Если долго и упорно разбрасывать баксы, что будет, вдумчивый друг? Девальвация, что же еще! Только сколько придется потратить времени — хоть бы бумажки были сотенные… В одном долларе нет ни полета, ни фантазии, ни угрозы экономических потрясений; с таким же успехом можно раздавать презервативы и кормить бездомных зверей бесплатным супом. “За кого агитируем?” — спрашивали Евгения, и Евгений виновато пожимал плечами, а Негодяев торжественно и серьезно отвечал: “За Господа Бога”, — и улыбался, помедлив, и кое-кто говорил: “а, понятно, секта”, но кто-то, машинально складывая банкноту, уносил все же не ее, а эту улыбку — как хрупкую драгоценность или нежный засушенный цветок, диковинку, — чтобы неожиданно находить ее потом на засохшей коре лиц самых разных американских президентов.
А Аристид Иванович? А у Аристида Ивановича был свой научный интерес: утопить мир на расстоянии вытянутой руки в зеленой бумаге, квинтэссенции зла. (А знаете, что такое квинтэссенция? Тот самый “пятый элемент”, воспетый Люком Бессоном. Нет, без шуток.) Ну фантазер, долго же ему придется топить непотопляемое. Ага. Вот он стоит, смелый наблюдатель, а вокруг него так и плещет, плещет изумрудной волной, прямо к Тютчеву иллюстрация: ты, волна моя морская, своенравная трам-пам. Вы помните эти стишки, в школе ведь учили? Сперва благородно, живописно, в традициях пейзажной лирики — и заключительный вопль ни к селу ни к городу: “душу, душу я живую схоронил на дне твоем”. На дне волны? Выходит, что так; вы и к Тютчеву придираться будете? Очень надо.
Угу; старикашке, в ненарушаемой чистоте эксперимента, даже не собственную руку приходится утруждать, А не без пользы, между прочим, были бы для вас, почтеннейший, упражнения пальцев. О! а вы это пальцами делаете? Вы это о чем, дружочек? О том же, о чем и вы — о самом главном. Или у манихеев и к онанизму были претензии?
Претензии к онанизму, шаловливый друг, есть у всех — даже у Министерства здравоохранения. Нечего трогать хрустальную мечту грязными лапами! Или размножайтесь, или сублимируйте — да хоть коз оплодотворяйте, — но сделайте что-нибудь и для других, не только для себя. Онанисты часто звонят во всякие там службы доверия и изъясняются матом, так по телевизору сказали. Они склонны к суициду, стихоплетству, другим проявлениям антиобщественного эгоизма. Они злые и грязные. И какая в том радость? Нет, знаете, определенного свойства радость все же есть — робкая, бледная, чахоточная, может, даже со слезами или жалкой вымученной улыбкой — слыхали французское выражение “желтая улыбка”? — в общем, вот так. Вы-то сами чего загрустили? Ничего; не мешайте. Все-таки есть вещи получше одинокого оргазма. Ну, это смотря у кого какие оргазмы. А хотите посмотреть?
Без полового акта и книжка не книжка, а какая-то далекая от жизни ерунда. Нам что говорят? К жизни, говорят, нужно быть как можно ближе и в соответствующей позиции. (Как у классика: поза нелепая, удовольствие сомнительное.) Скоро и в учебниках математики появятся соблазнительные картинки. Но что такого в математике-то можно найти? Как же! А перемена мест слагаемых?
Ну-с, приступим, отважный друг, вообразите себя коннозаводчиком или доктором. Что мы видим? А мы на кого смотрим-то? Ах, выбор невелик: Мадам и Евгений, который-либо. Тогда пусть Евгений Негодяев, а то что за радость смотреть на супружеские радости, только сердце защемит при мысли о неизбежности, с которой всякая радость превращается в конце концов в долг. Как-то нервно вы шутите, превращаете супружеский долг в скорбную демонстрацию удали. (А слово “удаль” мы куда возведем этимологически? Да, что-то не возводится. Тогда очки наденьте, и продолжим.)
Итак, Мадам и Негодяев. Они лежат в описанной классиком позе и совершают — как это? — фрикции. Вот камень преткновения для логически мыслящего человека! Им приятно и весело, а нам нечем себя занять. Как нечем, мы ведь наблюдаем? Можно делать записи, потом сравнить — мало ли какое открытие. Предполагаете открыть что-то новое? Ах, да разве в этом цель наблюдения! Попутно, может, и откроем. Помните, один старенький ученый открыл связь танцев с порнографией — он же, вообще, другим занимался, то ли физикой, то ли словесностью — это так, между делом, случайно увидел. И где же он имел случай такое увидеть? Кто его знает, не важно; важно то, что мы, занимаясь порнографией, с тем же успехом можем совершить переворот в физике. Взгляните, он ее что, душит? Да нет, просто по шее погладил.
А все-таки знаете, Негодяев хорош, вот теперь мы пригляделись и видим — и этот жест такой нежный — новое не новое, а сердцу грустно. Отчего же? А вам не кажется, что у него есть некоторые чувства, не только жестокий пыл, а женщина просто пользуется? Что ж вы на основании одного нежного жеста такие выводы делаете, полюбуйтесь, как он ей руки заламывает. Правильно, это отчаяние страсти. Эти стоны тоже, видимо, свидетельство глубокого горя? А видите, он ей что-то говорит — тихо-тихо, даже она не слышит, — это, по-вашему, не довод в пользу чувства? Кто придумает разговаривать в постели, только влюбленный. Или инструкцию нужно дать — повернись, то-сё. Неправда, он бы взял и сам повернул, как ему нужно. Это было бы невежливо.
Нелегко жить тем, кто находит вежливость нелишней и в роковые минуты. Это ваше открытие? А ваше какое? Никакое, а только грустно смотреть на людей, которые были полны жизни, но теперь притомились, лежат, курят. Интересно, в порнографии есть высший смысл или одна практическая польза? Судя по тому, что загрустили вы, а не они, есть. Ерунда… Конечно ерунда, не расстраивайтесь. Разве не опрятнее представлять себя на месте пылкого любовника, нежели действительно там оказаться: окажешься — уже не подумаешь обо всем по порядку, даже если хочется. Чего хочется, думать? Ну да. Так ведь бывает: ласкаешь чье-то трепещущее тело, а мысли скачут черт знает где. Мысли ладно, а вот где сейчас обманутый муж?
