Георгий Котлов
НЕСКОЛЬКО МЕРТВЕЦОВ И МОЛОКО ДЛЯ РОБЕРТА
Глава первая
В ванной комнате живет паук. У него продолговатое тельце и восемь длинных, тонких ножек. Его паутина густо оплела левый угол под потолком, прямо над моей головой. Сам паук неподвижно застыл в центре паутины, ожидая, когда к нему еще кто-нибудь попадется, — в паутине виднелось несколько засохших мух и таракан.
Мне непонятно, откуда здесь взялся таракан, потому что этих мерзких насекомых в нашей квартире сроду не водилось. Не водилось раньше. А это было давно.
«Наверное, прибежал от соседей, — подумал я, — когда они в очередной раз разрисовывали китайским карандашом плинтуса и кафельную плитку».
Спасаясь, таракан полз внутри вентиляционной трубы, а потом сквозь отверстие отдушины попал в ванную, где и угодил в паутину.
Я лежу в ванне, которая медленно наполняется теплой водой, и смотрю на паука. Кажется, он тоже наблюдает за мной. По крайней мере, мне так кажется.
Сливное отверстие я прикрываю пяткой, а когда вода начинает полностью покрывать мое тело, как покрывает во время прилива часть берега, я убираю ее и опускаю воду. Не люблю лежать в полной ванне. Мне нравится, когда воды в ней чуть-чуть, на дне, и она медленно набирается тонкой струйкой. Внизу ванна теплая, а выше, где воды нет, стенки прохладные, и лежать в ней очень приятно.
Паук затаился, неподвижен, и я засомневался, живой ли он или, как мухи и таракан, дохлый.
Я набрал горсть воды и бросил ее вверх — несколько крупных капель долетели до паутины, застряли в ней, и тогда паук дернулся в их сторону. Наверное, решил, что кто-то попался, а мне ясно, что паук не дохлый. Потом, видно, поняв, что это не муха и не таракан, а всего лишь обыкновенная вода, он снова замирает и ждет дальше.
Я тоже жду. Дверь в ванную приоткрыта, чтобы я мог услышать звонок, но та, кого я жду, не идет вторую неделю. Почти две недели я в квартире один, но каждый день жду, когда раздастся ее звонок. Она звонит особенно — три раза чуть коснется кончиком пальца кнопки звонка, паузы между касанием одинаковые, и ее звонок я сразу узнаю. Почти две недели я не слышал ее звонка, даже по нему соскучился. Она сказала, что я чудовище, маньяк, извращенец и что я никогда-никогда ее не увижу. Но я все равно жду.
На трубе, напротив меня, висит забытое ею нижнее белье — черные трусики и черный бюстгальтер. Белый цвет мне нравится больше, но все равно, когда я смотрю на них, меня переполняет волна нежности и возбуждения. Она всегда меня возбуждала одним своим присутствием или голосом, даже если я разговаривал с ней по телефону, и один вид ее нижнего белья меня безумно возбуждает, хотя оно и черного цвета, а не белого, как мне нравится. Глядя на него, я запросто могу кончить, и это почти каждый день происходит со мной, когда я лежу вот так в ванне.
Сейчас мне захотелось большего. Я снял с горячей трубы бюстгальтер и, вывернув его, провел им по лицу, губами и языком ощущая его тонкую сетчатую ткань. Трусики из такой же тонкой полупрозрачной ткани. Когда она надевала это белье, оно просвечивало насквозь, и ее было видно всю, были видны ее маленькие соски, и светлая полоска волос на лобке тоже была видна. Мне показалось, что от бюстгальтера пахнет ее телом, на самом деле пахло хозяйственным мылом.
Потом я снял с трубы трусики и, встав в ванне, натянул их на себя. Когда я надевал их, мне уже было так приятно, словно я прикасался к ней. Затем я снял их, проделывая это очень медленно, как профессиональная стриптизерка, и мне представлялось, что я стягиваю трусики не с себя, а с нее. Потом я прижал их к лицу, а бюстгальтером нежно провел по своей тощей груди, лаская ее. Трусики я тоже вывернул наизнанку, и мне казалось, что мое лицо прижимается не к сетчатой ткани, пахнущей ее телом и хозяйственным мылом, а к самому телу, — подумать только, несколько дней назад эти трусики были на ней, прижимались к ее ягодицам, волоскам на лобке и всему остальному. Жаль, что она успела их постирать, уж лучше бы бросила в корзину для грязного белья, и тогда запах действительно бы сохранился, а не чудился мне.
