, а может, сидели у озера, обнимая уполовиненный штоф, и тоже смотрели на далекий западный берег с растущим из него Авраамиевым Городецким монастырем, на лес и дальше, дальше на Варшаву и Париж… Маленькие белобрысые мальчонки дергали их за рукав и упрашивали: «Тятя, тятя — пошли домой. Мамка зовет щи хлебать…» Должно быть, чухломички были очень хороши собой, иначе все эти Жаны, Пьеры и Кшиштофы удавились бы в первую же зиму от тоски.

Но вернемся на сто лет назад. К середине семнадцатого века в городской крепости уже надобности не было — татар, черемисов и поляков замирили. Чухломской городовой приказчик доносил в Москву, что пушки, пищали и порох перевезли в Галич, а городскую стену жители ломают на дрова и продают в кабак. Пропивали-то быстро, но ломали медленно, а потому крепость простояла еще сто лет, после чего уже сама собой сгорела дотла в начале восемнадцатого века. Городские власти недолго думали, что делать с пепелищем — не прошло и ста лет после пожара, как отдали это место под капустные огороды. А еще через полвека капусту вырубили под корень и устроили на кремлевском холме городской парк. Должно отметить, что городские власти и всегда отличались быстротой реакции на события чухломской истории. К примеру, в царствование Екатерины Второй было указано городскую площадь застроить каменными зданиями. Крепко подумав и все рассчитав, через сорок, без малого, лет, в конце правления Александра Первого, чухломские городничий и городской голова таки попросили костромского губернатора ввиду бедности жителей и дороговизны стройматериалов позволить строить дома деревянные. Еще через два года такое разрешение им было дано. Между прочим, деревянные торговые ряды, построенные тогда же, простояли почти сто сорок лет. Ломали их уже по приказу Советской власти. Теперь на этом лугу стоит маленький и одинокий Ленин с протянутой рукой. Я заметил — чем меньше городок, тем меньше в нем Ленин. Чухломской Ильич и вовсе напоминает садового гномика на пьедестале. Ну, так маленького и не снесут, пожалеют. Еще сто лет простоит, а то и двести. Правда, кому он теперь протягивает руку — непонятно. Раньше, когда были торговые ряды, в базарные дни здесь толкался народ и подать ему мог любой. Если не деньгами — так хоть выпивкой или закуской. А теперь…

Кстати, о деньгах. Они Чухлому не любят. Обходят ее стороной. Чухломичи, случается, и сейчас норовят заплатить за газ, электричество и телефон рыбой, пойманной в озере, грибами, которым нет числа в окрестных лесах, ягодами и дичью.

В последнее время стали замечать, что среди могучих сосен, берез и елей городского парка нет-нет, да и проглянет кочан капусты. Говорит ли это о том, что ручеек истории Чухломы обратился вспять и через какое-то время на этом месте снова появятся огороды, а затем восстановят деревянную крепость и начнут обороняться от набегов татар и черемисов — не знаю. В такой дали от столиц, властей и железной дороги все может статься.

И вот еще что. К сведению проезжающих. В местном кафе, которое так и называется «Кафе», во все блюда добавляют майонез. Если не предупредить — и в чай бухнут. И все же вы не проезжайте мимо. Чухлома, конечно, маленькая и сонная. Зато маленькую легче обнять и прижать к себе вместе с затейливым кружевом резных наличников, цветами в палисадниках, полосатыми кошками на подоконниках и крошечным кинотеатром «Экран» на пять или шесть приставных мест, в котором, бывает, еще и диафильмы показывают. Уж какая она ни есть, а наша. И так долго нашей была, что теперь поздно менять ее на Варшаву или даже Париж.

Но насчет майонеза непременно предупредите заранее.

* * *

Ближе к Москве, на станции Челюскинская, в вагон электрички вошла женщина лет сорока — усталая и некрасивая, с металлическими зубами. Она вытащила из своего баула прозрачный шарфик, взволновала им золотистый от солнечной пыли воздух и расцвела улыбкой:

— Если вы готовитесь к выпускному вечеру — то вам необходимы газовые палантины с люрексом!

Женщина прижала к груди палантин с люрексом и сделалась как школьница, которую вот-вот поцелуют в самый первый раз. Через секунду у нее на плечах был накинут еще один прозрачный платок, и она улыбалась, точно Клавдия Шульженко в песне, которую еще не все позабыли, потом еще…

Театр одного продавца занял не более двух минут. Представление окончилось, женщина спрятала свой товар в сумку, стерла с лица все улыбки и вышла из вагона такой же, как и вошла — усталой и некрасивой. Молчаливые небритые мужики с пивом, толстые бабы с кроссвордами и молодежь с ушами, законопаченными в уши наушниками продолжали пить свое пиво, отгадывать свои кроссворды и слушать свою музыку.

Не успела закрыться за продавцом платков и шарфиков дверь, как в вагон вошел мужчина, продающий таблетки антимоли.

* * *

Солнце светит так ярко и греет так сильно, что чувствуешь себя курицей, которую запекают в микроволновке с грилем. У рыночного прилавка с китайскими игрушками из последних сил стоит покупатель в пиджаке на голое тело. Покупатель небрит, давно нечесаные полоски на его пиджаке спутались в какие-то непроходимые заросли, а пустые и голодные карманы жадно раскрыты так, как будто три или четыре месяца у них и копейки внутри не было. По всему видать, что мужчина недавно пришел в себя, а до того недели две неизвестно где обретался. Зачарованно он смотрит на китайских разноцветных пластмассовых птичек, поющих пронзительными китайскими голосами на китайских батарейках. Красные и желтые в черную полоску птички сидят на пластмассовых деревянных пеньках, судорожно дергают хвостиками и мелко щелкают клювами. Мужчина проглатывает слюну, аккуратно выдыхает в сторону и медленно, со скрипом, начинает открывать рот… Не дождавшись вопроса, продавщица, толстая накрашенная молодуха в кольцах и браслетах по всему телу, выпаливает:

— Триста рублей без птенчиков, а с птенчиками по триста пятьдесят.

Неожиданно для продавщицы и, прежде всего для самого себя, мужчина достает из кармана триста пятьдесят рублей. Оторопевшая молодуха начинает упаковывать птичек в коробку. Одновременно она дает советы мужчине, как осторожно надо нести коробку и самое главное, как вытащить из нее птичек так, чтобы не поломать им нежных пластмассовых хвостиков и клювов. Мужчина ее не слушает — он смотрит на птичек и на лице у него написано: «Только что я сам, своими руками, обменял зачем-то три полных бутылки водки на чирикающую пластмассовую китайскую херню». Без этих птичек дорога домой ему заказана. Оно, конечно, может так статься, что и с этими птичками его спустят со всех лестниц, но без них — точно.

Наконец коробка закрыта и даже заклеена. Мужчина осторожно берет ее обеими руками и, продолжая дышать в сторону, чтобы не отравить птичек перегаром, медленно, на негнущихся ногах, вступает на трудную дорогу к дому. Продавщица какое-то время смотрит ему вслед, а потом достает из-под прилавка пакет с пряниками и откусывает два.

Гусь-Хрустальный

Как подъезжаешь к Гусь-Хрустальному, так идут такие легкие, лучистые сосновые леса, точно росли они с небес на землю. Потом начинается пыльный, неухоженный город и музей хрусталя, устроенный в Георгиевском соборе. Собору, впрочем, не привыкать. Он и кинотеатром был, и даже дворцом труда. Музей хрусталя конечно замечательный, но не хватает в нем ковров, импортных полированных стенок, дефицитных книг, купленных в обмен на макулатуру, пыжиковых шапок, автомобилей Жигули… Ну, да всего не перечислишь. Тем же, кто спросит меня, зачем я приплел к хрусталю ковры, да еще и пыжиковые шапки — отвечу: кто мечтал в советское время — тот поймет. Теперь мы живем скучно, без фантазии — все поголовно мечтают об одном и том же — о деньгах. А тогда, лет двадцать или сорок назад, какой был простор воображению…

Хрусталем в городе торгуют везде. Буквально распивочно и на вынос. В одном из салонов видел я хрустальные митры, причем у одной из них был крест в навершии, а у другой — полумесяц. Справедливости ради надо сказать, что митра с полумесяцем была зеленого цвета. Вот только стоила она в три раза дороже. Может, делали на заказ, а мулла не приехал. А вот митры с шестиконечной звездой вообще не было. Раввинов, стало быть, даже и в гости не ждут.

В центре города, на берегу озера Алмаз, синего от холодного ветра, было безлюдно — только двое мальчишек сидели с удочками. Я смотрел на озеро, на мальчишек, и думал о том, что в процессе изготовления всех этих митр, ваз, фужеров и рюмок используется серная и плавиковая кислоты. В довольно больших количествах. Интересно — куда потом девают отработанные растворы этих кислот…

* * *

Ветра нет. Облака, даже самые мелкие величиной с салфетку, застыли как омертвелые и не шевелят ни рукой, ни ногой, ни даже пальцем на ноге. Небо остекленело, и время в нем застыло. Под остановившимся небом разомлевшее от июньской жары поле со всеми своими травинками и колосками, с деловитыми толстожужжащими шмелями и мечтательными бабочками, с медлительными божьими коровками и шустрыми стрекозами, с одиноким старым дубом и такой же одинокой старой вороной, сидящей на одной из его толстых веток, с полуразрушенной, расхристанной церковью без крестов на одном краю и сосновым лесом на другом, медленно-медленно вращается по часовой стрелке. Вечером станет прохладнее, подует ветер, и облака бросятся вдогонку. К утру они снова будут висеть над полем как ни в чем не бывало. Еще и в тех же позах. Шмели и бабочки, коровки и стрекозы проснутся, посмотрят на небо, а там все то же самое, что и вчера. — Экая тоска, — скажут бабочки, и вздохнут разноцветными крыльями. — Вам, ветреницам, каждый день новое подавай! — проворчат серьезные шмели и божьи коровки. — Твою мать! — каркнет ворона и зевнет так, что вывихнет нижнюю половинку клюва. — Да почему же твою мать?! — воскликнут все. — Неужто нельзя подобрать каких-нибудь других утренних слов? — Отчего же нельзя, — ответит ворона. — Можно конечно. Сама-то она каких только слов с утра не перепробовала за те сорок лет, что здесь живет… Но только подходящее этих двух так ничего и не нашла.