Обманутый муж сидит у Аристида Ивановича (на постели, кстати говоря, но это лишь потому, что сесть здесь больше некуда после того, как вы — да-да, не отпирайтесь! — столь грубо и вероломно обошлись с последним из стульев) и мнется, жмется, поджимает губы, вертит пальцы, помаргивает. Нервничает? Да, похоже на то. Аристид Иванович, скорее всего, хлопочет на кухне, а гость ждет, бросая туда-сюда суетливый дрожащий взгляд человека, которого в отсутствие хозяина нестерпимо тянет к хозяйскому письменному столу или даже карманам его пальто. Господи, да что тут взять! Вот именно, мало ли что. Пошуршите по-быстрому, Евгений, может, у старика отыщутся какие-нибудь волшебные вещи: шлем, меч или такая микстурка, что пару капелек выпьешь — и улетишь далеко от всех безобразий. Ну да, образцы шизофрении в аккуратных пробирках. Шлем ему очень кстати будет, пусть прикроется. Опять вы за свое, мы же современные люди! Видите на столе фурик? Что такое фурик? Ну, маленький аптечный пузырек. С лекарством? С лекарством, с лекарством. Нет, не видим. Какое совпадение!
Но пусть вас не оставляет надежда спереть в чужом доме нужное вам лекарство. Даже когда сами не знаете, где болит.
В 296 году все было не совсем так, как сейчас, но похоже. Величие и доблесть римлян, сильно потрепанные солдатскими императорами, что-то значили. Сказать правду, остались от величия рожки да ножки, но народ в общей массе этого еще не понял. До народа всегда как до жирафа, и кризис третьего века, о котором можно прочесть в любом учебнике, в третьем веке мало кому бросался в глаза. С севера вторгаются германцы, с востока — персы, но Диоклетиан восстановил относительное единство империи еще на целое столетие, и народ предался своим привычным мирным занятиям: приторговывал, брал проценты, ходил в цирк и поколачивал излишне назойливых адептов единобожия.
На 296 год пришлись неудачи в войне с Персией, уравновешенные успешной карательной операцией в Египте. Констанций вновь завладел Британией, изгнав некоего (Аристид Иванович скажет вам, как его звали) узурпатора с десятилетним стажем. Не все гладко с культурой: старой доброй стенной росписи нувориши предпочитают мозаику, и, кроме того, возникли и неприлично расплодились неоплатоники. История литературы числит в своих живых рядах разве что Лактанция, все остальные уже или только что умерли — от Гомера до Тертуллиана. Даже Авл Геллий умер. И Элиан тоже.
Еще будут блаженный Августин, Донат, Боэций, Юлиан Отступник, Аларих, гунны, вандалы, Меровинги, и Хлодвиг скажет святому Ремигию: “А, обманщик и предатель своего короля!”. Рыцари еще не родились, Мерлин еще не попал в хрустальный гроб, и на рукоятке меча, который он сделает и заколдует, еще нет страшных слов “и убьет этим мечом того, кто ему всех дороже”, да и самой рукоятки нет. Странный год, вязкое время! Не порываясь из-под крышки, клокочет, как в кастрюльке, история, и, совсем как сейчас, римские политические деятели грустно ошибаются, принимая себя за поваров, кулинаров. (Уж лучше ошибаться по примеру Петрония, полагая себя гурманом, но кто в 296 году читает Петрония.) Через какое-то время на востоке приключилась Византия, а на Западе — рыцарство.
История просто повторяется — не важно, в каком виде. (Скорее всего, в одном и том же; нас вводят в обман ненормированная жестокость одних эпох и улыбчивое бесстыдство других.) Может быть, нас опять ждут чума и рыцарские поединки — точнее говоря, не нас, а наших партнеров по европейской цивилизации. По милосердному замечанию нашего всего, “рыцарство не одушевило предков наших чистыми восторгами” — и потомков, будьте уверены, тоже не одушевит. Какая-то душа у них, конечно, будет — как можно без души, — но что до чистых восторгов — если бы еще просто восторги, а то отмой их, подмой, стихи придется писать и вообще жечь укрепленные города галантно, — нет, увы. Да и не больно хотелось! Чистый восторг, скажите пожалуйста. Нечем черту срать, так угольями.
Опять ругаетесь; ну чего ругаетесь? Ничего; тоска по будущему. Нам не жаль, что крестовые походы теперь не те, что прежде: что это за поход, когда земной шар можно облететь чуть ли не за сутки, нет чтобы пока собрался, пока доехал — приключения, женщины, ключи от сожженных городов… И вот еще интересно, что бы с ними со всеми сталось, не будь они с головы до ног увешаны всякими волшебными цацками. У Ариосто один мужик так и говорит одному рыцарю: “Если у вас и конь, и доспехи заколдованные, чего ради я буду с вами драться?” И наш потомок, член обоза, какой-нибудь безымянный человечек, “да так” в значении “никто”, седлает своего ослика или мула и не торопится ехать. Рассказать вам про Ариосто? Ради Бога, не надо. Рассказывайте скорее, что происходит.
Что происходит… Оказывается, много воды утекло — и Нева вот давно вскрылась, блещет стальной синевой всевидящих глаз, — пока мы ворочали туда-сюда скрижали истории. В один замечательный день все стали манихеями, ну абсолютно все. (Двадцать пять человек в родном городе и сто в Москве, простодушной столице.) И что, народ их признал? Зачем народ, и без народа все очень неплохо. Вы должны признать, что так всегда и бывает: сначала простому народу положить на столичные дрючки, а потом хоп — поздно, народ обнаруживает себя в позе беззащитности. Х…м морду не утрешь, о родной народ.
