Потом один из них выкинул руки вперед и, тряся головой, запел:
— Скорее, скорее, — понукали старики обеих сторон — чукотской и эскимосской — своих охотников, — выходите, покажите, как у нас пляшут! Эка ты, Рентыиргин, хитрый, как песец, — хочешь плясать после всех и тогда победить. Так не годится, Выходи сейчас.
Наконец Рентыиргин подхватывает перчатки и выходит плясать. Он похож на моржа — грузный, сильный, широкоплечий. Ему жарко. Он скидывает рубаху. Теперь он полуголый, с коричневой выпяченной грудью и поднятым к потолку лицом. Он — приседает, как будто крадется к зверю, и потом подымает руки вверх, покачиваясь могучим туловищем и напрягая мускулы. Это настоящий охотник. Он пляшет танец мужчин так, как плясали отцы. Старики с воодушевлением молотят по бубнам и помогают ему — топают ногой, громко визжат и лают, подражая крику зверя.
— Вот хороший охотник, богатырь, силач! — кричат женщины. — Вот так пляшет! Какой эскимос спляшет против него? Ну-ка, имакликские!
Танцы продолжаются три часа. После охотников танцуют женщины, их танец другой. Они вертятся на месте, почти приседая на корточки, водят перед собой сложенными руками и тонким голосом взвизгивают. Я устаю смотреть и ухожу. Возвращаюсь я только к вечеру. Меня зовет товарищ М.
— Приходите послушать. Надо будет сказать им что-нибудь такое, чтобы рассказали у себя в Америке. Эх, жаль, что я не знаю эскимосского языка. Уж я бы сумел с ними поговорить.
Танцы кончились. Мы входим в помещение рика, где все еще так же тесно, как утром. Никто не хочет расходиться.
— Тише, тише! — кричит Кыммыиргин. — Послушайте-ка все, что за слово будет. Эй, все тише!
Наступает тишина. «Тише, тише», — передают по рядам эскимосы на своем языке. Они вытаскивают из кисетов трубки и начинают их раскуривать, чтобы лучше слышать.
Товарищ М. говорит по-русски. Сказав одну фразу, он замолкает, и Кыммыиргин переводит его слова на чукотский язык. Потом эскимос переводит слова Кыммыиргина на язык «инныпеков».
— Товарищи чукчи, — говорит М., — и также уважаемые гости эскимосы! Я, некоторым образом, хотел бы сказать вам несколько слов относительно того, как мы все здесь рады вас приветствовать в стенах этого первого революционного рика на полуострове.
Я слышу, как Кыммыиргин переводит его слова на чукотский язык. Он переводит не совсем так, как говорит товарищ М. У него не хватает слов для перевода.
— О люди, — переводит он, — и также дорогие побратимы эскимосы! Вот как мы рады вас видеть на своей земле. Наши начальники построили дома для того, чтобы принимать таких гостей. О, у нас теперь хорошие начальники…
Джон Браун слушает его, пыхтя трубкой и наклонив слегка голову. Потом и он начинает переводить. Я не знаю, что он говорит, но догадываюсь, — смысл его слов очень далек от речи товарища М.
Крисмэс кончается поздно ночью. Под конец, неизвестно откуда, кто-то из чукчей раздобывает спирт. И бутылка начинает гулять от одного к другому, прячась под полой камлейки. Пьянеют очень быстро. Пьют большими глотками, ничем не закусывая. Теперь они не уйдут из рика до утра. Становится очень жарко.
Все скидывают рубахи. Остаются в штанах. Подымаются крик и громкая похвальба. Я снова ухожу из рика в здание школы[3]. Довольно с меня «крисмэса».
Теплая комната с бревенчатым потолком и развешанными по стене мягкими коврами. На столе керосиновая лампа с абажуром, книги и бумаги. Фотографический аппарат. В окно виден залив и бурые горы на том берегу. Возле самого окна сложены какие-то ящики, прикрытые парусиной. За ними — дом строительной конторы и барак для рабочих. Несколько недоконченных деревянных срубов с красной, покрытой толем, крышей. Мимо них с криком бежит китаец в меховой шапке, гоня перед собой маленькую тележку с камнями по рельсам узкоколейки. «Цхао! Ни суй…» Он перебегает мостик водоотводной канавы, вырытой, чтобы талые воды не затопили здания школы и больницы. Он едва не опрокидывает тележку под мост.