Повесив белье снова на трубу, я лег обратно в свою ванну. Воды на дне оставалось немножко, и я пяткой заткнул отверстие, через которое она и уходила.
Я дрожал от возбуждения, как от холода, кровь бешено пульсировала в моем жале, и мне не пришлось даже онанировать. Всего лишь глазея на белье на трубе, которым только что ласкал себя, я кончил буквально через две секунды — большие белые капли брызнули мне на живот, грудь и даже шею. Если бы я нагнул голову немного ниже, мог запросто угодить себе в глаз собственным ядом.
Хотя я и получил удовлетворение, видеть ее мне не расхотелось.
Наверное, я сошел с ума… А может, это любовь?
И тут сверху опять послышалась эта мелодия, потом запел Джордж Майкл.
Моя душа съежилась и застыла, затем растворилась, как мыло в теплой воде. И, если бы не пятка, она отправилась бы путешествовать по канализационной системе. Я даже воду выключил, чтобы было лучше слышно. Песня старая, очень мне нравится, но ее названия я не знаю. Наверное, это самая лучшая песня Майкла. Песня мелодичная и красивая; помню, что много лет назад, я был еще сопляком, на эту украденную музыку Сергей Минаев сочинил свою песню, что-то о бедном скрипаче, и в припеве еще были слова: «Наверно, я сошел с ума…»
Я частенько слушаю вот так музыку, лежа в своей ванне, почти каждый день за те две недели, что я дома. Сверху, на третьем или четвертом этаже, живет меломан, и магнитофон он берет с собой, даже когда идет мыться. В ванну он залезает по нескольку раз за день, так же, как и я, мне хорошо слышно, как он плещется, и слышна музыка. Он живет на третьем или четвертом, потому что, если бы он жил на втором, музыка звучала бы громче; если бы на последнем, пятом, была бы едва слышна. Я живу на первом, в обыкновенной «литовке», а в литовских домах всегда плохая звукоизоляция.
От удовольствия я закрыл глаза и открыл их только тогда, когда песня кончилась. Я снова включил воду.
Вдруг свет погас, и я очутился в темноте. Было слышно, как из крана лилась вода, а мне сделалось страшно. Маленький мальчик все еще боится темноты.
Я вылез из ванны, голым прошел на кухню, отыскал там упаковку больших свечей и, вернувшись, наставил их на край ванны, на полочку для мыла и зубной пасты, на пол и даже на трубу рядом с ее бельем. Потом я зажег их все и снова лег в ванну, как вампир в свой гроб.
Страх отступил, но мне представилось, что я снова нахожусь там, на войне, потому что тогда, три с лишним года назад, все было почти точно так же… Ванна… Зажженные в темноте свечи… Я лежу в теплой воде, и ее в ванне меньше половины…
Я и еще один парнишка из нашей автороты занимали второй этаж полуразрушенного особняка, и в тот день мы решили устроить себе баню. На нашем этаже была ванна, и мы, натаскав в нее на свой страх и риск восемь ведер питьевой воды, стали разогревать ее чугунные стенки двумя паяльными лампами. За использование питьевой воды не по назначению мы могли получить от нашего командира большой нагоняй, но желание помыться, да еще в настоящей ванне, пересилило, и нам на все было наплевать. Мы тогда не мылись почти два месяца, сами понимаете, что это такое.
Когда вода нагрелась, мы вот так же наставили на пол и на край ванны большие свечи, потому что электричества в особняке не было, и зажгли их. «Прямо Новый год», — сказал он, и это были последние слова, что я от него услышал.
Я ответил, что, скорее все, это напоминает церковь, когда в ней отпевают покойника, а он, улыбнувшись, промолчал. Наверное, глядя на эти зажженные свечи, ему было приятнее думать не о церкви в час, когда в ней отпевают покойника, а о новогодней елке в кругу своей семьи — матери, отца, младшей сестренки и здоровенного кота по кличке Киса Воробьянинов. Он сам рассказывал мне о своей семье, о родителях, младшей сестре, которая перешла в третий класс, и о всеобщем любимце Кисе Воробьянинове. Показывал и фотку, где все запечатлены за празднично накрытым столом, сам он сидел между усатым отцом и матерью с грустными глазами, его сестренка с большим бантом и без переднего верхнего зуба прижимала к груди угрюмого и полусонного кота…
Я залез мыться первым, отмачивался и блаженствовал, наверное, с полчаса, а когда вышел из ванной, растираясь казенным вафельным полотенцем, увидел, что товарищ мой валяется мертвым возле окна — снайпер влепил ему пулю прямо в глаз, — и он уже успел снять брюки, готовясь залезть в ванну после меня…
И сейчас все было так же.