Ох-ох… Бесполезно с вами бороться; чем настырнее вы по части книжонок и скрижалей, тем безмятежнее сквернословите в свободное от Брокгауза время, словно зарок себе дали: не получится измазать мироздание библиотечной пылью, так хоть грязью из канавы замарать. Ну зачем, зачем, можете вы объяснить, по какой мистической причине уж так необходимо утираться помянутым способом? Полно вам, раздражительный друг, попейте водички. Можно подумать, мы вас на каждой странице х..м благодарим. Если бы на каждой, это действительно неприличие и уже не смешно, какой тут смех, плакать впору, когда водка приобретает вкус лекарства. Но гомеопатическое, отмеренное твердой рукой сквернословие — это же примирительный елей, душа мира! Да будет вам известно, что наше все № 2, а именно Салтыков-Щедрин, вдохновившись утраченным, увы, трудом Светония “О брани или ругательствах и о происхождении каждого”, открыл или предполагал открыть в одном из своих сочинений кафедру митирологии, сиречь науки срамословить, да и сам в быту отличался. Это он шутил!!! Шутил, как же. Просто он был справедливый человек и старался, чтобы сквернословие прилагалось не по произволу сквернословящего, но по заслугам сквернословимого. А вы нас сперва отвлекаете, а потом жалуетесь. На чем мы остановились? Остановились! Да вы и шагу не сделали, как стали в пень. И все-таки? Ну, в один замечательный день…
В один замечательный день все стали манихеями, и жизнь немедленно преобразилась — по крайней мере, для очень и очень внимательного взгляда, вооруженного лупой, и внимательного ума, вооруженного воображением, А разве воображение состоит в ведомстве ума? А как же! “Мысленное представление”, как написано в словаре, значит, нужны какие-то мысли, чтобы из них нечто представить. Ну, что бросается в глаза? Ничего. Так-то оно так, но приложите усилия, примечать первоначальные изменения нелегко — это потом кажется, что так было всегда. Когда уже ничего нельзя исправить? Конечно, это ведь как с любовью: приложил усилия и увидел в избранном предмете все, чего в нем никогда не было, но отныне будет. То-то горькие слезы будут! Да, горькие непридуманные слезы. Ну, держите лупу.
По нежному весеннему городу ходит Аристид Иванович, окруженный толпой учеников: куда он, туда и они, ловят каждое слово, понимающе смеются, вертятся под ногами, ждут у парадного подъезда Публичной библиотеки; стоит ему плюнуть — и тут же все вокруг захаркано, и бедный старик принужден плеваться в платок, и все его карманы набиты платками.
Вам, может быть, кажется, что это весело — идешь себе не спеша, а следом поспевает резвая стайка адептов, годных хотя бы на то, чтобы вовремя чиркнуть спичкой, и сразу понимаешь, кто ты есть на самом деле — поэт, мыслитель, муж совета. А то, что адепты — шваль, дрянь, разная пакость, так это ничего, это всегда так. Приятно, когда вам смотрят в рот? Да… но смотря кто смотрит. Что это за публика? Публика, людишки, всякой твари по паре. Веселый сброд, люди, которым — по жестокой их непригодности к чему бы то ни было — нечем заняться. И люди скромные, трудолюбивые, которые раз в неделю отчаянно хотят общаться и иметь высшую цель. Люди глубоко несчастные, которые слышали когда-то звон и с тех пор ищут, где же звенело — и вечно находят не то, и очаровываются, и прозревают, и возобновляют поиски. Ничтожества с уязвленным самолюбием, мнящие себя интеллектуалами выпускники приходских школ, даже один журналист — и ничтожество, и интеллектуал. Бледные серьезные лица, чахотка в нервах, проблемы с зубами — чего от них требовать? (Требований к человечеству у меня немного, говорит Негодяев, но почему они не моются.) Кучкой, короче, люди, а выговорить о ком-то “человек” — тренироваться нужно, тренироваться и не краснеть. Странствующие трупы, сказал как-то Аристид Иванович о людях вообще. Адептам уж так понравилось, не описать. Теперь друг друга по-другому не называют: “Ну что, труп Петя, еще рюмочку? — Да я, право… мне вот труп Федор Федорович Кастанеду дал почитать…” Кастанеду они читают! Уже и кошкам стыдно признаться, сколько золотого молодого времени они ухлопали на эту чепуху; еще скажите, что “Огонек” читаете. А что сейчас модно читать? О бестактный друг! Вот вы прямо сейчас читаете что?
Модное чтение — это тема для диссертации или глянцевого журнала, изысканий трогательных и никем не принимаемых всерьез. Чтение вообще лежит за границами объективной реальности, очерченными в припадке жизнетворчества современным здравым смыслом. У современного здравого смысла руки рассчитаны на три движения, он сколько смог, столько и очертил, переворачивать страницы — нет, не дотянуться. Если нет обыкновения нюхать табак, то нет и табакерок: ни модных, ни немодных, никаких. У Негодяева вроде была табакерка? Это не мода, это шик. Шикарно, черт возьми, держать в кармане компактное произведение искусства, красивую вещь, на которую посмотрят с уважением и завистью. Неправда; нам ведь говорят друзья и знакомые: вот то почитай, вот это, и в телевизоре нет-нет да мелькнет какая-нибудь писательская рожа, и в глянцевом журнале — сами говорите — расскажут порой что-нибудь занятное о литературе, даже и классической. И вы читаете и следуете рекомендациям глянцевого журнала? Иногда.
Хорошо; модное чтение — это модный роман, а модный роман — тоненькая, в запоминающейся обложке книга, перевод с английского или испанского, крупный шрифт, удобный формат, все рекомендации. Такая штучка. Вы замечали, что книги стали как-то легче на вес? Бросьте острить, они не обязательно легковесные и переводные — пишут же и у нас книжки на актуальную тему, многим нравится. И почему именно роман? А почему у вас актуальная тема в единственном числе, других не нашлось? Но знаете, вы ведь затронули интересный предмет. Действительно, почему роман?
Если вы изучали литературу французского классицизма — а вы наверняка ее изучали, — то обратили внимание на иерархию литературных жанров, в которой одни жанры получше и повиднее, другие — поплоше и попроще, третьи — ни то ни сё, а есть и такие, хуже и ниже которых не придумаешь: кабацкие песенки и романы, порнография XVII века. Ой, они были такие непристойные? Оживились, размечтались! Самые непристойные романы сочинены следующим столетием — тем самым, которое безумно и мудро, знаменито вовеки своею кровавой струею, — как раз когда классицистическую доктрину постигла судьба марксизма! из руководства к действию она перешла в догму, из ученых споров — в учебники, а что попадет в учебники, там и останется, умерев, разложившись, отвоняв, превратившись в доисторическую окаменелость. Зри, восплывают еще страшны обломки в струе. Но может, это хорошо для учебника — окаменелости классифицировать легко, наглядность соблюдается. А кого вы стихи цитировали? Чьи, вы хотели сказать. Ну, Радищева, Радищева! Вот у него точно был люэс. Был и был, что тут такого. Малерб три раза сифилис выпаривал, а Малерб — классик французской литературы, его сам Буало восславил. Сам Буало? А кто это? О, это изрядная окаменелость: тиран, законодатель, Солон Парнаса. Не хотите спросить, кто такой Солон? Когда он в “Поэтическом искусстве” учит авторов писать трагедии, то про роман походя говорит, что роману все прощается — лишь бы легкость наличествовала, — а вот сцена требует и правды, и ума. Роман, значит, не требует ни того, ни другого. А вы спрашиваете, откуда мода на романы.