Над самым берегом, отступая перед набегающим приливом, пасутся несчастные исхудалые коровы. Это мои старые знакомые. Мы ехали вместе на «Улангае». Их привезли для сотрудников культбазы.
Коровы тоскуют. Их тянет к свежей траве. Здесь — невкусный водянистый мох, пахнущие серой ягоды, зеленая вода. Коров пробовали кормить «турой», то есть вареной рыбой, смешанной с водорослями, но коровы оказались слишком избалованными. Кормить рыбой можно только норвежских или мурманских коров.
Хозяин моей комнаты — доктор, присланный Наркомздравом для работы в чукотской больнице при культбазе в бухте Лаврентия.
Культбаза, по мысли руководителей Комитета Севера, должна быть организующим началом для всех жителей на побережье Берингова моря. В больнице, которая начнет работать через два месяца, будет шестьдесят постоянных коек. Будет работать школа с четырьмя учителями и интернат для детей кочевников и жителей дальних селений. Сейчас сюда переносится фактория АКО из селения Яндагай. Все чукчи и эскимосы, приезжающие на факторию, будут останавливаться в специальном клубе, где будет кино, лекции на чукотском языке и чайная для гостей. Весь год будет работать ветеринарная консультация со специалистами по оленеводству и собаководству, которые должны сюда приехать со следующим пароходом. Будут организованы кружки по обучению кустарным ремеслам. С культбазы будут постоянно выезжать инструкторы для объединения беднейших в промысловые артели.
Через час в главном бараке начнется общее, собрание работников культбазы, посвященное распределению культурных сил на время, пока стационарные обслуживающие учреждения не будут достроены. Я непременно буду на собрании.
Я приехал в бухту Лаврентия для того, чтобы увидеть, как идет жизнь этого самого отдаленного из сети культурных очагов Восточной Сибири. Я мог бы остаться в Уэллене. Шхуны Кнудсена перед отправлением на Колыму должны зайти и в Уэллен и в Лаврентий.
Однако выехать из Уэллена в Лаврентий было не так-то просто. Барометр Гребича показывал колебания давления, совершавшиеся с такой быстротой, что следовало ждать бурной погоды. Я не рисковал отправиться в путешествие в обыкновенной байдаре.
Необходимо было достать для поездки деревянный вельбот. И сделать это было не легко, несмотря на то, что я предлагал тому, кто доставит меня, три ящика содовых галет. Август — время охоты. Для чукчи отдать сейчас свой вельбот — то же самое, что крестьянину отдать лошадь во время пахоты. В конце концов, обещанные галеты победили. Я нанял вельбот Пиляуге.
Как быстро все-таки я усвоил психологию чукчей, для которых вельбот — предел материального благополучия. Если бы прежде мне показали вельбот Пиляуге и сказали: «Вот в этой лодке вам придется отправиться за сто километров по морю, а если начнется ветер, вы должны будете в ней штормовать, потому что к берегу подойти нельзя — вас сейчас же разобьет о камни», конечно, я пришел бы в ужас. Теперь, когда я испытал, что такое плавание в неустойчивых байдарах, деревянный вельбот, грузоподъемностью в одну тонну, кажется мне надежным судном. Я готов плыть в нем через весь океан.
С вельботом поехало восемь гребцов. У руля сидел Пиляуге. Я был подгребным и месил воду маленьким коротким веслом, оборотясь лицом к корме.
Мы обогнули землю Пээк, в несколько часов достигнув Наукана, и снова повернули на запад, все время держась берега. За Науканом мы перешли из Ледовитого океана, на котором находился Уэллен, в Тихий.
Пиляуге правил в направлении дежневской фактории. Сделать крюк безопасней, чем итти наперерез к бухте Лаврентия вдали от берега. Фактория находится, вопреки названию, не на мысе Дежнева, а в пятнадцати километрах от него, в поселке Кенгущкун.
Я настороженно вглядывался в берег, но не мог ничего рассмотреть.
— Где же, Пиляуге, ты говорил, — за мысом фактория? Ничего не видно.
— Вот, вот, там, на пригорке, смотри, зеленые. Одна, другая, третья, четвертая яранги. А вот, левей, серый дом — это фактория. Еще слева от нее — дом Карпенделя.
— Как! Это все?
