— Зачем Женя вообще вистовал, — говорит Негодяев. — Реально замертво?
— Когда как. Забирайте, все ваше. Порою человек не может взять в толк, что с ним произошло. В этот момент кажется, что изменения произошли внешние, не в человеке, а в мире вокруг. Как после обморока. Или комы.
— Утратил адекватность. Прошу.
— Спасибо. Говоря, что кто-то утратил адекватность, вы подразумеваете наличие таковой в прошлом. Вопрос: кому, чему он был адекватен?
— Сам себе.
— Тогда придется говорить о самоидентификации, а она доступна только высокоорганизованному сознанию. Скажу “раз”. А высокоорганизованное сознание — большая редкость. Люди живут эмоциями, на простейших реакциях. Как и животным, им мало доступен… скажем, отвлеченный субъективизм. Чтобы выявиться, их “я” должно вступить в какие-то отношения с миром объектов; без этого мира — без “ты”, “они”, “нечто” — его просто не существует.
— Пас, — говорит Евгений. — А в чем тогда сложность само… — он ловко, с глотком вина, проглатывает трудную часть слова, — если есть, на фоне чего?
— Не так просто отличить верность себе от онанизма, — говорит Негодяев. — Играйте, многоуважаемый.
Аристид Иванович с интересом изучает прикуп, берет, сносит и задумчиво смотрит на Евгения.
— Семь червей, — говорит он. — Это позиционирование, а не самоидентификация. Корректировать спекулятивное мышление реальностью, какой смысл? Если у вас на руках мизер, и в нем две зияющие дыры, можете быть уверены в том, что с прикупом придут еще две дыры, ничего больше.
— Пас, — говорит Евгений.
— Вист, — говорит Негодяев. — А фактор расклада?
— Про расклад все сейчас узнаем, — говорит Аристид Иванович, забирая первую взятку. — Ага. Семь как семь. А на мизере было бы четыре дыры.
— Согласен. А скажите, Аристид Иванович, есть у вас личные враги?
— Думаю, что нет. Но также думаю, я сам — личный враг очень многих.
— Это следствие позиционирования или самоидентификации?
— Не знаю, — говорит старикашка, пожав плечами. — Вы шутите, я стараюсь рассуждать; это пример чего?
— Времяпрепровождения. Манихеи как развлекались?
— Как все, наверное. Как мы сейчас. Правда, у них существовал запрет на спиртное.
— И это вы называете развлекаться?
— Еще они пели псалмы.
— Тоже весело.
— Не ветхозаветные, конечно, — уточняет Аристид Иванович. — У них были свои псалмы. Раньше люди были проще и могли получать удовольствие от вещей более сложных, чем они сами. Теперь они только почувствуют себя униженными. Когда карлики захотят быть вровень с великаном, великану отрубят ноги.
— Значит, я манихей, — сказал Евгений. — Пас.
Аристид Иванович посмотрел на него с сомнением.
— Всякое бывает, — сказал он вежливо.
— Два паса, — сказал Негодяев. — Милосердные карлики могут стать на ходули.
— Они милосердны, пока их мало, — сказал Аристид Иванович, переворачивая первую карту прикупа. И они углубились в распасы, где мы их и оставим.
Поначалу Свет и Мрак существовали не соприкасаясь и не смешиваясь: между ними пролегала непреодолимая граница. Но наступил момент, когда Материя посмотрела на Свет, позавидовала его красоте и пожелала его. Сперва она выращивала свои деревья, то-сё, демоны и цари коротали время в междуусобных разборках. (Тогда Дым и победил всех прочих.) Но нежной страсти эта бурная деятельность не заглушила — и Свет, ради спасения своей целомудренной твердыни, вынужден был подсуетиться и тоже кое-что создать. И создал он Первочеловека. Но к человеку этот первочеловек никакого отношения не имеет (тупиковая ветвь развития, как парантропы и неандертальцы). Он был похож неведомо на что и одет в пять хороших стихий. Задачу перед ним поставили примерно такую же, как перед вторым Терминатором. И события стали развиваться примерно так же.
