Сказано – сделано. В условленный воскресный день мы заранее, перед боем, тайно привели и привязали Рэкса в блиндаже и приказали Зинке его стеречь. Хотя кто кого стерег, подумать надо.
Мы уже как бы попривыкли к боевой обстановке, но вот привыкнуть к тому, что в тебя попадают камнем, было все-таки трудней. Мы и одевались поплотнее, на каждом – свитер, пиджак, пальто.
– Свитер-то зачем? – удивлялась мать.
– Мерзну.
– Что ж ты будешь делать зимой?
– Да какая здесь зима?! – отмахивался я.
– Откуда у тебя синяки? А на спине нет, – удивлялся отчим, намыливая мне в ванной спину.
Сам я до сих пор не умею ее толком мыть. У всех длинных мочалок треклятые тесемки отрываются на второй-третий раз. Признаюсь, я мылся раз в неделю, зато основательно, с мочалкой и мылом, как в российской бане. А родители, словно прирожденные европейцы, принимали душ каждый день. Сам того не зная, старлей здорово похвалил меня, сказав, что нет синяков на спине. Значит, я не показывал спину врагу, не драпал от него, а сражался лицом к лицу.
Но ближе к бою. Мы таки угадали, что враги предпримут атаку. Когда они, выскочив из окопа, понеслись на нас, Леонид закричал страшным голосом:
– Рэкс, фас!
И Зинка выпустила собаку.
– Фас! – кричал Леонид, выскочив из окопа, и, словно маршал Жуков, указывал рукой на противника.
Однако враги не дрогнули и осы́пали Рэкса градом камней. Рэкс, запнувшись, повернул обратно и, скуля, спрыгнул к нам в окоп. А немцы организованно отступили к себе в укрытие. Соваться в наш окоп, где была овчарка, они не решились, хватило ума. К нам присоединилась Зинка, и началась перекричка. Не перекличка, а именно перекричка: противники кричали друг другу.
– Нечестно, мы тоже собаку приведем! – переводила нам Зинка.
– А вас больше! – вновь переводила она, теперь в другую сторону.
И так до бесконечности, до хрипоты.
Мы поздно заметили, что у Рэкса рассечена до крови бровь над правым глазом. Первой узрела Зинка:
– Держите его крепче, – и обработала ему рану йодом.
В благодарность Рэкс чуть не цапнул ее. Немецкая псина, ничего удивительного.
– Вас даже ваши собаки ненавидят! Овчарка-то немецкая! – внезапно заорал Леонид врагам.
Зинка охотно и громко перевела немчуре.
– Швайнхунд! – прокричали оттуда.
– Свинья-собака, – разъяснила нам Зинка и растерянно спросила: – А что, бывает такая порода?
– Нет. Они нашу собаку свиньей обозвали, – хмуро ответил Леонид.
Снова началась перекричка. И договорились о позиционной войне: со следующего раза никто – ни они, ни мы – в атаку ходить не будет, а мы уберем собаку.
– Нет, ну надо же! – возмущался на обратном пути Витька. – Их же больше!
– Ничего, их и под Москвой было больше, – зловеще произнес Леонид, вынул из кармана дамский револьвер, что я ему подарил, и откинул пальцем вбок барабан. В нем медно сияли затылки с капсюлями шести патрончиков.
– Будет мне работы, – нервно хихикнула Зинка.
Мы молчали и старались не глядеть друг на друга. Теперь, давно уже взрослый, я понимаю, что слишком быстро мы становились взрослыми.
Первый снег
Было еще несколько сражений, снова с переменным успехом. Но самое решающее и страшное еще не наступило.
Если вспомнить и посчитать, то мы сражались, наверно, месяца два-три, с перерывами. А тогда казалось – вечность.
В один чудесный, дивный день в городе выпал снег. Вероятно, его не видали здесь лет сто. Он нежными, воздушными шапками и перинами лежал на крышах, на ветках деревьев и на головах старинных памятников, что было им зимой очень даже к лицу. На каждом зубчике штакетников у любого дома, на фонарях и на пожарных колонках стояли невесомые белые столбики, такие же сказочные, как на рождественских открытках Фрагельки, которые я видел в ее альбомах в книжном шкафу.