Отсюда, с большого расстояния, селение казалось без предела жалким и затерянным. Два приземистых дома, плоский холм, на котором едва заметны были яранги.
Осторожно поворачивая вельбот, мы — подошли к самому берегу, подталкиваемые волнами прибоя. Чукчи выскочили в воду и вытянули лодку на камни. На берегу никто нас не встречал. Да и кому интересна лодка чукчей! Они каждый день пристают к селению для того, чтобы обменять пушнину на товары фактории.
Низкий дом фактории с пристроенной, неизвестно для чего, крытой террасой серел на пригорке.
Я постучал в дверь.
— Кто там? — по-чукотски произнес чей-то хмурый голос из-за двери. — Приходите через час, — тогда буду торговать. Сейчас я отдыхаю.
Однако я дернул дверь и вошел. Открылась закопченная темная комната с низким потолком, доверху увешанная всякими местными изделиями. На полу валялись разрисованные — чукчами моржовые клыки, кухлянки из пуха с утиных головок, меховые чулки, связки черных пластинок китового уса. Посредине комнаты на койке лежал длинный смуглый бородатый человек. Он встретил меня довольно радушно, предложил садиться и спросил, не хочу ли я чаю. Я поблагодарил. Обо мне он уже слыхал от чукчей. Это был заведующий факторией, без смены проживший на Чукотке четыре года. Теперь он доживает здесь последний год и ждет перевода на одну из фактории Камчатки. «Все-таки поближе к материку». У него странная фамилия — Правдун. Как кажется, он цыган.
Правдун живет на фактории не один. У него есть помощник, какой-то кладовщик Миша. Мне не пришлось его увидеть. Он ушел в тундру охотиться.
Фактория находится в этом же доме с другого входа. Обстановка, как в магазинах, — полки, уставленные небогатым ассортиментом северной торговли. С потолка свисают изжелта-белые шкуры песцов с пушистыми хвостами — сушатся.
Выпив чаю, я снова пошел к вельботу, боясь, что ночь, если мы промешкаем, застанет нас в дороге. Ближайшее береговое стойбище, Поутэн, лежит отсюда в восемнадцати километрах. Гребцы закусывали вяленой тюлениной, сидя согнувшись под байдарой, защищавшей от холодного ветра.
— Сегодня ехать нельзя, — сказал Пиляуге. — К вечеру будет большая волна. Спим здесь. Завтра поедем.
Ничего не сделаешь! Придется провести ночь на фактории. Чтобы скоротать время, я осмотрел селение и к вечеру забрался в серый, плотно сбитый, бревенчатый дом, где до прошлого года жил пресловутый Чарли Карпендель, австралиец, проживший на Чукотке двадцать той года.
О нем мне приходилось читать самые разнообразные отзывы в немногочисленных книгах, посвященных Берингову морю. Многие называют его пауком и эксплоататором, нажившим капитал на скупке мехов по дешевке.
В прошлом году Карпендель окончательно выселился на американскую сторону пролива. Я знаю о нем следующее. По обыкновению всех меховщиков, считавших нужным укреплять связь с туземцами, он женился на чукчанке. Имеет трех дочерей — Эмму, Мэри и еще третью, имя которой я забыл. Эта чукотская семья последовала за ним в Америку. Состояние его, по сведениям рика, равняется двадцати тысячам долларов, помещенным в аляскинском банке. Любопыт ную подробность рассказывает Правдун. Чарли всю жизнь, в течение многих лет, обедал отдельно от жены и детей, никогда не забывал, что он белый, а они цветные.
Внутренность дома «чукотского Чарли» — большая зала с прилавком и разбитыми полками. Здесь Чарли вел свою торговлю. По бокам залы несколько маленьких комнатушек, где жило семейство Карпенделя. Дом построен очень прочно и основательно, из калифорнийского леса. Простоит еще лет пятьдесят. Мебели никакой не осталось. Часть Чарли погрузил с собой в вельбот, а часть роздал чукчам. Даже в Уэллене, я вспоминаю, что в яранге Эттыка, сестра которого живет в Кенгыщкуне, я видел большое стенное зеркала, принадлежавшее раньше Карпенделю. Оно стояло внутри полога и заменяло стену, отделявшую один полог от другого.
Сейчас в одном из углов дома Карпенделя устроился какой-то науканский эскимос со своей семьей. В углу торговой залы он развесил шкуры и устроил свой тесный полог. Имя эскимоса — Анагак.