Да, вы знаете, кто в итоге пошел в школу на разборки?
Негодяев? Как бы не так. Аристид Иванович пошел. Мы его разозлили, и, как всякий смирный и кроткий человек, он решил сорвать зло посредством борьбы за справедливость.
Тетка оказалась еще не старая, но уже никакая. Со всем набором чувств в стеклянном взгляде, вплоть до сексуальной неудовлетворенности. Негодяев бы одной улыбкой сделал из нее клубничное желе. Аристиду Ивановичу пришлось потратить очень много только ему известных слов, чтобы приготовить из того же исходного материала столовскую котлету (проглотить боязно, выплюнуть неудобно. Что делать.) Уважение! — говорил он. Дисциплина! — говорила она. Школа — не зоопарк. Но и не цирк. Это не тюрьма. Не курорт. Возможно, тюрьма и курорт в равных пропорциях или что-то одно с признаками другого. Рай, в который никто не хочет, и ад, которого не боятся. Цветок прерий в болотной жиже, храм скорбной славы, зеница ока в чужом глазу, шило в руке, синица в мешке, убитые жизнью цветы, потемки, сумерки, запах мастики и хлорки, “никогда” крупными буквами, вросшие в стены злые лица русских классиков, страх, усталость, все время очень холодно и кто-то кричит, по той или иной причине, как правило, по иной, забросы, запросы, элементарные требования. Параноидальная ясность сознания. В старших классах становится значительно легче: мертвая душа ничего не весит. И все бы ничего, если бы учителям, ученикам и родителям не приходилось иногда разговаривать. Они разговаривали. Чертова дура, думал он. Старый скот, думала она.
— О каких элементарных требованиях идет речь? — спросил Аристид Иванович, когда устал.
— Вы читаете ее сочинения?
— А что такое?
Учитель Гнус порылась в тетрадных залежах на подоконнике.
— Вот, — сказала она угрюмо и торжествующе. — “Петербург — душа поэта”. Сочинение: “Не думаю, что Петербург может быть чьей-то душой. Я думаю, это мертвый город, и живут в нем мертвые. И я думаю, что мертвые не могут писать настоящих стихов. Но вряд ли учительницу русского языка и литературы это интересует”.
— Нечего было давать такую дурацкую тему, — сказал Аристид Иванович.
Это от души, и понять можно. Странные школьные тетки, почему вы обижаетесь на любой честный порыв, на каждое живое слово? (Удивительное дело: у них треть школы сидит на “гере”, а они переживают из-за трех подзаборных букв в книжке, которую никто никогда не прочтет.) Все должно быть гладко, да? Если положено воспевать, надеяться или, допустим, иметь душу — значит — значит, положено. Хватит; какого черта мы сюда приперлись. Пусть старикашка сам разруливает эту блевотину, а мы лучше о чем-нибудь красивом. Мы должны держаться своей темы — цари зла и все такое, — училки сами как-нибудь выкрутятся. И чем она виновата? Сочинение в самом деле непристойное и, главное, без зачина, заключения и цитат. У десятилетних иногда бывают озарения.
— Как можно так ненавидеть десятилетнюю девочку? — сказал Аристид Иванович.
— А я? — сказала училка. Туманно сказанула, но мы ее поняли. В обычной школе зарплаты такие, что у педсостава нет сил отыгрываться на детях. Педсостав впадает в глубокую созерцательность и живо чувствует свое родство со всем, что обречено, слабо и унижено. Педсостав и дети объединяются в комплоте слабых.
В навороченной гимназии зарплаты побольше — ровно настолько, чтобы у педсостава появился стимул в борьбе всех против каждого. Дети возвращаются на отведенное им природой место, а там как повезет. Намеренно их никто не топчет. Но трудно не наступить на того, кто все время путается под ногами.