* * *

Мало кто знает, что кроме обычных, речных русалок в незапамятные времена в европейской части России водились еще и лесные русалки. Сейчас, в связи с тем, что дремучие леса человек истребил, места обитания лесных русалок сильно сократились. Осталась только небольшая популяция в специальном заказнике на Среднем Урале, да и та, хоть и занесена в Красную Книгу, дышит, можно сказать, на ладан.

Чешуя лесным русалкам, понятное дело, без надобности, но зеленый хвост, напоминающий ящерицын, имеется. Кроме хвоста у них зеленые еще и глаза, чтобы хорошо видеть в темноте. Для завлечения в свои тенета мужиков лесные русалки не поют, как речные, а тихо и переливчато смеются. На такой смех мужик ведется еще сильнее, чем на любое пение, хоть бы оно и было с самыми волнующими словами. Сидит русалка на какой-нибудь толстой ветке дуба, расчесывает свои длинные волосы и смеется. Час смеется, другой, третий… Многие лесные обитатели считают русалок из-за этого беспричинного смеха дурами. Вот и зря. Дуры дурами, а мужик-другой в хозяйстве русалки всегда есть. Не говоря о третьем. Вернее был. Теперь-то мужики по лесу в одиночку ходят редко. Только, если на охоту ходят, да и то в компании. А раз компания — значит пьянка, а раз пьянка то не до русалок… Вот и вымирают русалки, можно сказать, на корню. От женской тоски и даже от злости подбирают русалки пьяных охотников и безжалостно щекочут их до смерти. Находят их потом мертвых, синих, с пеной у рта, высунутыми распухшими языками, но так и не протрезвевших…

В отличие от речных русалок, питающихся рыбой и лягушками, лесные едят орехи, птичьи яйца, ягоды, грибы, и от того их тело приятно пахнет какой-нибудь земляникой или подберезовиками [4] . Бывает, однако, что в голодные года от них припахивает немного мышами, но это случается редко.

В случае внезапной опасности испуганная лесная русалка сбрасывает хвост и убегает как обычная женщина. Потом-то хвост отрастает, но медленно. Лесные русалки этим пользуются и часто заводят семьи как все женщины, а потом вдруг мужья обнаруживают у них отрастающий хвост. Кто разводится, а кто плюнет и продолжает жить дальше. А бывает так, что муж свою жену русалку пугает время от времени, чтобы та отбросила хвост. Покорная жена хоть и боится, но терпит, поскольку мужиков хороших не только в лесу, но и вообще мало.

Почему от русалок рождаются только девочки — ученые так и не разобрались. Рождаются они, кстати говоря, сразу с хвостиком. Если его с младенчества прижигать йодом или зеленкой, то он и не развивается вовсе. Так многие и делают, из-за чего поголовье уральских русалок неуклонно сокращается год от года. Экологи бьют тревогу — еще лет двадцать-тридцать и от лесных русалок останется одно воспоминание, пусть и приятное.

* * *

Зайти далеко-далеко в поле и упасть навзничь. Чтобы вокруг высокая, в нечеловеческий рост трава. Чтобы щекотать ее верхушками висящие облака. Чтобы они морщились от щекотки и медленно, точно улитки, отползали в сторону. В таких местах время не плывет, но стоит как вода в омутах или болотах. Переливается блестящими крыльями стрекоз и разноцветными бабочек. Гудят над ним виолончели мух и контрабасы шмелей. Кстати, можно не лежать просто так, а представлять себя каким-нибудь ветераном Куликовской битвы, давно истлевшим, с грудью, пробитой кривой татарской стрелой, предательски пущенной из-за угла, с продолговатым пятном ржавчины, оставшимся от меча в правой руке, с помятым от удара булавой шлемом… Можно вспоминать с грустью об оставленном в Москве или Владимире новом доме, рубленном из толстых сосновых бревен, о баньке, о хмельной медовухе, о краснощекой Пелагее или Евдокии, или Варваре, или Софье… Нет, Софью лучше не вспоминать — ох, и тяжела у ней рука… Тьфу, на нее. И зачем только вспомнил, дурак. Аж кольчуга от страха вспотела. — Да иду я, иду! Соня, ты всегда так кричишь, как на пожар перед цунами. Дети ушли на пруд, ты еще ходишь в купальнике, и он, между прочим, такого цвета, от которого у меня развивается катаракта, электричка пойдет только через два часа… Куда мы так торопимся, а? Что мы там забыли, в этой чертовой Москве? Твою мать?!

* * *

Земляника растет ниже травы, тише воды в заброшенных полевых колеях, тише хитрых лисичек, тщедушных маслят и доверчивых сыроежек. Собирать ее удобно, если ты дрозд или щегол, или десяток дюжих молодых муравьев. Для шестиногих первый урожай земляники всегда праздник. Молодежь собирается на земляничных полянах, шевеля в радостном возбуждении усиками, жвалами, ножками и всем, чем шевелится. Разбиваются на бригады, и каждая старается оторвать от стебелька самую крупную, самую красную ягоду. Для отрыва выбирают стеблегрыза — самого шустрого и задиристого. Его задача как можно быстрее перегрызть стебелек, на котором висит земляника. Другие стеблегрызы тоже не сидят на месте и норовят урвать чужую ягоду. Тут случаются драки один на один и стенка на стенку. Бывает, что в тот момент, когда дерутся стеблегрызы, другие муравьи, забравшись на соседние стебли и, как следует раскачавшись, начинают пинать всеми ногами ягоду до тех пор, пока она не упадет. За такое поведение могут и с поляны прогнать. Избитые же ногами ягоды в пищу не идут — из них делают земляничную настойку на муравьином спирту.

Как только попадают первые ягоды на землю, так начинается потеха молодецкая — самые сильные муравьи-такелажники, уперевшись головами в земляничную плоть, катят розовые и красные шары в муравейник. Катят не абы как, а слаженно — впереди пятится задом муравей-бригадир и командует: «Левые! Правые!», и муравьи попарно переставляют левые и правые пары ног. Рядом во множестве бегут муравьиные мальчишки и кричат: «Пади! Пади!» или «Куда катишь, травина стоеросовая!». Озорники лезут буквально под катящиеся ягоды, чтобы запрыгнуть на них и хоть сантиметр или два прокатится на землянике верхом. В суматохе и горячке, случается, и ноги ломают.

У ворот муравейника встречает землянику муравьиная матка. Она пробует каждую ягоду и выбирает самую сладкую. Бригаду, которая эту ягоду доставила, матка допускает к своему телу для заведения нового потомства. Сначала подходит бригадир, а потом все такелажники. Все это время муравьиная братия водит вокруг матки с такелажниками хороводы и поет народную муравьиную песню «Земляничные поляны навсегда». Выкатываются на лужайку перед муравейником бочонки с прошлогодней настойкой, и веселье не прекращается до самого утра. На следующий день злые, как осы, неопохмелившиеся муравьи начинают искать остатки муравьиного спирта и попутно выяснять, кто были эти наглые рыжие суки из бригады, которая прикатила какую-то гниль вместо земляники, но отиралась вокруг матки наравне с победителями. Находят какого-то дрыхнущего без задних ног рыжего мальца и начинают ломать ему жвалы и выдергивать усы…

* * *

В городе темнота и не темнота вовсе. Тоньше кисеи, вся в дырках от бесчисленных светящихся окон, от фар автомобильных, от рекламы, от сигаретных огоньков. Как ее на себя ни натягивай — все одно не уснуть, пока штор плотно не задернешь. Деревенская темнота толстая, точно одеяло и даже не темнота, но тьма вроде египетской. Сверкнут под этим одеялом лепестки влажных от лунного света хризантем в саду, или ни с того ни с сего загорится и тут же погаснет кривоногий, с бельмом на глазу, фонарь у дороги — еще гуще тьма, еще беспросветней. В городе проснешься среди ночи — как будто и не засыпал. Все сверкает, горит, мигает без устали. А в деревне заснешь — возвращаешься в тот же самый прерванный сон, на ту же страницу. Точно и не просыпался. Никогда.

Летняя темнота и не темнота вовсе. Тоньше кисеи. Как ее на себя ни натягивай — все одно не уснуть, пока штор плотно не задернешь. Осенняя темнота толстая, точно одеяло и даже не темнота, но тьма вроде египетской. Сверкнет под этим одеялом иней на стеклянных от первых заморозков лепестках хризантем в саду или загорится вдруг и тут же погаснет кривоногий, с бельмом на глазу фонарь, у раскисшей дороги — еще гуще она, еще беспросветней. Летом проснешься среди ночи — как будто и не засыпал. Или еще не стемнело, или уже светает. А осенью заснешь — и возвращаешься в тот же самый прерванный сон, на ту же вырванную страницу. Точно и не просыпался. Никогда.

* * *

Когда спадет жара, с первым комариным писком хорошо накрыть стол на открытой веранде. Застелить его толстой белой негнущейся льняной скатертью с заглаженными складками, сервировать толстыми фаянсовыми тарелками без всяких городских каемочек. В тарелки велеть подать холодную окрошку с мелко нарезанной отварной телятиной. Хорошо к телятине добавить говяжий или свиной язык. Нарезанные мелко огурцы, редиску, укроп, петрушку, яйца и лук положить в глиняную миску, из которой порционно раскладывать все это по тарелкам большой расписной хохломской ложкой. Отдельно поставить тарелочку, на которую положить лук с маленькими белыми головками не больше грецкого ореха и молодой чеснок. Тут же поставить дедовскую хрустальную солонку с крошечной серебряной ложечкой. Ложечку потом можно вытащить и умакивать луковые головки прямо в солонку. Сметану, конечно, надо подавать в соуснике темно-синего или зеленого цвета, чтобы оттенить ее подвенечную белизну, но можно и в обычной пол-литровой банке — лишь бы сметана была густой, а молочница, у которой она куплена — румяной и ядреной. Ледяной квас, приготовленный на ржаном хлебе с добавкой хрена, в тарелки наливаем из большого запотевшего стеклянного графина. Пока вам наливают квас, и он шипит в тарелке, необходимо успеть незаметно хлопнуть или легонько ущипнуть по тому месту, куда дотянется рука, кухарку, жену, тещу или даже соседку, зашедшую на минутку за рецептом абрикосового варенья. И уж потом, после получения ответной затрещины от жены… не приступаем к еде, пока не выпьем рюмки настоянной на мяте и меду водк, и не закусим огурчиком, только вчера замолосоленным со смородиновыми и вишневыми листьями. Огурцом хрустим так громко, что внезапно просыпаемся, выпиваем чашку растворимого кофе со вкусом жженой пробки, съедаем бутерброд с куском изогнутого от старости, радикулитного пошехонского сыра и быстро бежим на работу.

