Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Григорий Сковорода - Юрий Михайлович Лощиц на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Решение Сковороды совпало с путешествием Елизаветы Петровны в Малороссию. На прощанье еще раз подхватил его вихрь упоительно-бестолковых сборов.

У Севска поджидало свою благодетельницу огромное, как сияющий облак, малороссийское воинство. Казачьи команды, отряженные от всех полков — Киевского, Черниговского, Полтавского, Лубянского, Харьковского, Переяславского и прочая, прочая, — одетые в новенькие синие черкески и широкие шаровары, в разноцветных шапках, грянули тысячеголосое приветствие.

В Козельце было новое зрелище: из Киева навстречу поезду прикатили студенты с вертепами, с пением витальных кантов.

А на берегу Днепра, раздвинув несметную толпу киевлян, к поезду вынеслась диковинная колесница, запряженная двумя крылатыми конями-пегасами. Седовласый старец, сдерживая поводья, обратился к царице с речью, из которой значило, что он есть сам Владимир Великий, восставший из праха, дабы почтить свою любимую наследницу, под чье милостивое покровительство днесь поручается народ российский.

Снова пели киевские студенты, снова всем на диво пели столичные партесники, напоследок пел среди них и Григорий.

С ним все-таки обошлись на редкость великодушно и щедро. В Академию Сковорода был отпущен в звании придворного уставщика. Пусть его!..

ХОЖДЕНИЕ

Из Киева Григорий уезжал учеником, а вернувшись сюда через два года, сделался студентом, «спудеем».

Ученик — это тот, кто посещает один из первых четырех классов («школ») Академии. У классов была такая последовательность: фара, она же аналогия, инфима, грамматика, синтаксима. Студентом становился ученик, благополучно перешедший в пятый класс пиитический. Затем следовал класс риторики и философский. В отличие от предыдущих «школ» в философской учились уже два года подряд. Но самой серьезной ступенью обучения был богословский класс, который намыкал всю двенадцатилетнюю академическую программу, в «богословах» нужно было ходить четыре года.

О времени вторичного пребывания Сковороды в Академии, как и прежде, очень мало фактических сведений.

Перед нами целых шесть академических лет (1744–1750; в богословской «школе» Григорий пробыл лишь половину срока), а как он жил в эти годы, каким воспитателям симпатизировал, каким дисциплинам отдавал предпочтение, с кем дружил, как и где проводил каникулы — все эти вопросы почти не поддаются выяснению. Не сохранилось ни писем Сковороды той поры, ни каких-либо мемуарных источников, которые бы позволили хоть краешком глаза увидеть, как вчерашний баловень судьбы вновь превращается в трудолюбивую школярскую пчелу. Бывшие одноклассники уже числились в «философах», и, должно быть, нелегко было ему привыкать к своему положению переростка, заново «входить в форму». Есть лишь сведения, что Григорий очень быстро наверстал упущенное и вскоре вернул себе славу одного из лучших слушателей Академии.

У биографов Сковороды об этих годах нет почти никакого материала. «Круг наук, преподаваемых в Киеве, — пишет Ковалинский, — показался ему недостаточным. Он возжелал видеть чужие край. Скоро предоставился повод к сему». (Так ли уж «скоро», если шесть лет в Академии Сковорода все-таки пробыл?!)

Гесс де Кальве, видимо, чувствуя, что вторичная (и уже окончательная) разлука Григория с Киевским училищем нуждается в более конкретной мотивировке, приводит эпизод курьезного и, скорее всего, легендарного характера. Сковороде некое высокое духовное лицо (чуть ли не митрополит) якобы посоветовало принять священнический сан (в другом варианте монашеский постриг). Какой школяр не почувствовал бы себя на вершине счастья, получив такое почетное предложение — прямое свидетельство его ученических успехов! Киевский «академик», облаченный после прохождения полного учебного курса в монашескую ризу, как правило, тут же получал преподавательскую должность, он мог стать впоследствии префектом или даже ректором, не у себя в Академии, так в другом училище, а ректор — это обыкновенно и настоятель училищного монастыря. Наконец, для него могли открыться и архиерейские перспективы… Словом, Сковороде в очередной раз посчастливилось. И как же он в этих обстоятельствах поступает? Крайне дико и непонятно для окружающих! В предложенных ему условиях он не разглядел ничего, кроме посягательства на собственную свободу, а не умея сформулировать отказ более деликатным образом, якобы принялся юродствовать: изменил голос, стал заикаться и вообще всячески выставлять себя безумком. Тогда начальству не осталось ничего иного, как вычеркнуть «спятившего» Сковороду из студенческих списков.

