Сергей Рудольфович Минцлов
Петербург в 1903–1910 годах
Предисловие
За всю свою жизнь я никогда не состоял ни в какой политической партии и не принимал участия в политических кружках и делах. Я всегда оставался свободным человеком и мои записи не подсказаны мне партийной дисциплиной, а являются точным отражением того, что совершалось перед моими глазами и тех настроений, которые с каждым днем все глубже и шире захватывали все слои общества и революционировали его. Мы жили на вулкане и постепенно отравлялись его газами: вот точка зрения, с которой должен будет смотреть на события этих лет историк-патолог нашего времени. Поэтому да простит мне читатель те, быть может излишние, резкости, которые он найдет в моих записях и которые свидетельствуют не о моих убеждениях, а о степени нервного возбуждения, какое мы переживали четверть века назад во дни первой революции.
1903 год
Весть эта принята обществом довольно равнодушно: смерть Боголепова и Сипягина[3] приучила уже к подобным событиям, да Богданович и не пользовался расположением.
В газетах, конечно, помещены трогательные некрологи, где он выставлялся в некоторого рода ореоле, но… чего не печатают в наших газетах!
Городской голова Лелянов[4] возил к министру внутренних дел церемониалы торжеств для утверждения; Плеве[5], увидав их, замахал руками и произнес: «Короче, как можно короче!»
Есть слухи, что в юбилейные дни произойдут беспорядки; солдатам приказано выдать по 35 патронов на человека.
Проходит несколько дней — в библиотеку ураганом врывается Григорович.
— Где протокол? где протокол? возбужденно спрашивает он у Шенка. Тот отдал ему бумагу, и старик Григорович стремглав бросился вон, как оказалось потом, опять в комитет.
На другой день является он в библиотеку и отдает Шенку протокол о той же пьесе. Читает он его и глазам не верит. Пьеса хвалится до небес — и сценична она и характеры выдержаны, и мастерски написана. Что за метаморфоза?.. Загадка скоро разъяснилась.
Передав в библиотеку первый протокол, Григорович поскакал к М. Г. Савиной[8]: пьесу неизвестного автора представила она для своего бенефиса. У Савиной сидел А. С. Суворин[9].
— Помилуйте, матушка Марья Гавриловна, заговорил войдя Григорович. — Я сейчас из заседания, читали представленную вами пьесу: это, простите, черт знает что — никуда не годная вещь!.. — и пошел честить ее.
Марья Гавриловна молчала и улыбалась. Наконец, Григорович кончил.
— А вот позвольте вам представить автора этой пьесы, сказала Савина, указывая на Суворина.
Григоровича словно ужалило; он забормотал, залепетал, растерялся.
— Да вы про что, Марья Гавриловна? Про какую пьесу? Вы ведь представили их две… (пьеса была представлена ею только одна, и М. Г. усмехнулась). Так это я вот про ту… а эта, Алексея Сергеевича, она нет, она великолепна, она одобрена!..
Схватил шапку и убежал как мальчик, переделывать протокол[10].
Сегодня опубликовано высочайшее повеление об увольнении бессарабского губернатора фон Раабена за допущение им кишиневского погрома евреев[11]. Говорят, что истинный виновник погрома — Плеве, задумавший, якобы, его с целью отвлечения внимания общества от брожения и беспорядков, происходящих повсеместно на Руси.
Стоило возводить и устраивать всю эту миллионную мишуру на один день! Лучше было бы не затевать совсем ничего и не приглашать заморских гостей за сто верст киселя хлебать!
Украшений мало. На Невском расставлены какие-то нелепые, плохо окрашенные красные шесты с гербами; часть их окружена как бы круглой решеткой, опирающейся на остовы кораблей; постаменты под этими кораблями зеленые. Недурна арка на Английской набережной; в основаниях ее два корабля со снастями и пушками типов петровской эпохи. Прочие части города, кроме Невского, Морской и Сенатской площади, в смысле украшений пусты. Неизвестно зачем и для кого — для провинции, что ли — газеты врут об этих украшениях. Прочитаешь их — кажется, сейчас выйдешь из дома — увидишь какую-нибудь сказку из 1001 ночи, а выйдешь — полное разочарование! С нетерпением ждут все вечера: 16-го предполагается феерическая иллюминация.