— А вам бы следовало обуздывать ваш склочный нрав.
— Это неслыханно, — пролепетала несчастная женщина. — Что вы себе позволяете?
И тогда… А действительно, что было тогда? Был ли скандал, или ворчливая перебранка, или они пошипели, попепелили друг друга взглядами и мирно разошлись? Аристид Иванович и с самим Господом Богом был бы на “вы”, но формулировать умел. Умел сделать из слова розгу, кнутик, топорик и даже расстрельный взвод, если бы очень ему захотелось. А мы, на чью сторону мы станем, справедливый друг? Бунтующего беби или затравленной крысы, которой тоже порою нестерпимо хочется? Аристид Иванович стал на сторону детства, обиды, гнева, рвущегося сердца. Это понятно. Кому нужно сердце, которое уже разорвалась — вон они лежат, сморщенные ошметки бывшего воздушного шарика. А странное это состояние — ну, когда сердце рвется, — правда?
Школу, впрочем, поменяли. Плюс Аристид Иванович принялся давать Лизе уроки латыни, логики и еще каких-то свободных искусств. Развлекайтесь, друзья.
Делайте что хотите. Бледный день покажется и растает; снег будет лежать — а потом не будет, и так далее. Какие-то самолеты летят что-то бомбить, и какой-нибудь вирус прокладывает свой неисповедимый путь в чьем-то доверчивом теле — но пока все это не свалилось именно на вашу голову, проще проигнорировать. Аристид Иванович и Лиза в зловещей комнатке старика озабоченно склоняются над книжкой (не та ли это черная книга, чьей силой можно остановить солнце). И Евгений у себя дома что-то пишет, прилежно сморщившись. (Надо же, как перекашивает человека с непривычки.) Зато его жена и Негодяев на какой-то пышноблестящей тусовке, расправляют плечи и крылья. Он берет ее под руку — нет, берет ее за руку — неважно, берет… фу, какие картинки в голову полезли — и они идут через зал, сопровождаемые восторгом и завистью. (А вам нравятся аллегории? А вы представьте разные нехорошие чувства в пикантных платьицах — свиту, которая нас играет, — зависть, ревность, негодование, которые идут следом за нами, пересмеиваются, рукоплещут, сволочатся между собой и строят надменные рожи публике, — сверкающее, дурящее дефиле.) “При правильном подходе из тебя можно веревки вить”, — думает он. “Не свей такую, на которой удавишься”, — думает она.
Евгений бросает перо и улыбается. Никто не знает своей судьбы, вот в чем фишка. Упс! ну, сразили. Можно сказать, убили словом.
Зато много чего можно знать о древних римлянах и прочем подобном. Одним словом, может, и не убьешь, смейтесь не смейтесь, — а ну как слов будет без счета, и упадут они все сразу и стремительно. Это не звезды упадут, и даже не песок морской, не скрижали, не Вавилонская башня. А что тогда? Что тогда… а тогда… Ладно, подловили. Не знаем, что тогда. Но ведь ясно же, что ничего хорошего.
Многознание уму не научает, говорит Гераклит, а не то научило бы Пифагора и прочих. У, колючка! Вспомни еще Марка Теренция Варрона, спроворившего шестьсот сочинений по всем отраслям знаний, и Академию де-сиянс. Заседают люди и заседают, никого еще на своих заседаниях не убили — по крайней мере, так, чтобы уж прямо в президиуме мордобой, кровь, проломленные головы. В конце концов, многознание — это тихая форма маргинальности. Любовники, безумцы и поэты (поэты, скинхеды, торчки, если на современный лад) будут побуйнее, и видеть их неприятнее, признавайтесь. А многознание только глаза таращит из своего угла — круглый желтый совиный взгляд, тяжелее и печальнее яда. Но если сами в этот угол не полезете, то все обойдется.
