– Его в госпиталь надо, – вновь спохватилась Зинка и опять бросилась к Леониду.
Эрвин постоял еще немного и медленно пошел прочь. Потом побежал, побежал и пропал.
Шарик
Леонид попал не в советский, а в городской госпиталь. В воинской части была только амбулатория, а до военного госпиталя надо было ехать километров тридцать.
Легенда – «сами разряжали гранату» – осталась в силе. Показания патрульных и наши совпадали, хотя что тут достоверного? Показания патрульных были с наших слов.
Для начала нас, кроме Леонида и Зинки, выпороли дома. Меня выдрал офицерским ремнем отчим, и я сквозь слезы злобно кричал:
– Ты не имеешь права! Ты не мой отец!
Мама была на его стороне. Она так испугалась за меня, что искренне считала: хорошая порка пойдет мне на пользу.
Я пообещал сам себе: «Вырасту – и убью старлея». После этого быстро полегчало. В любую отместку всегда надо выбирать самые крайние меры, тогда их, поскольку невозможно выполнить, легко отменить. Но обязательно сказать гневно вслух: «Ну, ты меня еще попомнишь!», или того проще: «Мы еще встретимся!»
Почему мы спасли Эрвина, честно скажу, не знаю. Сблизились мы, что ли, в наших стычках? А может, невольно выполняли тогдашний советский лозунг: «Мы пришли сюда освобождать, а не убивать».
Наказав меня, хитрец старлей пытался теперь подольститься ко мне. И нашел верный способ: на следующий день привез собаку, небольшого белого пушистого Троя, по-русски Верного. Если не ошибаюсь, малого померанского шпица, со стоячими треугольными ушами. Померания – это область, одна из немецких земель. Помню, у нас в России шутили, когда по радио передавали о массированной бомбежке Померании: «Подходящее название!» Было тогда Трою года два, и жил он раньше в семье какого-то строгого немецкого военного. С тех пор, я так понимаю, он и стал признавать только военных, какую бы форму они ни носили. Ну, мама и я были у него лишь на положенном нам, так и быть, втором месте, как семья старлея.
Мы ему сразу дали более подходящее имя – Шарик.
Такой, знаете, военизированный пес. Очевидно, это прежний хозяин научил его даже маршировать. Видели бы вы, как он вышагивает под команду: «Айн, цвай, драй!» Грудь колесом, хвост тоже колесом, а лапы взлетают, изображая прусский военный шаг. Штатских он не переносил. И поэтому в первый же день стал яростно лаять на всех заходивших к нам немцев.
Как-то вечером к нам пришел немец-врач – мама болела. Пса от него отогнали, и Шарик из мести аккуратно обгрыз полы его длинного пальто на вешалке, так что они у него раздвоились.
Я очень полюбил Шарика, хотя порою он даже прятался от меня. Ведь многие из нас считают, что играют с домашними животными, а те считают, что их мучают. Оттого-то он, наверно, и скрывался. Однажды я обыскался Шарика. Нигде найти не мог, ни в доме, ни во дворе. Но тут зашел к нам немец-электрик, и этого безобразия нигде не видимый военизированный пес снести не мог. Он так залился лаем, что отдыхавшая мама подпрыгнула на диване, под которым он прятался.
Когда через год мы возвращались домой, на родину, то лишь на нашей границе узнали, что нельзя ввозить животных. Старлей хотел провезти его тайком, но Шарика выдал хвост, вдруг вылезший из-под куртки при пограничной проверке. Из двух зол мы выбрали меньшее, не оставили собаку на произвол, а отдали в добрые руки – подарили начальнику нашего вокзала. По-моему, Шарик вежливо признал его, потому что начальник носил железнодорожную форму. Как я неутешно рыдал, неотрывно глядя из окна вагона на уменьшающееся белое пятно у ног нового хозяина. Тот, понятно, держал его на всякий случай на поводке. И до сих пор глаза невольно становятся мокрыми от воспоминаний. Шарик был первой моей собакой.
…В Германии я с первого же дня старался с ним не расставаться и даже привел к Леониду в госпиталь. И меня пропустили с собакой не только потому, что я был русским. У немцев было особенное, умилительное отношение к домашним животным.