Выходка вроде бы и похожа на некоторые будущие поступки нашего героя, но надо учесть и одно существенное отличие. Во всех стесняющих его ситуациях и обстоятельствах (а их будет немало!) Сковорода имел обыкновение отстаивать свой образ жизни открыто и недвусмысленно. Мы никогда не увидим, чтобы в подобных случаях он действовал обиняком или же прибегал к актерству. Вот почему при рассмотрении причин, побудивших его, не доучившись, покинуть Академию, предпочтение надо отдать все-таки не сомнительному эпизоду с заиканием, а причинам, которые изложил Ковалинский. Итак, «круг наук, преподаваемых в Киеве», показался ему недостаточным; «он возжелал увидеть чужие край».

Уже говорилось, что у киевских «академиков» был большой опыт закордонных учебных командировок. Громкие имена европейских академий и университетов продолжали примагничивать наших «западников» и теперь. Среди собственных учителей большинство читало свои курсы по западноевропейским учебникам. Вполне резонно было поэтому тяготение учащихся к первоисточникам, а не к пересказам.

Если курсы пиитики, риторики и богословия Сковорода слушал у преподавателей, в общем-то, весьма средних, ничем ярким не отметивших себя в истории Академии, то в философской «школе» ему повезло: два года он посещал лекции Георгия Конисского — одного из знаменитых духовных деятелей XVIII столетия. Конисский был поэтом, сочинителем школьных драм и остроумных интермедий, незаурядным проповедником (его проповеди отличались смелостью сопоставлений, духом свободного критицизма). Впоследствии, оставив преподавательское поприще, он прославился как энергичный и смелый борец с католическим влиянием на западе России; и не случайно именно ему очень долго, вплоть до пушкинских времен, приписывалось авторство «Истории руссов» — замечательного летописания о борьбе украинского народа за свое национальное освобождение.

Есть предположение, что Сковорода и спустя многие годы после слушания лекций у Конисского находился в переписке со своим давнишним учителем философии. В 1835 году была опубликована выдержка из письма Сковороды Конисскому (подлинность письма, однако, проблематична).

Но если факт переписки подлежит сомнению, то несомненно другое: в своих зрелых работах Сковорода очень часто выступает прямым единомышленником Конисского — решительного обличителя «обрядовой», «внешней» религиозности.

…7 сентября 1747 года на Подол, к стенам училищного храма, собрались многие сотни людей — проводить в последний путь знаменитого паломника-писателя Василия Григоровича-Барского. Всего месяц назад Киев его торжественно встретил, а теперь прощался с ним навсегда. При колокольном звоне всех городских церквей его положили в землю под окнами академических классов, и в стену здания, где когда-то учился Василий, вмуровали доску с надгробной надписью.

Обряд погребения был совершен находившимся в Киеве фивиадским митрополитом Макарием и училищным ректором Сильвестром Ляскоронским. Восемь лучших учеников Академии произнесли прощальные речи.

Если Григорий не был в числе этих восьми человек, то уж, безусловно, он находился среди провожавших и, без всякого сомнения, знал обстоятельства необычной, романтической жизни паломника.

Василий Барский провел в беспрерывных странствованиях двадцать пять лет — срок, по только по понятиям студента, но и по разумению опытного в путешествиях человека головокружительный! Где он только на побывал, этот киевский школяр, — и в Будапеште, и в Вене, и в Неаполе, и в Риме — там принимал его в число избранных паломников сам папа, — и в Бари, где поклонился мощам Николая Мирликийского. Из Флоренции отправился в Венецию, а оттуда — морем — в Иерусалим, был на Афоне и в Константинополе, на Кипре и на Патмосе, в Египте и Греции. Обошел пешком весь Ближний Восток, поднимался на священную гору Фавор, омывался в водах Иордана. В плетеных коробах монахи поднимали его с помощью веревок на вершины неприступных скал, где гнездятся их отшельнические кельи. Сколько раз подвергался лишениям, умирал от голода и лихорадки! Сколько раз бывал застигнут морскими бурями! Сколько раз налетали на него грабители на безлюдных тропах!

Да, много было и в прежние века на Руси великих паломников — можно ведь вспомнить и Даниила Игумена, и Добрыню из Новгорода, и Авраамия Суздальского, — но Василий Барский, кажется, всех превзошел!

