Трое сыновей графа Дивьера были людьми степенными и вполне достойными. Петр Антонович (1710–1773) дослужился до чина генерал-аншефа и стал действительным камергером; Александр Антонович стал капитаном лейб-гвардии; Антон Антонович – поручиком лейб-гвардии и адъютантом императора Петра III. Многие потомки Антона Мануиловича Дивьера были царедворцами и профессиональными военными, однако сколько-нибудь заметного положения они не занимали.
А вот два внука нашего главного полицмейстера, Антон и Михаил Петровичи, по злой иронии судьбы, стали… натуральными преступниками и душегубцами.
Старший, Антон, при покупке земли у одной помещицы, предложил ей вместо денег свое великолепное столовое серебро. Сделка была заключена. Но когда дама с полученным серебром проезжала в экипаже через замерзшую реку Оскол, то была остановлена людьми Атона Дивьера. Оказывается, те получили от него чудовищное приказание: утопить карету вместе с этой самой помещицей и завладеть поживой. И если бы не случайно проезжавший мимо на четверне городской врач, сей дьявольский план мог бы сработать. Все раскрылось, и как ни пытался преступник остаться безнаказанным (он получил лестную аттестацию от местного дворянства о своем “прекрасном поведении”), он был сослан в Сибирь, обвиненный в покушении на убийство и кражу, а восхвалявшие его дворяне на несколько лет были лишены избирательных прав.
Михаил, второй внук Дивьера, далеко превзошел в злодействах своего брата-разбойника. В его родовом поместье на берегу Дона были вырыты глубокие пещеры и обширные подземелья, где находились темницы с цепями и железными ошейниками. Здесь его слуги прятали ворованных лошадей, а на водопой выводили их лишь под покровом ночи. В эту самую темницу сей изверг заключил и свою законную жену, от которой имел двоих сыновей, и до самой ее смерти держал в кандалах и цепях. При этом он громогласно объявил о кончине супруги и, искусно изображая безутешного вдовца, устроил ей пышные похороны (говорили, что в гроб он положил поленья). Сам же женился вторично на Софье Херасковой, племяннице маститого поэта, от которой прижил сына. Но, видно, уж так на роду было написано, чтобы Михаил, подобно брату, тоже позарился на серебряную посуду. Завидев великолепный столовый сервиз у одного богатого барина, он подкупил его дворецкого, крепостного человека, и уговорил его украсть серебро, пообещав ему не только надежный приют, но и вольную – и своего добился, посудой завладел. Но к чему держать в доме опасного свидетеля? – и он отсылает его зимой в соседний город, а кучеру наказывает убить дворецкого, а тело его спустить под лед. И все было бы шито-крыто, но вот незадача – тело выловили, и в кармане покойника нашли собственноручное письмо графа, в котором тот подстрекал его к краже и обещал убежище. Начался судебный процесс, дело пахло Сибирью. Но неистощимый выдумщик по части погребальных инсценировок, Михаил Дивьер сам для себя устроил ложные похороны и, по слухам, потом преспокойно жил еще долгие годы до самой своей естественной смерти, под защитой подкупленных им местных властей. Удивительно, что сей ирод подвизался когда-то на военном поприще и дослужился до чина подполковника.
Говорят, природа отдыхает на втором поколении выдающихся людей. У славного российского государственного мужа, обер-полицмейстера Антона Дивьера она хорошо “отдохнула” на третьем.
“Роскошна во всём пространстве сего названия…” Екатерина I
Существует несколько версий происхождения Екатерины I. Самая распространённая: она, Марта Скавронская, дочь литовского крестьянина. (Хотя есть предположение, что её мать будто бы была тайной возлюбленной ливонского дворянина фон Альвендаля, и Марта была плодом их связи). Так или иначе, мать, овдовев, переселилась в Лифляндию, где вскоре умерла, а судьбой сироты занялась тётка, отдав её в услужение роопскому пастору Дауту. Рождённая в римско-католической вере, девочка, применяясь к новому окружению, приняла лютеранство.
А вскоре её взял на воспитание живший в Мариенбурге пастор и учёный Эрнст Глюк. Сейчас трудно сказать, почему этот выдающийся просветитель, переведший Библию на русский язык и открывший впоследствии в Москве, на Покровке, одну из первых в России светских школ, не научил Марту элементарной грамотности (она всю жизнь едва ли могла с грехом пополам подписывать своё имя). Возможно, он видел её назначение лишь в помощи по хозяйству и уходе за детьми. Имеются сведения, что уже тогда она проявляла излишнюю благосклонность к сильному полу. Рассказывают, что от одного из домочадцев пастора Марта даже родила дочь, умершую через несколько месяцев. Подобное поведение заставило Глюка немедленно выдать замуж свою семнадцатилетнюю воспитанницу за шведского драгуна Иоганна Раабе (по другим сведениям, Иоганна Крузе), который либо накануне, либо сразу после свадьбы отбыл на войну.
При взятии Мариенбурга русскими войсками 24 августа 1702 года Марта попала в плен. Сначала она стала любовницей одного русского унтер-офицера, который избивал её; затем к ней воспылал страстью генерал от кавалерии Родион Боур; после него – генерал-фельдмаршал Борис Шереметев, и, наконец, в 1703 году она попала в дом Александра Меншикова, где, между прочим, стирала бельё (сколько раз она потом будет шутить о себе как о бывшей “портомое”!). Здесь-то и заприметил её Пётр I, бывавший запросто в доме своего Данилыча. А в 1705 году Марта была уже дважды беременна от Петра – у неё родились двое сыновей, впрочем, вскоре умерших. Тогда же она приняла православие, и её нарекли Екатериной Алексеевной.
Однако никаких перемен в жизни Екатерины пока не происходило: она продолжала жить в доме Меншикова вместе с Дарьей и Варварой Арсеньевыми, и Анисьей Толстой. Они представляли своего рода общий гарем Петра и Меншикова. Кроме того, у Петра были и метрессы на стороне. Но ни тогда, ни позднее, живя во дворце царя, Екатерина ни разу не упрекнула его за внимание к другим женщинам. Пётр заставлял ее не только снисходительно относиться к своим мимолётным связям, но и слушать собственные откровения о своих интимных забавах с девками, а также – это кажется сейчас невероятным! – принуждал её саму подыскивать ему метресс. А среди них были и её потенциальные “совместницы”, как называли тогда конку ренток. И особенно опасны они были на раннем этапе, когда Екатерина была ещё Петру никакая не жена, а только мать двух его непризнанных дочерей (1708 и 1709 года рождения). Сколько соблазна было у Петра – и “Авдотья, бой-баба” – генеральша Авдотья Чернышева, и красавица Марфа Черкасская, и обворожительная Мария Матвеева, и княгиня Мария Кантемир, и, наконец, услужливая Анна Крамер и пленительная Мария Гамильтон, о которых мы еще расскажем. Можно представить себе ту атмосферу соперничества между фаворитками – все они стремились перещеголять друг друга новейшими модными нарядами, дорогими украшениями, румянами и притираниями, и все ждали подарков от прижимистого Петра. Но тревога “мариенбургской пленницы” оказалась напрасной. Никакие фаворитки уже не могли заменить царю ее, Екатерины. Приворожила она Петра и тем, что была “телесна, во вкусе Рубенса, и красива”, и своим неиссякаемым весельем, а главное – редким качеством: сочувствием ко всем его делам и заботам. А сочувствие было так необходимо Петру! Как об этом писал Даниил Гранин: “Екатерина пленяла… откровенной чувственностью. Темперамента у неё хватало и на балы, и на танцы, и на пирушки. Она разделяла с царём походную жизнь, солдатскую пищу и в то же время удачно олицетворяла семейный очаг, куда его с годами всё больше тянуло”. А еще она “обладала огромным природным умом, глубоким пониманием мужчин и владела искусством обходиться с ними. Она была одарена тонким тактом, давала Петру и его министрам прекрасные советы. Даже в самых затруднительных ситуациях она не теряла голову. В самые сложные моменты она умела найти правильное решение”.
Словом, она смогла сделаться нужной Петру, стать его приютом, его домом. Она одна умела успокаивать царя в минуты нервных приступов, которые сопровождались дикими головными болями. В такие моменты все в ужасе прятались от монарха. Только Екатерина подходила к нему, заговаривала с ним своим особым языком, и это действовало успокаивающе. Затем она ласкала голову Петра, и он засыпал у неё на груди. После этого, дожидаясь благотворного действия сна, она долго сидела неподвижно, пока Пётр не проснётся. И царь вставал свежим и бодрым.