Кинешма

Разомлевшая от жары Волга течет издалека и долго. Сонная Кинешма не стоит не берегу реки — она отдыхает на нем. Да и куда ей торопиться… Здесь ходят медленно, перед тем, как сказать долго подбирают слова, набирают в грудь воздуху и… так красноречиво разводят руками, что и без того все понятно. Даже молодежь целуется на улицах не по-московски впопыхах по дороге на работу или перед тем, как нырнуть в метро, а с чувством, толком и расстановкой. Еще и долго, со вкусом, облизываются после.

В ресторане «Русская изба», возле речного вокзала, интерьер выполнен в русском стиле — самовары, скалки, гармони, ухваты, утюги на углях, косоворотки на официантах и сарафаны на официантках. В меню — русская кухня. Черт его знает, как на первую строчку этого меню пролезла корейская морковка. Может, рука у составителя дрогнула. А, может, он и вовсе был кореец… Впрочем, со второй строчки идут обязательные «селедочки под водочку с отварной картошечкой и укропчиком», грибки маринованные, отварной язык с хреном и вездесущим кетчупом, винегрет… В тот самый момент, когда я заказывал молоденькому официанту все эти разносолы, из динамиков грянул оркестр балалаек и полный, грудной, в перетяжках от тесного сарафана, женский голос запел: «Полюбила я еврея…»

В местной картинной галерее вам покажут волшебную картину «Автопортрет художника», на которой красивый, молодой и жизнерадостный человек в белом жилете с цветочками и широкополой шляпе наливает вино из бутылки в рюмку. Рассказывают про нее вот какую историю. То ли при устройстве экспозиции повесили эту картину кривовато, то ли она сама как-то накренилась — теперь уж не припомнить. Утром приходят — а полная рюмка на картине опустела. Посмотрели — а на холсте дорожка липкая к раме тянется. Холст и раму потрогали — липкие и вкус сладкий, портвейновый. Тут уж повесили прямо и по уровню проверили. На следующее утро пришли… И так около недели продолжалось. Стали присматриваться к художнику. А тому и горя мало — улыбается во весь холст. Ну, думают, от художника толку не добьешься. Оказалось — сторож всему причиной. Наклонял, подлец, как все уйдут, картину и до самого утра слизывал. К концу дежурства так налижется, что лыка не вяжет. Только по отсутствию вязаного лыка его и вычислили.

Вся эта удивительная история происходила в конце восьмидесятых годов. Художник к тому времени успел отсидеть в лагерях и отработать на строительстве канала «Москва — Волга». Потом исключили из союза художников, запретили преподавать, и он умер в начале семидесятых. Остались только картины, среди которых этот автопортрет, написанный в двадцать седьмом году, когда художнику было двадцать восемь. И уж этой печальной истории, увы, удивляться не приходится. Впрочем, почему печальной? Вот он, сморит на нас смеющимися глазами. В руке у него полная рюмка. Не выпить с ним за компанию просто невозможно. Ну, если и не выпить, то хотя бы улыбнуться ему в ответ.

Улочки Кинешмы до того тихие, что услышишь, как звякает ложка о тарелку в окне второго этажа дома с затейливой резьбой по деревянным наличникам. Да что ложка — встань под окном какого-нибудь старинного купеческого дома и прислушайся. До тебя, по причине давно остановившегося здесь времени, донесется: «Вот я тебя высеку, и будешь знать, как потом и кровью нажитые деньги мотать на цыганок и лошадей. А ну марш в лавку, бездельник!»

На одной из улиц стоит самая первая в Кинешме «вольная аптека», основанная Петром Циглером в 1828 году. Что такое «вольная» в применении к аптеке я не знаю. Может, это такая аптека, где можно было покупать любые лекарства по собственному выбору и с удовольствием заниматься самолечением. А уж потом правительство завело «невольные» аптеки, где лекарства продавались только по предписанию врача или государственных органов. К примеру, полиции. Пришел, купил по приказу квартального фунт касторки, заплакал и пошел домой ее пить. Теперь-то нам хорошо — все аптеки у нас вольные. Купишь что хочешь, выпьешь и окажется, что эффект такой же как от касторки…

Под вечер, нагулявшись, можно спуститься на набережную и посидеть в ресторане плавучей гостиницы «Мирная пристань» с нарисованным одноглазым пиратом на фронтоне. Пока на кухне готовят заказанное, перед тобой по реке будет плавать в разные стороны крошечный прогулочный кораблик с мачтой, пластмассовым парусом и нахохлившимися от свежего ветра туристами. А не то проплывет мимо огромный танкер «Волгонефть», на корме которого развешено на веревках постиранное буфетчицей белье капитана или старпома, и тогд, в тарелке с принесенной тебе солянко, закачается на приливной волне маслинка.

Когда совсем стемнеет и течением Волги вынесет на небо луну, воздух на набережной наполнится ночным жарким шепотом и легким, перламутровым женским смехом, который, между прочим, совсем не то, что жирный женский визг, раздающийся под скрип уключин с проплывающих мимо круизных лайнеров.

* * *

Ближе к ночи подул ветер и насобирал полное небо туч. Пошел, было, дождь, но отчего-то передумал. За окном пронзительно, точно ее грабили, кричала какая-то ночная птица. В черном небе невидимо махали черными ветками с черными листьями невидимые черные деревья. Комары-убийцы прокусывали кожу до костей. Мне было слышно, как они стучали в стекло своими острыми стальными жалами: «Слышь, друг — выдь на двор. Дело есть». Как же, разбежался. И вовсе я их не боюсь. Просто мне неприятен этот звук железа по стеклу, этот леденящий кровь писк…

* * *

Восемь часов вечера, а жара и не думает спадать. Даже мухи жужжат еле-еле. Распустившийся цветок мака в саду пламенеет так ярко, точно ему надрали уши. К цветку подлетает толстый шмель и бесцеремонно заваливается внутрь ночевать. Первые комары уже успели напиться крови и не пищат нервно, но ровно гудят сытыми басами. У покосившегося забора соседнего дома стоит такого же вида мужик и говорит худому стриженому мальчонке лет восьми:

— Ты бы так ему и сказал — дядь Коль, ты что, совсем охуел?

Мимо ни, с луга домо, идут коровы, задумчиво дожевывая на ходу. Последним, то и дело заплетая одну неловкую ногу о другую, поспешает черный теленок, с замшевой морды которого свисает множество прозрачных нитей слюны, сверкающих в лучах вечернего солнца.

Пущино на Наре

…Петенька, друг мой, приезжай ко мне, старику, в Пущино. Устроим фейерверк, катания на водках лодках и даже балет на воде. Велю своим глашкам да палашкам для тебя лебединое озеро на Наре представить. Уж так они чувствительно маленьких лебедей изображают… Да ты не изволь сомневаться — девки у меня — ого-го! Такие, понимаешь, от них круги по воде волнительные… закачаешься.

Из письма С.И. Вяземского П.А. Вяземскому От усадьбы князя Сергея Ивановича Вяземского в деревне Пущино на берегу Нары только и осталось нам, что стихи его племянника Петра Андреевича, да вид на реку с давно разрушенного балкона, да два пересохших фонтана, из которых теперь уж никому и слезинки не выдавить, да вековые липы в заброшенном парке, да таящийся в непроходимых зарослях черемухи тонкий, девичий голосок, который каждый раз, как подует ветер, начинает причитать– пустите, барин, а то я закричу, ей-Богу закри… да дюжина так и не растерявших гордости колонн коринфского ордера, подпирающих не столько господский дом, сколько синее небо.

* * *

Белый от бешенства проливной дождь. В перерывах между вспышками молний на черно-белых моментальных фотографиях видно, как придорожный тополь протягивает дождю изрезанные глубокими трещинами культи своих отпиленных ветвей.

* * *

Воздух над полем так наполнен шелестом больших и маленьких крыльев, чириканьем, гудением, жужжанием, шорохом травы, песнями ветра, кузнечиков, что кажется, втиснись сюда еще хоть тоненький писк комара — сейчас же всё лопнет по невидимым швам и тысячи сверкающих осколков разлетятся во все стороны.

* * *

В цветочном углу рынка, перед прилавком с многочисленными саженцами роз, яблонь, груш, японской узкоглазой айвы и даже редкого у нас бразильского голосеменного карнавальника огромный коричневый от загара мужчина с татуированным якорем на руке смущено оправдывается перед маленькой, тонкой точно веточка боярышника дамой, в черных бархатных штанах с двумя десятками черных бархатных бантиков на тех местах, где у генералов бывают лампасы, а у женщин бедра: — Женщина, ну что ж вы так возмущаетесь, а? Не я же выдумывал эти названия, не я…

* * *

Мама приехала в деревню, и мы с ней пошли гулять на реку. Взяли с собой и собаку Дусю. Ее мама сначала побаивалась, но потом привыкла. Дуся большая, но к своим добрая. Шли мы полем. Было жарко, и, когда мы дошли до реки, которая только так называется, а на самом деле самый обычный ручей-переросток, Дуся влезла в воду и стала жадно ее лакать. На обратном пути собака, обнюхивая какой-то пыльный придорожный кустик, громко чихнула.

— Вот видишь, — строго сказала ей мама, — ты уже чихаешь. А все потому, что пила холодную воду!

— Миша, — повернулась ко мне мама, — ты как всегда…

Умна Дуся опустила голову и вильнула хвостом. Я подумал… и сделал то же самое.

* * *

На закате, когда золу последних догоревших облаков выметет ветер, когда песни кузнечиков увязнут в густой сметане сумеречной тишины, когда полевые цветы сожмутся в беспомощные кулачки — заблудиться и доехать по еле видной в бурьяне колее до глухой и слепой, в черных окнах деревни, увидеть заброшенную церковь с переломанными ребрами проваленного купола, над входом пустой оклад иконы с позеленевшим медным нимбом, вросшее в землю мраморное надгробие, на котором с превеликим трудом можно разобрать, что лета тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, на… году жизни, преставился раб Божий… секунд-маиор и… Петрович… переживший свою супругу Варвару… урожденную… на два года… месяцев и три дня… и вдруг понять — по ком звонит и звонит давным-давно сброшенный и расколотый колокол.