Я спал на полу в комнате Правдуна. Ночью был сильный ветер. Чукчи не лгали. Утром в море ходила высокая гремучая зыбь, не дававшая оттолкнуть вельбот от берега. Только к полудню удалось нам выехать дальше.
На стойбище Поутэн мы снова остановились на ночевку. И здесь так же, как на берегу крохотной лагуны, за невысокой косой, стоит, подавшись на один бок серый полуразрушенный американский домишко с железной печкой. В доме несколько лет никто не живет. Я осмотрел примыкающую к дому кладовую, заваленную грудами железного лома и какими-то заржавленными инструментами. В нескольких километрах отсюда находится знаменитая поутэнская графитная шахта, в которой американцы вели хищнические разработки. В Поутэне был склад, куда сваливался добытый ими графит, ожидая прихода шхуны с Аляски. Сейчас шахта заброшена.
К вечеру вчерашнего дня мы подъехали к мысу Нуньямо, за которым открывается вход в бухту Святого Лаврентия. На мысу — большой поселок чукчей. Поселок, как большинство чукотских ным-нымов, стоит на горе. От берега моря к ярангам ведет узкая и скользкая тропинка. Мы пили жидкий, едва теплый чай в просторной яранге, увешанной свежими моржовыми шкурами. Возле шкур сидели три смуглых и миловидных женщины, скобля мяздру скребками и смачивая ее подозрительной желтой жидкостью, собранной для этой дели в берестяном сосуде. По яранге бегали стройные светлокожие и белокурые ребятишки.
— Слушай, ты ведь черный, — обращаюсь я к хозяину яранги, угощавшему нас чаем, — отчего дети у тебя такие белые? На тебя не похожи.
Такой вопрос на материке был бы во всяком случае рискованным. По чукотским нравам, я не погрешил против вежливости.
— Правда, правда, о, какой глаз у тебя умный! — отозвался немедленно хозяин. — Здесь пять лет жил один американец. Мало-мало торговал с нашим народом. Моя жена шибко его любит.
Дом американца, оставившего о себе такую память, стоит по самой середине поселка. Он — серый, дощатый, кособокий. Чукчи пользуются им как складом. Сейчас же за домом скалы уходили куда-то вверх, образуя острый, похожий на вытянутый указательный палец, пик. Наверху чернело что-то, напоминавшее доску с надписью, какие ставятся над могилами.
Я взобрался наверх, сопровождаемый недоумевающими взглядами чукчей.
— Куда пошел, приятель? — кричал мне вдогонку Пиляуте. — Нечего там смотреть. И так тебе все скажем. Наверху стоит печать казаков. Старая совсем печать. Никто все равно не знает, зачем она, а кто станет много смотреть — на того пойдет беда. Всегда будет неудача.
Наверху были тупые выщербленные камни, покрытые зеленым налетом каменной слезы. На скале, в рост человека, были высечены четкие угловатые буквы. В некоторых местах они были затерты. Мне они показались какими-то старинными письменами, похожими на руны норманнов. В углублениях, когда-то выбитых резцом, рос мох. В следующее мгновение мне показалось, что мох продолбил скалу и создал неясные странные узоры. Приглядевшись, однако, я разобрал русскую надпись. Это был памятник времен Шелехова и Уховерта, когда Чириков был губернатором Русской Америки, современник свирепых русско-колошских войн и обмена между портом Ново-Архангельском на американском материке и королем Сандвичевых островов Камехамеха Первым.
…На якоре я стоял с западной стороны мыса, против высокого обрыва на глубине семи сажен на малую воду в три четверти мили от мыса и в таком же расстоянии от северного низменного берега. Грунт — мелкий темносерый песок. Высоту прилива замечал до семи футов. С места якорной стоянки истинные пеленги: оконечность мыса Изменчивых Упований и вершина Ретруваль Пойит. Измерил — шхуны «Святая Елисавета» Российско-американской промышленной компании капитан Копп…
Я долго стоял перед скалой, взволнованный и смущенный. Я почувствовал себя так, словно передо мной раскрывалось недавнее прошлое дальней северной земли. Сквозь пролом скалы я ушел в минувший век.