Мемуарист свидетельствовал: “Она не была ни мстительна, ни злопамятна, чем сильно отличалась от своего друга и советчика Меншикова, всегда мстительного и непреклонного. Екатерина умела обезоруживать своих врагов и многих превратила в преданных сторонников, никогда не забывая оказанной услуги”.
Об отношении Петра к Екатерине свидетельствуют его письма к ней, полные заботы и внимания, а также несвойственная ему щедрость. Так, 5 января 1708 года, в разгар войны с Карлом XII, полагая свою жизнь в опасности, Пётр распорядился выдать Екатерине с дочерью 3000 рублей – сумма для того времени немалая, если учесть известную бережливость царя. В письмах царя к своей красавице обращают на себя внимание извещения государя о посылаемых подарках и гостинцах – а это не что иное, как знаки внимания и любви самодержца. Так, он слал ей материю да кольцо, а “маленькой” (дочери) полосатую материю с пожеланием “носить на здоровье”. Или покупал для Екатерины новомодные часы со специальными стеклами от пыли, да печатку, “да четверной лапушке втрайом”, с извинением, что “больше за скоростью достать не мог, ибо в Дрездене только один был день”. В другой раз слал “устерсы…. сколько мог сыскать”. В письмах Петра часты мотивы разлуки: “Ей, без Вас скучнёхонько”, “Для Бога ради приезжайте скорей. А ежели зачем невозможно быть, отпиши, понеже не без печали мне в том, что не слышу, не вижу Вас”, “Хочется мне с тобою видеться. А тебе, чаю, гораздо больше того, что я в 27 лет был, а ты в 42 не была” (так писал ей 42-летний царь).
Однако Екатерина нечасто расставалась с Петром I: она сопровождала супруга, даже будучи беременной. Выдающуюся роль она сыграла в 1711 году в Прутском походе, когда русскую армию, возглавляемую царём, окружили втрое превосходившие силы турок и крымских татар. В русском лагере началась общая паника – на исходе было продовольствие и запасы питьевой воды, не было корма лошадям. Самообладание потерял даже Пётр. И только Екатерина сохранила присутствие духа. Любительница роскоши, она в этот судьбоносный момент, казалось, забыла об этом своём пристрастии – и все имевшиеся у неё драгоценности пожертвовала на подкуп турецкого паши, командовавшего вражескими войсками. В результате был заключён спасительный мир, русская армия уцелела. Тогда Пётр I в ознаменование “вечной памяти знаменитого освобождения армии, царя и царицы у реки Прут” учредил орден Святой Екатерины, которым впоследствии награждались наиболее заслуженные женщины России. А в 1713 году царь спустит на воду 60-пушечный фрегат “Святая Екатерина”. Екатерину же он наградит этим орденом 24 ноября 1714 года, подчеркнув, что в то опасное время она “не как жена, но как мужская персона видима была”.
9 февраля 1712 года состоялось бракосочетание Петра I с Екатериной Алексеевной. Несмотря на то, что царь вновь подчеркнул при этом заслуги своей избранницы перед государством и армией, в народе распространялись “неудобь сказаемые толки” против новой жены: “Не подобает Катерине на царстве быть: она не природная и не русская… Она с Меншиковым его величество кореньем обвели…” и так далее. Очень точно проанализировал сит уацию Борис Успенский: “Брак Петра с Екатериной вызвал резко отрицательную реакцию не только потому, что Пётр женился вторым браком при живой жене, насильственно постриженной, – подобные прецеденты по крайней мере имели место (пусть в исключительных случаях) и раньше. Беспрецедентным было смещение духовного и плотского родства. Дело в том, что восприемником Екатерины, когда она переходила в православие, был царевич Алексей Петрович. Следовательно, Екатерина была крёстной дочерью Алексея (ведь даже “Алексеевной” Екатерина была названа по имени своего крёстного отца), а по отношению к самому Петру она оказывалась в духовном родстве внучкой; при этом духовное родство в данном случае не различалось от плотского, но лишь становилось ещё выше. Итак, обвенчавшись с Екатериной, Пётр как бы женился на своей внучке. Это не могло расцениваться иначе, как своего рода духовный инцест, кощунственное попрание основных христианских законов”. Царь, однако, не склонен был прислушиваться к мнению толпы.
Экономный и даже, по словам современников, “скуповатый” Пётр, и женившись, по отношению к тратам царицы всегда проявлял завидную широту. Особенно резко это бросалось в глаза при сравнении дворов Екатерины и Петра. “Двор царицы так хорош и блестящ, как почти все дворы германские… У царя же, напротив, он чрезвычайно прост,” – отмечал камер-юнкер Фридрих-Вильгельм Берхгольц. Петру прислуживали лишь несколько денщиков; у Екатерины же одних только женщин, вместе со стряпухами, было 34, да ещё 50 мужчин и 22 человека при лошадях и экипажах. Иностранцы говорили, что Двор этот затмевает пышностью любой, кроме Версаля (Заметим в скобках, что “короля-солнце” Людовика XIV обслуживали 198 человек). И это неудивительно – драгоценности с редкой откровенностью выносились здесь на всеобщее обозрение. Голштинец граф Хеннинг Фридрих фон Бассевич сообщил: “Супруга… окружёна, согласно воле монарха, царским блеском, который ему всегда был в тягость и который она умела поддерживать с удивительным величием и непринуждённостью. Двор, который она устраивала совершенно по своему вкусу, был многочисленен, правилен, блестящ, и хотя она не смогла вполне отменить при нём русских обычаев, однако ж немецкие у неё преобладали”. Когда Пётр и Екатерина путешествовали вместе, то, как правило, в отдельных поездах, отличавшихся один своей роскошью, другой – простотой.
Екатерина всегда стремилась одеваться щегольски, постоянно следила за европейской модой. Знаменательно, что факт этот нашёл своё отражение в романе А. С. Пушкина “Арап Петра Великого”: “Государева коляска остановилась у дворца, то есть Царицына сада. На крыльце встретила Петра женщина лет тридцати пяти, прекрасная собою, одетая по последней парижской моде”.
Не исключено, что вкус к модному платью и драгоценностям привил Екатерине её давний друг, наипервейший поклонник роскоши в Петровскую эпоху Александр Меншиков (они нередко баловали друг друга подарками).
Об её обострённом интересе к модам свидетельствуют и ее письма. “Впредь просим, – писала она к находившемуся в Италии Савве Владиславичу-Рагузинскому, – ежели что выдет новой моды какие дамские уборы, а именно платки и прочее, дабы старались по одной штучке для пробы прислать к нам”. И царице посылались платки, муфты, цветы из шёлка и перьев, туалетное мыло, духи и. т. д.
Модные товары посылал жене из-за границы и сам Пётр. Известно, что она возжелала заиметь распространённые тогда в Европе фонтанжи и алонжи (мода на них оставалась до 1720-х годов), служившие из-за их непомерной величины мишенью критики со стороны моралистов и сатириков. 7 апреля 1717 года монарх писал Екатерине из Брюсселя: “Посылаю тебе кружива на фонтанжу и агаженты; а понеже здесь славные круживы всей Эуропы и не делают без заказу, того для пришли образец, какие имена или гербы на оных делать”. Она сразу же ответила: “Особливо благодарствую за присланные кружива брабантские, которые я також в целости получила. А что изволили Вы милостиво ко мне писать, чтоб прислать обрасцы, какие мне ещё надобны кружива; и хотя я не хотела тем утрудить Вашу милость, однакож при сем образец посылаю и прошу против оного приказать зделать на фантанжи, толкоб в тех круживах были зделаны имяна Ваше и моё, вместе связанные”.
Она облачалась то в новомодные французские одеяния, то в испанские робы, то в щеголеватые немецкие платья, блистая всеми цветами радуги – дорогим серебряной материи шитьем, атласным, оранжевым, красным – великолепнейшими костюмами. Искусно одета она была и на ассамблеях (чем резко выделялась на фоне простой одежды Петра). Здесь она могла вести беседу на четырёх языках. Но поистине неподражаема она была в танцах – “танцевала чудесно и выполняла артистически самые сложные пируэты, в особенности, когда сам царь был её партнёром. Её низкое происхождение не смущало её”.