Настроение в городе тревожное, мало кто интересуется Петром Великим и юбилеем — до них почти никому дела нет, интересуются и говорят об ожидающихся скандалах. Кроме прокламаций рассылаются и подметные письма: один сенатор получил предупреждение, чтобы женщины и дети не выходили 16-го на улицу, так как помимо беспорядков будут производиться обливания серной кислотой[13].
Некоторые дома украсились художественно. Всероссийски известный пройдоха — Генрих Блок весь футляр, закрывающий новостроющийся дом его[14], завесил гигантским полотном с цифрою 200 среди нарисованных цветных гирлянд. Дурацкие шесты обвили ельником; на панели против Гостиного двора устроен сквозной зеленый трельяж, тоже перевитый ельником. Это место — лучшее в Петербурге. Против средних ворот устроен дикий уголок первобытной Невы: скалы, ели, и среди них с топором в руке стоит Петр, как бы озирая простор перед собой. Задумана декорация и выполнена художественно. Несколько наискосок, со стен Пассажа, выдвигается нос оснащенного белого корабля с надписью «Россия»; на нем опять Петр. Дума украшена безвкусно: перед какой-то размазанной по полотну яичницей, долженствующей изображать лучи восходящего солнца, вычурно и напыщенно стоит Петр, опираясь на трость; боковые картины тоже аховые, не выше работ домовых маляров; одна представляет иллюстрацию к стихотворению о починке Петром разбитой ядрами лодки рыбака; Петру сделали такую физиономию, точно он не лодку чинил, а стрельцов рубил!
На углу Михайловской ул. устроен деревянный фонтан — скверно выкрашенный; везде елки, елки без конца, словно на похоронах по первому разряду.
К Исаакию с Морской не пускали; на Неву доступа без билетов не было. Мосты были разведены, а через Николаевский и Литейный публику пускали по рассмотрении физиономий полицией. Многотрудные обязанности возложены на нее, бедную; и «тащщи» и «не пущщай» и физиономистом будь! Последнее слово, впрочем, трактуется по-особому: бить по физиям.
По окончании церемонии освящения нового Троицкого моста — долгонько строили его, сердешного![15] — через Машков переулок я пробрался к Неве, как раз в момент открытия пальбы. Вся река вдоль левого берега была покрыта разнокалиберными судами, увешанными гирляндами флагов; ясный день, многочисленные суда, флаги на домах — все давало красивую картину. Белые дымки, то и дело взлетавшие над крепостью и с бортов судов, делали ее еще более величественной; громы орудий не смолкали.
Народа везде море. Вдоль Невы, мимо трибун против Троицкого моста, мимо памятника дикарю без штанов с надписью «Суворов», через Царицын луг прошел я на Литейный пр. и направился домой.
Всюду было удивительно чинно и спокойно — ни свистка, ни шума, ни обычной на улицах семиэтажной брани нигде не слышалось. Зато не видел и веселых лиц; казалось, что был не народный праздник, а просто приказали сотням тысяч людей вырядиться получше и явиться в центр города; они это исполнили и пришли несколько удивленные, недоумевающие. Письма не подействовали: барынь и барышень на улицах пестрело видимо-невидимо. Однако, нашлись и такие, что этим писаньям поверили и просидели дома, все время ожидая чего-то ужасного.
Я проехал к памятнику Петра на Сенатскую площадь и обошел ее. Более безвкусно-нелепых украшений, чем какие стоят там, выдумать трудно.
