Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Роман без названия - Юзеф Игнаций Крашевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вот видите, ваша милость, наверно, никто вам не служит усердней, чем я.

— Верю тебе, верю, — отворачиваясь, сказал судья. — Но ты пока иди к младшим детям, а со старшим я сам управлюсь.

Стась и не подозревал, какая буря ждет его вечером по возвращении домой; в хмуром отцовском лице он сперва ничего такого не заметил; лишь когда он поздоровался и судья, вместо того, чтобы спросить, как шла работа, и подать руку для поцелуя, отдернул ее, грозно глянув ему в глаза, Стась понял — еще не зная, в чем дело, — что придется пережить нелегкую минуту.

— Хорошо, что ты пришел, — прошипел Шарский. — Я должен тебе кое-что сказать. Послушай, это что такое?

И он указал на тетрадь, еще заложенную полоскою синей бумаги на злосчастном вздохе по неведомой возлюбленной, все более громко и грозно повторяя:

— Это что такое? Это что такое?

Станислав побледнел, затрепетал, смешался.

— Это упражнения, — тихо ответил он.

— За такие упражнения надо бы и учителя и ученика хорошенько проучить, — резко перебил отец. — На что сдались тебе стихи? На что такому сопляку возлюбленная? Так вот о чем ты думал там, в гимназии!

Станислав опустил глаза, сердце в его груди перестало биться, точно он сейчас, прямо на этом месте, упадет замертво, но безжалостный отец, видя, как он страдает, ни на одно слово не сократил свою брань, которую услышали прибежавшие на шум мать, братья и, из-за угла, презренный Фальшевич.

— Так вот чему вас учили! Вот что у вас на уме! Но я быстро выбью из тебя добрым батогом эти идеалы. Если ты, сударь мой, напишешь еще хоть два стишка, клянусь, что за каждый слог всыплю по десятку плетей, ты ж меня знаешь, я слов на ветер не бросаю! А теперь убирайся к себе во флигель и на глаза мне не показывайся!

Еле живой, с трудом волоча ноги, добрался Станислав до своей постели и бросился на нее, глотая слезы, стыдясь их. Судья строго-настрого запретил братьям и сестрам говорить с преступником, мать, конечно, не посмела за него вступиться, а Фальшевич, злобно усмехаясь в усы, поспешил насладиться унижением ненавистного гимназистика.

Закурив набитую бакуном трубку, которая после рюмки была особенно смачной, он, напевая, прохаживался по тесной комнатушке, всем своим видом словно глумясь над страданиями юноши и поглядывая на него с тупым злорадством.

Хотя супруги Шарские жили весьма уединенно и соседи навещали их редко и всегда с корыстной целью, кое-кто из родни еще поддерживал с ними отношения. Род Шарских, некогда могущественный и влиятельный в округе, сохранял фамильные связи со знатнейшими домами. Для шляхтича судья жил в достатке, был человеком порядочным, и родственники, несмотря на его чудачества и грубые манеры, не гнушались признавать его и даже по нескольку раз в году наносить визиты вежливости. Пан Адам Шарский, родственник его в четвертом, а может быть, и более дальнем колене, занимал среди окрестного шляхетства видное место. Обладая огромным состоянием, он имел одну-единственную дочь, отличался светским воспитанием, дом содержал на широкую ногу — словом, как бы принадлежал уже к высшему кругу.

В основе своей человек он был неплохой, со многими добрыми качествами, но все портила спесивость, тяга к аристократии, — уж очень хотелось ему войти в общество титулованной знати, слыть человеком утонченным, настоящим магнатом, короче, забыть о своем шляхетском звании. Богатство и даже происхождение давали ему на это известное право, однако Шарских, когда-то роднившихся с Путятами, Соллогубами, Сапегами и Радзивиллами, постигла судьба многих других знатных семейств. Беспечная расточительность двух поколений разорила их, лет сто они прозябали почти в полной безвестности и, выпав из круга аристократии, уже не знали, через какую дверь в него возвратиться.