Ванна… Свечи…
Я подумал, что, если сейчас выйду из ванной, увижу своего мертвого товарища снова.
Наверное, я на самом деле немножечко спятил, потому что действительно вылез из ванны и заглянул на кухню, а потом в единственную комнату, где была разложена широкая тахта, стояли два кресла, шифоньер, телевизор с видеомагнитофоном на подставке и книжный шкаф. Все было на месте, не было лишь мертвого товарища у окна с черно-красной дырой вместо левого глаза. Неудивительно, ведь я был дома, а товарищ навсегда остался
Мокрые ноги оставляли на голом полу блестящие следы, это на кухне и в коридоре, в комнате был ковер, но заходить в нее я не стал. Я вернулся в свою ванну снова и только лег в нее, как, несколько раз моргнув, лампочка вспыхнула ослепительным белым светом — настолько ярче, чем обычно, что глазам сделалось больно. Я на секунду зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что из крана хлещет кровь.
Я смотрел на эту кровь и никак не мог понять, как из обыкновенного водопроводного крана вместо воды может литься темная и густая кровь.
Я подумал, что или я окончательно спятил, или сам Дьявол устроился в городе главным водопроводчиком, подсоединил к венам и артериям трубы и пустил по ним грешную человеческую кровь. И я должен был купаться в этой крови. И другие должны были купаться — матери должны купать в крови своих кричащих младенцев, те, кто любит развлекаться в ванне с подружкой, должны трахаться в этой крови, — а кто не хочет купаться, будут эту кровь пить… Может, и мне стоит сделать глоток, подумал я, раз уж кто-то Всемогущий захотел сделать из всех людей вампиров?.. Тогда, хлебнув из крана, мы будем пить кровь друг у друга…
Я подставил под тонкую, чуть толще спички, струйку руку, и только тогда сообразил наконец, что это никакая не кровь, а всего лишь очень ржавая вода. Я совсем позабыл, что из крана может литься очень ржавая вода, очень похожая на кровь.
— Это не кровь, — сообщил я пауку. — Ржавчина, но не кровь. Совсем забыл, что вместо воды иногда идет ржавчина. Наверное, где-то меняют трубы. Там, где я жил все это время, нет водопровода, воду нужно набирать из колодца, и она всегда очень чистая. Интересно, попади я к тебе в паутину, ты тоже высосал бы из меня всю кровь, как из мухи?
Паук не шевелился в своей паутине. Наверное, он слушал меня. Наверное, я сошел с ума…
Мне представилась огромных размеров ванная комната с огромной паутиной под потолком, где виднелось несколько огромных мух, огромный засохший таракан и я в нижнем женском белье, а огромный паук высасывал из меня кровь. Теряя ее, мое тело постепенно съеживалось и уменьшалось, превращаясь в пустую мертвую оболочку, — нет крови, значит, нет и жизни.
— Ты любишь кровь, приятель? — снова спросил паука.
Он мне не ответил, а я добавил:
— Мне она не очень нравится, она очень густая и пахнет… Неприятно пахнет. Хуже даже, чем пахнет дерьмо в общественном туалете. Может быть, если бы я, как ты, питался кровью, она мне и нравилась, но, знаешь, приятель, когда мне пришлось несколько часов сидеть возле своего мертвого товарища, у которого из глаза натекла целая лужа свежей крови и которая воняла так сильно, что можно было подумать: воняет не кровь, а сам человек… тогда я понял, что кровь — чертовски отвратительная штука. Можешь мне, приятель, поверить. И все дело в том, что он был нормальным парнишкой, и мы с ним становились вроде как друзьями, рассказывали о доме и все такое, но раньше от него никогда так не пахло…
Паук, застыв среди своих трофеев, мух и таракана, слушал меня. Мне хотелось поговорить, и он был моим единственным слушателем. Наверное, я сошел с ума… Музыка сверху больше не была слышна. Помывшись, меломан, наверное, ушел из ванной, прихватив свой магнитофон.