Отступя от памятника, полукругом расставлены, начиная от царской палатки, увитые ельником мавзолеи со щитами на них. На каждом щите — года смерти царей: 1725 — год смерти Петра, 1727 — Екатерины I, и т. д., и т. д. … Не забыт и несчастный Иоанн Антонович: год его царствования красовался тоже. На последнем мавзолее виднелся на щите только вензель: Н. II. Впечатление было такое, словно мы попали на Александро-Невское кладбище. Чья фантазия родила эти мавзолеи — не знаю!
Зато площадь — еще недавно угрюмая, голая, вымощенная булыжником — предстала в новом, прекрасном виде: чудным цветником, примкнувшим к парку. Работы над этой затеей шли спешные и были закончены только накануне. Публика гуляла и ожидала зрелища, но иллюминации не было. Только на темной Неве довольно эффектно осветились три судна: одно в виде звезды, на другом среди огненных рей краснела в воздухе огромная буква П. В толпе шныряли продавцы флажков, жетонов, платков; торговали этими вещицами бойко.
Наконец, разнеслась весть, что иллюминация отменена. Как, зачем, почему?! Ничего не известно. Ожидавшая зрелища публика раздражилась, да оно и понятно! Юбилеи Петербурга бывают не каждый день, и жители вправе были требовать и хотеть, чтобы им дали возможность полюбоваться хоть чем-нибудь: «особы» были приглашены на разные спектакли и обеды, а весь миллионный город, платя всякие налоги, рассчитывал только на эту иллюминацию. Многие истратили значительные для них суммы на проезд на дорого стоивших извозчиках исключительно ради нее — и вдруг отмена. Мирная толпа наэлектризовалась, и достаточно было двух-трех смелых голов, решительного какого-нибудь крика — и скандал был бы готов. Но смельчаков, или охотников, не нашлось, и лава из десятков тысяч людей продолжала течь по Невскому.
В 12-м часу вернулся домой. Только на корабле Пассажа горел красный огонь и эффектно вырисовывал из мрака первого революционера земли русской. Получилась аллегория: всеобщая тьма и среди нее — одинокий великий Петр. Не любят у нас света! И неужто власть имущим не придет в головы, или в то, что заменяет их, что если бы захотела толпа учинить беспорядки, — учинила бы их и впотьмах, как и при свете, и что, собственно говоря, сами же они подстрекали ее этой отменой к буйствам?
Беспорядки, как оказалось, все-таки были. В Народном доме какие-то карманники крикнули: «тигры вырвались», и бросились в толпу. Произошла паника, и в результате, как говорят, — девять убитых и несколько раненых. Передавали, что Клейгельс, узнав о творящемся в Народном доме, с перепугу принял это за начало настоящих беспорядков и приказал не зажигать иллюминацию. У страха глава велики, хотя и то сказать: здорово у него должны были быть напряжены нервы за эти дни!
Все украшения — шесты, флаги и т. д. все, кроме громоздких арок, исчезло за ночь… Город выглядит ободранным… Позорно мы отпраздновали предполагавшуюся «неделю» Петра! Газеты полны восхвалений и восхищений насчет удачи праздника. Может быть, он и очень удался в Думе за обеденными столами, но на улицах, там, где был весь Петербург, в публичных местах… Нет, не удался наш праздник и не удался, благодаря неуместной и позорной трусости! «Все врут календари», сказал еще Фамусов; «все врут газеты», скажу и я вместе со всеми очевидцами этого торжества, на которое убили сотни тысяч!
Куда ни придешь — везде толкуют или о висящей над нами войне, или о беспорядках.
Когда я ехал в этом году в Крым, в одном купэ со мной находилась харьковская помещица, одна из очевидиц недавно бывших там и в Полтавской губернии разгромов крестьянами помещичьих усадеб. И грозного много было в этом стихийном движении, но и смешного, наивного без конца!
Разгромы были следствием пропаганды; в народе ходили толки о «золотой» грамоте, этой вечной побрякушке, за которой всегда тянулся у нас многомиллионный младенец. Будто эту золотую грамоту прислал царь и указал в ней поделить крестьянам все «панские земли» и т. д. И вот между прочими, известными всем сценами, происходили и следующие.