Но в XVII веке они не были непристойными и трактовали исключительно галантную любовь. Ведь роман что такое? Это вымышленная любовная история, искусно написанная прозой для удовольствия и назидания читателей. Главная цель его — показывать добродетель вознагражденной, а порок — наказанным. Но поскольку ум человека естественно противится поучению, а самолюбие заставляет его восставать против назиданий, нужно заманить читателя наслаждением, смягчить суровость наставлений изяществом примеров и исправить его недостатки, осудив их в другом. (Зри “Трактат о возникновении романов” Пьера-Даниэля Юэ, 1666.) Многие, впрочем, утверждали, что романы больше развращают, нежели исправляют, нравы — и вообще, это пошло, гадко; допустим, дешевле, чем играть в карты, но и безнравственнее, потому как тут утонченная безнравственность, практически новейший имморализм. Метафизический люэс так просто не выпаришь — пусть потом защитники галантности рассказывают, что виновата не книга, а дурные наклонности читателя. Да наклонности, может, всю жизнь бы в нем продремали и не моргнули, если б не ваши изящные примеры! Вот варвары! — сердятся защитники. А все потому, что вам тонкие чувства страшнее добросовестного разврата, так и скажите. А что? Где тонко, там и рвется.
Да чего там! говорит Пьер-Даниэль. Романы воздействуют всего-то на воображение — экая важность, — и если потрясают какую-нибудь слабую и плохо защищенную душу, понуждая ее любить, то ведь не более, чем любить в мечтах. Ну что такое мечта — ерунда, бабочка (желательно насаженная на булавку). И бедное бархатное тельце воображения — крылышки, пыльца, чья-то коллекция. Несерьезно. Да и кто поверит, что быстро ветшающие странички могут заменить все; что влюбиться в обман страшнее, чем уступить бессовестному совратителю; что жизнь Т. Д. Лариной прошла бы гораздо веселее, воздействуй на ее воображение заезжие уланы, а не лукаво размеренная бумажная страсть. Т. Д. Ларина — просто дура, она испортила бы себе жизнь не романами, так чем-нибудь другим. Какое отношение, вот интересно, имеет это к современному роману?
Точно, никакого… А что вообще имеет к нему отношение? Умеренная и не в связи с литературой суета в газетах? (Срущие вместе, сказал как-то Негодяев, не различив гонителей и гонимого. Фу, Женя, сказал Аристид Иванович. А вышло-то, что Негодяев был прав.)
Вот так вот.
Евгений не ходит с дурацкими подражалами, о нет! Он друг старика. Он идет рядом, уводит к себе, сидит с ним за одним столом. Прислушиваясь к болтовне учеников — механическому шуму трескучих и звонких голосов, — он молчит, и лицо у него озадаченное, но спокойное. Легко представить, как о нем мыслят адепты, которых не на всякий порог пускают. (Мадам распорядилась запереть не только подъезд, но и подворотню. От них воняет, говорит Мадам, они чего доброго на лестнице нагадят, и вообще. О, это великое слово: “и вообще”. Сказала — как плечом зло дернула.) Но возвышенные души ничем не проймешь. Человек попроще может и обидеться и, в крайнем случае, помыться — а с этими та же история, что с современным романом: понты, вонь и широко, невинно, нагло закрытые глаза.
Он имеет влияние. Он попросил — и вот, пожалуйста, Аристид Иванович, стиснув зубы, читает по пятницам лекции в известном вам кабаке. Как же он читает лекции со стиснутыми зубами? Ага, представьте. Говорит что-нибудь умное, а в самом добрые чувства так и клокочут — и лицо вытягивается в трубочку — и на лице те снисходительность и ядовитое терпение, которые грозят инсультом не потрясенным слушателям, но самому оратору. Почему же он не отказался? Из ложно понятой вежливости. Напрасно философ Кант учил всех нас, что “нет” нужно говорить раз навсегда: в результате, дескать, не придется часто отказывать, — каждый, кому, в той или иной позиции доводилось упражнять свою настойчивость, знает, что через десять и сто “нет” выплюнется-таки “да”, причем домогающаяся сторона заручается поддержкой Справедливости, а подвергнутая домогательствам — Милосердия, и обе обряжают в упорство либо учтивость изъяны собственного характера. Это покойников обряжают. Ну да, так и выходит: изъян в саване добродетели, примирение в гробу. Не угодно ли взглянуть на живую добродетель, озабоченно приникающую к стаканчику?
Нет, не вышло счастья из этой затеи. Несмотря на все усилия Аристида Ивановича, бар стал модным местом. Старикашка сделал из кабака размышляльню (по-гречески — фронтистерий), но народ так и повалил размышлять. Аристид Иванович едко поджимал губы, презрительно поднимал брови, надменно фыркал, высокомерно кряхтел, — но и его адепты поджимали губы, поднимали брови, фыркали и кряхтели, — и посетители тоже старались поджимать, поднимать, кряхтеть и фыркать, за всеми этими упражнениями не успевая осушить заздравный кубок, — и только кое-кто из прежних завсегдатаев пил и уныло таращился на портрет лысого проповедника хереса, нарисованный по памяти художником, который в глаза не видел покойного. И что, похоже вышло? Один в один, но не нашлось Апеллеса, чтобы зафиксировать страшные ожоги, оставленные этим портретом на нежном теле самолюбия нашего престарелого вероучителя. Портрет заказал, оплатил и лично повесил на почетное место Евгений; Евгений всегда садился так, чтобы его видеть, пусть краем глаза; глаза у него становились странные — нетрудно догадаться, что Аристид Иванович гневался. Аристид Иванович, конечно, тоже был сумасброд аутентичный и высокого полета, но его улыбчивый, застенчивый, венеропослушный предшественник своими сумасбродствами привлекал сердца, чего никогда не простит сопернику человек, покоряющий умы.