Действительно, стоит из-за чего-либо прерваться традициям родовитой семьи, стоит нескольким поколениям походить в шляхетской сермяге и прекратить хлопоты о все более блестящих связях, тогда — даже имея заслуженных предков — приходится снова завоевывать честь быть принятыми в тесный круг, где все места заняты и куда лишь с трудом впускают снова. Хотя уже дед пана Адама Шарского, разбогатев на аренде большого поместья, оставил сыну состояние, достойное магната, которое сын увеличил и внук заметно приумножил трудом и женитьбой, хотя сам пан Адам получил отменное воспитание, французский язык знал лучше польского — что уже есть признак и печать высшего аристократизма — и повсюду его принимали, однако в чинном тоне приветствий чувствовалось, что о полной короткости и речи быть не может, как и о том, чтобы считать его ровней. Напрасно он старался, устраивал приемы, давал балы, подражал всем наимоднейшим нелепостям и приучал себя к самым диким причудам, принятым в свете, к которому он так жаждал принадлежать, напрасно нанял повара иностранца, воздвиг себе дворец, одел слуг в ливреи и завел в своем доме церемониал отнюдь не сельский и достаточно смешной, — знатные господа, глядя на все это, только морщили нос. Они у него ели, пили, обнимали его, поздравляли, занимали деньги, даже приятелями назывались, но в их обхождении всегда сквозило, что они удостаивают его своей милости и за эту милость требуют благодарности.

Жена пана Адама сама была дщерью этой вожделенной касты, принадлежала к ней телом и душою, а все ж не сумела раздобыть мужу прав гражданства. Вышла она за пана Адама по велению сердца и очень его любила, то есть любила настолько, насколько настоящая знатная дама может любить, ибо в свете и любовь подчиняется условностям. Прежде всего любовь должна быть благовоспитанной, то бишь внешне холодной; во-вторых, не должна быть смешной, ибо смешное считается там более постыдным, чем преступление; наконец, любовь не должна требовать жертв, ни самоотречения, ниже причинять хоть малейшую неприятность, о ней нельзя говорить, тем паче ею хвалиться, напротив, дабы отвлечь от нее внимание, надо ее скрывать, елико возможно, беспечной ветреностью, порой даже заходящей весьма далеко. Да, пани Мария (так ее звали) очень любила мужа, однако любила вполне благопристойно, так что никто о том бы не догадался, не будь в их кругу отмечено и признано, что она героиня супружеской преданности. Чета Шарских души не чаяла в единственной своей дочурке, прелестном дитяти, Вернее, уже очаровательной барышне, — хотя Аделька еще ходила в швейцарской соломенной шляпке и панталончиках, ей уже минуло пятнадцать.

Аделька же… Ну как вам ее описать? Думается мне, что для такого юного создания довольно паспортного описания примет, ведь все девушки в этом возрасте немного схожи, пусть с небольшими вариантами, — лишь впоследствии жизнь переделывает их в то, чем назначено им быть. У Адельки были чудесные черные глаза с необычайно длинными ресницами, идеальный овал лица, пышные темно-орехового цвета волосы, изумительно белое, румяное и свежее лицо; была она своенравна и своевольна, ведь баловали ее безмерно, и в небольшой ее фигурке было столько изящества, что эту очаровательную крошку родители не променяли бы на самую пышнотелую деву. Казалось, Аделька уже не растет больше, так и останется малюткой, — и это слегка тревожило родителей, — потому что она вполне оформилась, но была так прелестна, так грациозна в движениях, так совершенна в пропорциях, что даже боязно было, как бы что-то не нарушилось, если она подрастет хоть на дюйм.

Такова была семья богатых родственников папа судьи, и если кто случайно вспоминал о них в Красноброде, то он со слегка иронической усмешкой склонял голову и, воздев руки, бормотал:

— Знатные господа! Знатные господа! Чересчур высокий порог для шляхетских ног… Ясновельможное семейство Шарских…

Судья, впрочем, семью эту уважал и не порывал с ними отношений, на именины пана Адама и его жены приезжал в парадном костюме; когда же они посещали его, принимал их чрезвычайно любезно, даже следил за собою, чтобы не сказать им чего-либо неприятного, а это было ему трудней всего, так как жизнь в деревне сделала его уж слишком прямым. Время от времени пан Адам наведывался в Красноброд один или с женой и дочкой, обычно после полудня, и проводил у родича часок-другой, рассыпаясь в похвалах его хозяйству, хотя особенно восхищаться было нечем, тем паче такому человеку, как пан Адам, привыкшему к более утонченному образу жизни, к другим обычаям и совершенно отличным условиям существования. Супруга судьи, никогда из дому не выезжавшая, почти не бывала у богатой родни, как ее ни приглашали, и за полтора десятка лет лишь несколько раз, скопив денег на новый чепчик, угощалась у них за пасхальным столом — однако на нее не обижались, зная, что она собою не распоряжается.