Хорошо, спасибо. Вы с избытком объяснили то, чего мы не знали и не очень-то желали знать. Сейчас как будто в моде узкие специалисты? Это вы нас как будто на место ставите? Не желаете, значит, иметь дело с шарлатанами широкого профиля. Предпочитаете, чтобы один доктор лечил правое полушарие мозга, другой — левое, плюс психиатрия для спорных случаев, телевидение — для запущенных и поэзия — для безнадежных. Как же, неприлично, когда по всем вопросам бытия лжет только какая-то одна примечательная личность — лгать хочется каждому, даже тем, у кого нет своей роли в истории. А про Гераклита не зря сказали, что он такой же дикий и высокомерный, как его сочинения. Кстати, знаете, от сочинений-то ничего не осталось — три расхожие цитаты в текстах специалистов по ранней греческой философии. От сочинений Варрона, впрочем, тоже.
Кстати, знаете, вы ошиблись, говорит Аристид Иванович. Это не Евсевий. А? — говорим мы. Что? Где? Вы процитировали недавно — о том, почему можно, по мнению автора, опустить доводы против манихеев, — но это не Евсевий, это Анна Комнин. У меня еще тогда возникло подозрение, и я проверил. Вот, запишите: “Алексиада”, кн. 14, 8.
Вот зануда.
Аристид Иванович просыпается рано и долго-долго лежит, глядя в темное смутное окно. О чем он тогда думает, этот человек с бесцветными губами, глазами и волосами. У него наверняка где-то что-то болит, да не где-то, а в очень многих местах. Должно быть, он прислушивается к движению боли и старается угадать, как двигаться ему самому: шевельнуться — повернуться — привстать — изменить положение ног — переместить руки — передвинуть голову — словно это не голова, руки, ноги, а части грубого, дающего сбой за сбоем, совершенно непонятного в своей примитивности механизма. (Как если бы специалист, например, всю жизнь чинил часы, а на старости лет ему поручили починить примус.) Позвольте, а у кого не болит? Чуть только отцветет юность, человек приучается смотреть на собственное тело как на присосавшегося к его личности паразита: то оно толстое, то больное, то просто не такое, как было. Это легко сказать, что старость сильнее уродует душу, чем тело. Душу-то, слава Богу, не видно. Морщины видны.
Насчет морщин: вообще-то интересно, кто и как целовал эти сухие губы. Вы про Аристида? Но это же смешно, изысканный друг, какие поцелуи с таким именем, даже уменьшительного сделать нельзя: Арик? Стенька? Он обрел приятную подругу жизни в Анне Комнин или еще в чем-то мумифицированном, нелепом, нетленном. У него на письменном столе много всяких интересных вещичек, пусть и чувства — вещь тоже изящная и хрупкая — лежат в аккуратном гробике между плевательницей и чернильницей (старик пишет на старый лад и чуть ли не по старой орфографии). Впрочем, это уже так, вроде памятной медали: любовь, которая иссушила самое себя.
А ведь вопрос о болезнях можно повернуть иначе: личность съеживается по мере того, как пухнут легкие. Хваленое “я” выходит сквозь кожу смердящим потом страха и покидает нас навсегда — и вместе со страхом уходит все остальное, потребность в чувствах, к примеру. Останутся только метастазы высокоорганизованного сознания — потому что хоть что-то, хотя бы раз в поколение, должно выпасть в сухой осадок, когда болезнь выпарит из жил и костей отравленную жизнь.
Чепуха какая-то! Он же не сифилитик? Еще чего; невинный, как голубь, человечек, и недуги у него невинные. Твердый шанкр видел на картинке в медицинской энциклопедии, но это было давно. Зря вы Т. Манна начитались. А, “Доктор Фаустус”! Как, по-вашему, с Ницше действительно такая штука приключилась? Ну, прогрессирующий паралич с ним определенно приключился. А красивая гипотеза о связи венерических болезней с гениальностью — или пакт с дьяволом в обличии бледной спирохеты — чтобы потом заниматься экзорцизмом посредством брома — хм, хм. Всякое бывает.