Российско-американская компания! Суровые времена, столетие косых парусов и пустынных океанских путей. Опасных и кривых линий. Эта забытая надпись, сочиненная моряком для моряка, прошла через жизни поколений, упрямая и стойкая, как скрип рангоута. В ней я прочел больше, чем было в ней написано. Начатки паровой навигации, десятилетия первых монгольфьеров, пиратская солидарность и честность того, кто составил, и того, кому предназначалась эта надпись. Некогда Российско-американская компания владела половиной Тихого океана.
«Директора этой компании надменно царствовали в Ситхе, — писал тогда Дитмар. — Управление их скорей напоминало министерство или казенный департамент, чем торговое общество. Никто, повидимому, не заботился ни о расширении торговых интересов, ни о судьбе разбросанных на обширном пространстве факторий. Компании принадлежали неизмеримые земли на материке Америки, вся цепь Алеутских островов, Курильские острова и Аян. Правительство предоставило ей всевозможные привилегии и льготы. Она могла пользоваться неисчерпаемыми сокровищами и завести самую оживленную торговлю с южными портами Тихого океана. Но ничего подобного не вышло. Все застыло на исстари заведенной меховой торговле, и, создав себе крупные капиталы, компания на этом остановилась. Она прозябала и напоминала роскошную и очень знатную мумию. В ней не замечалось никакого стремления к прогрессу, никакой жизни. Но могло ли быть иначе, если во главе предприятия не было настоящих деловых людей, понимающих экономию? На главные должности назначались высшие офицеры или имперские чиновники, которым имелось в виду оказать благодеяние, так как считалось совершенно непреложным правилом, что на Ситхе в несколько лет можно нажить состояние. В свою очередь, низшие служащие набирались на подобных же началах. Таким образом все продолжало итти по-старому, и, вместо радостной поддержки новых потребностей населения, со стороны компании раздавался ропот. Так, я сам слышал от одного из служащих: «Просто ужас! Алеутов научили есть хлеб. Теперь подвози им муку» и т. д. Раз, самое большое — два раза в году на Ситху приходили суда с товарами из Петербурга. Более же отдаленные станции на севере и на островах посещались самое большее раз в году».
В бухте Лаврентия стоят готовые дома, срубы и белые холодные палатки. На чердаке недостроенного дома стучат и ходят рабочие культбазы. Им придется, повидимому, оставаться на вторую зимовку. Осенью 1927 года, когда они высадились в бухте, предполагалось, что все работы закончатся к нынешнему лету. В прошлом году бухта была пустынна. На месте будущего города лежали болота и туманные холмы. У берегов на спокойной воде ползали синеватые льдины.
До тех пор, пока постройка зданий не будет доведена до конца, школа не сможет работать. С медицинской помощью дело также обстоит неважно. Доктор, который устроил меня в своей комнате, говорит:
— Дело должно быть поставлено так, чтобы чукчи и эскимосы возили сюда больных и клали в больницу, а не врач ездил к ним. Две недели назад был такой случай. Приезжает эскимос с Чаплина: «У нас в селении охотник сломал ногу. Здесь, говорит, есть большой шаман, — пришлите его к нам». Я не стал долго мешкать. Собрал инструменты, взял фотографический аппарат и сел на катер. А вы видели катер, который привезли на базу для обслуживания всего полуострова? В таком случае, пойдемте посмотреть на него. Седьмое чудо света. У него такой вид, что он потонет в любой луже во время большого дождя. Ну, а у нас его, разумеется, пускают плавать по океану. Вот в нем я отправился на Чаплин. Чаплин, вы знаете, где? На американских картах он называется Индиан Пойнт — Индейский мыс. Надо думать, что составители приняли эскимосов за индейцев. Ну вот. По дороге, как полагается, захватил нас шторм. Потом моторист чуть не захлебнулся, потому что в машину попала вода. В общем — добрались до места. «Вы зачем приехали? Наш больной давным-давно выздоровел». Хорошо. Мы переспали несколько часов и отправились обратно. Тут уж дело у нас пошло потруднее. Навстречу задул северо-западный ветер. Из пролива погнало льды. Через некоторое время льды у нас оказались со всех сторон. Мы привязали катер к льдине и решили итти на берег пешком. Отошли четверть километра — нет, дальше не пройдешь. Одним словом, так мы проваландались четверо суток. Приезжаем на базу, а там новое несчастье — заведующий факторией из Дежнева прислал чукчей с вельботом, — у них заболел кладовщик, чуть не умирает. Только мы вышли на берег, появляется второй вельбот — новая записка от заведующего факторией: «Почему вы, негодяи, саботажники, не присылаете врача, для чего врача на Чукотку поставили, не для того ведь, чтобы сидел в Лаврентии и ел сухари?» Вот и извольте работать при таких условиях.