И вот случилось так, что пан Адам решил нанести очередной визит в Красноброд, а поскольку там почти никто не бывал, кроме чиновников, являвшихся за поборами, то, едва заметив на дороге приближающийся к усадьбе экипаж и узнав лошадей и коляску пана Адама, все обитатели усадьбы засуетились, готовясь к встрече нежданного гостя. Чтобы хоть как-нибудь принять даже не такого привередливого господина, тут многого не хватало, в запущенном доме не было ни одной порядочной комнаты. Лишь грянуло, как гром, известие, и все в доме, начиная с самого судьи, принялись поспешно наводить порядок. Из сеней надо было повыносить шкуры и бадьи, из гостиной — мотки шерсти и горшки, приодеть детей, переодеться самим, подмести, окурить, вытереть пыль, расставить мебель по местам. Судья раздражался, жена его плакала, и все вымещалось на детях, дворня потеряла голову, и, когда коляска пана Адама остановилась у крыльца, он еще увидел тащивших замусоленный столик в одну сторону, а корыта в другую.

Но пан Адам, когда хотел, умел ничего не замечать и, поздоровавшись с судьей, вышедшим навстречу, сразу же повернулся к росшим во дворе деревьям, расхваливая их и говоря, что завидует хозяину, что сам-де хотел бы такие завести, и восхищался до тех пор, пока из другой половины дома не вынесли последний хлам. Лишь почувствовав, что уже можно войти в окуренную ароматным дымом горницу, гость направился в дом.

Там уже ждала его появления хозяйка дома в почти свежем чепце и новом ситцевом капоте да две наспех причесанные старшие девочки и один мальчик, еще застегивавший кожаный поясок, который ему разрешили надеть. Табачный дым, смешанный с курениями, еще парил синеватыми облачками в горнице, вместе с пылью, поднявшейся от спешного подметанья, но вошедший с улыбкою пан Адам, казалось, ничего неприятного не замечал и, хотя слегка заперхал, приписал это кашлю, мучающему его вот уже с неделю.

Судья, по обыкновению с видом строгим и хмурым, присел, чтобы занять родича беседой, и жена сразу же удалилась, озабоченная тем, как подать чай, к которому не было ничего, кроме хлеба да черствых, темной муки баранок, а дети, боязливо столпившись у дверей в соседнюю комнату, робко разглядывали важного гостя. Разговор зашел о потомстве, о котором пан судья перед чужими всегда отзывался с величайшей нежностью, и пан Адам вспомнил про Станислава, который на это время был послан в овин.

— Могу вас поздравить, дорогой кузен, — приятно улыбаясь, сказал он. — Я слышал, Стась возвратился, весьма успешно окончив гимназию; мне говорили, что он весьма способный юноша, был одним из первых и получил награду… Но где же ваш славный мальчик? Я хотел бы поговорить с ним.

При всей своей прямоте пан судья не решился признаться, что бывший гимназист заменяет гуменного, и объяснил отсутствие Станислава тем, что мальчик, верно, на охоте, однако поспешил выйти и сказать Фальшевичу, чтобы сменил Стася в овине и направил в горницу, да чтобы тот оделся поприличнее.

Через несколько минут появился и Станислав в новом мундире — хотя из гимназии он уже вышел, другого платья у него не было. Пан Адам чрезвычайно любезно поднялся ему навстречу и, осыпая похвалами, расспрашивая о занятиях, о товарищах, учителях и дальнейших планах, Усадил рядом с собою.

Положение Станислава было не из легких — присутствие отца совершенно его парализовало, от отцовского взгляда у него отнимался язык, он не знал, что делать. Но если уж кто настроится принимать все с лучшей стороны, тому все нравится, и пан Адам любое словечко Станислава толковал в наивыгоднейшем смысле, находя его незаурядно остроумным и приятным юношей.

— Стась, конечно, поедет в Вильно? — спросил пан Адам. — Жаль хоронить такие способности в деревне, занимаясь хозяйством.

— Именно так, милостивый пан, — ответил отец, утвердительно кивнув. — Хотя для нас это весьма нелегко, пройдется поднатужиться, чтобы отправить его в Вильно.

— На какое же отделение?[16]

— На медицинское, — сказал судья, — эта профессия дает верный кусок хлеба.