В госпитале
Первым, кого я увидел в госпитале, был Эрвин. Он стоял, опершись на подоконник, в пустом коридоре, в полуобороте ко мне, так что было видно обмазанное йодом ухо. Весь коридор, во всю длину, был расчерчен отражениями оконных рам. Тут дверь палаты открылась, выскочил какой-то мужчина и, что-то быстро говоря, стал тянуть Эрвина в палату напротив. Я скорее догадался, чем узнал в этом лысом господине его отца.
Эрвин вырвался и побежал к выходу, прямо на меня. И хотя он чуть не сбил Шарика с ног, тот лишь отскочил и даже не залаял на незнакомца, как сделала бы, наверно, любая собака. А военизированный пес промолчал. Я где-то читал, что собаки безошибочно чувствуют, кто смел и кто труслив. А Шарик, разделявший весь мир на военных и штатских, выходит, словно признал Эрвина за военного. Зато его отца, который побежал следом, облаял не задумываясь.
Я оглянулся на них, и мы вошли в ту же палату, из которой и выскочил отец Эрвина. Здесь лежал Леонид, я уже бывал у него. Его могли бы выписать, все вроде обошлось, но родители настояли: пусть побудет еще немного под наблюдением врачей. Как шутил его отец, военный комендант: «На порку не опоздает».
По-моему, Леонид больше обрадовался встрече с Шариком, чем со мной. Он его еще не видел. Умный Шарик и на него тоже не стал лаять, сразу признав в нем командира. Если бы он мог, он бы отдал ему лапой честь. Такой уж у него был вид.
Леонид поведал мне, что сейчас приходил отец Эрвина с большой просьбой, «гроссе битте». Хотя Леонид и не все понял, но главное угадал. Эрвин, мол, рассказал отцу обо всем, и тот теперь слезно умолял, то прикладывая палец к губам, то складывая пальцы решеткой, не выдавать сына. Он, мол, сейчас войдет и извинится: «Унд эншулдигт зих».
– Да не нужно мне этого, – отказывался Леонид. – Никому не говорил и не скажу!
Но проситель заторопился в коридор, и вместо Эрвина, слава Богу, пришел я.
Я, так сказать, доложил нашему командиру о том, что видел в коридоре, и уверенно добавил:
– Дурачье эти взрослые, ни за что он извиняться не будет. Слышь, а зачем ты в него стрелял?
– Я не в него, – нахмурился Леонид и выспренно произнес: – Я хотел, чтобы моя пуля просвистела у него над плечом.
– Ага, – в тон ему поддакнул я, – чтобы он наложил в штаны.
– Этот не наложит, – сказал Леонид.
Так я и не узнал, прицельно ли стрелял Леонид или хотел пофорсить. Сомнения остались.
В тот же день Эрвина привезли сюда, в госпиталь, и он здесь скончался. Все говорили, мальчик подорвался на мине. Но я уверен, у него была и вторая граната. Во всяком случае, в комендатуре говорили не о мине. О гранате:
– Еще один дурень гранату разряжал.
Они его не знали. А нам было ясно: Эрвин сам покончил с собой, но не сдался. Это был последний бой с самим собой. Вот когда он, наверное, понял, что война закончилась окончательно. Он понял, что Россия бесповоротно одержала победу, а он просто задержался во времени. И вынести это не мог. А позже…
Карусель
А позже время стойких оловянных солдатиков прошло, появились не стойкие и не солдатские приспособленцы.
На Рождество главная площадь города удивительно преобразилась. Появились разноцветные домики-киоски, где торговали игрушечными Санта-Клаусами – немецкими Дедами Морозами, кукольными сценками с Божьей Матерью и с Младенцем Христом в яслях среди животных, фаянсовыми гномами и, конечно же, пряниками, вареным сахаром, лимонадом, горячим глинтвейном для взрослых и елочными игрушками – необыкновенными стеклянными шариками: голубыми, красными, зелеными, с морозными узорами. Мы даже домой, в Россию, такие бережно увезли, и все соседи приходили полюбоваться ими.
Заработали разные аттракционы и карусель, они были окружены временной оградой, и к проходу выстраивалось много людей. Билетер наотрез отказывался пропускать нас за ограждение без очереди. И явно делал вид, что не слышит за гомоном толпы и не понимает, что перед ним русские. Он даже грубо отталкивал нас, а очередь одобрительно гудела. Зато он все время свободно пропускал какого-то немецкого мальчишку в советской шинели со звездными пуговицами, которую ему, вероятно, ловко сшил какой-нибудь мудрый дядя – герр портной. Этот фриц в советской форме снимал за нас пенки победителя. Жаль, я свою шинель не захватил из России.