У акушерки тоже есть повод жаловаться. Она никак не может убедить чукчей в полезности своего дела. Женщины смеются. «Разве русским нечего делать, что они присылают учить нас, как рожать детей? Неужели мы сами не умеем этого? Вот нашим матерям никто не помогал, а они все равно справились». Чукчанки считают позором обращаться за помощью при родах. Помощь нужна только шаманская, чтобы прогнать злых духов. Роженица старается вести себя так, как будто ей всякая боль нипочем. Если женщина кричала во время родов, — это целые годы будет поводом для издевательства соседок.
Кроме меня, прошлую ночь в квартире доктора но чевал Александр Семенович Ф. — студент географического факультета в Ленинграде. Он слушал цикл лекций проф. Тана-Богораза о полярной культуре и отправился на практическую работу к азиатским эскимосам. В Чаплине он организовал школу для эскимосских детей. Попутно он составляет грамматику и словарь наречия азиатских эскимосов. По-эскимосски он говорит совершенно свободно. Он приехал на культбазу для того, чтобы выждать прихода торговых шхун Кнудсена, который в прошлом году обещал доставить ему ряд американских книг по морфологии индейских языков из работ Джессуповской тихоокеанской экспедиции.
Он прожил среди эскимосов два года и остается на третий.
Наконец прибыли шхуны Кнудсена «Нанук» и «Оливия». Я еще спал. В окно постучали.
— Вставайте, вставайте! Шхуны здесь!
Из-за поворота мыса с собранными парусами выходили два длинных валких корабля, припадая на правый борт и обгоняя друг друга, как два хромых, под давлением косого ветра.
Парусно-моторная шхуна — совсем особый вид морского судна. Эдакое сооружение с здоровенными двигателями — и оно во время ветра идет на холостом ходу, выключает машины, лавируя по ветру, старается урвать на плоскости своих парусов легчайшие отклики дальних бурь в погоне за экономией топлива.
Едва шхуны стали на якорь, я поехал на катере к «Нануку», на котором находился Олаф Кнудсен. Кнудсен ждал нас на палубе и приветствовал по-русски. Он говорит по-русски довольно чисто, хотя слишком отчетливо и часто ошибается в ударениях. За эти несколько недель я так много говорил о Кнудсене, что он перестал быть для меня реально существующим человеком. Поэтому я был немного разочарован, когда увидел настоящего Кнудсена. Он не похож ни на старого морского волка, ни на джек-лондоновского торговца. Высокого роста, худой, горбится, ходит в рыжем, замасленном пиджаке, носит роговые очки. По виду ему не больше тридцати пяти лет, хотя он чуть седоват и у него намечается лысина.
Он отвел нас в кают-компанию и, предложив чай, сейчас же начал договариваться о количестве груза, которое сегодня должно быть принято на берег.
Завтра Кнудсен уже хочет сниматься отсюда.
Сейчас же вслед за нами к шхунам начали подъезжать байдарки чукчей из Яндагая, Нуньямо, Поутэна. Они увидели шхуны гораздо раньше нас и торопятся, чтобы не пропустить случая поторговать с Кнудсеном. Они влезают на шхуну по веревочной лестнице и сразу осведомляются: «Минкы Олуф?» (Где Олаф?)
Кнудсен встречает их с приторной любезностью и здоровается с каждым за руку, называя многих чукчей по имени. Плавает и торгует с чукчами много лет.
— Добрый день, мистер Ау-Ау. В прошлом году вас не было в Святом Лаврентии — я справлялся о вас, мне говорили, что вы переселились в Мечигмен. А кто это с вами? Ваша новая жена? О, да! А как поживает миссис Та-Айот-Хёма? О! ее лодку опрокинул морж! Она утонула? Поверьте, мне очень жаль. Вы можете получить бесплатно отрез ситцу на камлейку. Добрый день, мистер Унэургин. Алло, мисс Хиуа!