Пан Адам слегка смутился, его встревожил престиж имени Шарских, которого не носил еще ни один лекарь.

— Наука прекрасная, — молвил он, глотнув слюну, — но только есть ли у Стася влечение к ней?

Стась, естественно, опустил глаза и не посмел сказать ни слова.

— Есть или нет, — возразил судья, — мы должны прежде всего думать о хлебе насущном, для нас это главное.

— Но мне кажется, любезный кузен, что кусок хлеба у твоих детей и так будет.

— Шестеро их! Шестеро! — серьезно возразил судья. — А я долго не проживу, пусть не надеются на большие капиталы.

На том прекратился этот не слишком приятный разговор, и было заметно, что слово «медицина» произвело на пана Адама ужасно досадное, хотя и не обнаруженное явно, впечатление.

— Долго еще Стась пробудет дома? — спросил он после минутной паузы.

— Несколько недель, пока не соберу деньжат ему на одежду, на дорогу, все это немало стоит, а времена нынче тяжелые, — сказал судья, — приходится от себя отрывать.

— Я был бы рад познакомиться со Стасем поближе, — перебил его пан Адам. — Разреши ему, пан судья, приехать ко мне на недельку, окажешь тем большую любезность.

У Стася заколотилось сердце, но, не имея собственной воли, он не сумел выразить свои чувства, кроме как поклоном. Судья заметно смутился — и отказать не хотелось, и разрешить он не собирался. Ведь надо будет дать лошадей да, возможно, несколько злотых на дорогу; прикидывал он и то, что новый мундир будет надеваться каждый день и поизносится, а главное, не хотелось отпускать Станислава из опасения, что пребывание у богатой родни вскружит парню голову. Но можно ли отказать любезному пану Адаму! Тот его так убеждал, так наседал, так — быть может, с неким расчетом — прижал судью, что в конце концов гостю дано было слово, что Стася пришлют на неделю в Мручинцы.

Надежда на отдых, пусть недолгий, взволновала юношу, но какою ценой придется за него заплатить! Станислав знал, что после отъезда пана Адама на него безвинно обрушится град упреков и брани и, прежде чем его выпроводят в Мручинцы, он вволю наглотается оскорблений. Но, к великому его изумлению, все это его миновало.

— А знаешь, дорогой пан судья, — сказал, взяв обе руки Стася в свои, пан Адам, видимо, не желавший отказаться от мысли поскорее похитить Станислава, — дай мне Стася прямо сейчас, тебе не придется его отправлять, соберется он мигом, и я подольше порадуюсь его обществу.

Судья заметно смешался, он не был уверен, что у будущего студента есть пара целых сапог и свежее белье; стал он возражать, выкручиваться, но, чем больше он хитрил, тем сильнее настаивал паи Адам. Наконец, после совещания шепотом с женою в другой комнате, выяснив, что найдутся и новые штиблеты, и белые сорочки, судья, злясь и ворча, разрешил ехать.

Стась побежал во флигель готовить свой узелок, и через полчаса, после приготовленной с большими хлопотами чашки чая, который пан Адам проглотил как микстуру, они уже ехали в Мручинцы.

Там молодой человек очутился в совершенно иной среде — правда, он порою чувствовал себя неловко, робость природная и приобретенная из-за домашнего гнета мешала ему показать себя, а все ж в Мручинцах дышалось куда легче, куда свободней. Если бы не промахи, которые он делал по незнанию светских правил, и не унизительная наглость слуг, Станислав был бы почти счастлив. Здесь У него были книги, досуг для размышлений, были дотоле неведомые воля и покой. Вдобавок пан Адам, его супруга и даже Аделька держались со Стасем очень вежливо, любезно, предупредительно.

Через несколько дней он освоился с домом и с домочадцами, и ему стало совсем легко. Он уже не в первый раз приезжал в Мручинцы — пан Адам забирал его к себе на несколько дней почти каждые вакации и праздники, и знакомство с Аделькой было давним, так что, возможно, и то стихотворение «К неведомой возлюбленной» было навеяно воспоминанием о ее черных глазах.