А билетер продолжал издеваться над нами. Ах так? Мы пошли в комендатуру и расшумелись, негодуя на него. Билетера тут же забрали, причем заодно с хозяином аттракционов, и продержали сутки в холодном подвале гостиницы «Ротер гирш».
После этого они стали узнавать нас еще издали, а по-прежнему грубый, только не с нами, билетер теперь расталкивал толпу, чтобы освободить нам проход. Мало того, мы теперь вовсе не платили за карусель. Впрочем, как и тот проныра в советской шинели. Было очень обидно, что переодетый немец пользуется такими же благами. Но с ним мы решили разобраться сами, без помощи комендатуры. Мы пытались его поймать, но он был неуловим. Он соскакивал с круга, едва карусель замедляла ход, и исчезал в гуще людей.
В конце концов мы заловили его. Точно – немец, по-русски ни бельмеса, кроме «здравствуйте» и «до свидания». Ну, мы ему и сказали: «Здравствуйте!», с мясом выдрав все звездные пуговицы на шинели, и «До свидания!», попрощавшись с ним пинком под зад. А он оборачивался и кланялся нам, как китайский болванчик.
Я думаю, что такие, приходящие на смену Эрвину, гораздо страшнее. Пройдоха напомнил мне скребок в виде плоской железной таксы, о который счищали подошвы у входа в наш немецкий дом. О него можно ноги вытирать, а он будет служить тебе по-собачьи. А если уж ударит, то в нужное время.
Да, сейчас война закончилась совсем.
Дивный сад
Когда я вспоминаю о Германии, первое, что я вижу, – дивный, сказочный сад, который находился недалеко от нашего дома.
Мама родила на другое лето красивую девочку, мою сестру, и часто катала ее в коляске по нашей короткой и узкой улочке. Двор был тесный, как я уже говорил, в нем уместилась только одна черешня и одна груша. Разве что на лавочке можно было тут посидеть. А куда-нибудь в парк везти коляску было далеко.
Конечно, по нашим новым замашкам хотелось чего-то лучшего. И вот однажды, вернувшись с работы, старлей торжественно показал маме большой ключ. А сиял при этом как новогодняя елка. Затем он с таинственным видом повел нас куда-то.
Место было мне хорошо знакомо. Я много раз проходил мимо этой длинной каменной глухой стены по брусчатому гассе, переулку, и не видел здесь ничего примечательного.
В каменной ограде оказалась маленькая калитка из листового железа. Уже вернувшись в Союз, я нередко вспоминал эту таинственную калитку в высоком глухом заборе, о которой, признайтесь, кто только втайне не мечтал. И если кому-то вдруг удавалось ее найти, то каждый попадал за ней в свой, разный, но непременно волшебный мир.
Старлей легко открыл замок и плавно отворил калитку. Никакого скрежета и скрипа, как мы невольно ожидали, не было. Не забывайте, мы находились в Германии, а здесь навсегда привыкли смазывать замки и петли.
За оградой был чудный сад, похожий на уединенный парк. О том, что он не очень большой, мы узнали впоследствии: настолько он был хитро спланирован, что казался бескрайним. Тогда-то я впервые понял, что сад может быть не только фруктовым. Здесь не было ни одного фруктового дерева, да и вообще, пожалуй, деревьев не было – точно не помню.
Повсюду среди подстриженных газонов мягко выделялись – другого слова не найти, именно мягко – высокие-высокие пышные кустарники, усыпанные большими-большими соцветиями, белыми и розовыми и еще какими-то, тоже прекрасными. Они будто низвергались пенистым, замершим в полете водопадом. Повсюду росли всевозможные цветы, тысячи цветов, из которых даже мама определила только чайную розу. Говорят, она названа так потому, что пахнет чаем. Неправда, она пахнет чем-то нежным и таинственным. Она словно окутана – раньше я бы постеснялся такое сказать – детскими мечтами.
В саду не было никого, кроме нас. Он походил на необитаемый остров. Тут жили неразгаданные, неведомые растения. Я же знал на родине одни лишь одуванчики да ромашки. А из городских мне были известны сирень и акация. Вот и все. Между прочим, желтые цветочки акации можно есть.