Ужасна судьба перфекциониста в России. Его встретят смехом и проводят проклятьями, вослед ему полетят камни, палки, грязь, грубые слова, судебные постановления, осколки, клочки и шматки и искореженные детали всего того, что он долго и тщательно мастерил. Его будут травить в газетах, на него напишут доносы, ему наставят рога, им напугают детей, память о нем уничтожат. Вызовет ненависть каждая ровно и изящно написанная буква, каждая аккуратная строчка на одежде, каждое отчетливо выговариваемое слово, все, что красиво, добросовестно и надежно сшито, состругано, собрано, склеено, построено, выращено, расчислено, расчищено, и все, сделанное так, чтобы можно было сказать: “Лучше не бывает”.
Стойте! Да почему? Почему!!! По кочану!!! Ждут, что с неба упадет, а когда действительно падает, принимают за говешку, на помойку двумя пальцами выносят драгоценные предметы роскоши. Но почему? Они любят лучшее, но не любят лучших, да и лучшее на самом деле им без надобности. И больше не спрашивайте.
Аристид Иванович просыпается рано. Он уходит не позавтракав. (Ни греки, ни римляне не ели с утра.) Пешком, от Тучкова переулка до Публичной библиотеки, он идет на службу. Мимо жизни приятно ехать в полдень, в полупустом трамвае, наблюдая жизнь из окошка: вот мужик с ручной газонокосилкой, пацаны на великах, тинэйджеры на роликах, кто-то идет за молоком или газетой, и на газонах подсыхает трава, и стоит погода. А в период с октября по июнь — вот как сейчас — это не погода, а, по меткому замечанию господина Голядкина, всеобщая гибель. В библиотеке тихо, тепло, привычно, и весь персонал — с сугубым респектом. Седой, серьезный, сгорбленный, он забивается в свой угол и опускает нос в бумаги, и бормочет, и бурчит, и пришептывает. (Греки и римляне всегда читали вслух.) Аристид Иванович! Что там с первочеловеком стряслось?
Первочеловек защищал Свет от царей Мрака, поочередно совлекая с себя хорошие стихии и связывая ими плохие, в результате чего произошел известный нам материальный мир: ни Богу свечка, ни черту кочерга. В мире, видите, нет стихий в чистом виде, они перемешаны. И плохое дернуться не может, и хорошее мается дурью. Человек должен не вредить свету и не задерживать его пребывание на земле, вот так. “Вот так” — это как? Ну как, как. Как попало.
Да, а собственно люди откуда взялись? О, это грязная история. Собственно человек — что-то вроде выкидыша, плод противоестественного и насильственного соития сынов Мрака со Светом. Мы все — порождение насилия, дети боли, страха, ненависти — нежеланные выблядки красоты. Это многое объясняет.
А внешне, кстати, пошли в отцов — демонов Дыма. Соль, беспробное золото, две ноги.
А Евгений между тем писал, писал, да и написал проповедь. (Мы говорим “проповедь”, потому что там были такие слова, как “необходимо”, “я надеюсь” и “помочь людям”.) Вы зачем смеетесь? Как это грешно, легкомысленный друг! Невинный, жалкий, сбитый с ног золотым дождем чуда, к чему еще, кроме спасения человечества, может он приложить свои отсутствующие силы? Хотя желание добра — это гибельное безумие, приникающее ухом к воспаленной земле, ищущее чего-то в облаках стеклянными очами, — но будем же милосердны. Оно одно и в пустыне, пусть покричит. Под пыткой тоже вопить не запрещается, разве нет?