Весь город вы́сыпал на улицы. Все играли в снежки. Я попал снежком в какого-то немецкого мальчишку. Он, засмеявшись, обернулся, и я узнал Эрвина. Лицо у него тут же перекосилось, он туго-претуго слепил комок, пару раз слегка подбросил его на ладони, посмотрел на меня и… ушел. Он не желал играть со мною в снежки, он хотел играть со мною по меньшей мере в камни. Для него тоже война не кончилась, хотя мне она, пожалуй, уже надоела. Тем более что в Большой войне победили МЫ.
Ах, как потом я играл в снежки со своими ребятами! Мне казалось, что снег прилетел на облаках из России, которая нас не забыла и посылает нам свой снежный привет. Конечно, я не думал тогда так приподнято, но непередаваемо чувствовал это.
Почему я утверждаю, что снег был из России? Да, так сказать, из-за снежного юмора. Ну какой юмор-то в Германии?! Признанный их анекдот, который я там слышал, заключался в том, что человек, стоявший на какой-то стене и писавший на улицу, мгновенно перестал после замечания полицейского. «Почему вы так быстро прекратили безобразие?» – удивился тот. «Я боялся, что вы меня стащите вниз за струю!»
А вот снег и впрямь рассмешил нас. На стене пивной, возле кинотеатра, была нарисована большая, в два этажа, картина: группа веселых пьяниц пьет за круглым столом пиво из большущих кружек. Так снег на ней, играя, залепил глаза предводителю застолья и края всех кружек. И получилась рельефная пивная пена не только на кружках, но и на глазах главного бюргера.
– Глаза залил! – засмеялся старлей, увидев преображенную снегом картину.
Как-то я спросил его:
– А почему у них анекдоты глупые?
– Да, может, потому, что они всех евреев уничтожили или выгнали, – недолго думал он.
…Привычно сбив с проходившего немца шляпу, на этот раз снежком, я крикнул ему радостно:
– Привет из России!
Но по-прежнему считаю, что снежный привет был не им, а нам, русским.
Снег быстро растаял, и к вечеру улицы резко почернели. Лишь кое-где на мокрой черепице крыш остались белые одинокие клочки.
Любовь зла
У всех была первая любовь. Была она и у меня, бедолаги.
Я, кажется, уже говорил о том, что до сих пор не могу есть зайчатины, пирожных и добавлю – шоколада. Шоколадом я объелся в первый же день приезда в Германию. Отчим, ожидая нас, постепенно накопил – не думайте, что там это было запросто, – много шоколадных конфет и фигурок, наверно, целый килограмм. Ох, как мне было потом плохо, вспомнить тошно. Еле выжил.
Но вот беда. Куда бы мы с родителями (буду их так называть, хотя отчим мне не родитель), – куда бы мы ни приходили к нашим в гости, повсюду нас непременно угощали тортом и шоколадными конфетами. Вместе с чаем, конечно. Это считалось хорошим тоном. Кофе, без которого немцы, как известно, жить не могут, не подавали. Кому он нужен, желудевый?..
Я все это веду к тому, что мы наконец попали в гости к одному майору, у которого я страсть как хотел побывать. У него было двое сыновей, пятнадцатилетних близнецов, но главное – дочь Галя. Я всегда с дрожью сердца смотрел на нее издали и в городе, и в школе, никогда не решаясь подойти. Впрочем, до школы я, может, и видел-то ее всего пару раз. Но она вдруг настолько поразила мое воображение, что представьте, какое мне, презирающему девчонок скопом и поодиночке, выпало испытание. Меня даже незвано посещали мечты, в которых мы с Галей прогуливались по парку, взявшись за руки. Тьфу! И все же… А я ведь был с нею не знаком и имя ее узнал стороной.