В достоверности его удивительной страннической жизни не мудрено было бы и усомниться, не привези он с собою кипу исписанных мелким торопливым почерком тетрадей да толстую папку рисунков с видами знаменитых и мало кому известных обителей, городов, селений, Памятников, обелисков… В Киеве уже ходили из рук в руки интереснейшие «Странствования» паломнический дневник Барского. Читаешь эту книгу — и будто сам идешь по раскаленной солнцем каменистой дороге, в соломенном капелюхе и черном плаще пилигрима, с посохом в руке и торбою за спиной. Радуя взгляд черепичными кровлями и зеленью садов, возникают впереди города. В путевых гостиницах к паломникам отношение чаще всего приветливое — им дают постель со свежим бельем, бесплатный ужин, а иногда и кружку вина. В монастырских общежитиях страннику, по древнему обычаю, торжественно омывают ноги, а потом зовут его к общей братской трапезе.

Но часто приходится ночевать в каком-нибудь заброшенном амбаре или под открытым небом, на стогу сена, а то и просто под деревом, на старых его корнях. В дороге паломник держится, как правило, одною лишь милостыней: кто сунет в руку тяжелую монету, кто виноградную кисть, но кто и обругает, и в спину толкнет, чтоб не попрошайничал. Разнообразна жизнь странника, до слез разнообразна.

Но когда впечатлительный юноша перелистывает страницы захватывающего путевого дневника, его воображение уже не способны охладить никакие, пусть даже самые мрачные картины перенесенных другим человеком лишений. Одни лишь лучезарные дали и видятся ему впереди.

В 1750 году через Киев проезжал небольшой отряд русских служилых людей, направляющихся к «Токайским горам» — виноградной житнице Венгрии. Возглавлял экспедицию полковник Гавриил Вишневский, которому после смерти его отца, генералмайора Федора Вишневского, правительство поручило возглавить русскую колонию в Токае. Оттуда уже в течение нескольких десятилетий к императорскому двору ежегодно поставлялись лучшие сорта венгерских вин. В составе экспедиции, следовавшей через Киев, находился и священник — в Токае у колонистов была своя церковь.

Почетное звание придворного уставщика вдруг пригодилось Сковороде. То ли кто-то порекомендовал его Гавриилу Вишневскому на свободную должность регента при заграничной церкви, то ли они знали друг друга со времен коронации Елизаветы Петровны — словом, из Киева отряд выехал с новым лицом в своем составе.

Вот и Григорию Сковороде пришел час ступить на странническую дорогу, отправиться, как говорят на Украине, «в мандры», в «мандрйвку». С Академией, как мы видим, он расстается несколько неожиданным образом — не как профессиональный паломник и не в качестве студента, официально откомандированного на доучивание за кордон.

Ехали через Острог, через Почаев, мимо знаменитой его Лавры, через богатый каменным строением Львов, той самой дорогой, по которой и Василий Барский прошел. Когда перевалили через Карпатские горы, открылись внизу голубые дубравы и плодородные поля Семиградья.

Скрипели на дорогах обозы, сочились дегтем тележные оси, одни двигались на запад, другие поспешали на восток, кто верхами, кто пешком каждый по своему делу; в праздничных нарядах прихожанки с какого-нибудь хутори до ближайшего селения; с пятнами пота между лопаток, с осунувшимися лицами шествовали богомольцы к отдаленному монастырю; теснясь к обочине, группкою плелись нищие слепцы в седых от пыли лохмотьях; сверкая спицами, с грохотом проносились почтовые экипажи; прискакивал и волочил ногу вечный дут рак, с не прикрытой от солнца головой, не уставая щедро улыбаться всем и каждому, шел, сам не зная куда, откуда и когда, — просто нравилось ему идти, бормотать что-то и улыбаться; после ночного перехода отдыхала в тени деревьев цыганская семья, горел костер, и цыганята корчили рожи прохожим; скрипел костылем солдат — ржавые от табака усы и вытекший глаз на терпеливом лице; выступали гуськом монахини, стучали шестами хмурые пилигримы, обвешанные образками знаменитых обителей; шла пожилая женщина; на пятках ее босых ног виднелись глубокие черные трещины, как на рассохшейся без влаги земле (он с детства знал, как страдают женщины от этих незаживающих трещин на больных подошвах); крестьянин нес с базара живой мешок, в котором верещал поросенок; шли, шли, шли, иногда ехали, но больше шли…

Тут-то, среди мелькания незнакомых лиц, на перепутьях разнообразнейших судеб, и открывалось во всей своей мощной простоте: жизнь — дорога. Казалось, что никто, нигде и никогда не жил и не живет оседло, но все они здесь, в пути. И что могло быть проще этого — ходить по земле! И в то же время какая высокая тайна извечного шествия светилась у каждого где-то в глубине глаз. Спроси его, и он скажет, что идет на базар, или в гости, или наниматься на работу, или поклониться мощам Николы; но что бы он ни сказал, он поневоле солжет, потому что на самом деле он идет для чего-то неизмеримо большего, о чем и сам чаще всего не догадывается. Он шествует туда, где положен предел всякому движению, быстрому и медленному, движению тела и движению желаний. Он идет, чтобы избыть всего себя в этом труде. Идет, недоумевая или радуясь, тоскуя или надеясь, к средоточию всего своего существования, где нет ни болезней, ни печали, ни воздыханий…

Каждому хоть на минуту, хоть на малый миг открывается смысл сокровенного шествия; и тогда он видит: да ведь эта вот дорога, обычнейшая из дорог, — это и есть жизнь моя, единственная, непреложнейшая, необыкновенная до слез.