Однако плебейское происхождение Екатерины сразу бросалось в глаза искушённым. Сохранился отзыв брайретской маркграфини Вигельмины о приезде российской царской четы в Берлин в 1719 году. “Царица была мала ростом, толста и черна; вся её внешность не производила выгодного впечатления. Стоило на неё взглянуть, чтобы тотчас заметить, что она была низкого происхождения. Платье, которое было на ней, по всей вероятности, было куплено на рынке; оно было старомодного фасона, и всё обшито серебром и блёстками. По её наряду можно было принять её за немецкую странствующую артистку. На ней был пояс, украшенный спереди вышивкой из драгоценных камней, очень оригинального рисунка в виде двухглавого орла, крылья которого были усеяны маленькими драгоценными камнями в скверной оправе. На царице были навешаны около дюжины орденов и столько же образков и амулетов, и, когда она шла, всё звенело, словно прошёл наряженный мул”. Трудно согласиться с автором этого отзыва о непрезентабельной внешности русской монархини – большинство мемуаристов и историков говорят о ней как о женщине блестящей наружности. Так, у Михаила Семевского читаем: “Роскошная чёрная коса убрана со вкусом; на алых полных губах играет приятная улыбка; чёрные глаза блестят огнём, горят страстью; нос слегка приподнятый..; высоко поднятые брови; полные щёки, горящие румянцем, полный подбородок, нежная белизна шеи, плеч, высоко поднятой груди.” Такой предстаёт она и на многочисленных парадных портретах того времени.
Впрочем, о безвкусии Екатерины, связанном с характерным для неё неизгладимым обликом служанки, говорит в своём романе “Вечера с Петром Великим” и Даниил Гранин. На наш взгляд, “щегольство” и “безвкусие” – понятия не только друг друга не исключающие, но в ряде случаев бодро идущие рука об руку. Что же касается Екатерины, то она являла собой причудливую смесь щеголихи и домохозяйки, сочетая в себе следование моде, плебейское стремление к роскоши с незатейливостью бывшей маркитантки.
Существуют неоспоримые доказательства щегольства монархини. Так, желая первенствовать, она под страхом наказания наложила самодержавный запрет на некоторые парадные женские платья – дамы больше не имели права надевать золотые одежды, которые носила только она одна. Кроме того, им не дозволялось носить бриллианты с двух сторон головы (а разрешалось только с одной – левой): возбранялось также украшать одежду мехом горностая.
Беспрецедентная роскошь сопровождала коронационные торжества 7 мая 1724 года. Описывать все подробности этого, может быть, самого торжественного в жизни Екатерины дня мы не будем. Отметим только, что мантия новоявленной императрицы была осыпана таким количеством двуглавых орлов, что вместе с короной (весившей 4 фунта и стоившей 1,5 миллиона рублей) ей пришлось нести на себе тяжесть в 150 фунтов. Несмотря на свое крепкое сложение, она вынуждена была склониться под грузом этого своего одеяния и несколько раз останавливалась и отдыхала.
В последние годы в ходе переписки Петра и Екатерины велась своеобразная игра псевдонеравной пары – старика, жалующегося на нездоровье, и его молодой жены. Император любил пошутить о своей старости и её ветрености, но она всегда отвечала шутками, игривыми намёками, говорящими о гармонии их интимных отношений. Но и со стороны Петра это была только игра в ревность. На самом деле “Катеринушка” пользовалась у него безграничным доверием. Тем сильнее и неожиданнее стал удар, нанесённый ему изменой жены с щёголем-камергером Виллимом Монсом, о котором мы ещё расскажем. Благодаря своему огромному влиянию на Екатерину, Монс стал сильным и незаменимым для просителей человеком, причём помощь свою оказывал отнюдь не безвозмездно: со взятками и подношениями к нему прибегали многие “птенцы гнезда Петрова”. Этим и воспользовался Пётр, выдвинувший против Монса обвинение во взяточничестве, полностью умолчав о реальной причине – адюльтере жены. В результате скорого суда Петра 16 ноября 1724 года Монс был обезглавлен. Измена жены страшно подействовала на императора и, несомненно, укоротила ему жизнь.
Так кого же всё-таки любила Екатерина – Петра Великого или Монса? Логичнее всего предположить следующую версию. Грубоватая фамильярность Петра, приправленная порой циничными шутками (Петр) и поистине рыцарское почитание её, прекрасной дамы-повелительницы (Монс) не были для неё вопросом выбора. Несомненно, она по-своему любила и ценила супруга, который её, “Золушку”, возвысил и короновал и с которым её связывали более двадцати лет испытанной и тесной дружбы. Но сносила при этом многое – а главное то, что в чувстве Петра не было к ней уважения. Он любил её любовью собственника – как любят лошадь или собаку: можно приласкать, а можно и отстегать. Время от времени он указывал ей ее место – награждал пощёчинами, а то и потчевал кулаком. И, конечно, она не забыла ту безобразную сцену в Берлине в 1718 году, где они с Петром в сопровождении иноземной свиты обходили выставку медалей и античных статуй. Внимание царя привлёк тогда древнеримский божок с неимоверно большим детородным органом – такие некогда ставили перед брачным ложем. Пётр захохотал и в присутствии всех стал заставлять её поцеловать фаллос этого божка. Смущённая, она стала противиться. Тогда рассвирепевший монарх схватил её за шею и силой принудил взять в рот мраморный член. И всё это он сопровождал грубыми ругательствами – нет, не по-русски, а на смеси голландского с немецким (чтобы иностранцы поняли!).
И всё-таки она не только не желала причинить вред их браку, но не хотела даже просто прогневить царя. В то же время для неё были новы, забавны и приятны утончённые ухаживания красавца-камергера, от которых монархиня также не намерена была отказываться. Английский исследователь Линдси Хьюз, апеллируя к разуму Екатерины, сомневается в том, что она, зная воинственный характер мужа, могла пойти на такой риск – завести себе любовника. Что ж, да, она рисковала: за свою бурную, отмеченную головокружительными взлётами жизнь – от кратковременной жены шведского драгуна и обозной маркитантки до российской императрицы – ей не впервой приходилось бывать в рискованных ситуациях. Зная о своей власти над царём, “свет-Катеринушка” не думала, не хотела думать о возможном с его стороны возмездия. Императрицей была выбрана единственно разумная в тех условиях тактика – хранить связь с Монсом в глубокой тайне, а если выплывет наружу – всё отрицать, мобилизуя на это всю свою волю. А воля, настойчивость, сильный и твёрдый характер были свойственны Екатерине, что сразу бросается в глаза на её портрете, выполненном голландским мастером Карелом де Моором (1717 год) и столь любимом Петром. Все эти качества она и продемонстрировала, как мы видели, во время процесса над Монсом. При этом она вела себя столь непринуждённо и естественно, что некоторые исследователи полностью отрицают сам факт измены Екатерины Петру, говоря о нем лишь как о “пошлой клевете”, о том, что “родилось в грязном воображении и написано подлой рукой”. Факты, однако, свидетельствуют о том, что интрига с Монсом была отнюдь не единственной в жизни “роскошной” императрицы – она была лишь самой длительной.
После кончины императора Екатерина I, возведённая на престол усилиями соратников Петра – Александра Меншикова, Петра Толстого, Павла Ягужинского, а также покорной им гвардии, процарствовала лишь 26 месяцев. Её царствование было неярким, и фактическим правителем России постепенно становился Меншиков, всё больше и больше захватывавший власть в свои руки.
Отбыв положенный траур, императрица утопает в вине, праздности и удовольствиях (“повседневных пиршествах и роскошах”, как говорит современник). Этим неразборчивым и безудержным стремлением к наслаждениям она, казалось, желала вознаградить себя за то постоянное напряжение, в котором жила при Петра, боясь лишиться своего положения и хорошо помня о судьбе первой жены царя. Кутежи, развлечения, празднества проходили при Дворе ежедневно. Биограф Георг фон Гельбиг отметил: “Частная жизнь этой государыни была совершенно неправильна. Она предавалась крайним излишествам… Она любила есть обыкновенное печенье, которое называется крендели и булки, намоченное в крепком венгерском вине. Ближайшим последствием этого явилось опьянение, но, в конце концов, эта неестественная пища вела к водянке… [Екатерина] скоро и часто стала нарушать диетические правила, предписанные ей врачами”.