Ну а что, деньги он еще раздает? Раздает; притом добросовестно раздает. И у него есть своя свита — из старушек и наглых безнадзорных детей. Поняв, что они, боясь проворонить халяву, чуть свет занимают посты по паркам, Евгений старается приходить в одни и те же места в одно и то же время. Проскальзывает он смущенною тенью по песчаным дорожкам, опускает глаза, поднимаясь на невысокий парапет; взор его печален, рука неутомима. И грубый звук жизни подгоняет его, как возрастающий темп аккомпанемента: визг, вопли, шлепки, тычки, “ты здесь не стоял”, “ты здесь не стояла”, “отвали”, “а мне”, “сначала я”, “пошел (пошла) на х…”. Происходят безобразные сцены. От лающихся, толкающихся, вонючих человеческих тел к небу поднимаются плотные испарения страха и зависти, от которых Евгению тяжело так, что ему начинает казаться (каким далеким кажется плеск фонтана за спиной), будто ненависть вокруг ощутима на ощупь — и до зла можно дотронуться, как до каменной стены или большого опасного животного. До большого опасного животного лучше не дотрагиваться или дотрагиваться палкой! Да… но тем не менее.
Иногда все выглядит опрятнее; под руководством кого-то энергичного и справедливого выстраивается послушная очередь, а то еще — очень редко — старики стоят терпеливой безмолвной кучкой, и Евгений обходит их сам, по кругу, оделяя каждого — томясь, торопясь, воровато, сходя с ума от жалости, — и забывает эту жалость, когда на следующем углу к нему опять бросается зло, заглядывая в его глаза неистовыми алчными глазами толпы.
Почему он не бросит это занятие? Он не может; он идет, зачарованный, на далекий голос. Как любой маньяк, он рассудил безупречно — но именно безупречная логика подводит любого маньяка. Вы бы бросили? Мы бы и не начинали. Резонно; а вот он начал и бросить не в состоянии. Маньяки — народ незатейливый.
Не вышло счастья из этой затеи. Одни не знали, чего хотят, другие слишком отчетливо знали, что не хотят ничего. Был человек, который размерял и взвешивал, прежде чем отдаться бешенству своих желаний — вот для нее сейчас придерживают дверцу машины, — и благоуханная, холодная, непостижимая женщина попирает, так сказать, хрустальной туфелькой многотерпеливую землю — в то же время нежной лилейной рукой придерживая чрезмерно ретивого спутника, неизвестного нам господина в хорошем костюме. Ах, у Мадам какие-то новые друзья и знакомые? Должно быть, богатые люди? Мы хотим сказать, настоящие богатые люди; где она с ними познакомилась? Помилуйте, где же ей было с ними познакомиться? Настоящие богатые люди, отрада и ужас вселенной, живут за семью заборами, на каждом кирпиче которых — клеймо безгрешного дохода; ходят иначе, дышат по-другому, испражняются чем-то необычным. Золотом? Да, беспробным. Так-то оно так, но сейчас все до того перемешано, вот взять наших соседей по этажу: у одного кондиционер и спутниковая антенна, у другого зарплата сорок у. е., плюс не представляете, какой это засранец: вся площадка в битом стекле, окурках, странно, что он еще не гадит в форточку. И рожа такая страшная — не то что уголовная, а смотреть невозможно. А тот, с антенной, приличный, и даже телевизор после полуночи делает немного тише. И зачем он купил квартиру в вашем доме? Ну, дом-то был сам по себе хороший, новый, почтовые ящики занятные (вы бы видели, во что они превратились), но часть квартир в обязательном порядке отдали муниципалам, и получается, что те, кто вселились за свои деньги, крупно переплатили. Среди них тоже поганцев много, но в другом роде.
Странно это — местоположение дома учитывается и всеми неправдами расхваливается на рекламных картинках, а о соседстве — ни гу-гу. Так вы, значит, за сегрегацию? А вы? Или вы не вздрагиваете, когда вечером под окнами орут дебилы-мальчишки? Или пьяный взывает о милосердии под своим окошком, но и за всеми прочими окнами его хорошо слышно. Или к кому-то в летней ночи прикатили друзья на мощной тачке, сейчас поедут кататься, ждут, пока этот парень оденется и спустится, слушают музыку — и такая-то бодрая музыка несется из тачки по округе, что обыватели вскакивают, в смятении чувств полагая, что гудок завода вызывает их на ударную смену или опять что-то стряслось в Америке. Сколько всего происходит ночью, когда нужно или просто хочется спать, и разве вам не приходилось вертеться в постели, и скрежетать зубами, и утирать слезы бессильной злобы. Можно побежать воды в ведро набрать… Да? И выплеснуть? Чтобы потом не осталось ни зубов, сквозь которые хотя бы можно шипеть, ни, в лучшем случае, стекол?
Как вы разошлись, оскорбленный друг, теперь не скажете, что это мы предаемся не идущим к сюжету мечтам. А всего-то: непредвиденно бессонной ночью вам захотелось порядка… знаете, Уголовный кодекс и другие правила общежития, как сказал один важный чин. И что смешного? Да все смешно, УК не исключая, хотя смеяться в этом случае — определенно, грех. Хочешь такой малости: вот придет ангел с огненным мечом — а приходит почему-то оборотень в погонах, и мало не кажется никому. Или так: разрушить Бастилию — дело полезное, но, умудренные историческим опытом, над всякой разрушенной Бастилией мы видим призрак будущей гильотины, и думаешь, что черт с ней, с Бастилией, пусть постоит. Забрехались вы беспощадно: если Бастилия для вас — символ порядка, то сейчас ее впору строить, а не разрушать, а если вызывает сомнения сам порядок как идея, то хотелось бы узнать, что происходит под вашим окном и где таковое имеет местоположение. Не злитесь, происходит все то же самое, идею порядка — как одну из прекрасных и мистических вещей в числе того многого, что не зависит от наших желаний, — мы всей душой одобряем, с Бастилией готовы поступить согласно начальственным предписаниям, и вашу склонность кричать “апокалипсис!” при каждом погроме находим занятной и трогательной, хотя это и не комильфо. Но почему бы вам вопрос о предустановленной гармонии не обсудить с Евгением, а не с нами — он вряд ли поймет, зато заинтересуется.