На полочке для мыла, возле флакончиков с шампунями и бальзамами для волос, лежали два одноразовых станка для бритья «Жиллетт», синих, с двойными лезвиями. «„Жиллетт“ — лучше для мужчины нет?» Так утверждает реклама. И так тоже: «Первое лезвие бреет чисто, второе еще чище?»
Я взял один из станков и, вставив в кран, разломал. Кусочки синей пластмассы посыпались мне прямо в ванну. Я долго собирал их под водой по дну, некоторые из них вдобавок плавали, а потом из самого большого осколка я выковырнул узенькую полоску стали, — лезвие было тонким, очень острым и отлично срезало волоски на моей руке.
Потом я провел им между большим и указательным пальцами, ранка получилась маленькая, кровь едва сочилась и, чтобы она пошла сильнее, ранку приходилось сжимать, выдавливая кровь. Но и тогда крови выступило очень мало, и я сделал разрез побольше. Боли я совсем не чувствовал. Кровь большими частыми каплями полетела в воду — кап-кап-кап…
Я отвинтил с флакончика яблочного шампуня колпачок и подставил его под эти капли. Когда он наполнился, я смыл с руки остатки крови и пальцами зажал рану — кровь перестала течь. Колпачок с кровью я поставил на угол ванны, между зажженных свечей. Хотя электричество дали, свечи продолжали гореть, и мне не хотелось их гасить. Было очень светло, и от их огня нагрелся даже воздух. Зеркало запотело, но все равно в нем были видны десятки расплывчатых огоньков. Отражение зажженных свечей.
— Иди, — сказал я пауку. — Хочешь крови — иди и пей.
Паук не шевелился и не спешил спуститься вниз, чтобы напиться — мой яд на груди и животе подсох — моей крови.
Вдруг в прихожей раздался звонок. Кто-то очень настойчиво давил на кнопку в подъезде.
Я даже не шелохнулся, хотя внутри весь так и напрягся. Но это был не ее звонок, а когда приходит тетка, она всегда стучит в дверь условным стуком. Это необходимость. Не стоит открывать дверь незнакомому человеку, если ты три с лишним года считаешься дезертиром и, как крыса, должен ото всех прятаться. Проклятая война.
Я — дезертир. Смешно сказать. И странно…
Странно потому, что три с лишним года назад я, как все, был нормальным, обыкновенным человеком, а теперь — дезертир. Три с лишним года назад я отучился в техникуме, какое-то время работал на заводе, а потом меня, не спросив, забрали служить, забрали, чтобы я отдал почетный долг Родине, забрали на эту чертову войну, с которой я убежал, став дезертиром.
Война давно закончилась, а я все еще дезертир. Как крыса, прячусь ото всех, сижу в ванной, смотрю на паука, а он, наверное, наблюдает за мной. И, наверное, не знает, что я — самый обыкновенный дезертир. А может быть, знает и именно по этой причине он не хочет пить мою кровь. Трусливую и холодную кровь дезертира.
Если мне подойти к зеркалу, можно увидеть жалкое отражение самого дезертира: круглая, коротко подстриженная голова с глубокими залысинами и оттопыренными ушами. Еще можно увидеть стеклянные от постоянного страха глаза и большой белый шрам на верхней губе. Если растянуть губы в улыбке, обнажатся ряды желтых зубов и два огромных клыка сверху. В свое время мне не поставили металлические пластинки, и клыки, запоздав в росте, не встали на свое место, а выросли прямо над другими зубами. Длинные и мощные, они здорово выделяются, а уж если широко улыбнуться, и вовсе становишься похож на графа Дракулу.
Жалкая и легко запоминающаяся внешность. Если развесить на столбах портреты с надписью «Разыскивается», запросто могут поймать. Не потому, что опасный преступник и полагается большое вознаграждение, а потому что трудно не узнать. Портреты на столбах не болтаются, но я все равно сижу дома.