Проявила императрица и свою неукротимую любовь к мужскому полу, особенно к щеголям. Среди её галантов называют первым имя Рейнгольда Левенвольде, красавца, франта и дамского угодника, стремившегося получить при русском Дворе самое высокое положение, не пренебрегая при этом никакими средствами. О нем еще расскажем. Благосклонностью монархини пользовался и молодой польский граф Пётр Сапега, Он тоже был отчаянный модник – так и сиял парчою и бриллиантами. Особенно хорош Сапега был в польском костюме, когда облачался в узорчатый кунтуш и в мягкие, без скрипа сапоги. Не ровно дышала она и к обер-полицмейстеру, щеголеватому Антону Дивьеру. Впрочем, веселая царственная вдова не чуралась и другими кратковременными счастливчиками, среди коих были даже дворцовые служители.
И жаловала императрица своих любовников прямо-таки по-царски – Левенвольде был произведён из рядовых камерюнкеров – в графы (с привилегией носить на шее её, Екатерины, портрет), а Сапега к своему графскому титулу добавил высокий чин генерал-фельдмаршала, вкупе с орденом св. Андрея Первозванного – высшей наградой Российской империи! Антон Дивьер был пожалован в графы, был произведен в генерал-лейтенанты и получил орден св. Александра Невского.
Дни правления сей монархини, говорит историк, “были преступным образом принесены в жертву эгоизму, сладострастию, корысти и властолюбию”. Пристрастившись к выпивке ещё во времена Петра, Екатерина совсем распустилась после её прихода к власти, и всё её царствование, как говорят историки и иностранные посланники при русском Дворе, превратилось в сплошную попойку. Пьянство было повальным. Датский посланник Ганс Георг Вестфален утверждал, что за два года царствования Екатерины при ее Дворе было выпито заграничных вин и водок на миллион (!) рублей, в то время как весь государственный бюджет состоял из десяти миллионов. Рассказывают, что Меншиков, приходя поутру в спальню императрицы, начинал беседу с вопроса: “А чего бы нам выпить?”. Казалось бы, пристрастие Екатерины к спиртному не связано ни с её щегольством, ни с её гедонизмом. Между тем, алкоголь способствовал раскрепощению её сознания, а это влекло за собой проявления этих страстей, причём в самой разнузданной и грубой форме.
Очень точно сказал о Екатерине I тот же Щербатов: “Она была слаба, роскошна во всём пространстве сего названия”. И эта роскошь, сопровождавшая её долгие годы, в конце жизни уже воспринималась ею как нечто должное, обыденное. Роскошь во всём – в дворцах, слугах, экипажах, нарядах, застольях, и, особенно после смерти Петра, – в бесконечной череде фаворитов. Так бывшая крестьянская дочь из Лифляндии преобразилась в самодержавную русскую императрицу, не знавшую удержу в своих прихотях и щегольстве.
Казнь фрейлины, или Урок анатомии. Мария Гамильтон
В то хмурое мартовское утро 1719 года она шла на плаху, как на праздник, – в белом шёлковом платье; в роскошные пепельные волосы были вплетены чёрные ленты. Даже видавшему виды палачу не приходилось рубить голову такой красавице. Белизна её наряда символизировала радость, и сама обречённая была, казалось, исполнена веселья. Значит, была ещё жива надежда на спасение. Ведь наряжалась и прихорашивалась она не для всех, а только для него одного – для главного своего судьи и повелителя, царя Петра Алексеевича. Увидит государь такую раскрасавицу – и вспомнит о своей прежней страстной любви к ней, фрейлине Марии Гамильтон. Вспомнит – и, конечно, помилует. И вдруг – фигура царя взметнулась над толпой зевак. Вот Пётр уже поднимается на помост, подходит ближе, целует её. Впрочем, он лишь прикасается губами к её губам, принимавшим от него когда-то иные поцелуи…
А всё началось в 1709 году, когда при дворе Петра I появилась очаровательная Мария Даниловна Гамильтон, девица бойкая, смышлёная, да к тому же знатного происхождения. Ведь Гамильтоны принадлежали к числу старинных дворянских шотландских родов. Некоторые из них, спасаясь от бесконечных войн между Англией и Шотландией в XV–XVI веках, покинули туманный Альбион и отважились поселиться в холодной Московии. Случилось это еще во времена царствования Ивана Грозного – на государеву службу вступил тогда иноземец Томас Гамильтон. А его сын Пётр уже вполне обжился на новом месте, состоял “на службе по Нову-Городу”, обзавёлся семьёй и стал родоначальником именитых дворян Хомутовых – так русифицировали свою фамилию потомки шотландских Гамильтонов.
Одна из представительниц рода, Евдокия Григорьевна Гамильтон, была женой знаменитого “ближнего боярина” Артамона Матвеева, воспитателя царицы Натальи Кирилловны Нарышкиной. Матвеев был убит в мае 1682 года мятежными стрельцами за свою верность царевичу Петру. С воцарением же Петра I Гамильтоны пошли в гору и стали процветать. Кому-то из них, как Марии Даниловне, задалась придворная карьера. Её приняла в свой штат Екатерина Алексеевна, тогда ещё невенчанная жена царя, родившая ему двух ещё не признанных дочерей, и сделала её своей фрейлиной. Обеих дам объединили тяга к роскоши, страсть к нарядам и новым французским модам, а также внимание женолюбивого Петра.
“Быть пленником любовницы хуже, нежели быть пленником на войне; у неприятеля скорее может быть свобода, а у женщины оковы долговременны”, – говорил царь и при этом лукавил, потому что никакими оковами с прекрасным полом себя вовсе не связывал. Патологическая неверность даже по отношению к тем дамам, с которыми его объединяли длительные отношения, отличала монарха. Свою постылую жену Евдокию Лопухину он, увлекшись дочерью виноторговца из Немецкой слободы Анной Монс, заточил в монастырь. Но и во время своего романа с Анной, длившегося более десяти лет, он беспрестанно изменял ей, в том числе и с ее подругами.
Что ни говори, Пётр отнюдь не был нежным романтиком. В делах любви он действовал грубо и напористо; за любовь платил деньгами и подарками, а если жрица любви выказывала недовольство платой, то он парировал, что за те же деньги “у меня служат старики с усердием и умом, а эта худо служила”. Так царь ответил однажды светлейшему князю Александру Меншикову, который рассказал ему о жалобе одной из таких женщин. На что Меншиков, такой же циник, как и Пётр, заметил: “Какова работа, такова и плата”.
Пётра едва ли задумывался, какое впечатление на окружающих производят его романы то с английской актрисой, то с портовой девкой из Саардама, то с жёнами собственных подданных. Он не умел и не желал сдерживать свои порывы, стремился овладеть буквально каждой женщиной, которая пришлась ему ко вкусу, не исключая даже собственных родственниц. Рассказывали, что в Берлине царь встретился со своей племянницей, герцогиней Екатериной Мекленбургской, поспешно пошёл ей навстречу, обнял её и отвёл в комнату, где уложил на диван, а затем, не затворяя двери и, не обращая внимания на людей в приёмной, предался своей необузданной страсти.
Чтобы добиться своего, царь не останавливался даже перед прямым обманом. Так, в 1706 году в Гамбурге Пётр обещал жениться на дочери лютеранского пастора, так как святой отец соглашался отдать свою дочь только законному супругу. Вице-канцлер Петр Шафиров получил уже приказание подготовить все нужные документы. Но, к несчастью для себя, доверчивая невеста согласилась вкусить радости Гименея раньше, чем был зажжён его факел. После этого её выпроводили, правда, пришлось, уплатить ей за поруганную честь тысячу дукатов.
Перечислить всех метресс Петра затруднительно. По данным историка-публициста Андрея Буровского, “общее число известных бастардов Петра I достигает по крайней мере 90 или 100 человек. Число неизвестных детей Петра, может быть, ещё больше”.
По многочисленности потомство царя вполне сопоставимо с отпрысками “короля-солнце” Людовика XIV. Правда, их всех перещеголял венценосный “брат” Петра Август II Сильный, король польский и курфюрст Саксонский, признанный дамский угодник и, между прочим, советчик русского царя в альковных делах – по преданию, у того было 700 метресс и свыше 350 детей. Мы не знаем, где фиксировал Август II свои любовные победы, а у Петра для сих целей имелся специальный “Постельный реестр”, куда он вносил имена тех, кто непременно должен оказаться в государевой постели. В этот царёв реестр попала и Мария Гамильтон, отличавшаяся редкой красотой и, как бы мы сказали сейчас, отчаянным кокетством (это слово появилось в русском языке позднее – тогда же переводили “глазолюбность”). Пётр распознал в юной красавице дарования, на которые, выражаясь языком той эпохи, невозможно было не воззреть с вожделением. И вот уже Марии приказывают постелить постель в опочивальне монарха.