* * *

Деревенский дом есть царство подпорок, подставок и подвязанных в нужных местах за нужные крючки или гвоздики веревочек. Как-то оно так устроено, это деревенское хозяйство, что никак не обходится без подобного рода приспособлений. Вот дверь от дровяного сарая, точно пьяная, болтается на одной ржавой петле и скрипит при этом так жалобно, что хочется поднести ей опохмелиться. А никто и не собирается ее чинить. Тут только начни. Сначала дверь, потом сам сарай, потом забор и ворота, потом начнешь деньги копить на новый телевизор или холодильник, потом станешь прислушиваться к тому, что несет говорит жена и даже теща… Так засосет, что и пиво сказать не успеешь. Не дождутся. Хватит и подпорки. Или крыша. Ну, да, прохудилась она. Жена поправилась, а крыша прохудилась. Надо бы обеих ее поменять. Но где взять денег… Да и не везде же она прохудилась. Жена вон тоже не во всех местах стала больше. Уши ил, та, зубы как были, так и остались. Зубов еще и меньше стало. Заплатками обойдутся. Обе. С собачьей будкой сложнее. Приходил, хвостом вилял, норовил руки лизать. Четыре года, мол, будка без капремонта. Сплю на голой земле, простуживаюсь — и сплошной хрип вместо лая. Тапки приношу по первому требованию. Бутылку, заначенную в будке, не тронул ни разу. Надо бы ему… Или новую поставить? Не сейчас, но как-нибудь потом обязательно. А пока хоть новых гвоздей в нее набить. И не два-три, а десяток. Пусть теща ему ошейник свяжет теплый. Из собачей шерсти. Лаять надо звонко. Ей-то самой уж восьмой десяток, а как начнет гавкать, рот раскроет — в ушах звенит от ее брехни. А еще забор покосился в разные стороны. Того и гляди упадет. Ну, можно и не глядеть того. Можно… этого. Глядеть на забор соседа, когда его нет дома. Только соседка. И при этом подпирать собой свой забор… Оно, конечно, лучше бы все снести к чертовой матери — и кривой забор, и сарай, и даже дом вместе со всеми, а потом построить на его месте особняк с башней для телескопа и евроскворечником для охотничьего сокола. Вырыть пруд, чтобы приезжим графиням было, куда бежать изменившимся лицом. Но где взять денег на графинь… Подопрешь дверь от сарая, подлатаешь крышу, бросишь сахарную косточку собаке, сам выпьешь и снова нальешь, потом закуришь и… ничего. Уж так мы устроены, что не любим начинать все заново. Да и где его взять это новое? Разве только покопаться в памяти и вспомнить хорошо забытое старое. А копаться мы любим. Иногда такое выкопаем, что и не знаем, как закопать обратно. Разве только будку собачью на это разворошенное место поставить. Не старую — она уж почти развалилась. Новую. Не сейчас, не сейчас, но как-нибудь потом обязательно.

Кашира

Экскурсовод Каширского краеведческого музея рассказывала мне:

— В пятнадцатом и шестнадцатом веке Каширу часто отдавали в кормление татарским князьям, бежавшим из Казани под руку Московского царя. То Магмед-Амин какой-нибудь княжит, а то и вовсе Шигалей. Прикормят их, а потом обратно в Казань отправляют, чтобы свой человек у нас там был. Потому на гербе нашего города и дракон с крестиком. Дракон внизу герба — это татарская власть, а крестик сверху — это мы. В том смысле, что как они нами ни владели, а все равно не дождались. И еще я вам скажу. Когда был юбилей Казани, то их делегация приезжала к нам.

— Неужто опять хотели Каширу в кормление?

— Нет, уж сколько можно. Хорошего-то понемножку. Просто так приезжали. Вроде как по дружбе народов. Ну, мы и попросились к ним на празднование юбилея. И так намекнули, и этак… Отказали татары…

…Настоятель нашего главного городского Успенского собора, протоирей Николай Иванович Гришин, в прошлой, мирской жизни, был астрономом. Изучал серебристые облака. Даже монографию о них написал и состоял в редакции «Астрономического вестника», притом, что имел духовный сан. Уж после того, как он скончался, полезли как-то раз на самый верхний ярус колокольни. Глянули — а у него там телескоп стоит…

Каширский краеведческий музей своей честной бедности не стыдится, но переживает ее тяжело. В сорок первом, как подошли танки Гудериана к Кашире, так погрузили все музейные сокровища на подводы и повезли в тыл, чтобы сохранить до лучших времен. С тех пор никто этих подвод и не видал. Хоть бы какая чашка гарднеровская или шкатулка с инкрустациями объявились — нет, ничегошеньки. Точно в Оку все кануло. Теперь в музее только то, что было глубоко спрятано в каширской земле — огромные мослы мамонтов, рога плейстоценовых носорогов и оленей да бесчисленные острые кремни, наконечники копий и такие толстые рыболовные крючки, что проплывай в те далекие времена по Оке какой-нибудь шерстистый кит, то и его можно было бы на такую снасть изловить. А кроме тех крючков, есть пара женских кожаных сапожек начала прошло века, замечательных тем, что подбиты они деревянными гвоздиками, трое щипцов для колки сахара, двое из которых заржавлены до полусмерти, два пожелтелых куска сахара того же возраста, самовар, две печных заслонки фигурного литья, два или три помятых кофейника времен войны с французами, несколько пустых жестяных коробочек из-под чая и леденцов Ландрин, настольная керосиновая лампа фирмы «Матадор», две железных расписных спинки кровати, на которых изображены заснеженные избы, замерзший пруд, лодка и дерево, усыпанное то ли воронами, то ли лохмотьями ржавчины, две сувенирных «царских» кружки, привезенных кем-то из каширян с Ходынского поля, и… все. Впрочем, на втором этаже музея есть еще трофейная немецкая мебель из резного дуба или ореха. Привез эту мебель маршал Баграмян, да все не было случая ее расставить в кабинете, и она пылилась на каком-то военном складе. Маршал потом уехал из Каширы, а мебель передали музею. Теперь она украшает бухгалтерию, но если приоткрыть дверь, то можно в щелочку на нее посмотреть.

Кстати, воинская часть потом спохватилась и стала требовать мебель обратно, но музей не отдал.

* * *

Мало кто знает, что муравьи из крыльев мертвых стрекоз делают себе окна в муравейниках. Осенью, когда зарядят бесконечные дожди, сядет какой-нибудь муравей за стол, накрытый чем Бог послал, умнет две или три сушеных тли, опрокинет кружку-другую пенной браги на сладкой цветочной пыльце, сыто рыгнет, побарабанит двумя или тремя заскорузлыми лапками по стрекозиной слюде окошка и, довольно ухмыляясь, скажет, словно бы и ни к кому не обращаясь: «Ты все пела? Это дело: так поди же, попляши!» И потом еще долго хохочет так, что жвалы у него сводит. Но это все муравей богатый. У бедного муравья в казарме никакого окошка и нет, а хоть бы и было — смотреть ему в окошко некогда. Зимой сутки через трое, а летом и вовсе без продыху, пашет он как конь от зари до зари. Изредка случается, конечно, и на его улице праздник. Найдет он с товарищами забродившую ягоду лесной малины или земляники, утащит в укромный уголок и, пока командиры не видят, наедятся мужики хмельного, зашумит у них в головах, и пойдут такие песни и пляски, что даже стрекозы — и те только крыльями от удивления всплеснут.

Кимры

Это у Нижнего Волга широкая и сам город большой. Даже называется двумя словами. А у Кимр Волга верхняя, не шире Оки, да и сам городок невелик. Зато был столицей, даже дважды. В первый раз — обувной, еще в девятнадцатом веке. Тогда Кимры были еще селом. И всё село, все его три с лишним тысячи душ, выкупилось на волю вместе с землей у графини Самойловой на волю почти за полмиллиона тогдашних, всамделишных рублей. Денежки-то у кимряков были — как не быть. Обувным промыслом они занимались еще с шестнадцатого века, с тех самых времен, когда село состояло в ведении приказа Большого дворца. Потом Кимры принадлежали Салтыковым, Скавронским, Воронцовым и, наконец, Самойловым. Графине Юлии Петровне так понравилась сумма выкупа, что она была готова эту операцию повторять и повторять… но те времена прошли, как и те, когда кимрская обувь продавалась на базарах Москвы, Санкт-Петербурга, Нижнего, Украины, Туркестана, Кавказа и даже на всемирной выставке в Лондоне отличилась.

Теперь образцы той обуви, чудом сохранившейся и нисколько не истлевшей — хоть сейчас обувай и носи — находятся в местном краеведческом музее. От огромных рыбацких сапог, в которых хаживали в одиночку на многопудовых осетров и сомов, с одним голым крючком на канате, и в которые можно обуть ребенка лет десяти-двенадцати с ног до головы, до миниатюрных женских и детских туфелек и сапожек. Хоть в микроскоп их рассматривай, а нигде ни изъяна, ни клейма «сделано в Китае» не найдешь. Вообще, кажется, что кимрские сапожники свою обувь не шили, а проектировали и строили, точно архитекторы и строители. На одной из витрин, где под высоченным офицерским сапогом позапрошлого века с «бойко и на диво стачанным каблуком», именно таким, каким восхищался гоголевский поручик из «Мертвых душ», стыдливо, но честно приписано маленькими буквами «новодел».

Жизнь в купеческих Кимрах эпохи сапожного расцвета была еще и культурной. Висит в музее пожелтелая афиша, извещающая о том, что в «селе Кимры, с разрешения начальства, во вторник шестого июня 1906 года, в доме общества трезвости, проездом через Кимры, со своей труппой, премьером императорских театров, Юрием Михайловичем Юрьевым представлено будет: Дон Карлос Инфант Испанский. Драматическое стихотворение в пяти действиях М. Достоевскаго». В цену билетов включен благотворительный сбор. А уж после представления обещаны танцы. Нельзя сказать, что теперь, через сто лет, культурная жизнь в Кимрах замерла. Возле ресторана «Причал», что на самом берегу Волги, висит афиша, из которой можно узнать, что вечером, в пятницу 13 июня 2008 года, «для вас поет звезда шансона Ляля Размахова». Танцев, правда, не обещают. Впрочем, и в цену билетов благотворительный сбор не включен. Там же, в ресторане «Причал», в пятницу 13 июня 2008 года, группа подгулявших, немолодых и накрашенных до рези в глазах окружающих женщин с поднятыми рюмками водки слушала свою атаманшу, произносившую прочувственный тост, из которого донеслась до меня только кода: «…пусть сохнут все, кому мы не достались, пусть сдохнут все, кто нас не захотел! За нас, девчонки! За медицинских работников!».