Двадцати восьми лет от роду Григорий Сковорода увидел, как далеко еще идти до края земли, где солнце каждый вечер садится.

…О годах, проведенных им в Европе, существуют самые противоречивые сведения. Наиболее достоверно свидетельство, что, числясь при токайской миссии, он с разрешения Вишневского имел возможность отлучаться весьма далеко и надолго: «…поехать из Венгрии в Вену, Офен, Презбург и прочия окольныя места». (Офон — нынешний Пешт, Пресбург — Братислава.)

Гесс де Кальве пишет, что, кроме Венгрии, Польши. Словакии, Чехии, Пруссии, Австрии и Германии, Сковорода посетил также Италию, побывал в Риме, осмотрел «…триумфальные врата Траяна, обелиски на площади св. Петра, развалины Каракальских бань…».

Наконец, в связи с его путешествиями назывались и такие традиционные и первоочередные для славянских паломников места, как Иерусалим, Константинополь, Афон.

Думается, однако, что страннический опыт Сковороды был гораздо скромнее и что не навещал он «ни Рима, ни Ерусалима». При определении его зарубежных маршрутов нужно исходить прежде всего из того, что за границей Григорий пробыл всего около трех лет. Обозреть за такой ограниченный срок хотя бы половину достопримечательных мест, которые Василий Барский обследовал за четверть века, Сковорода физически не смог бы. Да вряд ли бы он и согласился на столь беглую «экскурсионную» пробежку, если бы вдруг возможность для нее была ему предоставлена.

Существенно и то, что Сковорода все-таки путешествовал не с заданием писателя паломника, стремящегося предоставить споим будущим читателям как можно более полный, исчерпывающий очерк увиденных святынь. О своем зарубежном странствовании он никогда не написал чего-либо, напоминающего по жанру «хождение». Не оставил даже списка обойденных городов и стран. В его философских трактатах и переписке позднейших лет есть лишь обрывочные воспоминания о том, что когда-то было увидено и услышано на Западе: польские и немецкие пословицы, описании жилищ, обычаев и сельскохозяйственных работ.

Были ли в его странствованиях лишения? Сковорода путешествовал не в одеянии пилигрима, а это могло сопровождаться для него дополнительными трудностями (на пилигрима, снабженного дорожными патентами, и владельцы гостиниц, и дорожные власти, и обыватели смотрели все-таки более дружелюбно, чем на «праздного» незнакомца). Но и о дорожных невзгодах он тоже потом нигде не напишет. Если уж вылетел кораблик из гавани — значит, готов к бурям. Без того не бывает, чтоб они не нагрянули в свой черед.

…На плодоносных токайских плантациях русские колонисты собирали виноград для дорогостоящего маслача. Так называлось вино, приготовляемое из подсушенных на лозах гроздей. В точила бросали усохший виноград, почти изюм, и сока получалось мало. Зато перебродив, он превращался в вино, не подвергающееся окислению.

Возвращаясь из Венгрии домой, вез и Сковорода с собою драгоценные запасы — они не истощались потом в течение всей его жизни. Во время своих европейских встреч он, как пишет Ковалинский, сумел «доставить себе знакомство и приязнь ученых, а с ними новые познания, каковых не имел и не мог иметь в своем отечестве»; значительно усовершенствовался он во владении языками — латынью, греческим, немецким. Правда, сам Сковорода опять же нигде не уточняет, с кем именно из западноевропейских ученых он познакомился, чьи и где слушал лекции. Не в его правилах было величаться ни своею ученостью, ни знакомством со знаменитыми современниками.

Наконец, трехлетнее пребывание за границей прибавило к его жизненному опыту еще одно наблюдение, на котором он потом часто будет останавливаться в разговорах, письмах, стихотворениях, философской прозе. Слов нет, мечты о дальних странствиях пьянят. Кажется, что именно там и обитает «золотой век», где мы отсутствуем, и стоит лишь прорваться туда, как мы окончательно сделаемся счастливыми.

Но сами странствования отрезвляют. «Но ищи щастья за морем, не проси его у человека, по странствуй по планетам, не волочись по дворцам, не ползай по шаре земном, не броди по Иерусалимам… Воздух и солнце всегда с тобою».