Я убежал, да, и произошло это на другой день после того, как я понежился в горячей ванне, а моего товарища убили. Снайпер влепил ему пулю прямо в глаз. И дело было не в мертвом товарище и не в том, что я боялся, что меня тоже могут убить, просто мне невыносимо захотелось увидеть ее, так сильно, как, наверное, никогда в жизни. Наконец-то мне захотелось сказать ей слова нежности и любви, сказать о том, что она для меня самая-самая любимая, самая милая, самая единственная и замечательная, — словом, всю ту пафосную и банальную чушь, которая может вызвать лишь смех, если, конечно, ты не влюблен. Сидя возле своего мертвого товарища и дыша вонью его крови, я понял, что должен сказать ей все это, и чем быстрее, тем лучше. Я понял, что люблю ее. И почему проклятая война должна быть помехой?
Еще дело было в небольшом листе бумаги, который я выдрал из найденного в том особняке журнала (может быть, раньше, до войны, в особняке жила влюбленная парочка, он и она, и каждую ночь они ложились в прохладную постель и занимались любовью так, как им нравилось, меняя позы, целуясь, облизывая друг друга, словно мороженое «Эскимо», а к утру, обессиленные, засыпали…). Он, этот листок, и сейчас хранится у меня, в кармане джинсов. Содержание небольшой статьи настолько понравилось мне, что я, безжалостно вырвав лист, даже не посмотрел на название журнала.
И я убежал с той чертовой войны, идти на которую у меня не было ни малейшего желания, и пока я добирался до своей тетки, мне пришлось многое пережить. Сперва нужно было выбраться из района боевых действий и, если бы не помощь одного парня-труповоза, с которым я познакомился еще в учебке, не знаю, как бы мне это удалось. Он вывозил тела убитых солдат, сопровождал на вертолете груз-200, и когда я подошел к нему и сказал, что мне срочно нужно домой, он сразу согласился помочь и все организовал. Ночью перед отправкой мы вытащили из блестящего мешка труп, всего таких мешков было не меньше десятка, и спрятали его в заранее приготовленное место, потом я залез в этот мешок и, словно граф Монте-Кристо, отправился в свое путешествие на волю. Несколько часов я провел в этом мешке, слушая шум винтов и в обществе молчаливых мертвецов точно в таких же блестящих мешках. Когда мы приземлились, я еще некоторое время лежал в своем мешке, изображая мертвеца, а потом всех покойников, и меня в том числе, куда-то отнесли, и я лежал тихо и боялся пошевелиться. Спустя еще несколько часов пришел тот парень-труповоз и расстегнул молнию на моем мешке. «Вылезай», — сказал он, остальное зависело только от меня и моей удачи. Мне везло.
Меня встречали разные люди, давали еду, одежду, оставляли ночевать, словно родственника, а у одной семьи я жил почти два месяца, и все относились ко мне с сочувствием, по-человечески, хотя и знали, что я дезертир. И тот листок из журнала всегда был при мне, и иногда я доставал его, разворачивал и перечитывал статью еще раз. Одна женщина, у которой я ночевал, вытащила его у меня из кармана, когда хотела постирать мне одежду, и, удивившись, стала допытываться, для чего он мне. Я, смущаясь, принялся что-то врать, но она, по-моему, не поверила, потому что смотрела на меня подозрительно, строго. На то, что я дезертир, ей было наплевать, а вот содержание статьи, видимо, возмутило ее до глубины души, настолько, что, когда на другой день я собрался уходить, она не стала меня удерживать, тогда как до этого, ну, до того, как вытащила листок из моего кармана и прочла, что там написано, хотела продержать меня у себя чуть ли не до Страшного суда.
Я ушел и, честно говоря, нисколько на нее не обиделся. В общем-то это была славная женщина, довольно пожилая, лет шестидесяти пяти, и по всей ее квартире были развешаны пожелтевшие фотографии родственников в бумажных рамках, жила она совсем одна, и от нее самой сладко пахло ванилином.
Потом я появился у своей тетки в селе Пикшень Нижегородской области, идти домой было нельзя, жил там почти три года, и за это время закончилась та война. Иногда моя любовь навещала меня, всегда не одна, ненадолго, и у меня не было момента, чтобы сказать ей все, что хотел. Когда мне это надоело (шутка ли, ждать три года!), я объявился дома, почти две недели назад, в понедельник, который, как известно, день тяжелый, и в тот же день она ушла от меня, сказав, что я никогда-никогда ее не увижу.
Да, именно так.