Чукчи, разумеется, очарованы. Они толпятся на палубе вокруг него. Трогают его пиджак, хлопают его по плечу. Его манера обращения с ними необычайно им импонирует. Смесь вежливости, щедрости на мелкие подарки и строгое крохоборство в делах купли и продажи — свойства, которые создают настоящего полярного торгаша.
Мне рассказывали, что и в годы гражданской войны, когда Кнудсен с компанией Гудсон-Бэй делили торговую монополию на северо-восточном побережье Сибири, он был таким же. Он диктовал условия рынка, повышал и понижал цену на пушнину как хотел, создавая на Беринговом море атмосферу биржевого ажиотажа, но на своей шхуне он держался с туземцами так же благодушно и неумолимо, как теперь. Несмотря ни на какие мольбы, он не соглашался прибавить хотя бы один цент за шкуру, зато, когда на вырученные деньги «туземец» хотел приобрести у него товары, Кнудсен готов был расшибиться в лепешку. Он по двадцать раз бегает в трюм за парусиновыми штанами или новой трубкой, взамен не понравившихся покупателю.
Когда обмен приветствиями с «туземцами» кончился, они перешли на корму, где помещалась судовая лавочка, требуя себе табаку и жевательной резинки, запас которой кончился на советской фактории.
Я выбрал время, когда Кнудсен, выйдя на палубу, наблюдал за отгрузкой, и заговорил с ним о своей поездке.
Он знал еще на Аляске, что у него будет пассажир. Об этом он получил телеграмму из Амторга.
— Через две недели, если все пойдет благополучно, вы будете в Колыме. Я высажу вас в устье реки, у Медвежьей мели. Оттуда вы проедете на катере, который имеется у средне-колымцев. Катер ждет нас, чтобы буксировать товары, привезенные моими шхунами.
— А разве «Нанук» и «Оливия» не могут подняться вверх по Колыме д доставить товары прямо в Колымск без перегрузки?
— Да, конечно, это вполне возможно. Колыма достаточно глубоководна, но я не могу тратить время на плавание по реке. Надо беречь каждый час. Если появятся льды, мы можем зазимовать.
Следующим катером я переселяюсь на шхуну со всеми вещами. Через две недели я уже буду возиться со счетами и фактурами колымской кооперации. Это будет ровно через пять месяцев с того дня, как я подписал двухгодичный контракт в Москве.
1930
Рассказ комвзвода Золотухина
Туман начал стекать к реке. Вокруг заставы сменились часовые. Из-за гор выполз месяц. Подул слабый долинный ветер. Он принес с левого берега Пянджа, где расположен афганский пост, звуки вечерней музыки, сиплый рев трубы, дребезжание струн, глухой звук пустых барабанов и гнусавые голоса.
Тесная, выкрашенная белилами, комната «погранклуба», увешанная плакатами, схемами оружия и диаграммами, была освещена маленькой чадящей лампой, отбрасывающей колеблющиеся, как крылья летучих мышей, тени. Только что кончился политчас. Красноармейцы разошлись кто по койкам, кто в смену; худенькая курносая комсомолка — жена начальника, единственная женщина в кордоне, шумно вздохнув, принялась за чтение журнала годовой давности; ворчливый «квартёр» взял ключи и медленно пошел в цейхгауз, замкнутый окованной железной дверью. Предметный инвентарь был пустоват. Через неделю ожидалась «оказия», которая вьюками доставит посту мыло, свечи, газеты, бидоны с керосином, письма с родины — все, в чем нуждается человек, хотя бы он был заброшен на край света. Наконец блестящая звезда Железный Гвоздь ярко замерцала на низком небе, и все погрузилось в тишину.
Нищий таджикский поселок, прилепившийся к кордону, помещающемуся в старинной крепости Дарвазских Миров, заснул. На устланную мягкой пылью дорогу вышел дряхлый сторож в розовой от лунного света чалме, крича: «Алло! Алло! Базар безопасен».
В это время к дозорной кордонной «кале» — башне подскакал какой-то человек в мокрой одежде и с головой, прикрытой седельным мешком. Его провожали два конных красноармейца, назначенных в объезд по патрульной тропе. Он был необычайно возбужден, жестикулировал и громким голосом говорил по-местному:
— Браударо (товарищи), — бросился он к начпоста и контролеру пропускного — пункта, выбежавшим во двор, — скорее пошлите кого-нибудь! Скорей! За четыре парсанга (парсанг — восемь километров) отсюда погибают мусульмане.