Балованное, нарядное, прелестное дитя не могло оставить Станислава равнодушным — то была первая женщина, с которой он мог держаться запросто, первый идеал, засиявший ему на земле. Они проводили вместе целые дни, и девушка уже начинала кокетливо улыбаться юноше, инстинктивно почувствовав его преклонение и любовь. Родители ее либо этого не замечали, либо не желали обращать внимания на то, в чем вполне основательно видели невинное ребячество. Гувернантка Адельки, француженка м-ль Зюсс, забавлялась платонической любовной игрой двух подростков, потешалась над ними и чуть ли не помогала. Началось со взглядов, с отдельных словечек, с собирания цветов вдвоем, с переписанной песенки — и весело продолжалось день за днем.

Тем временем пан Адам, пользуясь случаем, не раз заговаривал со Стасем — проект обучения медицине ему претил, и он старался выяснить, нет ли у юноши хоть малейшего желания воспротивиться отцовской воле. Казалось, он даже был готов взяться переубедить судью, если найдется повод.

Таким поводом послужила поэзия. Стась был слишком молод и прямодушен, чтобы с чем-то таиться, и на второй же день его пребывания в Мручинцах страсть, с какою он накинулся на книги, его речи, намеки обнаружили поэта.

— А что же будет с медициной? — спросил пан Адам. Станислав лишь глубоко вздохнул.

— На мой взгляд, — серьезно сказал родственник, — нехорошо зарывать в землю божий дар, ты должен просить отца, чтобы он направил тебя по более подходящему пути, а я, я бы мог за тебя замолвить слово.

При одной мысли о сопротивлении отцу Станислав затрепетал, побледнел, застыл на месте.

— О, это невозможно! — воскликнул он. — Если отец что-то решил, он своего решения ни за что не изменит. Пожалейте меня, пан Адам, не говорите с ним об этом, он даже мысль такую никогда бы мне не простил.

Пан Адам только головою покачал.

Но ты понимаешь ли, к чему это приведет? — спросил он. — Ты и настоящим поэтом или писателем не станешь, и врачом хорошим не будешь — загубишь свое призвание и жизнь себе исковеркаешь.

— Другого выхода нет! — решительным тоном возразил Станислав. — Буду днем трудиться ради хлеба насущного, а ночью — для души.

Слезы проступили у него на глазах, и больше он об этом не заговаривал, а пан Адам с досадою пожал плечами, однако в дальнейшем при каждом удобном случае не упускал напомнить, как важно в жизни руководствоваться природными способностями, влекущими человека к какой-либо деятельности. Эти слова подкреплялись примерами загубленных судеб, когда люди не следовали внутреннему голосу. Стась внимательно слушал и все больше сокрушался над своим положением, не видя выхода.

Как сон пролетели дни в Мручинцах, юношу озноб пробирал при мысли, что надо из этой атмосферы богатства, свободы, учтивости возвратиться в краснобродский флигель, к молотьбе, к Фальшевичу и домашним пыткам, но он гнал свои страхи, отравлявшие мимолетное счастье, и всею душой радовался окружающему.

Ах, какие то были чудесные минуты! Как золотые, идеальные грезы пролетали они, преображаясь в воспоминания, в неуловимые видения… После ночи мечтаний вчерашний день уже казался поэмой, утро представало вечером как волнующая песнь, и юная душа с присущим ей пылом тотчас облекала каждый минувший миг в роскошные, нетленные облачения, пряча его в самом заветном уголке сердца. Как в давние героические века, здесь все было событием, пустячное происшествие, слово, движение разрастались до грандиозных размеров. О, велико могущество сердца в пору пробуждения первых чувств и впечатлений: оно творит из ничего — а уж если Провидение подарит ему чудесный сюжет… Вот и поет тогда сердце эпическую поэму жизни, и, если эту песнь прервет холодная действительность, ее уже никогда не удастся ни допеть, ни повторить.

Стась забывал обо всем, нежился на пуховиках мечтаний — пробуждаясь в жару, засыпая в лихорадке, он со страхом считал часы, приближавшие отъезд, мысль о Красноброде вызывала у него дрожь и отвращение, он старался о нем забыть и под разными предлогами оттягивал возвращение домой, но чем больше оно откладывалось, тем страшнее казалось.