Я сказал ей, что очень люблю ее, а она мне ответила, что я чудовище, маньяк, извращенец и больше никогда-никогда ее не увижу. Не понимаю, почему она так сказала. На мой листок она и глядеть не стала, брезгливо отдернула руку, когда я пытался вручить ей его. Она ушла, но я все равно жду. Не теряю надежды. Может быть, она тоже меня любит? Пусть не так, как я ее, хотя бы капельку, совсем чуть-чуть, и тогда она все равно вернется. Ее нет вторую неделю, а прошла как будто вечность.
Кровь из ранки перестала течь. Колпачок с кровью стоял на краю ванны, окруженный зажженными свечами. Паук сидел в своей паутине, на мою кровь ему было плевать.
Я подставил под струю воды ногу, чтобы она не так громко журчала, и прислушался. В дверь звонить перестали, а вот меломан сверху снова включил свой магнитофон: Делон и Далида исполняли старую-престарую композицию, которая называется вроде бы «Слова», точно не помню. Видимо, он никуда не уходил, а просто менял кассету. После Делона и Далиды Б. Моисеев исполнил «Глухонемую любовь», и я снова выключал воду, чтобы было лучше слышно. Хотя я ни разу в жизни не видел того меломана, который живет на третьем или четвертом этаже и любит слушать музыку в ванной комнате, он все равно мне страшно симпатичен — все песни не только старые, но и строго в моем вкусе, медленные и грустные. Из тех, что действительно мне нравятся, что я готов слушать круглые сутки напролет, сидя, как и он, в ванне и зная, что не надоест. Еще он включает Глорию Гейнор, Хулио Иглесиаса и «Роксет». Сейчас он поставил Б. Моисеева.
После музыкального вступления последовало начало:
Мало того, что воду выключил, я еще привстал вдобавок, чтобы было лучше слышно. Если от песни Джорджа Майкла, которую я слушал с меломаном вначале, я балдею, то «Глухонемая любовь» в исполнении Б. Моисеева — для меня просто что-то фантастическое. С ума можно сойти от душевности и той невыносимой тоски, которой пропитана мелодия и каждое слово песни. И почему-то всегда под эту песню мне хочется плакать, словно ребенку, которого бросила мать. Маленький мальчик не только боится темноты, вдобавок его бросила мама.
Когда начинался припев, маленький несчастный мальчик присоединялся тоже и громко подпевал о том, как глухонемая любовь стучалась в окна, стучалась в двери… Получалось своеобразное трио: Б. Моисеев и одна из его шикарных леди с красивым и очень сексуальным голосом звучали по кассетнику на третьем или четвертом этаже, я — громко подвывал на первом, привстав в своей ванне, в которой воды было чуть-чуть, на дне, и окруженный, словно покойник при отпевании, зажженными свечами. По моим щекам действительно потекли слезы, а паук просто слушал нас.
Когда песня кончилась и новой не последовало, я решил, что теперь-то меломан точно намылся, наслушался музыки и ушел из ванной, прихватив свой магнитофон и все кассеты. Мне спешить было некуда и я, снова включив воду, остался.
Наверное, меломан живет все-таки на третьем этаже, в 84-й квартире, а раньше там жила семья Филькиных: родители, отец — инженер на заводе, мать — бухгалтер в продуктовом магазине, и две их дочки, одна — моя ровесница, вторая — младше года на четыре. Теперь они здесь не живут — переселились задолго до того, как я пошел служить, отправился отдавать долг Родине.
В детстве с девчонками я дружил, ходили друг к другу в гости, чаще я к ним, и мы играли в карты, лото, разглядывали снимки в порнографических журналах, которые они доставали из нижнего ящика письменного стола своего отца. Он всегда прятал их в нижний ящик под стопку каких-то документов, думая, что уж там дочки на эти журналы не наткнутся, но он ошибался.
Когда я приходил к ним, они неизменно вытаскивали из письменного стола папашины журналы, и мы втроем, склонившись голова к голове, валялись на полу и с волнением разглядывали яркие цветные снимки. При этом я, дурачась, констатировал: «Наташ, это ты? Блин, что делаешь, а?..» — и дальше в похабно-подобном духе. Старшую сестру звали Наташей, младшую Леной. Они краснели от моих слов обе, но Лена, хоть и младше, была бойче, и, вряд ли понимая до конца, что за дела творятся на снимках, заступалась за сестру, лупила меня маленьким кулаком по спине и отвечала, что это я сам там и есть. А когда у одного из запечатленных на снимках мужчин кроме большого жала обнаружилась еще и широкая ухмылка, открывающая мощные, как у меня, клыки, их радости и насмешкам и вовсе не было предела.