Это вы к чему, неужели Евгений пообещал народу навести порядок? Забудьте вы про народ, что он вам дался? Мы ведь начали о богатых — помните, нет? Так вот, ваш душераздирающий пример двух соседей — о людях обеспеченных, а богатые сегрегацию давно осуществили, почему мы их и видим только на случайных газетных фотографиях, и то далеко не всех. Этот хрен, которого мы наблюдали рядом с Мадам, не просто богач — он чиновник, и не просто чиновник, а имеющий отношение к администрации президента. Ой, кто к ней сейчас не имеет отношения! И потом, сырьевые монополисты побогаче любых чиновников. Так вы, пожалуй, скажете, что овцы богаче волков, потому что имеют при себе шерсть и мясо хорошего качества. Зачем чиновнику быть богатым, если он может просто прийти и взять, что нужно: если у тебя алмазные копи — даешь ему алмазы, если магазин — даешь товар в ассортименте, если хор — то концерт, если баня — массаж, если газета — оммаж, короче, всякую ниточку и какашку, какая только может найтись и пригодиться, а если нет совсем ничего — ни ниточек, ни какашек, то и бояться не нужно, что какое-нибудь ведомство, министерство и администрация о тебе вспомнят, хотя и в этом случае кто-нибудь из них непременно получит орден за поддержку малого бизнеса. Какого именно? Какого-какого, именно, да хоть похоронного. Так-то! Нам в чинах красоваться, а вам дерьмом объедаться. А что монополист… Сегодня — монополист, а завтра — подследственный.
Странную вы картинку намалевали кистью своего воображения. Воображение, конечно, традиционно сильная составляющая нашей национальной культуры, однако, портреты рисуя, надо и на натуру поглядывать одним глазом. Интересно, а кто нас пустит, хотя бы одним глазом поглядеть? У вас, вы думаете, намалюется лучше? Вы как себе этого чиновника представляете? Ну! человек не человек — дерево не дерево, шкаф не шкаф — в общем, нечто в костюме заполняет собой костюм и кресло. И все же мы не думаем, что оно с рогами и копытами — вы вообще все всегда чрезмерно демонизируете, — а вы допустите: выкинут его из кресла — уйдут массажи-оммажи в область преданий — и чем человек питаться будет? Вон Б. А. Березовского не то что из кресла, а из родной страны выкинули, так он пуще прежнего питается, потому что олигарх, а не какая-то министерская крыса, и — как вы там сказали — оммаж ему о каком только мечтать… а что такое, собственно говоря, оммаж? Это такая церемония, когда вассал присягает сеньору на верность. И вы думаете, это благоразумно: поставить рядом слова “оммаж” и “газета”? Конечно. Просто сеньоры у них меняются очень часто, отчего создается видимость, будто они не присягали никому никогда — или плевать хотели на любую присягу, что объективно неверно. Ладно, молчите, продолжайте. Продолжаем.
Для чего вернемся к тому месту, которое Мадам пару страниц назад обласкала своей элегантной обувью. Итак, она вышла из машины и в сопровождении некоего господина, предположительно опознанного нами как чиновник, направляется к парадному подъезду — здание по всем приметам тоже административное — ну-ка, где тут большая красивая вывеска — к подъезду “Комитета по организации, реорганизации, управлению и поддержке манихейскими общинами”. Почему здесь творительный падеж? Видимо, по согласованию с главным словом “управление”… а вы не спрашиваете, почему и откуда этот чудной комитет вообще взялся? О чем тут спрашивать: у кого-то дети подросли и тоже должны иметь малое до казны прикосновение. Не нужно грустить; пойдемте внутрь, посмотрим — там наверняка чисто, светло и есть много очаровательных табличек с названиями подкомитетов: подкомитет благорастворенного воздуха, управление освежающего ветра, отдел воды, отдел мрака, отдел тумана, главное бюро согревающего огня и государственная инспекция пожирающего пламени. Мужик, который сидит за дверью “Яд, зараза” и заведует пропагандой местной водопроводной воды, раньше курировал что-то по линии народного просвещения, а вот эта могучая тетка — давайте-ка посторонимся — всегда светится в каком-нибудь предвыборном штабе и здесь отвечает за туман, а девушка в “Буйном вихре” —
Вы чего? Мы хотим на свежий воздух. А девушка в “Буйном вихре” ведет статистический учет головокружений. Прочь!!! Ничего вы не понимаете: как же еще можно попасть в телевизор? Петь или танцевать Мадам не умеет и, главное, не хочет, остается вертикаль власти. Да что такое; ну идем, идем. Не желаете вертикаль — дадим панораму народной жизни.
Широкая публика узнала о манихеях только то, что они — манихеи; этого оказалось достаточно. И подробности не потребовались — разве что индустрия обогатилась новыми брендами, и слова “пиво”, “трусы”, “презервативы” стали приятно сочетаться со словами “клин манихеев”, “помысел смерти” и “Мать живых” (ужасное модное ругательство). Кстати, имя основоположника, Мани, очень даже звучит, особенно пропетое несколько раз, энергично и на любимый мотив. Болтуны, шуты, люди с идеями обменивались модной жевкой — Вредная Вода! Разрушительный Огонь! — как масонским рукопожатием. (Знаете, что нужно делать при масонском рукопожатии? указательный палец загибать.) Простонародье и начальство, допустим, метко плюют на затеи образованных пакостников, но даже и они теперь знают первые — о манихейке, самой дешевой и смертоносной водке, вторые — о напугавшем вас комитете и страховой компании “Сбережем вашу печаль”. А зачем подсчитывать головокружения? Ну зачем, это же статистика, которая в современном мире играет ту же важную роль, что пышнообрядная католическая церковь в средневековье. Стоит статуя святого, на статуе — миллион узелков на память, чтобы святой чего не забыл, — обычная здоровая мистика: недоказуемо, ненаказуемо, необходимо. И в чем сходство? В узелках…
Так и быть, оставим это.
Это сделали не рекламщики, не пиарщики, не продажные журналисты, не государев указ — это сделалось само собой. Оказалось, что в родном городе нетрудно быть манихеем. В родном городе, в сущности, становятся манихеями прежде, чем попадают в колыбель, а в гроб ложатся с такой радостью, что всякий, видавший компатриота в гробу, тотчас же скажет: “манихей” — а не скажет, так подумает, а если не именно этим словом подумает, то все равно. Вот если бы нам пришла охота прогуляться —
— а в самом деле, давайте хоть по Невскому пройдемся. Какое время года мы упомянули последним: весна, Нева вскрылась? — Значит, сейчас уже начало июня, маленькие деревца у Гостиного приоделись, как сумели; Катькин садик во всем своем зрелом великолепии; фасады, чистые стекла, солнце — чудо. Это липы. Что? Вот эти деревца у Гостиного — липы, представляете, как будет здорово через пятьдесят лет, может, даже пчелы заведутся. Да, да, улей на балконе поставите; пошли уж.