Почему я говорю о тортах и конфетах? Просто я боялся показаться в гостях неучтивым, а то и капризным, отказываясь от угощения. Поэтому я целый день ничего не ел, чтобы предстоящее чаепитие прошло гладко. Голодный может и торт с конфетами есть. Верно?
Напрасно я голодал, ни парней, ни Гали за столом не оказалось. Близнецы, по словам майора, чем-то занимались на чердаке, а Галя с подругой гуляла где-то у реки.
Я легко отказался от предложенного чая и, оставив взрослых за бутылочкой ликера (можно подумать, они в России ликер потягивали!), полез по винтовой лестнице на чердак.
Майор со своим семейством жил в старом замке. Над рекой возвышались две сложенные из грубых камней крепостные башни, они были пустые внутри, без всяких перекрытий, и внизу в них росла сорная трава. А рядом стоял белый двухэтажный дом с мансардой. Он-то, собственно, и был жильем майора. Честно, я завидовал братьям-близнецам, точнее, их возрасту. И еще тому, что они каждый день могли видеть вблизи свою сестру, хотя, по-моему, она была им до лампочки.
Еще на лестнице я услышал странный металлический лязг.
Оказалось, близнецы рубились друг с другом: один саблей, другой палашом. О средневековом оружии я многое почерпнул из книг Вальтера Скотта «Айвенго» и «Роб Рой». Палаш – это меч, только пошире и покороче обычного. Но и не такой, как древнеримский, тот короткий и удобный разве только в ближнем бою. Понятно, что близнецы фехтовали не по-настоящему, а понарошку, но глядеть на них было сладостно-страшно. Казалось, даже искры летят под стрельчатый потолок. Краем глаза заметив гостя, они удвоили старания: какой-никакой, а зритель. Затем им надоело пыхтеть, и кто-то из них напыщенно спросил: «Ты чей, малец?», безошибочно определив во мне русского. Я назвался и выразил восхищение боем, чем растопил их каменные сердца, – так бы, вероятно, написал мой любимый Вальтер Скотт. Они растаяли и начали показывать мне свои сокровища, которые собрали в замке: кремневый пистолет, рыцарский шлем, дубовый щит, обитый железными полосками-скрепами. А еще большой охотничий рог – дыханья не хватит протрубить, боевой лук – тугую тетиву не натянешь. И эсэсовский серебряный кортик со свастикой у рукояти. Этот кортик прямо свел меня с ума. Я вертел его так и этак и, словно знаток, пробовал его остроту на ногте большого пальца. Догадайтесь, какая мысль сразу мелькнет у русского мальчишки? Правильно! Первой же мыслью было: «Я не я буду, если кортик не станет мой».
И я его увел где-то через месяц, слово «украл» – слишком грубое. Стоило это больших трудов и осторожности. Близнецы, обнаружив пропажу, грешили и на меня, но так как у них иногда бывали и соклассники, то дело тем и кончилось: на нет и суда нет.
И все же правильно говорят, что краденое впрок не пойдет. Когда мы возвращались на родину, по поезду пронесся слух, что на границе теперь идет серьезная проверка, и с кортиком пришлось расстаться. Я заперся в вагонном туалете, со страшным скрипом открыл окно, достал кортик из-за пазухи и последний раз полюбовался на него. Свастику я загодя спилил напильником, понимая, что с ней уж точно не пропустят. За окном замелькали переплетения железных конструкций, загрохотал мост через реку. Я размахнулся насколько было возможно и бросил кортик в окно. Он не ударился ни о какую железку и серебряно блеснул высоко над рекой. «Вот будет радость любому мальчишке, – подумал я, – когда его вдруг найдет!» О том, что его может найти и взрослый, я тогда не подумал.