Обладая авантюрным характером и неукротимым стремлением к роскоши, юная шотландка, став фавориткой монарха, уже мысленно примеряла на себя царскую корону. Что ей до безродной стареющей Екатерины? Разве может эта плебейка сравниться с ней, поистине царственной, пленительной Гамильтон?! Но Марии не довелось праздновать победу. И напрасно Екатерина видела в ней грозную соперницу – пресытившись страстью, монарх вдруг сделался совершенно равнодушен к Гамильтон. И хотя он уже искал новых любовных побед на стороне, никакие фаворитки не могли заменить Петру ее, “свет – Катеринушку”. Чем привлекла его внимание Гамильтон? Только женским своим очарованием. А Екатерина приворожила к себе живым сочувствием ко всем его делам и заботам, столь ему необходимое. В отличие от Марии Гамильтон она сумела стать нужной Петру – его подругой и поверенной в делах.
Но свято место пусто не бывает, и у отвергнутой красавицы-фрейлины, замеченной самим царем, нашлось немало утешителей. Современный интерпретатор этого сюжета Василий Владимиров зафиксировал: “До того перебегать Петру дорогу было просто смертельно опасно, но вот после очень даже лестно для самолюбия переспать с бывшей царской фавориткой. Тем более с такой красавицей”. На самом же деле “смертельная опасность” сохранялась и после разрыва царя с Марией Гамильтон, поскольку Петр не прощал измены даже бывшим своим метрессам. Все это заставляло домогавшихся Марии Даниловны придворных сердцеедов соблюдать крайнюю осторожность.
Камергер Виллим Монс, обративший мимолетное внимание на Гамильтон, говорил о необходимости сохранять тайну любви. И, конечно, тайные увлечения Марии были плотскими; несколько раз она носила в себе греховный плод, но всякий раз ей удавалось от него избавиться, хотя дело это было крайне рискованным.
Историки свидетельствуют: несмотря на все свои любовные похождения, мысль вновь завоевать сердце Петра не оставляла Гамильтон. И только осознав, в конце концов, всю тщету своих усилий, она остановила свой выбор на царском денщике Иване Орлове. Стоит заметить, что во времена Петра денщики подбирались самим государём (а он слыл тонким психологом и физиономистом!), являлись близкими ему людьми, коих тот посвящал во многие сокровенные дела державы. И подбирались они не “из лучших дворянских фамилий”, как полагает Василий Владимиров, а по “годности”, то есть по личным заслугам.
Вне дворца Орлов и Гамильтон вели жизнь бесшабашную – шумные развлечения, возлияния, кутежи и всё примиряющая постель. Как и его патрон, Орлов бывал по-петровски груб и столь же непостоянен: иногда в сердцах ругал её по-матерному, а случалось, потчевал и кулаком. Никакого политеса! Не оставалась в долгу и Мария – тоже наставляла ему рога. И всё-таки этих двоих тянуло друг к другу – связь их продолжалась несколько лет, пока не случилось чрезвычайное…
В 1717 году у государя пропал важный пакет. Виновником в этом деле посчитали денщика Ивана Орлова, раздевавшего Петра в тот роковой день. Как потом выяснилось, пакет просто завалился за подкладку сюртука царя, а тогда Орлова, не дав опомниться, связали и начали бить. Не ведая причины монаршего гнева, испуганный денщик бросился в ноги Петру и повинился в своей беззаконной тайной любви к бывшей фаворитке его величества фрейлине Марии Гамильтон. В этой зазорной связи, как и в других грехах, Орлов, выгораживая себя, настойчиво обвинял Марию. Тут, весьма кстати, царь вспомнил, что недавно в дворцовом саду нашли трупик младенца, завёрнутый в дорогую салфетку. Он тут же соотнёс сей факт с Гамильтон и приказал схватить фрейлину.
Есть гипотеза – впрочем, прямо-таки фантастическая – что ярость царя была вызвана тем, что убиенный Марией младенец, найденный в дворцовом саду, был прижит ею не от Орлова, а от него самого. Но подтверждений этому нет…
На дыбе Гамильтон призналась в том, что дважды вытравливала плод зазорной любви. Не утаила, что для покрытия долгов любовника не раз крала у своей благодетельницы Екатерины Алексеевны деньги и разные драгоценные вещи. И, кроме того, о чем ранее поведал царю словоохотливый Орлов, рассказывала Мария, что царица, мол, кушает воск, дабы вывести с лица угри. По нынешним меркам, это ничего не значащий пустяк, сплетня, а в ту эпоху это было тяжким преступлением, злонамеренным раскрытием тайн косметических уловок первой дамы России, распространением слухов, порочащих её величество.
А что Екатерина? В этой далеко не простой ситуации она проявила истинное благородство и добродушие. Ведь в руках мужа была не просто жизнь её фрейлины, ограбившей госпожу ради сожителя, но, в первую очередь, судьба её бывшей соперницы, которую Пётр когда-то мог предпочесть ей, Екатерине! Искушение отомстить было крайне велико… Но Екатерина не только сама ходатайствовала за преступницу, но даже заставила вступиться за неё вдовствующую царицу Прасковью Фёдоровну. Заступничество царицы Прасковьи имело тем большее значение, что всем было известно, как мало она была склонна к милосердию. Но Пётр оказался неумолим: “Я не хочу быть ни Саулом, ни Ахавом, нарушая Божеский закон из-за порыва доброты”. Действительно ли он так уважал Божеские и людские законы?
Нельзя сказать, что приказ Петра I “казнить смертию” Марию Гамильтон за вытравливание плода и детоубийство был непомерно жестоким. Это преступление противоречило как юридическим узаконениям эпохи, так и православной морали.
В Библии ясно и недвусмысленно прослеживается мысль о том, что жизнь человека начинается не с момента его рождения, а с момента зачатия. Правило 916-го Вселенского Собора гласит: “Жён, дающих врачества, производящие недоношение плода во чреве, и приемлющих отравы, плод умерщвляющие, подвергаем епитимии человекоубийцы”. А святой Василий Великий провозглашал: “Умышленно погубившая зачатый в утробе плод подлежит осуждению смертоубийства. Тонкаго различения плода образовавшегося, или необразованного у нас несть…”.
В христианских странах до конца XVIII века убийство нерождённых детей было запрещено законом. А на Руси официально смертная казнь за аборт вводится в 1649 году в Уложении, принятом при царе Алексее Михайловиче (гл. 22, ст. 26): “А смертные казни женскому полу бывают за чаровство, убийство – отсекать головы, за погубление детей и за иные такие же злые дела – живых закапывать в землю”.
До Петра Великого отношение к незаконнорожденным детям и их матерям в России было ужасным. Чтобы не навлекать на себя беды, матери, несмотря на строгость наказания, подбрасывали прижитых детей в чужие семьи или же малютки безжалостно вытравлялись из чрева, а коли родились, то нередко умерщвлялись самими родителями. В целях искоренения этого зла Петр I 4 ноября 1715 года издаёт указ “О гошпиталях”, где, в частности, отмечает: “Зазорных младенцев в непристойные места не отмётывать, а приносить в гошпитали и класть тайно в окно”. И далее – вновь угроза матерям-детоубийцам: Коли кто умертвит такого младенца, “то за оные такие злодейственные дела сами казнены будут смертию”.
И всё-таки, по понятиям старой Руси для таких преступлений, как детоубийство, находилось много смягчающих вину обстоятельств. Но Пётр, решая судьбу преступницы, не только неукоснительно следовал букве Закона – его одушевляло мстительное чувство оскорблённого любовника. Непостоянный, сам изменявший женщинам с лёгкостью, царь в то же время не прощал неверность даже своих бывших фавориток. Вспомним, в какую ярость привела царя им же брошенная первая жена лишь тем, что посмела кого-то, кроме него, полюбить! А как был жестоко пытан и мученически казнён её возлюбленный майор Глебов! А разве не мелок был Пётр по отношению к своей прежней любовнице Анне Монс: у неё отобрали дом и ценные подарки; годы находилась она под домашним арестом – ей запрещалось ездить даже в кирху. А в Преображенском приказе до 30 человек сидело по “делу Монсихи” и давали показания о том, как Анна злоупотребляла доверием царя…. Пётр был самодержец и собственник, не желавший ни с кем делиться даже своим прошлым.
Марию Гамильтон несколько раз пытали в присутствии царя, но до самого конца она отказывалась назвать имя своего сообщника. Последний же думал только о том, как бы выгородить себя и во всех грехах снова винил её. Этот предок будущих блистательных Орловых – фаворитов Екатерины II – вёл себя отнюдь не геройски.