У меня кружилась голова. Воздух был напоен благоуханием, чудесным ароматом и пронизан мельканием разноцветных бабочек. А на цветах можно было заметить важных нарядных шмелей. Неизвестные быстрые птички проносились время от времени и вонзались в чащу кустарников. Птичье пение витало над садом. О чем пели птицы? Теперь-то я старик и знаю: «Всякое дыхание да хвалит Господа». Тихая заветная радость наполняла душу.
В укромных тенистых местах прямо на голову свисали душистые ветви с цветами.
Посреди сада было небольшое овальное озерцо, где росли белые кувшинки – у нас их называют лилиями, – а на их распластанных темно-зеленых листьях грелись на солнце синие стрекозы. В воде золотисто проплывали красноперые рыбешки, задевая в своем тихом хороводе редкие камышинки. Я и аквариума-то раньше никогда не видел и поэтому завороженно смотрел на них.
Трепетом другого, вышнего мира веет на меня от сада в памяти. Такое чувство возникает в жизни, видимо, только раз. Но все, кому в детстве вдруг открылась та железная калитка в глухой стене, тайно молчат, искренне боясь потерять… Что? Лишь тонкое ощущение ощущения того давнего чувства. Сокровенно сказано в Библии, хотя и не совсем об этом: «…утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам…»
Вслед за старлеем мы по песчаной извилистой тропе пересекли сад и подошли к сторожке, затянутой плющом до черепичной крыши, лишь окошко и стеклянная дверь выглядывали из этой зеленой чащи. Старлей передал садовнику, а может, сторожу записку от хозяина, разрешающего нам ходить в его сад. Мы уже знали, что сад принадлежит одному из тех промышленников, у которых отбирались по репарациям предприятия. Никакого барского дома в саду не было, хозяин жил в другом месте. Поблизости от сторожки виднелись похожее на мастерскую строение и небольшой парник, около него стояла зеленая тележка с лопатой. Сторож-садовник рассыпался в любезностях и, как я догадался, пригласил нас приходить в любое время.
Казалось, волшебный сад был не только стеной отгорожен от остального мира, а еще какой-то сверхъестественной и неведомой защитой. Достаточно мне было вырасти и побывать здесь же во время турпоездки по ГДР, как чудо рухнуло. Я понял, что внешне защищало сад – всего-навсего право собственности богача. Сад исчез, осталась лишь пара кустов жасмина и боярышника (теперь я знал кое-какие названия), вместо сторожки появился типовой детский сад, асфальт заменил песчаные и гравийные дорожки, а озерцо, с обводом из тесаного камня, превратилось в лужу, в которой кисли растрепанные метлы. Но тот сад навсегда остался со мною, по-прежнему отделенный от обычного житейского мира неведомой, таинственной защитой, потому что все на свете – не снаружи, а внутри нас.
Помнится, отчим подарил садовнику пачку сигарет, сам он курил только «Беломор», причем исключительно ростовский. Садовник, благодаря, почему-то недовольно показывал ему два пальца. Я уже начал кое-как понимать немецкий, но мне было далеко до отчима.
– Что он сказал? – спросил я.
– Жалуется, что на паек приходится по две сигареты в день.
– А у нас сколько папирос немцы давали? – мстительно сказал я.
– По одной пуле, – сжал он зубы.
Мы часто ходили, мама с коляской и я, в этот сад, в этот дивный затерянный мир.
Не с кем теперь вспомнить. И милой мамы теперь нет, как нет и отчима. На могильном памятнике у него ошиблись в возрасте, выбили не 1913 год рождения, а 1933 год. Так и оставили, пусть выглядит молодым, тем более что керамическая фотография на плите сделана была лет за двадцать до смерти.
Накануне нашего отъезда на родину я пришел в сад, попрощаться, что ли, навсегда. Приятно открыл большим ключом калитку, прошелся по песчаной дорожке, безотрадно поглядел на золотистый хоровод рыбок. И вдруг сквозь всю живую тишину, заполненную шелестом цветов, трепетом бабочек, важным жужжанием шмелей и тонкими голосами птичек, вонзавшихся с налету в кусты, – прорезалось металлическое повизгивание. Я пошел на звук и очутился возле того строения, похожего на мастерскую. Посмотрел в чистое окно. Там и правда была мастерская. И какой-то офицер внимательно наблюдал, как сторож просверливает нарезной ствол у трехствольного охотничьего ружья.