…Так вот, показав мне свои сокровища на чердаке, близнецы занялись другими делами. И тут я внезапно обнаружил под ногами, в углублениях меж балками пола, присыпанных шлаком, какие-то крохотные плоские фигурки. Это были силуэты солдатиков, отштампованные из тонкой черной жести, с такими же подставочками. Да не какие-то там воины под старину, а солдаты нашей недавней войны, с винтовками, автоматами-шмайсерами, пулеметами, фаустпатронами и огнеметами, стреляющие стоя, с колена и лежа. Все в касках, с походными ранцами за спиной. Здесь были также знаменосцы, санитары с носилками, плоские машины-фургоны, легковушки-«опели», повозки с лошадьми и походными кухнями. И такие же силуэтные танки, орудия, зенитки и самолеты с крошечной дырочкой. Самолеты, вероятно, можно было подвешивать на ниточках.
Господи! Здесь между балками лежала целая поверженная армия, сотни и сотни черных невесомых фигурок, настолько маленьких, что на моей невеликой ладони могло уместиться не меньше двадцати солдатиков. Вот уж были детские игрушки! Их можно расставлять хоть на любом полу в несметном количестве. Правда, мне попадались только солдатики немецкой армии. Но кто знает, какие еще могли быть в прежней Германии? Да и немецкими можно было играть, сражаясь друг с другом, фантазии не занимать.
Но оказалось, они предназначались для других, жестоких по сути, игр. Близнецы показали мне большой стол, на котором стоял, наверно, размером три метра на два, аккуратно сделанный, как все у немцев, особый ящик с песком. В нем были макетики домов, железнодорожных линий, станций, водокачек. Виднелись окопы, мосты, рощицы, разбитые вагоны. На некоторых домиках под соломенными крышами выделялись зубцы игрушечного пламени. А еще – овраги, реки, холмы, плоты и лодки, проселочные дороги с машинами и коровами…
Песочница для детей! Вот где играли в солдатики дети бывших хозяев дома. Кое-где так и остались в ящике эти крохотные, из черной жести, танки и пулеметчики в пулеметных гнездах. Как я узнал потом у старлея, такой ящик называется – макет местности, а попросту – ящик с песком или, с усмешкой, – кошачий ящик. На нем обычно отрабатывают тактику курсанты военных училищ, но не с такими крохотными фигурками. У них один солдатик привычной величины может означать взвод, а три – роту. Значит, это все-таки был игрушечный полигон для детских забав. На макетике железнодорожной станции я прочитал название из «немецких» букв: «Sovetskaia», а у реки стояла табличка с надписью «Volga». Надо же, с нами когда-то играли в войну пока еще на макетах. Но советских силуэтных солдатиков не было видно. Считай, мол, быстро отступили?.. Были они или нет на чердаке – не знаю, я не искал.
Машинально набрал себе полкармана солдатиков и пошел к взрослым, снизу уже настойчиво доносилось:
– Юрик, Юрик! Иди сюда!
В гостиной меня ждал сюрприз: Галя в роскошном голубом платье, с белым бантом в изумительных каштановых волосах. Я гордо кивнул ей головой и протянул руку.
Бабушка как-то говорила о том, что, когда впервые увидела моего дедушку, кровь бросилась ей в лицо. Видимо, сказалась наследственность, мне внезапно стало жарко, и лицо, вероятно, вспыхнуло. Я раскрыл было рот, чтобы поздороваться, и вдруг громко пукнул. Вмиг повернулся и убежал. Ужас!
Я хотел утопиться. Но было как-то неприятно тонуть в немецкой реке. Можно было, конечно, и застрелиться, выпросив на время тот дамский револьвер у Леонида. Да пульки там были слишком маленькие, застрелиться вдруг не застрелишься, а мучиться будешь всю жизнь. И я все-таки выбрал первое: утопиться. Но не тут, в Германии, а у нас, в России. В нашей полноводной Оке, родной и знакомой, протекавшей недалече от дома. И мне сразу стало спокойней. Вот вернусь, и тогда…
А любовь? Что любовь! Всю любовь как отрубило. Я возненавидел эту девочку в голубом платье, с белым бантом, потому что она была свидетельницей моего позора.