Но вернемся к Кимрам. Граф Воронцов в бытность его владельцем села построил внушительные каменные торговые ряды, в которых было тридцать каменных лавок. А внушить, что ряды эти приводить в запустение не следует — забыл. Так они и стоят — полуразрушенные, забросанные мусором, заросшие кустами и деревьями. Точно великаны ушли и оставили лилипутам свои дома. Никто теперь там не торгует. Только висит над одним из входов проржавевшая вывеска советских времен «Приемный пункт стеклотары Бутылочка». Уж давно и советские времена прошли, приемный пункт закрылся, и бутылки пустые нет никакого смысла сдавать, а все их бросают и бросают под вывеску… Ну, да что я пристал к этим торговым рядам — можно подумать, что только они в запустении. И только ли в Кимрах…

Торгуют кимряки теперь с лотков, расставленных на улице. Тут тебе и джинсы, и обувь из настоящей турецкой кожи, и даже местный бородатый бард, поющий и играющий на гитаре, сплошь обклеенной маленькими бумажными иконами.

Кимры расположены аккурат у того места, где речка Кимрка впадает в Волгу. Кстати, местного жителя, даже и ребенка, легко отличить от приезжего уже потому, что он произносит слово Кимрка без всякой запинки. Так вот, ежели перейти по мосту через эту речку, то попадаешь на улицу имени Орджоникидзе. И вот на этой улице и понимаешь, почему Кимры — дважды столица. Да потому, что такой красоты деревянных домов, построенных в стиле модерн во втором десятилетии прошлого века, нигде больше не найдешь. Не было удержу фантазии кимрских купцов. Все эти полуциркульные и круглые окна, причудливые башенки, деревянное кружево отделки, миниатюрные резные балкончики бельэтажей, на которые дородные купчихи выкладывали свои необъятные бюсты… А внутри, за вышитыми занавесками, за расписными горшками с геранью на подоконниках — самовары, начищенные до нестерпимого блеска, сдобные калачи и баранки, монументальные кулебяки и расстегаи с налимьей печенкой, яблочные, грушевые, вишневые, сливовые и иные варенья в тонких фарфоровых блюдечках и неторопливые разговоры о видах на урожай сапог или дамских туфель, о том, что Иван-то Спиридоныч, хоть и разменял шестой десяток, а всё… обветшало, покосилось и подслеповатые окна, кое-где забитые фанерой, смотрят нынче внутрь. Только выйдет иногда какая-нибудь древняя старушка в простеньком ситцевом платье на крыльцо, пожует губами, вздохнет и в дом воротится.

Было у нас всё, было. И поросло быльем. Еще глядят на нас из зарослей этого былья старушки, деревянные домики сказочной красоты, да сапоги с «бойко и на диво стачанным каблуком». Сколько им еще глядеть…

* * *

Сначала появляются в небе мелкие, суетливые облачка вроде рыбацких лодчонок. Ветер посвистывает тонко в свою серебряную флейту, раскачивает облака, они кренятся, черпают бортами синее небо, потом снова выпрямляются и плывут дальше. Крылья толстого жука становятся влажными, тяжелыми, он сваливается в штопор и жужжит из последних сил, пытаясь снова набрать высоту. Одуванчик съеживается от нехороших предчувствий. В цветок примулы забирается шмель и проворно закрывает изнутри один лепесток за другим. Ветер откладывает в сторону флейту и начинает дуть в гобой, а то и в тромбон. Жимолость пахнет так оглушительно, что у сверчка закладывает уши, и он растерянно замолкает. Облака-лодки стремительно обрастают парусами и преображаются в облака-шхуны и облака-бригантины. Из-за горизонта по ним стреляют облака-фрегаты и облака-корветы. Молнии выстрелов раскалывают вдребезги их боевые порядки. Комары сходят с ума от предвкушения свежей крови. Ветер отшвыривает тромбон и принимается во всю мощь дуть в медную иерихонскую трубу. Вороны взвиваются в черные тучи. Деревья переходят с тревожного шепота на крик. На пруду, в закрывшуюся наглухо кувшинку стучит и стучит стрекоза. Наконец на передний край неба выплывает огромный, многопалубный, тысячепушечный галеон и дает сокрушительный залп обоими бортами. Ржавый таз на крыльце превращается в грохочущий барабан и наполняется водой.

Рыбинск

Первое упоминание о Рыбинске, который назывался тогда Усть-Шексной, относится к одиннадцатому веку. В те незапамятные времена его население составляло сотню плотвичек, десяток ершей, несколько щук, судаков и двух неизвестно как затесавшихся раков. Понятное дело, что той плотвы с ершами уж и след простыл, но еще в восемнадцатом веке, во время визита Екатерины Великой в Усть-Шексну (сменившую к тому времени название на Рыбную Слободу и перебравшуюся на противоположный берег Волги) выводили к императрице на поклон под седые усы двух замшелых от старости раков.

Да и сейчас, если разговориться с аборигеном, напроситься в гости, выпить с ним водки, то он покажет вам хранящийся на дне сундука и пересыпанный нафталином плавательный пузырь, расшитый бисером или речным жемчугом, доставшийся ему по наследству от прабабки или челюсть с острыми мелкими зубами, которой его пращур легко перекусывал пополам любую бечевку или бронзовый крючок.

Уж коли речь зашла о рыбах в истории Рыбинска, невозможно обойти вниманием тот факт, что первый драматический театр в Рыбинске вообще был аквариумом. Премьерным спектаклем выбрали постановку по сказке «Карась-идеалист». Ставили местными силами. Поймали карася, ерша, голавля и окуня. Одну почтенную стерлядь даже уговорили на роль щуки. Уже и актеры, беззвучно разевая рты, стали читать сказку по ролям… Но тут про все эти приготовления дозналось начальство и спектакль, как возмущающий спокойствие, немедля закрыли. Тщетно режиссер умолял цензора хотя бы переменить сказку на более законопослушную вроде «Премудрого пескаря». Куда там. Срочно прислали из Москвы каких-то гастролеров и те сыграли на скорую руку «Не все коту масленица».

Между прочим, в девятнадцатом году неугомонные энтузиасты из бывшего земства решили еще раз попробовать… Новые власти церемониться не стали — сварили не только первый состав, но побросали в котел и весь второй для приготовления двойной ухи. Одних карасей пострадало несть числа. Не смутили большевиков даже преклонные года стерляди. Что и говорить — не любят у нас идеалистов, хоть бы и были они самые безобидные караси.

Теперь в Рыбинске самая обычная театральная труппа и только в детском театре иногда между кукольными спектаклями выносят в фойе аквариум с мальками. Черт его знает, что они там играют — слов ведь не слышно. И, слава Богу, что не слышно.

Конечно, не одними театральными представлениями знаменит Рыбинск. Не одну сотню лет известен он своей хлебной и мучной торговлей. Когда рыбинскому купцу говорили «У вас вся спина белая», он почитал это за комплимент. Каждой весной, с началом навигации, в городе собирались ватаги бурлаков. Население Рыбинска увеличивалось вчетверо — с двадцати пяти тысяч до ста. И пока не уходили они тянуть по Волге баржи с хлебом, рыбой, пенькой и другими товарами, гуляли бурлаки так, что рыба из реки высовывалась посмотреть. Не было границ удали молодецкой. Однажды, между пятой и шестой, взяли мужики канат потолще на канатной фабрике купца Журавлева, обвязали одну из деревенек, что недалеко от Рыбинску, напрягли могучие груди, да и притянули ее к городу. Не то чтобы очень большую, но два десятка дворов в ней было, не меньше. На следствии по этому безобразию выяснилось, что не обошлось тут без подначек самого Журавлева, желавшего таким образом увеличить свои, с позволения сказать, активы, но он откупился. Списали все на плохо очищенное хлебное вино местного производства. Не столько на вино даже, сколько на его количество.

Говоря о современном Рыбинске невозможно обойти вниманием теперь уж ни для кого не секретное объединение «Сатурн», выпускающее авиационные двигатели. До семнадцатого года это был небольшой заводик фирмы «Русский Рено» по изготовлению автомобилей, который вскоре переквалифицировался на выпуск «пламенных моторов». Одно время даже думали выпускать до полного комплекта и «стальные руки-крылья», но и тут местная рыбинская специфика внесла свои коррективы. То хвост у самолета выйдет плавник плавником, то кабина летчика получается вылитый рыбий глаз, а то и вовсе такая чешуя на крыльях проступит… Рыбинские самолеты так и называли — «чешуекрылые». При испытаниях, с какого бы сухопутного аэродрома они ни взлетали — все время норовили упасть в воду. Так что подумали-подумали и решили ограничиться двигателями.

Ну, да что мы все о технике. Поговорим лучше о замечательном поэте, уроженце Рыбинска, Льве Ивановиче Ошанине, авторе стихов к песне «Издалека долго течет река Волга». Благодарные земляки установили ему памятник на Волжской набережной. Стоит бронзовый Лев Иванович, положив рядом с собой бронзовый плащ на парапет набережной, и смотрит задумчиво в волжскую даль. Бронзовые носки его туфель, начищенные туристами и молодоженами сверкают на солнце. Говорят, что если в день рождения Ошанина, ровно в полночь, девушка поцелует Льва Ивановича, то… не миновать ей быть поэтессой, а вовсе не то, что вы подумали. Что тут скажешь: горазды у нас небылицы сочинять. Лишь бы девушек привлечь. Однако, хоть все это, без сомнения, и придумано, а только каждый год рождаются в Рыбинске Львовичи и Львовны. Не то чтобы много, но есть. Наверное, и дальше будут рождаться. Потому как традиция.

* * *

Вот ведь как неинтересно получается. Смотришь в небо — а там, в вышине, столько разных птиц летает. И стрижи, и ласточки, и орлы, и львы, и куропатки… Даже дятлы. Почему бы и нет. Не всё же им долбое по деревьям стучать. Но случись им спуститься к земле… — так все, до самой последней капустницы, при ближайшем рассмотрении почему-то оказываются воронами. Даже те, которые ещё минуту назад парили дятлами под облаками. Может, конечно, это у нас, в нечерноземье так, а где-нибудь в цивилизованных странах всё по-другому. Там-то, поди, кем бы оно ни летало, но спустится к тебе непременно розовым фламинго. Ещё и клювом щёлкнет из вежливости. А здесь нам не там… Да и там нам, если честно… Вот и маемся, хотя все уже давно июлятся.