Погодите, но, выпущенное на волю, оно само станет пыткой. Разумеется; а чего вы испугались? Разве не такая же пытка — ежедневный здравый смысл, перемирия со злом, сменяющие друг друга и никогда не кончающиеся. Чем они разнятся, безумие и разум — и там, и там смерть души, почему тогда не украсить ее хотя бы одним истерическим всплеском помешательства. Как же, одно плохо, другое — хорошо. Все четко, многим понравится: безумие — изначальное свойство Мрака и его порождений, разум — принадлежность Света. Погодите, так что конкретно у Евгения с головой? Опять вы нас одергиваете! Пусто у него в голове, что там может быть. Но есть вещи, к которым и от великого ума, и от полного его отсутствия относятся очень серьезно.
Вздор, говорит Аристид Иванович, который слушает очень внимательно, но со всеми признаками злобы. Вы опять все перепутали. Безумие не есть отсутствие разума, но некий извращенный разум, его темный аналог, та mala mens, о которой говорит Августин. Точно так же оборот “не в своем уме” подразумевает потусторонний ум, чуждый обычному ясному сознанию, но непомутненный. А если он не свой, то чей же? В самом деле, чей? Не перетрясти ли нам Гофмана и Майринка, не пустить ли в ход томительную чертовщинку? А вы, как видно, предпочли бы пустить в ход холодное зубоскальство. Эй, опять подловили! Да, кстати, насчет Августина.
Ловец человеков Августин в момент знакомства с манихеями преподавал риторику: “продавал победоносную болтливость”. У него всегда были очень серьезные интеллектуальные понты. В Фавсте, модном манихейском гуру того времени, он прежде всего увидел человека, “совершенно не знавшего свободных наук, за исключением грамматики, да и то в самом обычном объеме”. Против этого Фавста он потом настрочил целых тридцать три книги, по полочкам, наверное, разложил, что отшлифованный лучшими учителями умник во всех позициях предпочтительнее вдохновенного самородка. Августина можно понять: девять лет проболтался с манихеями — и ни карьеры, ни фортуны. Он образумился. Переметнулся. Дослужился до блаженного. Подумаешь, мало ли народу металось туда-сюда, между вероучениями, партиями, покровителями, философскими системами, знаменами, незыблемыми ценностями, двумя женщинами и двумя стульями. Наверное, каждый первый из тех, кто включен в энциклопедию.
Поймите правильно, мы никого не осуждаем. При Августине новые императоры издали новые эдикты, и манихеи — в позиции ли гуру, в позиции ли способного и честолюбивого неофита — утратили перспективы. Им опять засияло мученичество — а мученичество, привлекая людей определенного склада, неоспоримо отталкивает тех, кто знает свободные науки в полном объеме. Августин был человек упрямый и смелый, не будь другого выхода, он бы, без сомнения, претерпел — но зачем, если выход нашелся. Прати против рожна из любви к искусству? Да, что-то в этом есть. Хранить верность знамени не из-за его достоинств, а просто потому, что так вышло — и само знамя взять, какое попало, и не покинуть побежденных лишь от презрения к победившим, презрения к любой победе, и — если повезет — произнести свою одинокую, сумрачную, высокомерную проповедь — это красиво. Жест вместо жестикуляции, слово, а не потоки речи, эстетическая непогрешимость гордости. Августин хотел совсем другого, и он в этом не виноват.
Евгений написал проповедь, но к проповеди должна прилагаться церковь.
Рынок спиритуальных товаров у нас насыщен не хуже любого другого, в чем наш герой с удивлением убедился, заглянув в справочник “Новые религиозные организации в России”. Там были (в алфавитном порядке): Адепты, Антропософы, Ассамблея Бога, Божьи дети, Вальдорфская педагогика, Волхвы, Деструктивные культы, Дианетика, Зеленый орден, Истинно православная восточная небесная апокалиптическая церковь, Интегральная йога, Миссия “Евреи за Иисуса”, Московская церковь Сатаны, Мун Сан Мён преподобный, Необуддизм, Неохристианство, Неоязычество, Общество Сатаны, Плимутское братство, Религия Богемы, Розенкрейцеры, Сайентология, Церковь Великой Белой Расы и многое другое. Манихеев там не было.