Конечно, кто гуляет по Невскому в эти дни — студенты, туристы, — но мы не вполне гуляем, у нас есть дело: наблюдать, сравнивать, так что пожалуйста, сделайте невеселое лицо и в походку добавьте лунатизма — вам же не понравится, если вас примут за московского гостя. А гулять по-настоящему, как и следует, пойдем в ноябре: вот когда неприкрыто хорош и Невский, и весь исторический центр — манящий в подворотни и распивочные Петербург Достоевского. А в знойный июньский день, когда липы и мысли о пчелах, всякий дурак гулять сможет.
Не такой уж знойный. Нужно было теплее одеваться. Куда еще теплее, или вы в июне месяце не постыдитесь надеть пальто, что подумают о нас иностранцы? Иностранцы не подумают о нас ничего — у них давно все обдумано, — но если в вашем сознании воспаление легких как-то согласуется с заботой о чести города, это только похвально. Держите марку. Берите, у нас еще есть. Теперь смотрите: видите, мент стоит на углу? Ой, вы сейчас скажете, что и мент — манихей! Ну, ну, не кричите так. Видите, значит, мента? Ну что, обычный мент. Вид у него такой, как будто он все время спит в одежде и при этом не высыпается. Рост — унижающий идею постовой городской службы, на лице — непоказное безразличие к нашей и вашей свободе. А из кармана что торчит? Наши и ваши деньги, наверное; чему там еще торчать. Не смешите, деньги надежно припрятаны. А торчит белый мятый бумажный угол книжонки, брошюрки — что, вы думаете, это такое? Это? … может, разговорник, который нашим ментам дали в дни юбилея, чтобы они приличным образом мальтретировали туристов? Нет, это не разговорник — хотя тоже в своем роде затея. Следовательно, какая-то новая инструкция, сборник нормативных документов? Да где вы видели, чтобы силы правопорядка носили с собой нормативные документы? Это катехизис. Что? Основы манихейства в вопросах и ответах. Например: “Что есть человек? — Человек есть опечаленное тело”. “Что есть смерть? — Смерть есть помысел опечаленного тела”. “Что есть закон? — Закон есть естественное следствие беззакония”. А не причина часом? Ага, теперь вы будете спорить с катехизисом! Очень надо… выходит, Аристид Иванович подался в Филареты? С чего вы взяли, что Аристид Иванович будет пачкать себя составлением катехизисов? Кто тогда? Ну кто, неужели не найдется в числе учеников Иуды. Был такой букашка, Петя Транс, вот он и написал все, что нужно, по заказу Комитета по делам мироустройства, а Комитет отпечатал солидным тиражом и раздал всем, кому надлежит. А почему ментам надлежит? Потому что хуже от этого они не станут, а начальству все будет веселее. А что за Комитет такой? Вы не знаете, что такое мироустройство? Мы не знаем, какие у мироустройства могут быть дела. А, так этого никто не знает. Резонно… интересно, этот мент прочел, что там написано? А вы спросите у него что-нибудь, сразу поймете. Стойте, не бегите! Шутка!
Фу, что за нервы у современных людей… мы и сами не сунулись бы к нему ни с какими вопросами ни за какие коврижки. Смотрите, вот здесь когда-то стояли местные Пикассо, позоря нас перед иностранцами своими шедеврами. Так вот, они и сейчас стоят. А вы на шедевры взгляните. Боже правый! Это пейзажи родного города или чьей-то черной души? Сощурьте глазки, и вы увидите, что это та же россыпь тех же грязных клякс с тем же мастерством символизирует нечто новое (творческий поиск — конечно, по случайности — совпал с оживлением начальственной мысли): вот плоды упали, созрев, на почву, вот клин манихеев. Да как могла начальственная мысль оживиться таким манером? Как! вы не знаете, что такое клин манихеев? По их учению, на севере находится царство добра и света, на юге — мрака и материи, мрак клином вдается в свет, можете, если не доверяете чужой интуиции, взглянуть на карту. Или в газетку. Вот здесь, кстати, когда-то стояли патриоты со своей прессой. И сейчас стоят! Да… лица те же, а пресса другая — даже, гляньте, затесался журнал сатанистов “Василиск”. Забавно. Нет, это не забавно, это отвратительно! Да ладно вам… ну-ка возьмем у тетки листовку для ознакомления. (Какие безумные невидящие глаза у этой женщины, вы заметили, и руки, как два куска дерева — ногти глубоко утоплены в грубой коре, зато они длинные, ярко накрашенные — а ниже рук — чулки и обувь, от которых в смущении отводишь взгляд.) А что написано? Ах, все-таки любопытство побеждает брезгливость? Написано: “та-та… люблю твои фонтаны и трамваи, мосты, гранит священных берегов, люблю сады, дворцы, музеи, бани, ты — плод любви и рабского труда”. А что, неплохо! Это псалом. Простите?
Помимо прочего, им понадобились псалмы. (Творчество царя Давида Аристид Иванович, как помните, отверг. Почему? Сказал, что оно скомпрометировано протестантской этикой. И это плохо? Да, хуже не придумаешь.) И псалмы не замедлили: во-первых, Петя Транс кое-что набросал расторопно, во-вторых, народ у нас любит сочинять — только клич кинь. Насочиняли, теперь поют. Каждый день поют? Не каждый, а в день Гнева.
Что-что-что? Это какого же числа, позвольте узнать, справляется день Гнева? Вы вроде как гневаетесь? Нет, не гневаемся, а только если чего нет, того нет, и нечего его праздновать! Да почему нельзя, скаредный друг, праздновать День Гнева, кто от этого развалится? Вы загляните в свой ежедневник на предмет красных и памятных дат, сколько там всего — две страницы мелким шрифтом: день пограничника и день единения народов, день прав человека и день работников прокуратуры РФ, день святого Валентина, день А. С. Пушкина, международный день танца и международный день стандартизации — и так далее, и так далее, плюс новый год и все, с ним связанное. День знаний есть? Есть. День согласия и примирения есть? Есть. А день памяти и скорби? Тоже есть. И почему не быть Дню Гнева?
А с другой стороны, не хотите — не пойте, пока еще не заставляют. Сторон у жизни много, когда-нибудь попадете и на свою. Вот сейчас по солнечной стороне идет нагло навстречу человек, да как идет, чуть не танцует, тоже, наверное, марку держит. (Ну что, ей-богу, за мода: зима, лето — куртка распахнута, поверх черного свитера болтается на веревочке — в точности как наперсный крест — мобильник.) Может, он на свидание торопится? На свидание! Пылкий друг, вы в состоянии припомнить день, когда торопились на свидание, причем так неукротимо, неприлично весело? Нежное свидание, страстное свидание, вымоленное, долгожданное, последнее, наконец — это не для нас. Дошло до того, что в поисках сексуальных приключений компатриоты ездят в Москву; там еще принято знакомиться в клубах, на улице и иных местах публичных увеселений. Девочки! Мальчики! Лютики! Это моветон и русский дух.