* * *

Туманище. Такой плотный, что в нём можно рыть ходы. Вот танк проехал сосед поволок свой живот за пивом. За ним, по тоннелю, две девчушки пропрыгали. Перед тем как стенкам сомкнуться, в него забегает собачка с хвостом-крендельком, усыпанным репейниками. Высоко… или низко — не разобрать — множество мелких, сырных, быстро зарастающих отверстий от стайки воробьёв. Большая, гулкая и незаживающая дыра от простуженного колокола церкви Михаила Архангела. Где-то рядом, параллельным курсом, не зажигая топовых, носовых и кормовых огней, тихонько пробирается домой с ночного дежурства у своей подруги врач из третьего подъезда и… наскакивает на рифы. Рифы взвизгивают, мелко дрожат арбузными формами и костерят врача последними словами. Потом вздыхают и с тягучей, липкой тоской смотрят ему в мгновенно растворившийся след. Ощупывая дорогу жёлтыми усами, к дому подбирается копейка. Дороге щекотно от копеечных усов. Она ёжится, асфальтовая кожа покрывается муракамешками [5] , и они верлибром постукивают о ржавое днище маши… На этом самом месте, выражаясь нецензурно высоким штилем, вдохновение меня покинуло, даже не пообещав щасвирнуться. Случись такое во широком бумажном поле, а не в файле с расширением doc , уж я бы, конечно, густо позачёркивал все восемнадцать с половиной вариантов продолжения, посадил пару клякс и, подражая великим, нарисовал пропасть прелестных ножек, грудок, шеек и даже крылышек. Вот такой художественно цельный лист любой исследователь моих писательских потуг с волнением возьмет в руки и, аккуратно пронумеровав, положит в папку с бязевыми тесёмками под названием «черновики и наброски». Но. Грудки, ножки, etc. я могу хочу умею… короче говоря, к рисованию это не имеет никакого отношения. Кстати, о ножках. Однажды я трижды… нет, дважды… Эх, давно это было… Плохо помню подробности. Они растворились в тумане. Таком плотном, что в нём можно рыть ходы.

* * *

Нынешний год лето ужас какое дождливое. Червь дождевой уродился здоровый и мускулистый, что твоя анаконда. Насаженный на рыболовный крючок, такой червь легко удавливает килограммового. окуня или карпа. Да что карп — бывает и щучку молодую обожмет так, что у той икра горлом идет. А еще от этих дождей проволочник расплодился. Начнешь картошку копать, а он из нее так и прет — длинный, наглый и ржавый от сырости. С двух соток картошки — ведро проволочника, а то и два. Рачительные хозяева из него живые изгороди плетут, а нерачительные с утра выпьют и целый день свободны.

Мытищи

Всем известно, что картину «Чаепитие в Мытищах» художник Перов писал, проживая в Мытищах [6] . Картина писалась трудно. Для того, чтобы войти в образ Василий Григорьевич каждый день выпивал по пять, а то и шесть чашек водки чаю со сливками и съедал по три больших калача с маслом. К концу работы над картиной он так опух… Мало кто знает, что в соседней избе, другой великий русский живописец — Суриков работал изо всех сил над своей «Боярыней Морозовой». Картина писалась трудно. Для того, чтобы войти в образ Василий Иванович каждый день по два, а то и по три раза катался с натурщицей из мытищинских прачек в санях. Два Василия по вечерам встречались за чашкой чаю с ромом («с адвокатцем», как тогда говорили, имея ввиду ром, развязывавший язык) и говорили о живописи, о ценах на краски, на мытищинских прачек и водку. Как-то раз, Василий Иванович, забыв добавить чай в ром, так начаевничался, что уснул, а в то время Василий Григорьевич шутки ради пририсовал Морозовой чайное блюдце. На самом первом варианте картины боярыня ехала на санях, держа в правой руке на вытянутых пальцах блюдце с чаем, а в левой кусок пиленого сахара…

В одном из залов Мытищинского городского музея в застекленной витрине стоит неприметная надтреснутая чашка с нарисованной на фарфоровом боку розовощекой полуодетой нимфой. Чашка как чашка. Блюдце от чашки не сохранилось. А ведь это — то самое блюдце… Суриков его тогда разбил в сердцах на мелкие кусочки. Обиделся он на Перова страшно и в отместку, через несколько лет, выждав удобный момент, пририсовал купчихе на картине Кустодиева «Купчиха за чаем» два арбуза вместо грудей. А чтобы было незаметно, раскрасил ее платье в зеленую и черную полоску. Оттуда, кстати, и пошло выражение «арбузная грудь». Кустодиев как это безобразие увидел, так и схватил картину за грудки за голову схватился. Куда прикажете эти арбузы девать? Один он с грехом пополам уместил на столе, а второй… Тут не обошлось без хитрости. Напросился Борис Михайлович в гости к художнику Серову и когда тот отвернулся ущипнуть кухарку, мгновенно пририсовал арбуз на картину «Девочка с персиками». Вы спросите — где же там арбуз? Так нет его. Девочка его съела и терпит из последних сил, ожидая, когда же закончится сеанс и художник ее отпустит. [7]

От суриковской чашки без блюдца перейдем к следующему экспонату — сахарной голове. Начиная с конца восемнадцатого века, сахарные головы в России приобрели самое широкое распространение. В Мытищах, известных своими чайными традициями, даже у городского головы голова была из чистейшего рафинада. Конечно, в музее выставлена не сама голова, а ее гипсовая копия, с надетой на нее любимой треуголкой покойного из синей вощеной бумаги, которую он сложил собственноручно. Кроме сахарной головы этот голова ничем горожанам не запомнился — был не хуже и не лучше других городских голов. Вот разве только, по воспоминаниям его друга, попечителя мытищинских богоугодных заведений, боялся он дождя, не плакал потому, что боялся слез и никогда не держал в доме щипцов для колки сахара. Вместо щипцов за утренним и вечерним чаем подставлял он время от времени супруге и детям щеку для поцелуя. Однажды голова заснул после обеда и его любимый спаниэль исхитрился слизать ему полуха… Впрочем, все эти истории о городском голове выходят далеко за рамки нашего рассказа об экспонатах мытищинского городского музея. [8]

Неподалеку от сахарной головы висят на стенке в рамочках три нотных листочка. На первом листке записано нотами пение большого двухведерного тульского самовара одной из московских чайных. На втором — самовара поменьше и на третьем — совсем маленького холостяцкого самоварчика на пару-тройку чашек. В старину владельцы чайных для привлечения посетителей устраивали целые концерты самоварного пения. Порой в одном, с позволения сказать, «ансамбле» могло петь до десятка «солистов». Всем этим действом ловко дирижировали половые. Это было настоящее искусство. Опытный дирижер, то раздувал самовары, то давал им чуть остыть, то снова подбрасывал в какой-нибудь щепку или кусочек березовой коры, достигая такой тонкости в исполнении, что при наличии слуха можно было различать не только обычные до, ре и ми с солью, но даже и диезы с бемолями. Мало того, ансамбли различных чайных соревновались между собой. В девятьсот втором году на международной выставке в Париже русский ансамбль поющих самоваров даже получил большую золотую медаль за блестящее высвистывание мелодии песни «Вечерний звон». Нынешние электрические чайники… да что говорить о чайниках. Они и «Чижик-пыжик» не в состоянии спеть, хоть сотню их собери. Кипятком из них только чайные пакетики и заваривать.

Закончим мы наше небольшое путешествие по музею рассказом об уникальной заварной чайной ложке второй четверти позапрошлого века со встроенным ситечком. Это та самая ложка, которую помещик Плюшкин, расчувствовавшись, хотел подарить Чичикову, но передумал. То есть сначала-то он хотел подарить томпаковые часы, потом ситечко, а потом… Интересна ложка тем, что все ее дырочки тщательно залужены. Сколько ни опускай ее в чашку…

* * *

После обеда ничего не происходит. Совсем. Куришь на балконе, и дым колечками. Ну, ещё облизываешь усы от остатков абрикосового варенья. Вот и все развлечения. Какой-то мужик под окнами не может оторвать пивную бутылку от губ. А незачем было так присасываться. К городской трубе причаливает большое серое облако. По всему видать — осеннее. Наверное, какая-то ошибка в прокладке курса. Несколько ласточек суетятся вокруг него. Лоцманы местного небесного тихоходства. Скучно, душно, кисельно. Воздух такой густой — того и гляди остекленеет. В такую погоду на скрипке, к примеру, играть нельзя. Звуки забиваются под верхнюю деку, и никаким смычком их оттуда не выманишь. Только на барабане и можно. Впрочем, на барабане в любую погоду можно. Хорошо, когда горы со снеговыми шапками на горизонте. Когда плохо, то на горизонте деревня Балково с заброшенным коровником. Поле и пыльная дорога. Всё вокруг плоское, точно блины. Не стоило, конечно, их есть в таком количестве. Даже с абрикосовым вареньем. Тем более с вишнёвым. Если б заставляли — тогда понятно. Если б угрожали, не давали спать, пока не съем, вводили бы их внутривенно — и говорить нечего. А так… Зато я теперь знаю, «отчего люди не летают так, как птицы». Я и раньше догадывался, а теперь точно знаю.

* * *

Двенадцатое августа. Прошёл ливень. С громом, молнией и сильным ветром. Обычный ливень, каких этим летом по два на неделе. После него на земле жёлтые листья. Совсем немного. Где-то они в кронах прятались. До поры. Наверное, им было неловко. Все ещё, а они уже. Не утерпели — сорвались. Да нет ещё никакой осени. Ещё и лета толком не было. Мало ли от чего может пожелтеть лист и разбиться вдребезги утренний воздух. И стая птиц просто носится по небу от избытка своих птичьих чувств, а вовсе не собирается… Да и вообще это вороны. Куда они денутся. А взгляд у неё не холодный, нет. Просто устала.