Нужно уметь дорожить тем, что даровано с рождения. Ведь всех столиц никогда не оббегаешь, жажду к новым городам и странам никогда не насытишь. Возвратился — и вдруг видишь, что для счастья достаточно хотя бы вот этого старого дерева, вот этого обросшего очеретом ручья, вот этого обыкновеннейшего облака над головой, даже если оно через минуту исчезнет, рассеется в небе…

ПЕРЕД ВЫБОРОМ

Кому Переяславль, а мне горославль…

«Моление Даниила Заточника»

Гесс де Кальве пишет, что, прибыв на родину, Григорий первым делом посетил Чернухи. Отца и матери уже не было в живых, родной брат ушел из села неизвестно куда. Кроме как на могильных холмиках, негде было страннику приклонить голову.

Сковороде шел тридцать первый год.

Это так уже немало — тридцать лет позади! — а чего он достиг, с чем перешагнул рубеж человеческого возмужания? Его киевские одногодки — кого ни возьми — успели остепениться, крепкие корни пустить в жизнь. Только его по-прежнему носит то вверх, то вниз, а берега все не видно. И вроде умом его бог не обидел, и сам как будто времени зря не терял, неутомимо приращивал к дарованному свое, постоянным трудом накопленное умение, — но кому они видны, его таланты, с кем он ими поделится?

Ближайшие события показали, что отчаиваться Сковороде нет причины, что он уже сделался заметен на малороссийских ученых горизонтах.

1 июня 1753 года в старинный город Переяслав прибыл на епархию новый епископ — Иоанн Козлович. Эта дата есть одновременно и веха в истории украинской литературы XVIII столетия: на приезд церковного иерарха было написано стихотворение — первый из дошедших до нас датированных литературных опытов Григория Сковороды. Многими годами позднее автор включил стихотворный панегирик Козловичу в свой «Сад божественных песней» под номером 26 м. То ли сам он при этом, запамятовав, поставил ошибочную дату, то ли описку сделал кто-либо из копиистов (стихотворение в автографе не сбереглось, а в двух старейших списках оно значится под 1750 и 1758 годами), по чьей бы вине ни возникла хронологическая неясность, очевидно одно — стихотворение могло быть написано только в 1753 году как непосредственный отклик на событие. Уже первые его строки — «Поспешай, гостю, поспешай, наши желания увенчай!» — свидетельствуют, что панегирик составлялся в самым канун торжественного архипастырского прибытии и, скорее всего, был предназначен для публичного произнесения во время встречи, а возможно, и для исполнения его певчими. Уточнив эту дату, мы тем самым уточняем и время возвращения Сковороды из-за границы: и так, летом 1753 года он находился уже в Переяславе.

Переяслав расположен невдали от дороги, связывающей Чернухи с Киевом. По тем временам это был один из живописнейших — и местоположением, и обилием храмовых строений — уголков Малороссии. В городе существовала семинария. И по числу учащихся, и по количеству классов (всего четыре) она весьма уступала таким учебным заведениям, как Киевская академия, но все-таки была училищем широко известным.

Стихотворное поздравление Сковороды, конечно, не осталось незамеченным; с осени 1753 года его приглашают читать курс пиитики в Переяславской семинарии. В XVIII веке сочинять приветственные, так называемые «витальные» стихи, речи и проповеди было обычным делом. Это был едва ли не ведущий жанр целой литературной эпохи. Научились ловко подменять искренность восторженностью. Панегирик в адрес епископа Иоанна — сочинение тоже не бескорыстное. Это, надо заметить, сказалось и на его качестве. Интересное как факт биографии автора, оно, однако, не выходит за рамки школьного версификационного упражнения и в этом смысле резко противостоит лучшим поэтическим творениям Сковороды. От него ждали зарифмованной лести. Вот он кое как и вымучил ее из себя.

Став преподавателем, Григорий должен был позаботиться о составлении собственной учебной «системы». Так появилось его «Рассуждение о поэзии» трактат по теории стихосложения. Пафос трактата, по догадкам позднейших исследователей (по догадкам, потому что рукопись но сохранилась), состоял в противопоставлении новаторской силлаботонической системы Ломоносова — Тредиаковского обветшалым канонам русских силлабистов. О том, правомерны ли такие догадки, скажем позднее. Но что-то такое, не вполне соответствующее господствующим вкусам, трактат все же содержал; епископ после ознакомления с рукописью высказался о ней критически.

Сковороде в этой ситуации следовало бы признать несовершенства своей «системы», учесть все замечания его преосвященства: умел польстить однажды, постарайся еще раз.