Тем временем дни проходили восхитительно, были полки бесчисленных событий, незаметных для чужого глаза, а для юной пары столь же значительных, как мировые катаклизмы. В какой-то день Аделька была грустна, дулась несколько часов со Станиславом не разговаривала — часы эти казались Стасю веками отчаяния, юноша, оробев, отстранился от нее, на другой день она вернула все его подарки, а вечером того же дня они помирились и поклялись друг другу в вечной любви. Дата эта, этот вечерний час, облик неба и земли в тот миг глубоко врезались в память обоих — первая торжественная минута в их еще недолгой жизни! Обменяться кольцами они не могли, колец не было, и они обменялись сорванными в саду стебельками незабудок, которые быстро — о, очень быстро! — увяли и засохли на пылающей груди. После достопамятного вечера, который вознес Станислава на седьмое небо и преобразился в пламенный любовный гимн, влюбленные, полагая, что отныне связаны ненарушимым обетом, немного успокоились, а Стась даже стал меньше бояться возвращения домой, желая ради любимой пострадать, даже претерпеть мучения, дабы доказать свою любовь.

Оставшиеся дни, каждая минута которых была на счету, они жили, поглощенные своим чувством, строя планы на будущее и по своему разумению справляясь с ожидаемыми препятствиями, как с гордиевым узлом, устраняя их мечом юности и пылкой страсти! Аделя была готова упасть родителям в ноги и молить их о разрешении. Станислав намеревался все сказать отцу с почтением, но также с несокрушимой твердостью и не поддаваться никаким угрозам, запугиваньям, даже самым жестоким пыткам.

Почему прекрасные грезы и чувства молодости, столь возвышенные, расцвеченные столь поэтичными красками, так мимолетны, так непрочны? Почему взрослый человек, храня их в душе, сам над ними смеется и потешается, не щадя святую невинность мечтаний весенней своей поры? Когда же в нас больше чувства, благородства, пылкости, любви, самоотверженности и веры во все великое и прекрасное? И разве стоят рассудок и холод зрелых лет тех восторгов, таких смешных, но также великих своей искренностью?

Увы, это только минута в жизни — только минута, которую опровергнут все дальнейшие дни, дни холода, скуки и расчета. Только для безумцев, кому выпадет счастье повредиться рассудком, она длится больше обычного. О, как странен кажется при седых волосах бурный, непостижимый, смешной и неукротимый расцвет чувств! И кто бы не отдал все богатства зрелой поры, только бы вернуть хоть один час тех чарующих дней, хоть одно биение сердца, хоть один полет в небеса! Но ничто не возвращается, ничто не повторяется, и время железною рукой ведет нас на гору, на голую вершину, с которой сбрасывает в вечное забвение.

Но вот настал печальный, торжественный вечер прощанья, последний вечер. Не дождавшись сына, судья прислал за ним бричку, повелев вознице передать, чтоб паныч завтра на заре был в Красноброде. Сердце у Стася разрывалось, но пришлось покориться.

К счастью, вечер был чудесный, и любившая прогулки м-ль Зюсс предложила Аделе прогуляться; естественно, их сопровождал Станислав, и едва они удалились от дома, как юная пара скрылась, убежав вперед, чтобы поговорить на свободе. У обоих в глазах стояли слезы; взявшись за руки, они молча остановились под липами, не — в силах слово вымолвить.

— Ах, господи боже! — воскликнул наконец Станислав. — Вот и последний вечер! Кто знает, надолго ли мы должны расстаться, быть может, навек.

— Но ты же приедешь сюда, прежде чем покинуть наши края? — спросила с волнением Аделя.

— Не знаю, не знаю! Это зависит от отца! Разрешит ли он?

— Об этом я не спрашиваю! Я так хочу! Я приказываю! Я рассержусь!

— Хоть тайком, но приеду!

— Да! О да! Мы должны увидеться! Помни!

Они опять помолчали, глядя друг другу в глаза.

— И незабудку храни! — прибавила Аделя.

— Ты еще сомневаешься? Как ты могла подумать?..

— Ты поедешь в город, там будут вокруг тебя новые люди, новые лица, а вы так легко забываете!

— О, а вы-то, Адель!

— Мы, если полюбим, так раз навсегда!

— Раз навсегда! — повторил Станислав. — Теперь я тебе скажу: запомни, запомни эти слова!

И они пошли дальше, печально опустив головы, дошли До конца сада, подали друг другу руки, и, когда их догнала м-ль Зюсс, лишь темнота не позволила ей заметить слез, блестевших в их глазах.

На другой день затемно, когда в Мручинцах все еще спали, Станислав, уезжая, оглянулся на окна комнаты Адельки и в одном из них увидел издали бледное личико и белый платок, которым она махала на прощанье…

Он прижал рукою к сердцу засохшую незабудку, возхлестнул лошадей, и высокие тополя усадьбы навсегда закрыли от него его счастье.