Однажды в халате своего отца они нашли презерватив, вытащили его из блестящей оболочки, развернули и долго разглядывали. Потом они предложили мне примерить его. Я ради смеха с самым серьезным видом стал расстегивать ширинку на брюках, а они, подумав, что я действительно собираюсь это сделать, прыснули и убежали в другую комнату. В тот огромный, развернутый и скользкий резиновый мешок я, наверное, мог поместиться целиком. Потом мы наполнили презерватив водой и сбросили с крыши на прохожего.
Они переехали, да, и я не знаю, где они сейчас живут и чем занимаются. Может, давно повыскакивали замуж и вовсю занимаются тем, что видели в отцовских журналах и от чего краснели.
Как-то Наташа здорово подшутила надо мной, сказав, что отец принес с работы такой приборчик, с помощью которого можно смотреть сквозь стены. Я знал, что отец у них инженер, конструирует что-то на заводе в своем конструкторском бюро, и почему-то сразу этому поверил, хотя сам приборчик Наташа, как я ни упрашивал ее, показать категорически отказалась. Зато узнав, в какое время вечером я пойду мыться, пообещала, что будет сверху за мной подглядывать. В своей наивности я дошел до крайности и, когда вечером залез в ванну, был в трусах и прикрывался вдобавок старой газетой «Труд». Я полагал, что все это сможет уберечь мою срамоту от Наташиного взора, наблюдающего за мной в папин приборчик с высоты третьего этажа. Почему-то я был уверен, что если бетонные плиты для этого приборчика не помеха, все равно как стекло, то красные трусы и несколько газетных листов — это то, что надо.
И я лежал тогда в своей ванне, в которой, как и сейчас, было совсем чуть-чуть воды, и, глядя на потолок, всячески кривлялся и показывал язык,
На другой день я принялся расспрашивать Наташу, какого цвета у меня были трусы и какой газетой я прикрывался, но она смеялась и не думала мне отвечать. Я долго не мог сообразить, что она просто дурачит меня и никакого приборчика, который позволял бы смотреть сквозь стены, у ее папаши нет.
Вода постепенно заполняла ванну, пяткой я регулировал ее уровень. В голову мне пришла одна мысль.
«Интересно, — подумал я, — если бы девочки все еще жили здесь и у них на самом деле был бы такой приборчик. Они сидели бы сейчас у себя в ванной и смотрели, как я ласкаю себя нижним женским бельем, кончаю себе на грудь, а потом хочу напоить паука собственной кровью и, плача, подпеваю Б. Моисееву. Наверное, решили бы, что я извращенец и совсем спятил».
Хорошо, что девочки давно переселились. Хорошо, что такого приборчика у них нет.
Иногда Наташа, Лена и еще несколько девочек из нашей пятиэтажки занавешивали вход в подъезд тремя старыми покрывалами, которые должны были изображать пыльные театральные кулисы, и устраивали представление. И сами же в этом представлении участвовали: обе сестры Филькины, Наташина ровесница Ольга Чувалова, у которой отца раздавило трактором, самая младшая из них Таня Миронова и еще одна девочка по имени Марина.
Каждое новое представление удивительно напоминало предыдущее. Наташа и Лена под аккомпанемент баяниста-алкаша из 44-й квартиры неизменно исполняли одну и ту же старую песню про то, как «на улицах где-то одинокая бродит гармонь…» — забыл, из какого кинофильма. Ольга Чувалова танцевала. Марина, толстая и сердитая девочка в очках, исполняла на скрипке что-нибудь из классиков, она училась в музыкальной школе, очень гордилась этим и своим каждодневным пиликаньем сводила с ума соседей. Таня Миронова, очень симпатичная девочка, громко и с выражением рассказывала стишок, каждый раз новый, но всегда очень длинный, пока добиралась до середины, я забывал, о чем он вначале; иногда это был ее собственный стишок.