Но что-то не получалось из него последовательного льстеца: свой курс, несмотря на замечания, Сковорода продолжал читать, ни буквы в нем не изменив.

Тогда епископ затребовал от упрямого учителя письменного объяснения через консисторский суд. Григорий ответил, что в своих суждениях о поэзии он исходит из мнений профессионалов — людей, знающих свой предмет, а не из любительских впечатлений того или иного не вполне сведущего лица. «При том в объяснении прибавил латинскую пословицу: Alia res sceptrum? Alia plektrum, то есть: иное дело пастырский жезл, а иное пастушья свирель».

Можно вообразить гнев Иоанна Козловича. Гром грянул в ясном переяславском небе: «Не живяше посреди дому моего творяй гордыню!»

Можно представить себе и ошеломленного таким неожиданным поворотом событий Сковороду. Ведь его буквально вытолкнули из семинарии. Кажется, большего позора он никогда в жизни не испытывал ни до, ни после. Вот уж была ему наука: что началось плохо, и кончается не лучше.

На улице он оказался без копейки в кармане, а всей собственности — кафтан, две стираные-перестираные рубашки да башмаки…

С половины XVIII столетия облик стародавней Малороссии стал быстро меняться. Формально она еще жила дедовским казацким укладом: во главе воинства находился гетман, сохранялось территориальное деление на полки и сотни. Но последний украинский гетман Кирилл Разумовский и по образу жизни, и по склонностям был великосветским петербуржцем, хлебосолом и острословом, душой столичного общества, но уж никак не предводителем малороссийского казачества. Что до полковников, сотников, подскарбиев, бунчуковых, писарей и прочих представителей казацкой «старшины», то и они но собирались отставать от времени. Страсть к роскоши и мздоимству с быстротой чумы распространялась в этой среде, некогда выдвигавшей самоотверженных и бескорыстных рыцарей народной воли. Пламенная речь гоголевского Тараса Бульбы о товариществе тут уже не нашла бы совершенно никакого отзвука. Тут уже никто бы не стал направо и налево крошить домашнюю посуду — в знак презрения ко всяческому приобретательству. Такого дебошира быстро бы скрутили и привели в чувство.

Всё стремились стянуть к дому и в дом: новые участки земли — «грунты, — правдами и неправдами отобранные у окрестных рядовых казаков, драгоценную модную утварь (чтоб и у нас было, «как у людей»); строили свои конные заводы, открывали большие винокурни, продукция с которых поступала на рынки или же шла в добротные домашние подвалы, где припасов скапливалось на многие годы.

Уже не хотели жить в дедовских мазанках, под соломенной или камышовой крышей. Насмотревшись на столичные архитектурные дива, нынешний полковник и к своему жилищу норовил примастерить колонны (пусть хотя бы деревянные, под известь), а для украшения потолков и стен зазывал какого-нибудь ловкого живописца, который умел лихо намалевать там и сям дюжину «эмблематов» с латинскими надписями. Развешивали по стенам зеркала в дорогих рамах. Для детей выписывали новейший инструмент — клавицимбалу (фортепиано), а также учителей французского языка.

Вот как писал об этих переменах и нововведениях украинский историк: «Полковник был уверен, что сабля, снятая его дедом с польского шляхтича в битве при Збараже, будет точно так же украшать нарядный кафтан его внука. Увы, они не предчувствовали, как близки иные времена: внуки выломали драгоценные камни из эфесов, чтобы украсить ими пряжки своих французских башмаков».

В ясные весенние деньки из многочисленных покоев какого-нибудь полковничьего отпрыска вытаскивается на волю, на ветерок вся многопудовая пыльная коллекция ковров — «килимов»: ковры старые, трофейные, и новые, покупные, ковры персидские, турецкой и татарской работы, молдавские ковры и свои малороссийские, всевозможных расцветок и рисунков. Пыль идет столбом от дружного выколачивания, за версту слышна пальба, а в это время хозяин дома пролистывает на досуге свежую столичную газету или же, предупреждая облысение, моет голову по последнему рецепту соседа юшкой борща на пшеничном отваре с шалфеем.

В одной из таких вот усадеб — место называлось Каврай — жил известный на всю переяславскую округу дворянин Степан Васильевич Томара, один из богатейших тогда малороссийских помещиков (в принадлежавших ему слободах и хуторах числилось около двух с половиной тысяч крестьянских душ). Имя свое Томара имел обыкновение писать не Степан, а Стефан, что по гречески значит «венец» (предки его происходили из Греции). Сам Степан Васильевич был сыном переяславского полковника, а супруга его, Анна Васильевна Кочубей, — дочерью полтавского полковника. Когда у них родился первенец, назвали его в честь деда Василием. Пришла пора мальчика учить грамоте. Именитому помещику не с руки отдавать своего ребенка в приходскую школу. Разыскать подходящего учителя Томара поручил своим переяславским знакомым.