…Поднимаясь к эшафоту, Мария пошатнулась, теряя от страха сознание, и Пётр заботливо поддержал её, помогая сделать последний шаг к плахе. Затрепетала Гамильтон, упала на колени перед государем. Но царя уже сменил палач, и голова несчастной покатилась по эшафоту. Историк сообщил подробности: “Великий Петр… поднял голову и почтил ее поцелуем. Так как он считал себя сведущим в анатомии, то при этом случае долгом почел рассказать и объяснить присутствующим различные части в голове; поцеловал ее в другой раз, затем бросил на землю, перекрестился и уехал с места казни”.
Петр вознамерился отдать дань красоте своей очаровательной фрейлины и за гробовой доской, сохранив ее образ для потомков. Прелестная головка Гамильтон, отрубленная катом, по распоряжению императора, была заспиртована и содержалась в отдельном кабинете, а затем была отдана на хранение в Императорскую Академию наук. Царь наказал, чтобы специально отряженный наблюдатель строго поддерживал должный режим хранения. Так все в точности и исполнялось, пока в 1780-е годы президент Российской Академии княгиня Екатерина Дашкова, просматривая счета, не занялась проверкой казенных трат на спирт. Тогда-то ей и указали на ящик, в коем находилась заспиртованная голова Марии. Дашкова не преминула поведать об этом императрице Екатерине II. Голова была принесена, и перед ними предстал нежный профиль и не увядшая прелесть теперь уже мумифицированного лица. Монархиня распорядилась зарыть головку красавицы в землю: в тот век разума и материализма расходовать даром столько горючего ради какой-то там смазливой метрессы казалось никак не рациональным. Уж раскрасавиц-то на Руси Великой пруд пруди! А для Анатомического театра Кунсткамеры сподручнее всякие уроды и монстры.
Ревнуя к Петру Великому. Анна Крамер
Известен “подлинный анекдот” о российском самодержце, записанный академиком Якобом фон Штелиным со слов Анны Ивановны Крамер (1694–1770): “Как Петр Великий в 1704 году, по долговременной осаде, взял, наконец, приступом город Нарву, то разъяренные российские воины не прежде могли быть удержаны от грабежа, пока сам монарх с обнаженною в руке саблею к ним не ворвался, некоторых порубил и, отвлекши от сей ярости, в прежний порядок привел. Потом пошел он в замок, где пред него был приведен пленный шведский генерал Горн. Он в первом гневе дал ему пощечину и сказал ему: “Ты, ты один виною многой напрасно пролитой крови, и давно бы тебе надлежало выставить белое знамя, когда ты ниже вспомогательные войска, ниже другого вспомогательного средства ко спасению города ожидать не мог”. Тогда ударил он окровавленною еще своею саблею по столу по столу и в гневе сказал сии слова: “Смотри мою омоченную не в крови шведов, но россиян шпагу, коею укротил я собственных моих воинов от грабежа внутри города, чтоб бедных жителей спасти от той самой смерти, которой в жертву безрассудное твое упорство их предало”. Анна Крамер, “во время осады жила с родителями своими в Нарве; оттуда пленницею взята в Россию; и по многих жизни переменах была в царском Дворе придворною фрейлиною”. Думается, что это искушенный в элоквенции Штелин придал стилю повествования торжественность и приподнятость, всамделишний же рассказ будущей фрейлины был живым и непосредственным. Однако патетика вполне передает переполнявшее и не оставлявшее Анну всю жизнь чувство неподдельного восхищения Великим Петром. Монарх, положивший в землю каждого пятого россиянина, предстает у нее человеколюбцем, пекущимся о жизни человеческой. И неважно то, что она, тогда десятилетняя девочка, не была очевидицей этой сцены – Анна с удовольствием рассказала с чужих слов о своем кумире, ставшем позднее и главным мужчиной ее жизни.
Может статься, ей сообщил об этом отец, отпрыск старинной немецкой фамилии Бенедикт Крамер, обосновавшийся в Нарве в 1682 году и служивший там городским прокурором. Крамеры происходили из Штендаля (земля Саксония-Анхальт), и один из них, Генрих Крамер, будучи купцом, в 1574 году дерзнул проникнуть в Московию под видом посланника и тем самым навлек на весь свой род опалу Ивана Грозного. И хотя его потомок Иоганн Крамер был не только прощен, но и принят на государеву службу Борисом Годуновым (тот посылал его в Германию для приглашения в Россию искусных мастеров и ученых), семье нарвского прокурора была уготовлена участь прочих шведских военнопленных. Они были отправлены сначала в Вологду, а затем в Казань, где Бенедикт и скончался, оставив отроковицу-дочь круглой сиротой. Он не оставил Анне завидного приданого, зато наградил живым умом, умением снискать доверие окружающих и удивительной способностью всегда держаться на плаву, чему споспешествовали обаяние и неброская, но такая приманчивая красота девушки. Писательница Елена Арсеньева живописует: “Анна Крамер принадлежала к тому виду бесцветных малокровных блондиночек, сильно напоминающих простые неочиненные карандаши, от которых ретивое у мужчин от чего-то очень сильно взыгрывает”. Неудивительно, что ее сразу же заприметил казанский губернатор Петр Апраксин (1659–1728). Историк свидетельствует, что Апраксин, “оценив достоинства” Анны, взял ее к себе в наложницы, а, натешившись вволю, рассудил за благо отправить девицу в Петербург подальше от греха.
Там она оказалась в услужении у генерала Федора Балка (1670–1738), который, втайне от жены, Матрены, настойчиво склонял ее к сожительству. Эта самая Балкша, урожденная Монс, пробовала ею помыкать, но поняв, что не на такую напала, взяла к себе в подруги. Вот уж Матрена насказала о русском царе всякого разного, и о сестре своей Анне Монс, которую тот любил долго и получил от ворот поворот, и о своем с ним кратковременном амуре, и о коронованной маркитантке Екатерине Алексеевне, и о грубом обращении его с женщинами. Анна слушала словоохотливую Балкшу и завидовала самой черной завистью всем, кого удостоил своим вниманием, даже самым мимолетным, этот двухметровый исполин, ворочавший судьбами миллионов.
Образ Петра вырастал для нее до геркулесовых столпов, и своим безошибочным женским чутьем она распознала в нем великого господина, великого человека и великого мужчину. От такого гения, вершившего дела всей Европии, стремительного и порывистого, и самая неприкрытая грубость в радость, в зачет за ее бабье счастье. Вот, рассуждала Анна, мысленно примеряя на себя лавры царицы: бывшая Марта Скавронская, ведь тоже шведская полонянка, и тоже переходила из постели в постель, сначала простого солдата, затем Боура, Шереметева, Меншикова, а вот завидел ее Он, приблизил к себе и возвысил. И верно говорят, что мысли материальны, – сбылось, наконец, то, что она намечтала – царь почтил дом Балков своим присутствием и, со свойственным ему женолюбием, конечно, не мог пройти мимо обворожительной Крамер. Петр каждый свой амур заносил в “постельный реестр” и связь с женщиной рассматривал как государеву службу. Но Анна отдавалась ему так самозабвенно и истово, что даже его, прожженного циника в любви, прожгло сознание: эта вручила ему всю себя, она верная ему рабыня и услужница, на такую всегда можно положиться. И государь ввел ее в свой ближний круг.
И вот уже Крамер определена к фрейлине царицы, Марии Гамильтон, тоже пассии Петра, у коей служит то ли камер-юнгфрау, то ли казначейшей. И фрейлина делает ее закадычной подругой, тайной и явной своей советницей. Она выкладывает Анне то, что никому другому сказать бы не отважилась. Оказывается, как охладел к ней царь-государь, злобное мстительное чувство к нему затаила в себе Мария. Не желала она смириться с тем, что ее вдруг предпочли безродной и неграмотной лифляндской крестьянке Марте, к тому же старшей по возрасту. И чего только ни делала уязвленная камеристка, чтобы все по ее сталось: то о благодетельнице своей монархине сплетню втихомолку пустит, что та, дескать, воск кушает, потому как лицо угрями пошло, то драгоценности и украшения царские у нее скрадет, чтобы самой побойчее выглядеть. А когда все втуне оказалось, пустилась во все тяжкие, меняя кавалеров. И при этом все как будто напоказ выставляла – “шумство”, кутежи, попойки.