Напрасно Стась жадно всматривался в каждую прогалину темного леса, заслонявшего город от глаз нетерпеливого юноши. Медленно едучи по песчаной дороге, он все глядел вперед, но видел только деревья, песок да все чаще встречавшиеся придорожные корчмы. Мысли его то опережали лошадей, то возвращались вспять, к дому и к Мручинцам. Стасю трудно было связать свое прошлое с будущим, но хотелось любой ценой соединить их. И посреди каждой его молодой грезы возникал суровый отец и сильной рукой отталкивал его от выбранного пути. Последние несколько недель наполнили сердце юноши горечью, он прожил их, подвергаясь гонениям за стихи, в несносных трудах по хозяйству, во всевозможных унижениях, а когда настало время отъезда в Вильно, отец решительно заявил ему, что, ежели он не выкинет из головы литературу, песенки и прочие подобные глупости, он, отец, от него отречется и на порог не пустит. Стало быть, придется записаться на медицинское отделение, обещая себе работать за двоих и надеясь хоть урывками заниматься литературой. Снабженный весьма скудными средствами и множеством наставлений и советов, Станислав и не подозревал, как много трудностей ждет его в начинающейся новой жизни.

Откуда только берутся неиссякаемые запасы смелости и энтузиазма, которыми молодость наполняет грудь человека? Да можно ли тут сомневаться, колебаться и пасть духом, как падают люди пожилые?

И мало-помалу даже трудные задачи, стоявшие перед Станиславом, стали окрашиваться в его мыслях яркими весенними тонами и преображаться в надежды — только бы поскорее увидеть город, чтобы поприветствовать его крестным знамением, молитвой и поклоном.

Но вот у самой дороги, по левую руку, показалась корчма, перед которой стояло несколько бричек, и тут же еврейский заезжий двор, а поскольку тощие крестьянские лошадки, на которых ехал Стась, порядком притомились и еле брели, вознице пришлось сделать здесь остановку.

Видимо, это был один из тех заезжих дворов, которые возвещают о близости города и поставлены без надежды на то, что кто-нибудь остановится в них надолго, а потому не имеют просторных конюшен и прикидываются чем-то намного лучшим, чем они есть на самом деле. Над нижним этажом корчмы, вроде цокольного, наполовину уходящим в землю и окруженным поверху узкой галереей, возвышалось крылечко с резными столбиками и небольшой лестницей. В окнах гостевой горницы красовались висевшие, вероятно, уже не первый год занавески да два горшка с геранью и бальзамином.

Хозяйка, одетая по-городскому и не без щегольства, в это время как раз потчевала из четырехгранной фляги проезжих возниц, улыбаясь и мило щебеча, а на галерее стояла девушка помоложе, кокетничая сама с собой, потому что рядом как будто никого не было видно. Небольшая эта корчма, которая была пристанищем для возниц, замучивших своих лошадей на песчаной дороге, и привлекала их дешевой водкой, сдобренной турецким перцем, служила также рубежом для провожающих, неспособных расстаться с другом без многократных объятий. В ее единственной и довольно убогой горнице, все убранство коей составляли топчан, скамьи, драная занавеска и скудная зелень неухоженных цветов, частенько распивали привезенное из города шампанское и справляли ночные пирушки, для которых в городе не оказалось места.

Унылое это было заведение, как всякая пригородная корчма, где так и разит пьянством и где находит себе прибежище распоследний отвергнутый городом сброд, — облупившиеся стены, поблекший «герб» (armes parlantes[17], изображавший бутылку и рюмку), разбитая кое-где галерея и треснувшие стекла в окнах отнюдь не придавали ему прелести, а от нескольких чахлых сосен во дворе не было ни тени, ни уюта. Вокруг только пески да лысые холмы. Хоть невзрачный вид был и у заезжего двора, пришлось остановиться ради лошадей. Стась с нетерпением осматривался вокруг.

И вдруг — о чудо! — он заметил на галерее сперва одного, потом двух, трех, наконец, четырех школьных товарищей, ехавших, как и он, в Вильно.

— А, уважаемый Пиончик! — вскричали они хором. — Привет тебе, поэт весны! Приветствуем и просим идти к нам, не то за уши притащим.

Стосковавшись по обществу молодежи, Стась, выйдя из брички, одним прыжком очутился с ними и попал в объятия своих самых любимых сверстников.



Поделиться книгой:

На главную
Назад