Так в 1754 году Григорий Сковорода оказался в Каврае. Заключили договор на год, условились об оплате. Обедать учителю позволялось вместе с воспитанником, за хозяйским столом.

Условия хорошие, и должность не такая уж сложная: с ролью репетитора Григорий наверняка был уже знаком со студенческих лет.

Когда в первый день он вышел с мальчиком к обеду, поразило его странное поведение хозяина. Тот вел себя так, будто учителя нет в комнате. Молчал, выжидая, и Григорий. Неприлично первым затевать беседу с неразговорчивым главою семьи.

То же повторилось и в следующий раз.

Они были почти ровесниками — Томара лишь четырьмя годами старше Сковороды. Но с каким упорным постоянством важный хозяин подчеркивал свое над ним превосходство! Будто зарок такой дал — ни в коем случае не заговаривать с учителем. И вот изо дня в день длилось тягостное, изощренной пытке подобное молчание.

Разрешили бы ему столоваться с дворней, как бы легко он вздохнул. Но нет, они затем и держат его при себе, чтобы, приближая, унижать. Для них, похоже, особое удовольствие заключено в том, что можно ежедневно встречать и провожать молчаливым презрением этого пообносившегося «мандрованного дьяка» бродячего учителишку: пусть не очень-то носится со своею ученостью!

В свободные часы Григорий уходил за село, в степь, бродил по дубравам. Места были раздольные, щедрые; и здесь сильнее всего осознавал он свое одиночество. Через час-другой нужно снова возвращаться и усадьбу надменного молчуна. Сорваться бы, убежать куда глаза глядят! Но нет, раз уж договорились на определенный срок, он свой срок до конца отслужит.

Этот каврайский год получался для него неплохой школой выдержки. Что ж, он принимает вызов. Пусть они почувствуют, глядя на него: перед ними не угодник, не гнущаяся под ветром былинка, а человек, внутренне совершенно свободный. Унижать его можно сколько и как угодно, но сам он унизиться не способен.

Зато с младшим Томарой отношения у Сковороды сложились легкие. Мальчик оказался натурой тонкой, всякое доброе слово прямо доходило до его сердца, получая там ясный отклик. Он как бы не замечал, что происходит между взрослыми, и вел себя с воспитателем как с равным. Заниматься с Васей было одно удовольствие, на уроках веселились, шутили. Смех то и дело звучал из их комнаты.

Однажды в середине урока Сковороду позвали к госпоже. Анна Васильевна была вне себя от гнева: как учитель посмел назвать дворянского сына… свиной головой?

Григорий опешил. Значит, кто-то подслушивает их занятия? Да, действительно, намедни, когда они с мальчиком обсуждали какую-то тему, и он, Григорий, попросил Васю высказать свое мнение, а мальчик ответил неверно, то он и сказал ему что-то вроде того: так, мол, могла бы рассуждать разве только свиная голова. Но ведь это было сказано в шутку, без тени намека на то, чтобы оскорбить ребенка, который ведь и сам понял это как шутку и весело рассмеялся на реплику учителя.

Впрочем, что тут можно было доказать? Хозяйка пожаловалась мужу. Томара был человек в общем-то весьма сложный: грубость нрава, корыстолюбие, гонор новоиспеченного дворянина, лишь недавно заведшего собственную родословную и фамильный герб, причудливым образом совмещались в нем с природной отходчивостью сердца, весьма трезвым умом. Целые глыбы ворочались в этой душе, давя и тесня друг друга.

Хотя происшествие, по его мнению, не стоило и выеденного яйца, Томара заключил, что лучше расстаться с учителем, чем лишний раз ссориться с супругой.

Когда Сковороду рассчитали, хозяин вдруг вызвал его к себе.

— Прости, государь мой! Мне жаль тебя!

Жалости, конечно, цена не велика, но Григорий растрогался. Надо же, Томара наконец-то заговорил с ним!

— Спасибо, человече, и на добром слове спасибо!

В конце января или начале февраля 1754 года, находясь еще в Каврае, Сковорода получил письмо из Москвы от некоего Коноровского Сохи. Автор просил Григория не отчаиваться в нынешних невзгодах («не печалясь ни одеянием, ни другим чем»), выражал надежду на скорую встречу и добрые перемены в жизни своего товарища.

Перемена, как видим, последовала действительно быстро.

В современных биографиях Сковороды к 1754 году принято относить не только его пребывание в Каврае, но и вторичную поездку в Москву. Уйдя из имения Томары, Григорий некоторое время прожил в Переяславе, а потом присоединился к ехавшему из Киева в Славяногреко-латинскую академию иеромонаху Владимиру Калиграфу, своему знакомому по ученью. Но в Москву спутники не могли прибыть в 1754 году.