Особенно вызывающей и бесстыдной была интрижка Марии с царевым денщиком Иваном Орловым, разыгранная ею не иначе как с тем безумным расчетом, чтобы хозяин его, Петр, возревновал и устыдился. Как будто не знала она, что Петр Алексеевич был в любви большим собственником и не прощал измен даже бывшим фавориткам. А уж как крут и горяч был он в гневе! И ведь не побоялась Бога Мария, плоды зазорной любви своей, младенчиков не родившихся, вытравливала, а то и трупики малюток под покровом ночи в Неву бросала. Но до поры до времени все не получало огласки и сходило ей с рук. А все потому, что Анна Крамер, если кому служила, не выдавала чужих тайн. Негоже было ей заниматься доносительством, хотя и вызвала она уже тогда большое расположение императорской четы и тесно сблизилась с Екатериной Алексеевной. О степени сей близости можно судить хотя бы по тому, что та сопровождала императрицу в ее заграничном путешествии в Данию и Голландию в 1716 году и не разлучалась с ней ни на день.
Но в этом ощетинившимся мире Анне надлежало быть стойкой, защищенной от посягательств и наветов недоброхотов, а это вынуждало ее подчас в средствах не церемониться и прибегать к козням и каверзам. Князь Петр Долгоруков в своих “Записках” сообщает, что в 1717 году придворный врач Иоганн Герман Лесток имел неосторожность шантажировать ее какими-то разоблачениями: “Крамерша, которой по части интриг не было равных, сообщила Петру I, что Лесток рассказал ей, будто был однажды невольным и незримым свидетелем одной отвратительной… беседы между царем и его денщиком Бутурлиным (впоследствии фельдмаршалом и графом) и повторила при этом глупые шутки Лестока, которыми он сопровождал свой рассказ”. Разъяренный царь немедленно выслал Лестока в Казань, и тот оставался там под строгим караулом до самого конца его царствования…
Император высоко ценил безграничную преданность Анны и именно ей, а никому другому, доверил дело государственной важности, щекотливое и зловещее. Историки свидетельствуют, что когда “непотребный сын” царя Алексей Петрович был казнен, император и его ревностный сподвижник, генерал-аншеф Адам Вейде отыскали Крамер и препроводили с собой в равелин. Там она “одела тело царевича в приличествующий случаю камзол, штаны и башмаки и затем ловко пришила к туловищу его отрубленную голову, искусно замаскировав страшную линию большим галстуком”. После тело жертвы было выставлено на общее обозрение. Биограф Георг фон Гельбиг говорит об “услужливой исполнительности” такого страшного поручения, которое, по его словам, “немногие женщины приняли бы на себя”. И далее, выводя проблему в моральную плоскость, характеризует Анну как особу “крайне несимпатичную”. Но не будем столь строги. Поступок этой “верной услужницы” надобно мерить нравственными мерками той эпохи, особенностями патерналистского менталитета, укладывающимися в традиционную формулу: “вручение себя государю”. Воля Отца Отечества Петра, даже самая изуверская, не подвергалась сомнению, а тем паче душевным борениям, но лишь немедленному и беспрекословному исполнению. И показательно, что исполнив в точности столь чудовищное поручение, Крамер, как это признает и сам Гельбиг, “заслуживала только награды”. Она и воспоследовала – Петр Великий за такое радение пожаловал ей остров Кренгольм и живописное имение Йола, что неподалеку от Нарвы, на берегу реки, где по преданию, водились на диво жирные угри; при этом пилорамы вкупе с мукомольными мельницами Йолы приносили немалый доход.
Вскоре “смертные грехи” ее госпожи Марии Гамильтон вышли наружу: стало ведомо, что та (в который уже раз) умертвила новорожденного младенца. Писатель Александр Лавинцев (А. И. Красницкий) в повести “На закате любви” приписывает Крамер самое деятельное участие в сокрытии сего преступления. “Возьми-ка ты кулечек, в коем с кухни сухую провизию носим, – обращается здесь Крамер к дворовой девке Гамильтон, Екатерине, – да положи в него мертвенького и вынеси в свое жилье, а оттуда уже сама знаешь, куда бросить: и Фонтанная, и Нева не за горами”. Подтверждений сему нет никаких, а объяснения Лавинцева, будто Анна могла пойти на такое, ибо не боялась Страшного суда (“она была лютеранка и к тому свету относилась сравнительно равнодушно”), едва ли убедительны. Если бы Крамер хоть каким-то боком была причастна к делу, гнев императора незамедлительно обрушился бы и на нее. Но казнена на эшафоте была Гамильтон, и Анна видела, как Петр поднял ее отрубленную голову и страстно поцеловал ее в губы. Подумала было, что жива еще была в нем любовь к красавице-фрейлине, но самодержец, не выпуская окровавленной головы из рук, словно заправский профессор-анатом, спокойно стал объяснять толпе зевак строение телесных жил…
Дальнейшая судьба Анны была решена: она была взята ко Двору Екатерины Алексеевны, сначала первою камер-юнгферою, а потом и фрейлиной, и, как говорит современник, “в этом звании приобрела совершенную доверенность от императрицы”. Ее благоволение она заслужила не только тем, что была “умна и более чем ловка” – плотоядная монархиня чрезвычайно ценила в своих камер-фрау вполне определенные качества. В обязанности каждой из них входило переспать с очередным кандидатом в любовники Екатерины и дать ему оценку и рекомендации для государыни. Вот и нашей героине с ее женским шармом легко удавалось обольщать таких потенциальных амурщиков и потрафлять тем самым ее царскому величеству.
И сколько было их, искателей ласки венценосной прелюбодейки! Вот лифляндец Рейнгольд Густав Левенвольде, этот записной альфонс, на монаршие милости позарился, и свое получил – и чин, и графское достоинство, и орден Александра Невского в петлице. А камергер Виллим Монс, человек деликатный, и взаправду влюбленный был, стихи государыне все писал про Купидонов, но тоже свою пользу знал – до взяток был охоч, казенными местами приторговывал… Но Анну недаром называли “бесчувствительной” – эта череда кавалеров с их политесом и заученной нежностью прошла как будто не через, а мимо нее. Все это было для нее мелюзгой, чьи даже самые изощренные сексуальные фантазии она, не колеблясь ни минуты, отдала бы за один властный окрик и грубую ласку исполина Петра. Нет, не понимала она свою царственную хозяйку Екатерину. И воображение рисовало картину, что будто это она, Анна, после пленения под Нарвой была взята Петром во дворец, стала ему подругой и самой верной женой, и, поняв, что вернее человека нет и быть не может, он тут же делает ее российской императрицей…
И когда Петру открылась вдруг вся правда, что Екатерина, оказывается, длительное время изменяла ему с камергером Монсом, смешанные чувства овладели нашей героиней. Она втайне торжествовала, что ее кумир распознал, наконец, истинную цену ее счастливой сопернице, и над императрицей навис дамоклов меч. Каким же неистовым, беспощадным стал к изменщице разгневанный монарх! “Приступ гнева Петра против Екатерины был таков, что он едва не убил детей, которых имел от нее… Он имел вид такой ужасный, такой угрожающий, такой вне себя, что все, увидев его, были охвачены страхом. Он был бледен, как смерть, блуждающие глаза его сверкали. Его лицо и все тело, казалось, было в конвульсиях. Он несколько минут походил, не говоря никому ни слова, и, бросив страшный взгляд на своих дочерей, он раз двадцать вынул и спрятал охотничий нож, который носил обычно у пояса. Он ударил им несколько раз по стенам и по столу. Лицо его искривлялось страшными гримасами и судорогами. Эта немая сцена длилась около получаса, и все это время он лишь тяжело дышал, стучал ногами и кулаками, бросал на пол свою шляпу и все, что попадалось под руку. Наконец, уходя, он хлопнул дверью с такой силой, что разбил ее”.
Изучив хорошенько характер Петра, Анна понимала, каким страшным ударом стало для него предательство той одной, которой он доверял и называл “свет-Екатеринушка”. И ведь как в воду глядела, ибо сей адюльтер ускорил кончину императора. И она, Анна Крамер, осталась сиротой, обделенной большой любовью. И никогда уже не выйдет замуж, потому как мужей, Ему подобных, не встретит. Да и нет таковых на свете, не бывает! И она вновь и вновь винила во всем сладострастную Екатерину.