Пытаясь внести разнообразие, они ставили короткие сценки из «Тома Сойера» и русских сказок и каждый раз, затевая свое представление, намеревались втянуть в это дело меня, чтобы я, шут гороховый, тоже исполнил какой-нибудь номер, но я в силу своей застенчивости шарахался от всего этого, как черт от ладана, я и в школе-то никогда ни в одном представлении не участвовал, за что имел по поведению неуд. Тогда они заставляли меня расклеивать афишки, которые они нарезали из куска ватмана и раскрашивали цветными фломастерами, и это занятие было мне больше по душе. И я ходил по улице и кнопками прикреплял эти афишки на подъездных дверях как нашего дома, так и соседних.
Приходили зрители, в основном из нашего дома, меньше из других, еще останавливались прохожие, ну и, разумеется, собиралось полным-полно ребятни. Выносили стулья, ставили их в два-три ряда перед «сценой», и те, кто был пошустрее, успевал занять место и смотрел представление сидя; остальные стояли. Хулиганистая ребятня собиралась сзади и громко ржала, комментируя каждый номер, особенно выступление толстой и серьезной Марины.
«Смычок не проглоти, жиртрест?» — выкрикивал кто-нибудь из них, и они начинали ржать еще громче.
Марина на секунду прекращала игру, рявкала басом в толпу зрителей: «Сам жиртрест?» и возобновляла ее. У нее было плохое зрение, она носила очки с толстенными стеклами и, думаю, того, кому предназначались ее слова, ни разу так и не увидела. И хулиганов это тоже веселило.
Зрители хлопали, как сумасшедшие, а после представления баянист-алкаш из 44-й квартиры неизменно напивался. Он два раза падал с четвертого этажа и ни разу даже палец не сломал. Зимой он ходил без головного убора, в расстегнутом пальто, надетом на одну рваную майку, а лет пять или шесть назад он умер, отравился, выпив с похмелья какую-то гадость. Умер он уже после того, как сестры Филькины переехали. После того, как пропала Таня Миронова и девочки забросили свои представления.
Пропала Таня очень просто, пошла утром в школу, но до нее так и не дошла. И домой она не вернулась. Тогда это было в нашем городе ЧП, было много шумихи, не то что сейчас, когда дети исчезают десятками, и ее фотографии регулярно печатали в газетах, местных и центральных, показывали по телевидению, но результата это не принесло. Ходили разные слухи, был даже такой, что ее утащили инопланетяне (за несколько дней до того многие в городе видели в ночном небе странный переливающийся предмет), но лично мне правдоподобным казался другой, где утверждалось, что в городе объявился маньяк и Таня стала его жертвой. Мне даже казалось, что я знаю этого маньяка — высокий мужчина в очках, с большой черной родинкой на носу, который, хотя и не жил в нашем доме, приходил на каждое представление.
Он стоял всегда сзади, среди хулиганов, выделяясь не только своим высоким ростом, но и строгим серым пальто, белой рубашкой и галстуком. Однажды я заметил, что на каждой руке он носит по часам, и это показалось мне очень странным. Я частенько смотрел представление прямо из-за кулис, и все зрители были у меня как на ладони. Этот солидный и очень серьезный господин притягивал, как магнит, мой взгляд. Он никогда не улыбался, никогда не хлопал, как другие, в ладоши, и лишь как-то особенно оживлялся, когда выступала Таня, и я сразу это заметил. Он доставал платок, сморкался в него, тщательно вытирал нос и бородавку, потом им же протирал стекла очков, а после ее выступления, не задерживаясь, уходил. Этот тип сразу показался мне подозрительным, и особенно подозрения усилились, когда Таня пропала. После этого я его больше не видел и о своих подозрениях никому не рассказывал. Это было моей тайной и, может, боясь насмешек, или же по какой-то другой причине, все свои умозаключения я старался держать при себе. Иногда я об этом жалею.
В то время мне было лет тринадцать, а Таня перешла во второй класс. Она была очень красивой девочкой. Ее так и не нашли.
В дверь больше не звонили, и я решил, что это был почтальон. Он уже приходил однажды, в прошлый вторник, на следующий день после того, как она ушла, и звонил так же настойчиво. Я, забыв о предосторожности, открыл дверь и почему-то удивился, увидев не ее, а почтальона, совсем молодого парня, в руках у него была тощая стопка газет и журналов; одну из газет он вручил мне лично в руки, потому что из ящика, который прибит к нашей двери, неизменно воруют или поджигают.