* * *

Сегодня у меня была собака. Нет, мне её не давали поносить, и она не приходила ко мне в гости. Я сам к ней пришел. Взял удочки и пошёл ловить рыбу подальше от деревни. Если пройти километра три от моего дома вниз по течению Оки, то как раз придёшь к старой барже, вытащенной на берег. Там хорошее, тихое место. В этой самой барже собака и живет. Рыбаки её подкармливают, а когда не подкармливают… она и сама стащит. Но совесть имеет — тащит только закуску. Чтобы бутылку взять — это ни-ни. Она давно возле рыбаков крутится — понимает, что к чему. Откликается на любую кличку. Даже когда и не зовешь её вовсе. Придет и смотрит. Собаке отказать трудно. Если бы я умел так смотреть, как она — мне бы никогда ни в чём не отказывали. Даже самые краси… Ну, да я не о том. Дал я ей кусок колбасы, который собирался немного поджарить на углях. Потом ещё один. Когда колбасы не осталось, я открыл банку шпрот. Запил пивом съеденные ею шпроты и пять сдобных сухарей с изюмом. Шестой в неё уже не влезал, и она закопала его неподалёку. От предложенной сигареты отказалась. Потом мы смотрели на поплавки, на проплывающие мимо облака и лодки, на двух цапель, бродящих вдалеке по отмели. Жаль, конечно, что у тебя не клюет, думала она мне. А то б рыбки свежей… Знаешь, приходи завтра. Какая тут рыбалка, когда ни кусочка колбасы… Вот завтра обязательно. Тут лещ берёт. Сама видела, как один мужик на мотыля… Только ты это… будь другом, на всякий случай шпроты захвати, а?

Вязники

Жара такая, что на асфальте отпечатываются даже воробьиные следы. В центре уездного города Вязники, на Соборной площади… нет никакого собора. То есть он сначала был и очень красивый, а потом решили ему не быть никогда и разрушили его до основания, чтобы затем из обломков построить дивный новый мир. С новым миром, однако, получилось как-то не очень, если не сказать чтоб совсем. Впрочем, обломки старого добросовестно растащили по своим тесным и неновым, зато отдельным миркам. Словом, что тут рассказывать — история самая обычная. Таких историй у нас… Недавно, однако, наскучив старым новым миром, опять решили собору быть. Ну, если не всему собору, то хотя бы колокольне. Ну, если не колокольне, то хотя бы памятному камню с блестящей металлической табличкой, на которой написано, что колокольне и собору быть. А пока ни колокольни, ни собора нет, перед камнем нахально разлилась большая лужа, посреди которой стоит одуревшая от жары бездомная лохматая собака. Она стоит и думает быть свиньей, чтобы плюхнуться в прохладную лужу и лежать, лежать… Зарекся я писать предисловия — никогда ничего путного из них не выходит. Непременно вылезет какая-нибудь свинья, которая хоть и собака, но… Уйдем от нее поскорее и по улице Третьего Интернационала, бывшей Большой Благовещенской, дойдем до большого и старинного купеческого дома с колоннами, в котором помещается краеведческий музей.

История Вязников, как и всякая уважающая себя история провинциального русского города, начинается с бивня мамонта. Вот его-то как раз в музее и не оказалось. Экскурсовод, однако, клятвенно меня заверил, что он есть, но лежит в фондах. Мало того, кроме бивня есть еще два огромных зуба в таком хорошем состоянии, что хоть сейчас ими жуй. Бог с ним, с этим бивнем. Его с успехом заменяет чучело волка, которому восемьдесят пят лет. Не волку, конечно, а чучелу. Вместе-то им и вовсе за сто. Они еще застали расцвет Вязников с их богатыми льнопромышленниками, с их… Но не будем забегать вперед.

Лет восемьсот тому назад или даже больше, стоял на высоком холме километрах в семи от современных Вязников, городок Ярополч-Залесский, основанный… а вот и не угадали. Не Юрием Долгоруким, но его братом — Ярополком. Долго стоял. Больше ста лет. И в тринадцатом веке подступили к его деревянным стенам татаро-монголы… Какая-то часть жителей городка все же уцелела, но в Ярополч не вернулась, а поселилась вне старых стен. Вернее, вне их обгорелых остатков. Потом был новый город-крепость с земляными стенами и каменными башнями, построенными уже после Смуты по приказу Алексея Михайловича воеводой Субботой Семеновичем Чаадаевым [9] . В этот, по словам летописца, «велицый град» Ярополч, однажды приезжал даже царь Федор Алексеевич. Ну, не то чтобы приезжал, а проезжал мимо на богомолье, но все же пожертвовал в местную Троицкую церковь крест с алмазом и Евангелие с дарственной надписью. Это одной рукой. А другой подписал указ о том, чтобы «камень, который брат на городовое строение и доныне лежит… и по нашему, великого государя указу, велено тот камень отдать в монастырь Успенья пресвятой Богородицы Флорищевых гор». Представляю себе, как он гневался на тогдашнего воеводу Антипа Хитрово: «Уж не токмо построить за столько-то лет, но даже и расхитить не сумели, бездельники!» И топал при этом царской ногой, обутой в красный сафьяновый сапог с наборным каблуком и серебряной подковкой.

Как бы там ни было, а стал Ярополч понемногу хиреть. Он и раньше-то не процветал, а тут и вовсе многие ярополчане-ремесленники стали спускаться с горы, на которой они жили, и селиться внизу, в слободе. Вот эта самая слобода и получила название Вязников. Место там было болотистое, вязкое. А, может, потому так назвали слободу, что росло в округе много вязов. Кстати сказать, один вяз так и остался на гербе города.

Сводный брат царя Федора, Петр, в Вязники за нехваткой времени не приехал, а просто повелел, чтобы «во всех губерниях размножить льняные и пеньковые промысла, например, как обычно промышляют в Пскове и Вязниках». И понеслась слобода на всех парусах. В царствование Екатерины Вязники получили городской герб, а несчастливый Ярополч превратился в сельскую слободку с двумя сотнями крестьянских душ. Только в середине девятнадцатого века, после подачи многочисленных прошений, подкрепленных, как у нас принято, денежными суммами, ярополчане получили звание вязниковских мещан. К тому времени в Вязниках выделывали льняное полотно такого качества, что и во Франции с Италией завидовали. Одних медалей с международных промышленных выставок было привезено столько, что в пору каждому жителю на грудь, а которым и на две.

Особенно выделялись среди вязниковских промышленных воротил династии Елизаровых, Демидовых и Сеньковых. На фабрике Ефима Елизарова была установлена еще в 1863 году паровая машина Уатта на целых десять лошадиных сил. Хотите верьте, а хотите нет — стоит машина целехонькая во дворе музея. Даже возведен над ней деревянный павильон. Черной блестящей краской выкрашен каждый ее суставчик, каждый зуб ее шестеренок и огромное, едва ли не трехметровое в диаметре, маховое колесо. Такому механизму можно поклоняться и даже жертвовать ему домашних животных. Корову, конечно, жалко, а курицу или кролика легко. Между прочим, когда об этой машине стало известно широкой музейной общественности, то из Дублина, из самого богатого в мире музея паровых машин пришло письмо с просьбой продать им нашу за любые деньги. И тогда директор музея написал им письмо большими печатными ирландскими буквами, состоящее всего из двух слов. Тех самых, которые Ипполит Матвеевич Воробьянинов написал одному английскому филателисту.

Кстати сказать, купец Ефим Елизаров, бывший к тому же городским головой [10] , так успешно торговал с Персией, что сам персидский шах наградил его почетным орденом «Льва и солнца». В елизаровском доме и находится теперь вязниковский краеведческий музей. В музее есть отдельная комната, в которой устроен кабинет городского головы. За столом сидит макет городского головы в натуральную величину, одетый в строгий черный сюртук. Только без головы. Музейные старушки к нему привыкли, а раньше побаивались. В народе говорят, что раньше голова у макета была, но странным образом пропала. Искали ее, искали, но не нашли. Был слух, что кто-то из местных властей, надеясь, что даже и макет головы такого умного человека… Врут, все врут. Поставь они к себе на плечи хотя б макет — сразу бы стало заметно…

Со стен музейных залов смотрит на нас прекрасная коллекция картин, «вязниковская Третьяковка», собранная «королем льна» — потомственным почетным гражданином Сергеем Ивановичем Сеньковым. Род Сеньковых вышел из Вышнего Волочка. Еще в смутные годы семнадцатого века братья Сеньковы, Пахом и Иван, осели в окрестностях Вязников, в селе Мстёра. Осели, но не стали сидеть сложа руки. Завели полотняную фабрику. Сначала одну, а потом, когда за сто тысяч рублей выкупились из крепостной неволи у генеральши Тутолминой, и вторую, но уже не во Мстёре, а в Вязниках. Еще и породнились с другими вязниковскими фабрикантами, Демидовыми. Торговали Сеньковы льняным полотном по всей России. Даже в Чикаго продавались льняные ткани, произведенные на сеньковских мануфактурах. И город родной Сергей Иванович Сеньков не забывал. Устроил начальную школу при фабрике и приложил все силы к открытию в Вязниках мужской и женской гимназии, открыл первую во Владимирской губернии фабричную библиотеку… но про все это помнят краеведы, историки, сотрудники музея и другие люди в очках и шляпах. Народное предание сохранило, однако, только то, что Сеньков построил в городе два дома для двух любовниц, да еще смотрел с башни своего шестидесятикомнатного дома в подзорную трубу на то, как в ближнем пруду купаются фабричные работницы. Эх, завистники… Любят у нас возвести напраслину на человека, особенно на богатого. Больно надо было ему смотреть на своих работниц. Да за его-то деньжищи ему самых лучших русалок из какой угодно заграницы выписывали для того, чтобы без всякой подзорной трубы они радовали глаз, плескаясь в его личном пруду.

Династии Сеньковых повезло. Сергей Иванович в двадцать четвертом году сумел вырваться за границу. Осел в Италии. Туда же подтянулась часть родственников. Теперь они Сеньковы-Чеккини. Часть из них в пятидесятые годы вернулась, но это уж отдельная, во многом печальная история, далеко выходящая за рамки моего короткого рассказа.

В одном из залов музея собраны старинные музыкальные инструменты. Один из них, музыкальная шкатулка «Фортуна», сделанная в Лейпциге в позапрошлом веке, еще работает. Если сесть в музейное кресло и отвернуться от окна, а потом завести шкатулку, то под тихий перезвон крошечных молоточков… нет, не застрелиться, но кусать локти. Не удастся себе — так хоть кому-нибудь, хоть экскурсоводу! Зачем у нас все было? Зачем нам эти воспоминания о том, что ушло безвозвратно и вряд ли вернется? Затем, чтобы они ныли, как тот единственный зуб из анекдота… Ну, да что об этом в который раз говорить. Уж лучше я скажу о знаменитых вязниковских огурцах. Вот факт достойный книги рекордов Гиннеса. Еще в начале прошлого века одна вязниковская семья потомственных огуречников в сезон продавала по триста пудов огуречных семян. Заметьте — не огурцов, а семян! Жители Вязников клянутся, что такие семена, посаженные в грунт, всходят на целых два дня раньше семян хваленых Муромских огурцов и затаптывают те насмерть. А каков вкус… Клубника со сливками нервно киснет в тарелке. Я сам, как говорил один известный литературный герой, в продолжение обеда съел семнадцать преогромных огурцов. Ну, пусть не семнадцать и не преогромных. Но два и маленьких точно.