Во двор одного имения вваливается целая орда баб и мужиков; начался дележ и разграбление усадьбы. Одна баба облюбовала себе карету и, чтоб ее не захватили другие, уселась в нее, а мужик побежал домой за лошадью. Привел он конька, впряг в карету, и баба поехала с торжеством домой, а как на грех навстречу казаки.
— Стой! Кто такие? Чья карета?
— Моя, — отвечает уверенный в своей правоте мужик. — Мне она досталась!
Казаки его за шиворот, но мужичок продолжал защищать «свое» добро и в конце концов его растянули с его бабой и всыпали им «добрэ», как выразилась помещица.
В Полтаве было еще курьезней.
Там всю улицу перед казначейством в один прекрасный день запрудила огромная толпа баб. Стоят и ждут кто с мешком, кто с кульком в руке. Стали их разгонять местные городовые — бабы не идут.
— Да-что вам здесь надо? Чего наперли сюда, черти? — кричали на них.
— А як же, отвечали некоторые. — Мы за грошами пришли!
— За какими деньгами?
— А вот как казначейство делить будут — получим: мы и мешки припасли!
В другом месте в село, уже занятое казаками, явилась вереница подвод с мужиками, бабами и подростками и спрашивают:
— А где здесь контора, где наймают, щоб панов бить?
Что поделать с такой темнотой? И как удержать на земле темноту, когда начинает вставать солнце — просвещение?
Много возбуждений и тревог вызывает предстоящее прославление Серафима Саровского. Особенно усиленно заговорили после письма митрополита Антония в «Новом времени»[17]. Известно было, что комиссией от Святейшего Синода освидетельствованы были останки Серафима и признаны достойными прославления; но как это происходило, что нашла в гробу комиссия — газеты молчали. Письмо Антония брызнуло, как масло в огонь. Он начал с того, что вследствие ходящих по городу подметных писем и угроз силой разоблачить якобы обман духовных лиц, он, Антоний, считает нужным сообщить то, о чем не говорилось до сих пор. Да, в гробу Серафима найдены лишь кости и волосы, все прочее истлело, но не по нетленности останков судят о святости и т. д.
Кому подбрасывались эти письма, что они заключали в себе, ни я, и ни никто из моих знакомых не знал и не слыхал до прочтения этого письма. Много было споров и негодований на это новое прославление; вспоминали императора Николая I, который запретил появление чудес и святых, и таковое прекратилось, а вот теперь Второй Николай приказал им быть — и они стали являться снова, а потому настоящими чудотворцами являются цари.
Переделывают почтамт. До сего времени, чтобы сдать или отправить какую-либо корреспонденцию, публике приходилось тратить уйму времени на поиски надобной экспедиции по разным закоулкам и переулкам. Теперь же решено один из внутренних дворов многочисленных зданий почтамта накрыть стеклянной крышей и устроить общий, грандиозный зал. На эту перестройку ассигнована значительная сумма: во главе дела стоит Ермолай Чаплин[18] — почт-директор, недавно назначенный на этот пост из управляющих Сухопутной таможней. Ранее он был управляющим у светлейшей княгини Юрьевской и нажил порядочную деньгу. Между прочим, некий Мохов, подрядчик, имевший с ним дела, рассказывал мне, что как-то пришел он к Чаплину сдать что-то по условию; Чаплин ему 70 р., а расписку потребовал на 100… Дальнейших пояснений не требуется. Службой своей он почти не занимался, но показать все умел с казовой стороны[19] и удивительно мог оказываться приятным и любезным нужным ему людям. Так, напр., по таможенному тарифу свиное мясо во всех видах запрещено к вывозу; между тем в таможню прибывает на имя высокопоставленного лица ящик с вестфальской ветчиной. Помощник пакгауз, производивший досмотр вместе с членом[20], заявил, что хотя это и высокопоставленной особе, тем не менее, он не считает себя вправе нарушать закон, обязательный для всех. Член, зная Чаплина, не решился высказаться так же и пошел к Чаплину. Тот выслушал члена.