Домой!
Февраль – дорожки кривые
Не знаю, где как, а в Подмосковье весной рыбалка, с некоторыми оговорками, фактически запрещена, жди до 10 июня. Есть только одна отдушина – Шатура. На шатурских озерах разрешается удить и в мае, там весь нерест проходит на месяц раньше обычного. Вода теплая, даже зимой озера не замерзают, первенец ГОЭЛРО всю акваторию почему-то греет. За счет сбросов, наверное.
В общем, весной удильщику, если он не хочет нарваться на протоколы и штрафы, некуда деться, кроме Шатуры. А так там ничего, нормально. Карась, окунь, судак, щука… И рыболовная база на берегу озера Святого неплохая – дом на несколько комнат, койки, причал с лодками. Неподалеку от дамбы, на соседнем озере – Заморном – второй, более скромный домик базы, тоже и койки, и лодки. В будни всегда устроишься.
Туда и поехал.
Выехал я электричкой ночью, чтобы добраться засветло. Был я один, хотя в одиночку даже на рыбалке скучно. Да дружки-товарищи только по воскресным дням свободны. Вообще у нас лафа для тунеядцев и лиц так называемых свободных профессий: и в магазинах днем посвободней, и в кино, и на тех же рыббазах в будни просторно.
На конечной станции обнаружился и попутчик. Щуплый, моего возраста, тоже под пятьдесят. Повизгивающие сапоги с непомерными ботфортами, зачехленные удочки, рюкзак. Сначала мы шли независимо по темному еще городку, а возле парка Гагарина он заскрипел позади, догоняя, и по-свойски заметил:
– А холодно все же!.. Закурим, что ли?
Я не совсем понял и предложил ему сигареты, но у него были свои. Просто он набивался в компанию.
– Кури свои, дешевле обойдется, а? – неловко рассмеялся он. И я сразу вспомнил эту далекую поговорку, когда после войны мы сшибали на тротуарах бычки. – А ты знаешь… – панибратски начал он.
Одногодки, тем более рыболовы да охотники быстро сходятся.
– …иду я однажды вечером, поздно – все закрыто, и выходит из такси у гостиницы этакий лорд, я к нему: закурить не найдется?.. Он не спеша вынимает массивный портсигар чистого золота, музыкально отчиняет, а на внутренней крышке, таким, представляешь, полукругом, выложено мелкими бриллиантами: «Кури свои!» По-английски, – пояснил мой попутчик. – В Англии это было. В Кэмбридже.
– В Конотопе, – усмехнулся я. Эту байку я слышал еще в пятом или шестом классе в далекой школе.
– А, – и он вновь рассмеялся. – Вот как можно миллионером стать. На что ловить думаешь? – спросил про самое важное.
Я рыбацкие секреты не таю:
– На манку с корвалолом.
– Угу… Манку – карасю, а корвалол – себе?
Вот умора! Собственно, как все. Думают, заливаю.
– Запах стойкий, – терпеливо вразумил я. – Привлекает. Вон знаменитый Сабанеев и керосином предлагал тесто сдабривать. А уж корвалол… Несколько капель, и хорош.
– Правда? – теперь всерьез заинтересовался он.
– Неделю не выдыхается!
– А я анисовые капли применяю.
– Это все делают. Карась уже привык.
– Ну, корвалол всегда при мне, – ищуще охлопал он боковые карманы.
По грязной, хлюпкой тропке мы наконец выбрались из городка и пошли по твердой насыпи. Слева и справа еле угадывались чащи тростника, пахло гнилым болотом и развороченным торфом.
– А помнишь, какие тут пожары были, когда даже всю Москву хмарью заволокло!
– В отпуске? – спросил я.
Он по-мальчишески хмыкнул:
– Не-а. – И доверительно сообщил: – В командировке. Я там в одной конторе работаю. Сейчас все наше поколение, куда ни плюнь, – либо в «одной конторе», либо в НИИ. Ну и направили вдруг сюда, на ГРЭС. Приятное с полезным! – восхитился он.
– И в таком виде пойдешь? – Я давно уже ничему не удивлялся. – Как мушкетер?
– А у меня и костюм, и туфли с собой. Зорьку отсижу – и на ГРЭС.
Впереди во тьме послышалось, нарастая, какое-то слабое бряканье.