* * *

Уезжаешь, а потом уходишь к нему полем, уходишь… Какими-то мокрыми, полегшими овсами, чертополохом, кустами пижмы уходишь и дождик мелкий на тонких и кривых от ветра ножках семенит за тобой. Тихо. Никто не чирикает, не звенит, не жужжит. Шмель прогудит, но не по делам, а так — крылья размять и тотчас же обратно, домой. Наконец подойдешь, а он стоит китайской стеной и шумит молча. Вековыми соснами молчит, и дубами, и осинами, и упавшими шишками, и даже мелкими червячками в перезревших грибах. То громче молчит, то тише. И ищешь, ищешь со страху в этом молчании хоть что-то свое, привычное — шум далекой дороги или электрички, или гудок парохода… Но нет ни вблизи ни вдали ни шоссе, ни электрички, ни реки. Только он стоит стеной и шумит молча. Не разобрать стену его молчания ни на кирпичик дороги, ни на кирпичик электрички. И ты перед этой стеной, точно муравей перед слоном, но нет в тебе муравьиного бесстрашия. А то, что ему до тебя никакого дела нет — знает только он, но не ты. И на всю округу только деревенька одна верст за пятнадцать отсюда. Домов десять-пятнадцать развалюх. С тощими коровами и толстыми дачниками. И ты уходишь, а потом уезжаешь в нее, чтобы поскорее забежать в дом, закрыться на все засовы, выпить водки, лечь, отвернутся к стене и восклицать клопам за отставшими обоями — О, Господи! Господи… А Он будет думать тебе — Ну спи уже, спи. Или вот выпей еще водки. Только не упоминай Меня всуе. Толку-то от этого… И ты лежишь и молчишь. То громче молчишь, то тише.

* * *

Мелодия «Старосветских помещиков» удивительным образом напоминает мне неторопливые джоплиновские рэгтаймы. Как хороши эти медленные, старинные ноты «ю» в «варениках с вишнею» или «мнишках со сметаною». И в самом деле — что такое это наше нынешнее «с вишней»? Купит хозяйка в каком-нибудь супермаркете пакет с замороженной вишней, которой нас, точно шрапнелью, обстреливает из польских или болгарских окопов Евросоюз и приготовит на скорую руку… То-то и оно, что ничего хорошего. А вот с вишнею совсем другое. «Ю» — это тонкий хвостик с резным листиком, за который держишь теплую от солнца, немного хмельную, пунцовую ягоду, только что сорванную с дерева. И такие ягодки в варенике не слипнутся в братскую могилу и не вытекут от первого укуса тощей синей струйкой тебе на белую рубашку, а брызнут так задорно, так шампански, что кружевная блузка твоей соседки по столу окажется в пунцовых пятнышках. А уж вы потом найдете укромный уголок, чтобы их оттереть. Да! Вареники непременно со сметаною! Не с порошковой сметаной, в которой только химия, физика да математика, а c той сметаною, которая… Ну, что я вам все рассказываю — уж и обедать пора. Слюни подбираем, наливаем кипятку в бомж-пакет с высушенным супом и любуемся, как распускается в горячей воде сморщенная горошина или кусочек морковки.

Пошехонье

Если доехать из Москвы до Рыбинска, а потом из Рыбинска, по залатанной, как тришкин кафтан, дороге, шестьдесят километров на север до Пошехонья, да зайти в собор Троицы Живоначальной и пожертвовать десять рублей на восстановление храма, то говорливая женщина, у которой сноха в Рыбинске рожала и в самой Москве есть знакомые, куда она ездила прошлой зимой к святой иконе Матроны Московской, разрешит вам подняться на соборную колокольню. Для этого надо пройти на церковный двор, найти там рабочего в котельной, который вам даст ключ и фонарик. Сразу-то вы рабочего не найдете, а вместо него увидите бегающего по двору щенка с черной мордой и белым дружелюбным хвостиком. Щенок сначала вас облает от полноты чувств, потом смутится, спрячется за дровяным сараем, а уж потом, когда любопытство возьмет верх, выйдет поздороваться за кусочком колбасы или сыра и проводит, повизгивая от радости, до двери котельной.

Входная дверь в колокольню заперта на большой черный замок, скрепляющий два звена толстой ржавой цепи. Когда вскарабкаешься по скрипучим деревянным ступенькам винтовой лестницы на самую нижнюю ступеньку неба высотой в восемьдесят метров, то перед тобой откроется весь городок с его пятью речками и семью мостами, с его семью тысячами жителей, копающимися в огородах и садиках своих деревянных и каменных домиков, закидывающих удочки в речку Согожу или Пертомку, или Шексну, или Шельшу, или Согу прямо из окон этих самых домиков, каждую сонную курицу, каждую собаку и кошку — все будет видно как на ладони. Уютно уместиться на ладони надо уметь. Большому городу такое искусство недоступно. Да и с какой колокольни можно увидеть, к примеру, Москву? С останкинской телебашни, которая и есть ее настоящая колокольня? Только дым и копоть от многочисленных труб с нее и увидишь. Здесь же воздух так чист и прозрачен, что видно даже как большой рыжий кот, сидящий у деревянных мостков на берегу реки мечтает о свежей плотве, о сметане, о молоке…

В пошехонском народном краеведческом музее [11] , устроенном в старом деревянном здании земской уездной больницы, экскурсовод Антонина Петрова чуть окая, рассказывает о том, какие удивительные гвозди раньше ковали местные кузнецы еще до тех времен, когда стали наоборот гвозди бы делать из этих людей. На всю Россию славились. Пошехонские охотники на медведя хаживали, имея при себе всего один гвоздь, да и тот вполне средних по местным меркам размеров. Пошехонская старина рассказывает, что самые маленькие из тех гвоздей были меньше тульских, тех самых, что Левша выковал, а самые большие Петр использовал на строительстве флота. Одного гвоздя хватало, чтобы намертво скрепить большой фрегат, не говоря о мелком бриге. Говорят даже, что один пошехонский кузнец уж выковал Царь-гвоздь, чтобы одним махом скрепить все наше царство-государство, да пока искали подходящий молот, оно возьми и развались в одночасье.

Славилось Пошехонье своими сусальных дел мастерами. Да не из тех, которые чуть что и по сусалам, а золотобойцами, делавшими сусальное золото. Пошехонским сусальным золотом крыты купола Киево-Печерской лавры, скульптуры в фонтанах ВДНХ, фонтан Самсон в Петродворце, использовалось оно и при внутренней отделке Большого Театра.

В секретных партийных архивах есть упоминание о том, что самого Леонида Ильича, когда он уже зубами еле-еле переставлял, для пущей сохранности и вообще как вождя прогрессивного человечества решили… Ему б тогда сносу не было. Все же золото — не оцинковка какая-нибудь. Он поначалу и согласился даже. Обронзовения ему тогда уже не хватало. Но потом вдруг заартачился — дескать, на золотом фоне ни одна звезда его видна не будет. Пока уговаривали…

Теперь никаких золотобойцев в Пошехонье и в помине нет. Придумали в Москве автоматический золотобойный станок и все сусальное золото делают при помощи пара и электричества. Но как делают? Ни блеску того, ни тонкости… Короче говоря — без души. Теперь-то, кое-кто, может, и с дорогой бы душой, как Леонид Ильич… Так ведь с нынешним сусальным золотом никаких гарантий. А ну, как оно через год или два начнет, к примеру, на носу отслаиваться? Особенно в тот момент, когда на этом самом носу выборы.

Золотобойцев, конечно, жалко, но уж как жалко пошехонских сыроделов… Знаменитым пошехонским сыром теперь даже и не пахнет. И от завода остались одни воспоминания. Даже специальные породистые голландские мыши [12] , которые только одни и могут прогрызать правильные дырки в сыре, решили вернуться на родину. Уж как их все ни уговаривали, включая самого ярославского губернатора, — всем отказали. Собрали свои нехитрые пожитки и ушли.

Конечно, под маркой пошехонского сыра теперь выпускают другие сыровары в других городах другой сыр, в котором пошехонского одно название. Говорят, что его даже можно есть. Но без всякого удовольствия. Да и какое тут удовольствие, когда дырки в нем то большие, то маленькие, а то и вовсе налезают одна на другую. Раньше-то по ГОСТу на сырные дырки… Эх, да что тут говорить.

Надежда, однако, не покидает пошехонцев. Особенно котов, которых хлебом не корми, а дай покататься как сыр в масле. Даже пошехонские мыши ждут перемен, потому как бесплатного сыра у них нет даже в мышеловках. Те, что пошустрее, даже собираются писать письмо в Голландию. Малограмотные коты, однако, не хотят долго рассусоливать с перепиской. Послать, говорят, туда специального человека с дудочкой и вся недолга. Приведет как миленьких. С третьей стороны — не привел бы лишних. Пошехонье — городок маленький. Если смотреть на него с верхней площадки соборной колокольни — весь на ладони уместится.

* * *

Вчерашний день провел дома, в Пущино. Сдавал документы на заграничный паспорт. Городок у нас маленький, а потому в здании милиции квартирует и паспортный стол, и те, кто промышляет дорожным рэкетом автоинспекцией ОПГ ГАИ. Часам к двенадцати, утомившись от стояния в очереди, вышел я во двор покурить. Во дворе стояло семь или восемь легковушек. Хозяева их, собравшись в кружок, болтали, курили и грызли семечки в ожидании измывательств технического осмотра своих автомобилей. Из какой-то престарелой шестерки пел цыганский хор с Михалковым про то, как мохнатый шмель на душистый хмель, а цыганская дочь гадать, торговать паленой косметикой и марафетом за любимым в ночь и все такое. В тот момент, когда хор запел припев любимый и позвал всех вперед за цыганской звездой кочевой, на красное милицейское крыльцо к водителям вышли два милиционера. Даже два с половиной. Половинкой был тщедушный сержантик, а всем остальным — женщина-лейтенант с портфельчиком в руке. Впрочем, в ее руке и чемодан с колесами показался бы портфельчиком. Услышав призыв цыганского хора, женщина расцвела улыбкой, раскинула руки навстречу автовладельцам, повела могучими плечами и так вздрогнула необъятной грудью, что у мужиков ноги подкосились, и они мелко задрожали ей в ответ.



Поделиться книгой:

На главную
Назад