Почему? Почему! Потому что вальдорфская педагогика — это одно, а образование — совсем другое. Чтобы узнать о манихеях, нужно заглянуть в кое-какие книжки, еще и сообразить, куда заглядывать. Если в голове нет, в общеизвестном неудобосказуемом месте не займешь. Ой, ну хватит брюзжать. Эта пословица… наоборот-то тоже верно, понимаете? Даже если у кого-то голова — склад всего необходимого, в ней нет — нет помещения для жизненных духов, а ведь жизненные духи, что ни скажи, вещь немаловажная и такая, без которой, пожалуй что, и Брокгауз не в радость. Очень хорошо! Тогда ответьте, прямодушный друг, каким образом они в нужный момент сообщаются? Э… ну, говорят же “моча в голову ударила”, почему бы жизненным духам не пройти тем же путем. Путем мочи? Фу, прекрасно вы поняли, просто вам зудит лишний раз обгадить вальдорфскую педагогику и вообще все, не сопряженное с высокоученой бессмысленной тратой времени, сил, здоровья и жизненных духов. Простите, но бессмысленность трат такого рода нельзя оценивать вчуже. Вы сами что-нибудь растратили? На эту мертвую пачкотню? А вы?
Как к проповеди церковь, так к церкви должна прилагаться церковная кружка. И крысы! Крысы? Так ведь говорят же “беден как церковная крыса”. Не “голоден”, заметьте, или там “угрюм, и худ, и бледен”, а просто неплатежеспособен. Нищий не только по части духа. Да, тут все очень хитро взаимосвязано. Видимо, имеется в виду, что в церковной кружке скапливается нематериальное: ни копеечки в ней нет, зато очень много жгучих глаголов. Это почему? А кому, по-вашему, читают проповедь? Церковной кружке, больше некому. И крысам. Хорошо, пусть и крысам, хотя дело не в них. Мы заговорили об этом только из-за необходимости сообщить, что строительство храма вновь явленных манихеев началось с радикальной церковной реформы, которую на голубом глазу провел Аристид Иванович. Все церкви деньги собирают, — сказал он. — Мы будем деньги давать.
Если изловчиться и представить себе что-нибудь совсем уж невероятное — например, прекрасный солнечный февральский день в родном городе, — то к этой фантастической картине без труда можно будет подверстать пару не более фантастических зарисовок с той же натуры.
Процедуру создания новой церкви провели под ярким солнцем, среди аккуратных сугробов парка. Вот мы видим Аристида Ивановича — смущенного, но решившегося все претерпеть. Негодяева — с улыбкой на лице. Каких-то людей с разинутыми ртами. Плачущих старух. Старух, яростно плюющих на безвинную рожу Д. Вашингтона. Продвинутую молодежь, которая придирчиво сличает бумажки. Какой-то мент прорвался без очереди… Евгений привычным движением достает из кармана деньги — из другого кармана торчит аккуратно свернутая проповедь — и раздает, раздает. Пальцы пока целы. (Негодяев предлагал разбрасывать бумажки с балкона или хотя бы влезть на скамейку или урну, но Евгений не захотел возвыситься над компатриотами столь механическим способом — или постеснялся — или почувствовал, что при подобных обстоятельствах нельзя мелочиться и лучше рискнуть пальцами, чем будущей репутацией.) Солнце слепит ему глаза, все плывет в зеленом сиянии. Он растет, упирается головой в небо, дышит разреженным воздухом то ли олимпийских чертогов, то ли Голгофы — на такой высоте легко спутать. Его спутанные отрастающие волосы становятся дыбом, сердце колотится. Он готов летать, страдать, мыть ноги прокаженным и воскрешать мертвых. И, главное, ему ничего не нужно говорить.