В Москве можно быть маньяком на сексуальной почве, а у нас катит разве что ненавязчивая полувыдуманная озабоченность; у нас полутона, туманы, мало у кого стоит и мысли вообще о другом. Когда Аристид Иванович растолковал компатриотам, что сексуальные приключения — последняя по значению радость для мыслящего человека, все только с облегчением вздохнули. От сексуальных приключений берутся одни болезни, разочарования и дети — а куда здесь детей? Достаточно, что мы сами живем на пупе земли.
О Город, дух похоти и смерти! — как сказал не скажем кто. Похоть вычеркнули, оставшееся подчеркнули.
Но кто влип — тот влип. У нас носки меняют реже, чем в Москве — любовников. Приезжаешь туда навестить друзей — и не успеваешь запоминать имена или хотя бы особые приметы их молниеносных спутников. Там высокие скорости очищают невинную игру организма от иллюзий и последующих угрызений, здесь медлительные, как супружество, романы высвобождают густую и грязную энергию рефлексии. У них линейная, сродни прогрессу, последовательность быстрых, чистых случек каждый раз с кем-то новым, у нас безысходная, сама на себе замкнутая полигамия, следствие вымученного убеждения, что старую связь проще не разорвать, а дополнить новой. Они — дураки, мы — уроды. Мы?! Хорошо, хорошо. Напишем: эстеты.
Пока мы слоняемся по Невскому, наш главный эстет Евгений Негодяев готовит нам материал для второй — не многовато ли, кстати? — постельной сцены. Мадам его еще не бросила? Нет, стерва не стерва, а все же она наш человек, местный, милого дружка ни с того ни с сего не бросит, а если уж нестерпимо приспичит, скорее сделает так, что он сам уйдет. Но пока до этого далеко.
И вот они лежали в постели и разговаривали, играли, смеялись, целовались и возились (поэтому умолчим о ласках, которыми они дарили друг друга, ибо здесь уместны одни восклицания).
И вот мы, иззябшие, жмемся в сторонке, и один наш наметанный завистливый глаз таращится на кровать, а другой оглядывает комнату. (Это так называемая студия, то есть та же однокомнатная квартира, которая из-за отсутствия перегородок — тут тебе ни кухни, ни коридора — кажется более просторной. Студия Негодяева была просторной еще и потому, что была пустой, если не считать того, что Негодяев называет “турецким диваном”, и столика, возвышающегося над уровнем пола не выше, чем щиколотка прелестной ноги. А где одежда? На полу. Кстати, вы замечали, как раздеваются охваченные страстью любовники? У некоторых все летит фейерверком: трусы! носки! все в разные стороны! А некоторые даже в самом искреннем упоении просто не в состоянии бросить рубашку мимо стула. А еще кто-то сложит вещички аккуратно, как дисциплинированный ребенок в тихий час… Нет, одежда вообще? А, не видим, куда-то в стену убрано. А где он готовит? И это как-то незаметно размазано по другой стене… вот плита… торчит холодильник… Честное слово, миленько.)
И вот (про интерьеры все же нужно будет поговорить потом подробно, про увлекательную жизнь вещей, отвоевавших у людей пространство, пылящихся, расцветающих) — и вот Негодяев прикуривает две сигареты и, бережно перебирая пепельные спутанные локоны Мадам (если взять прядь ее волос и прядь его волос и приложить их друг к другу, какой красивый получится цвет), говорит:
— Какая скука.
Ого! Зачем же так сразу? Нет, нет, он не об этом, он возвращается к прерванному — мы опоздали — разговору, и Мадам его прекрасно понимает и утвердительно сдвигает брови, выдыхая дым. Ммм… странное это определение цвета — пепельный, — у Мадам волосы вовсе не такие, как пепел: они светлее, ярче в луче солнца…
Итак:
— Какая скука, — сказал Негодяев. — Может быть, сделать его царем?
— В Эрмитаже многое нужно будет перестраивать, — отозвалась Мадам озабоченно.
Ого! Так-таки царем, президент, например, не катит? Негодяев тоже опешил, увидев действие своей шутки. Но он не был бы собою, если бы тотчас не улыбнулся и не стал предлагать различные, равно необходимые Зимнему дворцу усовершенствования. Ай, помогите, что будет с Зимним дворцом! Не спешите кричать, еще никто не знает, что с ним будет. Можно ли знать будущее? Мы прогнозируем, предполагаем, негодуем и трепещем от радости — хлоп, хлоп, — вылетают в Новый год из бутылок пробки, и будущее разливают по стаканам, бокалам, широким фужерам тонкого стекла, — и вот уже не будущее, а прошлое угрюмо урчит в животе. О будущем совершенно точно можно знать одно: когда-нибудь оно свалит нас в могилу. Почему мы и тренируемся, падая под праздничный стол. Жестокая это вещь — новогодние праздники.
Но сейчас лето, июнь, очень холодный июнь, но все равно окошко в студии Негодяева широко открыто — а счастливые прожектеры забились в пухлый сугроб одеял и шепчутся об архитектуре. Почему нет? Гораздо тягостнее было бы, шепчись они, допустим, о книжках. И в любом случае — с книжками или архитектурой — эти минуты лени, разговоров и смешков едва ли не самое трогательное в половом акте.
— В Эрмитаже многое нужно будет перестраивать, — говорит Мадам. — А ты, кстати, не хочешь поставить сюда нормальную мебель?
Ой, душечка, не надо! У Негодяева такая славная квартирка: хай-тэк забавно сочетается со всеми этими табакерками, тростями, кальянами и прочим; турецкий диван похож на выращенную природой полянку, лужок в горах — толстые корни, упитанная трава, распустившиеся цветы пепельниц. Это симбиоз? Возможно.
— И так хорошо, — говорит умница Негодяев.
Женщина пренебрежительно улыбается, но не спорит. Говорит она вот что:
— Хочешь у меня в Фонде работать?
В каком таком фонде? В обыкновенном. Слово “комитет” уже мелькало, так чего вы удивляетесь? Где комитеты, там и фонды — что непонятного.
— Потом, — говорит Негодяев. — Отдохни.