Об этом чудовищном случае, чего я жутко страшился, никто не узнал. Взрослые мне об этом не напоминали. Девчонки тоже не хихикали в школе вслед, и сама Галя молчала. Не заслуга: не станет же она рассказывать, как галантный кавалер прямо при ней…
Кошмар! До сих пор краснею, кровь в лицо бросается. Наследственная черта. Да только таким способом ни один мой родич, насколько я знаю, с дамой своего сердца не знакомился. И у моего уважаемого Вальтера Скотта я об этом не читал.
Наш последний…
Я уже упоминал о том, что Эрвин вскоре остался один. О нашей войне, разумеется, никто из взрослых не знал. Даже Зинка не проболталась. Было еще несколько сражений, с разбитыми русскими и немецкими носами, и «группировка» Эрвина начала таять. Сначала вместо шести пришло пять человек, затем – четверо, потом – трое, следом – двое… И остался только он.
Напрасно Леонид предлагал ему капитулировать, признать окончательное поражение, – Эрвин наотрез отказался. Все-таки он был, как ни крути, настоящим бойцом.
– Тогда мы возьмем тебя в плен, – заявил Леонид.
Зинка громко переводила обоих.
– Не выйдет, – откликнулся Эрвин. Он даже не думал прятаться в своем окопе.
– Почему?
– Живым я не сдамся.
– Значит, возьмем тебя неживым. – Вероятно, Леонид решил его просто попугать, когда вдруг вынул из кармана револьвер и пальнул вверх. На мой тревожный слух, дамское оружие прозвучало довольно громко.
Эрвин не шелохнулся, по-прежнему стоя над окопом.
– Ты теперь последний! – крикнул Леонид. – Тебе капут.
И вновь выстрелил. Не думаю, что он был таким уж метким, но Эрвин внезапно схватился за мочку уха, и пальцы у него потемнели от крови. Не знаю, хотел ли Леонид его и правда убить или снова брал на испуг, считая, что не заденет. Он нам об этом так никогда и не сказал.
Затем Эрвин исчез в окопе и вновь появился – с гранатой в руках. Это была в общем-то знакомая нам граната – находили такие в России, – похожая на консервную банку на длинной ручке. Мы все так и бросились почти плашмя в окоп. И тут раздался взрыв! Хорошо, что граната взорвалась перед бруствером. Нас хлестануло землей, а не осколками, но взрыв произошел ближе к Леониду. Мы испуганно уставились на него. Он сидел на дне окопа, странно выпучив глаза, и молчал. Зинка подползла и ущипнула его, он дернулся.
– Живой! – истошно вскричала она.
Послышался топот ног, мы встали, на поле появился военный патруль с винтовками – усатый сержант и молодой рядовой. Вообще в патрулях всегда трое: офицер и двое бойцов. Почему не было офицера, не знаю.
– Что случилось?
Мы поняли, о чем спрашивает сержант, только по шевелению его губ. Оглохли после взрыва.
Патрульные осмотрели Леонида, не нашли никаких ранений, и усатый знающе произнес:
– Оглушило.
Мы уже начали смутно слышать.
– Надо срочно в госпиталь, – заверещала наша медсестра-переводчица Зинка и оглянулась.
Эрвин тоже вылез из своего окопа.
– Это он, он гранату кинул! – закричала она, тыча вихляющейся рукой в сторону Эрвина.
Патрульные мгновенно поняли, что тот – не наш, а немецкий.
– Ах ты!.. – яростно сорвал с плеча винтовку усатый. – Мало вам – родненьких моих убили и теперь снова наших сыночков гробите!
Эрвин не пытался ни убежать, ни снова скрыться в окопе. Стоял неподвижно и, сжав кулаки, глядел на него.
– Не надо, дядечка! – подпрыгнула Зинка, сбоку хватаясь за винтовку.
– Она все перепутала, – словно по сигналу, наперебой загомонили мы разом. – Гранату разряжали, и вдруг рвануло!.. А он хотел к нам подбежать, предупредить!
Странно, умению врать никого не учили, но умели все.
– Да ну вас к черту! – поостыл усатый, повесил на плечо, как на вешалку, винтовку.