Домой он пришел шатаясь. У него болела голова. У него болела рука. Он без страха смотрел в будущее.
А куда смотрела Мадам, пока Евгений так неосмотрительно неистовствовал? Неужели не было никакой возможности пресечь вредное безумие? Отчего же сразу пресекать? Может быть, безумие было совершено с ее ведома — бывает ведь, что властолюбие побеждает не только здравый смысл, но даже алчность. Захочется, вы знаете, низких льстецов, высоких трибун, приветственных кликов — Бог весть чего, — и так обламывает слышать эти клики из телевизора не в свой адрес. Если супруг никуда не годится — хоть бы он в барабан стучал на досуге или дуэты с кем-нибудь пел, — пусть устраивает перформансы на площадях и в скверах: кто только ни попадал во властители дум прямо со сцены балагана. Сброд видит отражение своего любезного, но непримечательного лика в подправленных мудрым резцом чертах фигляра и вознаграждает, рукоплещет, смиренно несет цветы и сердца — не греческой же ему скульптурой любоваться, в самом деле. Подлая, бессмысленная, тупая чернь! Эй, вы чего так психанули? Уж не прогорел ли ваш собственный балаганчик? Какая черная шутка, беспощадный друг. Вы за нее поплатитесь.
Мадам пролистала книжку, которую дал ей Аристид Иванович, и не нашла там никакой ведущей женской роли. С этой точки зрения выгоднее, конечно, было вводить христианство — там и Богоматерь, и Мария Магдалина, — но как его во второй раз введешь, тем более что и в первый все получилось довольно печально, для ведущих женских ролей также. Более того, в книжке не было предусмотрено никаких андрогинных гностических божеств — их еще можно было бы толкнуть под брендом унисекса, — и даже значилось, что у манихеев само понятие пола греховно. А что прикажете делать с абсолютным запретом на деторождение?
Мужчины и женщины, которым запросто сообщат, что они не больше чем недоделки, выкидыши изнасилованной природы, скорбное недоразумение, не почувствуют себя польщенными. Нельзя обидеть сразу всех и знать, что кто-нибудь обрадуется; только умение находить целевую аудиторию обеспечивает проповеди успех, а проповеднику шансы. Это простой пример: с грязью нужно смешивать кого-то одного, как мудро делают Библия и феминистки, сообщая мужикам либо теткам об их первородстве. Что бы вы ни сказали, лучшая — на ваш выбор — половина человечества останется довольна. Или вы думаете, что понятие “формат” придумали на радиостанциях?
Мадам листала и поражалась количеству вещей, не сулящих манихейству никакого будущего. У нее был ясный, сухой, очень спокойный ум. Трудность задачи не вдохновляла ее на немедленные свершения. Она видела, что чепуха с царями Мрака хороша только на картинках — Босх, Отто Дикс, все такое, — и кричащие от боли овощи не вызовут, возможно, возражений в качестве натюрморта, но как об этом говорить? Вот что это: “Помысел — творческое начало божественной либо темной сущности”, “печаль — злой помысел тела”. Начни толковать с народом о помыслах, он тебя живо опечалит; о судьбе собственного тела сможешь только догадываться. Короче! Можно заставить народ изучать что угодно — вот в детских садах сейчас изучают “петербурговедение” и “театрализацию”, — но он же изучает и глумится, а глумления родного народа не выдержит ни одно вероучение, будь оно хоть трижды истинное. Народ любит простые, наглядные вещи — что-нибудь вроде сатанизма, коммунизма, пышного пасхального шествия — и склоняется всем сердцем к той церкви, которая все делает за человека: поет, молится, блюдет и на веревке, как упрямого осла, тащит за собой воображение и совесть прихожанина. Еще короче! Короче говоря, манихейство — игрушка для людей с запросами. Да и им ни к чему.
Конечно, с гностиками или неоплатониками вышло бы еще хуже.