При уточнении даты их выезда нужно исходить из того, что, как свидетельствуют документы, Калиграф получил назначение на должность префекта и преподавателя богословия в московской Академии только 31 января 1755 года. В дороге ему не повезло — сломал ногу. Лишь в августе следующего, 1756 года, по выздоровлении, новый префект приступил к исполнению своих обязанностей в Заиконоспасском монастыре.

Значит, пребывание Сковороды в Москве приходится на 1755й и, возможно, 1756 год, но никак не на 1754й.

Калиграф, человек европейски образованный, вез с собой из Киева обширную библиотеку, которую украшали книги Эразма Роттердамского и особо почитаемого им Лейбница. К характеристике спутника Сковороды следует добавить еще одну немаловажную деталь. Он был из выкрестов — принявших православие евреев, и, как это нередко бывает с выкрестами, подвизающимися на духовном поприще, Калиграф чувствовал себя в новой обстановке не совсем уверенно. Мало того, что к нему со всех сторон присматривались не без ревности, он и сам мое подать явный повод для нее. Так, кстати, получилось с ним в Москве. Произнося здесь одну из норных своих проповедей, Калиграф, что называется, сорвался: избрав темой суеверие, он сделал упор на том, что иконопочитание часто превращается в идолопочитание, и в увлечении переступил ту тончайшую богословскую грань, за которой его суждения приобретали уже привкус ереси. Где-нибудь в другом месте и в иное время (например, в северной столице при ее основателе Петре) ему бы такая вольность и сошла незаметно, но не в Москве с ее обостренным слухом на мельчайшую догматическую фальшивинку, с ее многовековой влюбленностью в икону — земное вместилище небесной красоты. Да, икона может сделаться для невежды чуть ли не идолом, но сама она по природе своей не просто деревянная доска, разрисованная яичной краской и покрытая олифой, а образ святости. Этого не понимали византийские иконоборцы, этого не хотят понимать лютеране и кальвинисты, а с ними заодно и приезжий «философ».

Немаловажным оказалось и то, что проповедь пришлась на Сретенье иконы Владимирской Божьей Матери — праздник, посвященный образу, особо почитаемому москвичами. Сколько было в прошлом столицы великих годин, связанных с этим чудотворным образом, — нашествия, пожары, встречи дружин-победительниц! А тут явился из Киева новый умник и вещает всенародно, что украшать любимую икону драгоценностями, петь во славу ее кондаки и стихиры — дело чуть ли не пустое. Такие речи ему уместней бы держать не здесь, а в какой-нибудь реформатской кирке, среди бесстыже оголенных стен Началось официальное разбирательство. В результате автор злополучной проповеди был оправдан, но вскоре получил назначение в отдаленный монастырь.

Присутствовал ли при этих поучительных событиях Григорий Сковорода, трудно сказать. Известно, что, находясь в Москве, он навестил Троице-Сергиев монастырь и некоторое время прожил там, пользуясь покровительством лаврского настоятеля Кирилла Лящевецкого — еще одного бывшего ученика Киевской академии.

В Лавре каменщики ярус за ярусом поднимали новую громадную колокольню. Специально для приезда императрицы были возведены особые покои — «царские чертоги», с многофигурной лепниной, символическими изображениями по стенам и потолкам.

Гость днями просиживал в богатейшей монастырской библиотеке, листал тяжеловесные рукописные книги двух, трех, а то и четырехсотлетней давности, с замысловатыми орнаментами, цветными миниатюрами тончайшего письма. Оне всегда любил в книге эти яркие веселые оконца и всякий раз глядя на них, с интересом отмечал, как жаждет слово, мысль, выразить себя не только в букве, но и с помощью линий, красок — в сюжетном рисунке, символе. И как часто именно здесь мысль запечатлевалась с такой многозначной полнотой и в то же время с такой сжатостью, что для передачи ее словами понадобились бы многие и многие страницы.

Среди книг попалась ему одна не совсем обычная — она скорее подошла бы для библиотеки какого-нибудь мирского лица. То была рукопись на греческом языке с эпиграммами античных авторов. «Не успело и лето пролететь, а козленок обернулся косматым козлом», — прочитал одну строку Григорий.

Кажется, совсем недавно он приезжал сюда, в Лавру, молоденьким певчим, а между тем более десяти лет уже минуло. У него теперь и голос иной, и походка изменилась, а вот чувствует он себя куда беспомощней, чем в те беспечно-веселые времена.



Поделиться книгой:

На главную
Назад