Но как сказал один из великих, “язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли”. Ничего подобного Анна не высказывала и не выказывала. Напротив, после смерти Петра она, казалось, еще теснее сблизилась с Екатериной, теперь самодержавной императрицей, оказывала ей теперь заметно участившиеся интимные услуги, принимала участие в попойках и кутежах, которые велись уже денно и нощно. И придворные стали примечать исключительное влияние этой сильной волевой фрейлины на слабеющую умом Екатерину Алексеевну. И сим не преминули воспользоваться, сделав Крамер невольной вершительницей судеб дома Романовых.
Честолюбивый сын конюха Александр Меншиков возжелал возвести на трон малолетнего сына казненного царевича Алексея, Петра, и стать при нем регентом империи. Говорят, что мысль эта была внушена ему австрийским посланником в Петербурге Игнацием Рабутином. Ведь его патрон, император Священно-Римской империи Карл VI, был крайне заинтересован в том, чтобы корона досталась юному Петру, поскольку тот приходился племянником его жене, Елизавете-Христине Брауншвейг-Вольфенбюттельской. В случае успеха Карл VI сулил Меншикову Козельское герцогство в Силезии, членство в имперском сейме и звание электора. Обещал также сделать все для того, чтобы заставить отрока Петра жениться на его старшей дочери Марии Меншиковой. Оставалось теперь самое трудное: добиться от Екатерины завещания, лишавшего российской короны ее любимых дочерей в пользу сына царевича, для чьей гибели она немало потрудилась. И хотя Меншикова и Екатерину связывала испытанная временем дружба, и это благодаря его, Меншикова, усилиям та взошла на престол, действовать самостоятельно он не решился. А посоветовал австрийскому императору “подарить 30 тысяч дукатов девице Крамер”, чтобы та все и устроила.
Анне претило такое щекотливое поручение, в ее глазах живо представлялся обезглавленный Алексей Петрович, в деле которого ей довелось сыграть столь неприглядную роль, но все-таки речь шла о… Его, Петра Великого, внуке! И уж слишком приманчиво высока была цена вопроса! “Завещание было составлено, – резюмирует князь Петр Долгоруков, – и, что здесь особенно занимательно, подписано от имени и по приказу Екатерины I ее второй дочерью Елизаветой, ибо сама Екатерина не умела ни писать, ни читать, обыкновенно приказывая подписывать свое имя какой-нибудь из своих дочерей”. Стало быть, сила убеждения Крамер была такова, что и цесаревна Елизавета собственноручно отказалась от претензий на трон в пользу своего племянника.
Еще при жизни Екатерины Анна Крамер была взята гоффрейлиной и гофмейстериной ко Двору старшей сестры Петра Алексеевича, великой княжны Наталии (1714–1728). “Поживи она дольше, могла бы стать ангелом-хранителем России”, – говорили об этой добродетельной отроковице, вызывавшей общее удивление ранним развитием чувств, сердца и ума, а также не по возрасту разумными суждениям. Но в ее придворном штате, подобранном Екатериной, подвизались персоны не самой высокой нравственности. То были пройдошливые немки Юстина Грюнвальд и Иоганна Петрова, а также престарелая моралистка-француженка Каро (та, по слухам, прошла через гамбургский дом терпимости), выполнявшая роль воспитательницы (!) Как отмечает писатель Евгений Карнович, великая княгиня сих дам не жаловала, а особенно, Каро, поскольку примечала ее корыстолюбие и наушничество. Рано осиротевшая, она была так одинока в этом бездушном ледяном окружении. И только красивая и рассудительная Крамер стала для нее светом в окошке, сделалась главной наперсницей. И та платила ей поистине материнской любовью. Наталья видела, как светилась Анна, душа родная, когда 20 ноября 1726 года на нее, великую княжну, надели белую ленту ордена св. Екатерины!
Когда же воцарился Петр II, разве не Крамер помогала ей советами, как наставить на путь истинный подверженного дурным влияниям разгульного брата? Разделяла любимая фрейлина и страсть Натальи к драгоценностям, которые за баснословные суммы доставлял во дворец гоф-комиссар Леви Липман. Под водительством любимой фрейлины она примеряла их перед зеркалом, смотрела гордо, охорашивалась в томном ожидании жениха – царевича или, по крайней мере, принца крови. А та настоятельно советовала ей искать самую блестящую партию. И когда предерзкий Меншиков вознамерился женить на ней сынка своего худородного, Александра, разве не Крамер забила во все колокола? И разве не она указала, что этот низкий человек прикарманил себе те 9 тысяч червонцев, которые брат ей жаловал? Говорят, что Анна находилась при великой княжне неотлучно. И в ту последнюю ночь, 22 ноября 1728 года, когда Наталья уходила из жизни, только гоф-фрейлина находилась у ее ложа. “Помолившись, хотела лечь спать, – рассказывала Анна, – но напали судороги, что она скончалась не более как в две минуты”. Торжественные похороны венценосной отроковицы состоялись в Вознесенском соборе Вознесенского девичья монастыря Московского Кремля. На ее могильной плите были вырезаны такие слова: “Не умре девица, но спит (Матфея, гл. 9). Свет очию моею, и той есть со мною, погребена на сем месте”.
А через некоторое время при осмотре фамильных драгоценностей Натальи Алексеевны была обнаружена огромная недостача. И вдруг бриллиантовый перстень, принадлежавший покойной, нашелся на пальце слуги и флейтиста обер-камергера Двора Ивана Долгорукова Иоганна Эйхлера, с которым Каро водила дружбу. А дальше с вороватой француженкой случилось ровно то, о чем скажет потом Александр Герцен – “попала в тюрьму за кражу бриллиантов”. Понятно, что тень подозрения пала и на нашу героиню как непосредственную придворную начальницу Каро. И хотя никто не обвинял ее прямо, Анна рассудила за благо навсегда оставить русский Двор и удалиться в подаренное Петром I живописное имение Йола.
Там она взялась за доставшееся ей хлопотливое хозяйство и вела его энергично и рачительно. На паях с оборотистыми братьями торговала рыбой, хлебом, древесиной. В 1736 году Крамер обратилась с прошением к императрице Анне Иоанновне разрешить ей рубить лес по рекам Нарове и Плюсе и их притокам. И монархиня согласилась на такую исключительную привилегию (по-видимому, сему поспособствовал прежний амант Крамер Рейнгольд Левенвольде, который стал теперь обер-гофмаршалом Двора), оговорив, однако, что рубить надлежит не более 27 тысяч деревьев в год, и лес должно отправлять за кордон только в распиленном виде.
Шли годы. На российский трон взошла Елизавета, у коей с Анной всегда были самые теплые отношения. Ей нравилось то, что новая императрица свято чтит память великого отца, и все называют ее не иначе, как дщерь Петрова. Елизавета Петровна настойчиво звала ее ко Двору, но та не пошла, сославшись на преклонные лета. На самом деле она вполне свыклась со своей новой ролью предпринимательницы и предпочла донашивать эту жизнь вдали от светской молвы.
Есть сведения, что когда импертарица Екатерина II проезжала в 1764 году через Нарву, Крамер “была принята ею в частной аудиенции, продолжительность которой была всеми замечена”. О чем беседовали эти две замечательные российские женщины? О судьбах империи? О превратности придворного счастья? Или об исполине Петре, к величию и славе которого ревновали они обе?
Вечновлюбленный. Виллим Монс
Модники, вертопрахи, дамские угодники, искусившиеся в галантности и политесе, явились в нашей литературе в ту годину, когда Петр Великий “поворачивал старую Русь к Западу, да так круто, что Россия доселе остается немного кривошейкою” (Д. Мордовцев. “Идеалисты и реалисты”, 1878). Вот, к примеру, герой “Гистории о храбром российском кавалере Александре” (первая четверть XVIII века) направляется в Европу вовсе не для чести и славы, а, как говорит он в минуту прозрения, “ради негодной любви женской”. Кавалер сей предаётся бесконечным амурам, отчаянно музицирует (играет на “флейт-реверсе”), пишет куртуазные письма, сочиняет любовные вирши с неизменными Венерами и Купидонами, поёт сладкоголосые арии. Всё это – характерные приметы поведения щёголя, занявшего тогда не последнее место при российском Дворе.
Таковым был Виллим Иванович Монс (1688–1724) – о, теснота истории! – младший брат небезызвестной Анны Монс, бывшей метрессе авторитарного Петра I, посмевшей отвергнуть монаршую любовь и сочетаться браком с престарелым прусским посланником Георгом Иоганном Кайзерлингом. Но своё щегольство Монс проявит позднее, уже на пике впечатляющей карьеры. До этого же времени у него, сына скромного виноторговца из Немецкой слободы, был один-единственный костюм.